Добавить

Прививка стекловатой

Люди одержимы влиять на других, 
но при этом меняются сами.
 
Что бы я в жизни своей ни выстраивал, всё давалось только с огромным трудом и испытаниями.
А началось всё это в школьные годы чудесные, когда меня и Вовку Ковальчука направили в летние каникулы поработать на одну из новостроек родного города Одессы. Был 1963 год, мы оба безуспешно закончили седьмой класс.
В этом наказании выразилась, наверное, воспитательная месть не за одну провинность, а за всё, что у них накопилось против нас в их учебном процессе.
Воспитывать меня дома было некому. Рос без отца. Мать с войны инвалид. Ну какое там воспитание? Одной рукой она и поймать-то меня не могла. А уж наказать — тем белее. Вот так рос, предоставленный сам себе. Но не улица меня воспитала. Меня воспитала школа. Я был домосед, как называла меня мама. Она отбирала чтиво или что-то разобранное и выталкивала погулять. Я бродил по родному городу и полюбил его. Впоследствии сделал его героем своих фотосессий. Поначалу удивлялся: Одесса — красавица, а фотки — дерьмо. Разочаровался. Мои технические возможности тогда были очень далеки от моих запросов отображения красоты. Во мне созревал перфекционист. Все свои увлечения, занятия и интересы я выбирал себе сам. Кружки и секции во все школьные годы я отыскивал, занимался по несколько месяцев и покидал.
Поначалу был я большим спецом по кропотливому и подетальному разбору будильников, радиоточек и электроутюгов, которые моя бедная мама молча заменяла на где-то приобретённые старые, но работающие. Я так разбирал, что собрать их обратно ни у меня, ни у мастеров уже не получалось. Став постарше, перенёс свою любознательность уже на сборку радио и на чтение научно-популярных изданий.
В результате безуспешных попыток закаливания и занятий спортом в разных видах я часто простуживался. Но я не сильно переживал, был даже рад, потому что мог целую неделю вылёживать в постели, зачитываясь стопой периодики.
Став постарше, уже серьёзно увлёкся фотографией. Занимался в фото-кинолаборатории Станции юных техников. Сдружился по фотоделу с моим одноклассником Юрой Беликовым. Он для меня был знатоком фототехнических тонкостей. Юра был отличником, очень способным. Это тоже мотивировало меня к учёбе. Но и он был не без трагического порока. Если бы не его болезненное тщеславие! Аристократическая гордость была не оценена сообществом. Он, видимо, воспринимал себя одиноким белеющим парусом, который «просит бури, как будто в бурях есть покой». Юра уже учился в институте, но не удержался — бросился на скалы наркомании и погиб. Видимо, он «хотел забыться и заснуть». Мы все были свидетелями этой трагедии, но ничего не могли поделать.
Изученное мной на Станции юных техников полвека назад полезно до сих пор, хотя фототехника уже перемахнула в другое тысячелетие. Во мне развивались чувства прекрасного и внутренней потребности что-то изображать. Развивалось и осознание необходимости изучения физики и химии. Одно тянуло за собой всё остальное. Образование меня затягивало. На уроках естественных наук меня очаровывали мироустройство, красота, строгость и обязательность законов. Но под вдохновение всё равно прогуливал школу с фотоаппаратом.
Школа наша была интеллигентна, гуманна и терпелива. Но терпению всегда приходит конец. Ну вот, чтобы нам с Вовой Ковальчуком жизнь мёдом не казалась, наш завуч Мотя, в миру Матвей Семёнович, мой любимый учитель истории и обществоведения, устроил нам перевоспиталочку тяжким испытанием. 
На его уроках я заслушивался оживавшим прошлым. Мотя заложил основу моего мировоззрения и отношения к обществу и истории. Он научил меня не смотреть, разинув рот, но видеть, взяв глаза в руки. Я был тот самый «имеющий уши». Учителя боролись за нас, чтобы мы выросли людьми и по дороге никуда не сползли.
Вспомнились слова моего дяди Яши при выходе из подвала никелировочной артели:
— Учись, Барбос!  Смотри! Поздно будет! Ну-ка, попробуй, укуси локоть.
 Я, тогда ещё младший школьник, упрямый двоечник, стоял перед ним, виновато опустив голову. Предложение оживило меня, наивного, и я сразу же попытался. Но, к моему удивлению, не получилось.
— Близок локоть, да не укусишь, — доказал мне истину наглядно и просто дядя Яша.
Прошло более полувека, и я, не боясь выглядеть смешным, как эстафету передал эту «мудрость» своему семилетнему внуку, драчуну в школе. Он самоуверенно попытался дотянуться до локтя, сразу понял и хитро улыбнулся: мол, прикол, дедушка!
Конечно, Мотя, кроме добра, нам ничего плохого и не желал, когда воспользовался своей дружбой с начальником строительного управления (иначе кто бы осмелился допустить детей на стройку?). Лучше бы его фронтовым товарищем оказался какой-нибудь управдом. Тогда мели бы мы затенённые платанами или акациями тротуары любимого города всё знойное лето.
В Одессе стояла июльская жара. Хорошо было только у моря. Предстояло целый месяц работать. Нас поставили утеплять стекловатой трубы отопления. Трубы, стекловата и чёрная полиэтиленовая плёнка были по отдельности (не то что сейчас). Тогда всё это мы делали вручную, на ветру, под палящим солнцем, ковыряясь в бетонных лотках. И мы узнали тогда буквально на собственной шкуре, что это такое — стекловата.
Добросовестно отработав полный рабочий понедельник, кряхтя и охая, собрались домой. Одежду мы отряхнули, но надеть её вновь было невозможно. Всё тело горело, жгло, зудело и кололо, даже то, что, казалось, было скрыто в плавках. «Врастопырку» и «враскорячку» добрались до трамвая. Долго ехали к морю стоя. Молчали. Что-то внутри нас менялось. Думали только об одном — смыть стекловату. Но в воде всё горело ещё больше. Нас знобило. Шли, широко расставляя ноги.
Миллионы невидимых иголочек весело искрились, но постоянно жестоко вонзались в кожу. Даже при лёгком прикосновении они втыкались ещё глубже. Ночь тянулась в бессонном мучении. Любое касание одежды или постели было нестерпимым. Утром в той же конфигурации тела и конечностей добрался я до «стеклотрассы». Вовка на объекте так и не появился (видимо, раньше меня понял, в чём прикол). Едва шевелясь, продержался я до обеда, работал один, никто из «опекунов» не подошёл, и я слинял. Никто нас и не разыскивал.
Вы обратили внимание? Медсестра с такой заботой в глазах подходит к вам с прививочным шприцем, колет, отходит и сразу же теряет к вам интерес, можете натянуть свои трусы на место, свободны. Случай тот же. Штаны надень и вали. Видимо, на стройке знали о нашей реакции на «прививку». Дело было сделано, вот и интерес к нам пропал. Они думали, что мы больше не появимся. Я их разочаровал своей наивностью и принёсся. Прививка стекловатой напоминала о себе ещё несколько месяцев, пока не обновилась кожа. В тот год море для нас виделось спасением. Ну а какой должна быть прививка? Конечно, долгоиграющей! Стеклянные иголочки засели и в одежде. Никакой стиркой или вытряхиванием избавиться от этого было невозможно.  
За лето я заметно вытянулся, и одежда стала, к моей радости, непригодной. Всё же каникулы я провёл на берегу моря, постоянно болтаясь в воде. Свою дозу пожизненной прививки я получил. Эффект воспитательной меры был достигнут. Поведение стало блестящим, как стекловата. Гораздо лучше стал учиться. Володя тоже. Я вообще не мог понять, за что его на каторгу сослали? Ну, за что меня, я знал — ершистый и прогульщик. Да! И двоечник! Но Ковальчук!.. Он мухи не обидит, не то чтобы учителя или соученика, или там что-то сорвать. А что срывают пацаны? Уроки! Он запомнился мне очень добрым парнем, без претензий.
Всегда весёлый, лишённый агрессии, рослый, ширококостный, белокурый, голубоглазый, улыбчивый славянин. Он напоминал мне правильностью черт лица и характера великодушного витязя из старины глубокой. В те времена он, наверное, им бы и стал, или каким-нибудь известным всей округе кузнецом. Фамилия его переводиться с украинского на русский просто: Кузнецов.
Я бы с ним дружил, если бы интересы совпадали. Судя по его «по-морскому» осипшему, охрипшему голосу, родился он моряком. Однажды на вопрос «Кем ты хочешь стать?» он гордо сказанул: «Матросом!», и Владимир Ковальчук впоследствии действительно стал моряком и проработал на морских судах до пенсии, вернее, до инвалидности (по слухам). Я, кстати, тоже, как и многие пацаны в Одессе, мечтал стать моряком, но потом как-то выяснилось, что я и море любим друг друга по-особому. Я знал границы нашей взаимности и за них не заплывал. Моя зона была береговая, стометровая и только вплавь или под водой. Мои отношения с морем определились после того, как я его просто отвратительно облевал, испортив всю рыбалку одноклассникам.
Однажды Эмик Рахманчик собрал нас по случаю окончания восьмого класса порыбачить в коллективе на лодке в море. Нас, отважных рыбаков. собралось шестеро. Инициировал эту рыбалку и арендовал лодку на причале, конечно, Эмик. Из-за меня и именно в разгар клёва ставридки, когда меня стало выворачивать наизнанку, пришлось Эмику развернуть лодку к берегу, и пацаны, молча проклиная меня, рвали вёслами море. Когда я выпал у берега из лодки, они, глядя не на меня, но в сторону, стали отчаянно грести в сторону горизонта, чтобы догнать уплывшую стайку ставридок. Из той компашки пятерых отважных рыбаков лишь один Саша Финкельштейн остался до сих пор верен удочке, и его холодильник всегда полон рыбы. А я остался со своей неизлечимой завистью к тем, кого не укачивает в море.
Через год после той «прививки стекловатой» и накануне той рыбалки решались наши судьбы на педсовете: быть ли нам в школе в девятом классе, чтобы иметь возможность получить высшее образование. Нас сильно просеивали. Из трёх восьмых классов сделали два девятых. На треть сократили число учеников старших классов. Мне лично светили стройки грядущих пятилеток. Но очень хотелось стать врачом. Даже подписался на Малую медицинскую энциклопедию. Можно было бы, конечно, поначалу и в фельдшерское. Но я был плохим стратегом и потому не рисковал затевать сложные партии с известными шулерами.
Не было надежды остаться в школе после восьмого с половиной трояков в табеле. Но неожиданно я оказался в девятом классе! Это чудо с балбесом было, конечно, рукотворным. Помню, как задолго до этого математичка Раиса Израилевна при всём классе, кивая на меня, сказала нашей «классной даме» Марии Ивановне: «Умная голова, да дураку дана». Хорошо помню мою реакцию. Я подумал: «Умная голова — это про меня! А дурак? Это кто же? Тоже я?!»
Глядя на свою прожитую жизнь, думаю: так ведь это было тавровым клеймом. Я с ним и прожил. Сколько глупостей в жизни понаделал! Сколько ошибок! Сколько потерь! Сколько грехов! Наступает ночь — и оживают муки совести. Всё совершалось по этой формуле. Иногда задирал штанину, чтобы поглядеть, проверить, не сошло ли клеймо. Нет, оно не стирается временем. Мы остаёмся теми, кем родились. Обогащаемся знаниями, опытом, прикрываем свою животность этикетом, но дурь от рождения остаётся.
Так вот, лишь одна училка из всех присяжных заседателей педсовета — наша Розочка — настояла на том, чтобы меня оставили в школе, чтобы дать мне последний шанс. Тогда и после, в течение десятилетий не знал я, кто стоит за этим «шансом». Но шанс свой я не упустил. Закончив десятый класс с вполне конкурентным аттестатом, пошёл работать на «скорую» санитаром (опять же по блату той же Розочки). Этот блат стал мне «путёвкой в жизнь». Уже на третий день после «выпускного бала» я работал. Испытывал себя на годность профессии. В первое дежурство фельдшер делал большим шприцем внутривенную инъекцию эуфиллина. Я ассистировал ему, держал руку пациентки и жгут для сдавливания вен на руке. Войдя иглой в вену, фельдшер потянул поршень на себя, и в раствор шприца вошла чёрным облаком венозная кровь. Я увидел такое впервые. Чувствую, у меня темнеет в глазах, и я слабею. Я выпрямился, жгут на руке пациентки освободил и развернулся к двери, уже ничего не видя. В голове была одна мысль: «удержаться на ногах и выбраться на свежий воздух, у меня предобморочное состояние». Вышел к машине «скорой». Через несколько минут вышел доктор, за ним фельдшер с чемоданом. Доктор подошёл к машине, взялся за ручку двери, глянул на меня и с печалью в лице произнёс:
— Саша, Ты врачом не будешь. — и сел в машину.
Опозоренный, я решил силой воли удерживать себя от подобной реакции на кровь. От вызова к вызову мне на том же дежурстве удалось подчинить своей воле свои вегетативные реакции. Продолжал ассистировать фельдшеру при внутривенных процедурах и постепенно привык к виду крови. Конечно, я не стал равнодушным, но просто подчинил себе естественные реакции организма. 
Кроме испытания себя на готовность стать врачом, была ещё одна причина не поступать сразу в институт. Это – моя недостаточная подготовленность к вступительным экзаменам. Нет, я был решительным, но осмотрительным. Таким вот чеховским Беликовым, человеком в футляре, им я и остался.
Кто-то из ребят всё же подтолкнул попытаться подать документы в этом году. Ну, в качестве тренинга. Согласился. Сходил, Надежды оправдались — документы не приняли. Не судьба. И тут я упёрся стратегическим рогом и решил, что буду поступать где-то подальше от малой родины. Здесь меня объективно не оценят. Ну, ведь, хорошо же там, где нас нет. Но главное, стал интенсивно готовиться, причём самостоятельно, так как о репетиторах в той бедности даже мысли не возникало.
Через четыре месяца из-за холодов перешёл я на работу в стационар. Что мне очень мешало в подготовке к экзаменам, так это работа. Нет, работа мне нравилась. Особенно операции, перевязки, вскрытие трупов с персональным объяснением прозектора. Но мыть полы, выносить судна и утки из-под больных нравилось гораздо меньше (вру, совсем не нравилось). Нет, не подумайте, что из-за примитивности труда по уходу за больными или из-за нелюбви к больным людям, вовсе нет! Просто из-за отвратительного запаха, вернее, моей брезгливости. 
Допоздна приходилось сидеть над учебниками, а по выходным тем более. Посещал лекции по химии при университете для поступающих. И так продолжалось весь год. Короче, взял не столько умом, сколько трудом и терпением (в просторечии — задницей).
Настало время выбирать вуз. Выбрал Казань, где мне уготованы были коварства судьбы и где шокотерапия жизни так и не излечила меня от наивности и склонности напарываться на неприятности или вляпываться в истории. А всё потому же, что «умная голова дураку дана». 
Первое, что я сделал по прибытии в Казань, это два дела одновременно: сдал на пятёрки все экзамены и влюбился в голубые небеса её огромных глаз, в её светло-русые волосы, в стройность фигуры c приятными опуклостями и в её сияние непрерываемой радости и оптимизма (чем и наслаждаюсь до сих пор).
Но тогда в списках поступивших я себя не нашёл. Комиссия, хоть и с опозданием, всё же спохватилась и под «гибридным» предлогом — мол, я явился в нетрезвом состоянии — исключила меня из числа уже зачисляемых абитуриентов. Это произошло ровно через два месяца после Шестидневной войны Советского Союза с Израилем. Били тогда не по роже и не по паспорту. Били тогда по судьбе. Это был феномен нового времени. Меня охватило отчаяние, внутри взорвалось ощущение безвыходности и моей ничтожности в безграничном величии советской родины и преданного мной социалистического отечества, которое из-за таких, как я, оказалось в опасности! Зашевелились суицидальные намерения. Телеграфировал Розочке одним лишь депрессивным четверостишием Бальмонта: «И покуда не поймёшь
смерть для жизни новой,
хмурым гостем ты живёшь
на земле суровой».

Тем самым напугал её и директора школы Владимира Петровича. Того самого учителя русской литературы, который воспитывал меня, безжалостно оттачивал мои литературные способности двойками по сочинениям. В отличие от учительницы украинской литературы Екатерины Григорьевны, которая поднимала над классом мою тетрадь и возглашала о моём сочинении как о лучшем.
Часами бродил по улицам совсем чужого города, обдумывая способы безвредного для здоровья суицида. Потом успокоился, поостыл, взвесил и решил бороться. По сути, виной была «пятая графа», которую проспали блюстители чистоты расы. Дёрнуло меня сунутся в национальную мусульманскую республику Татарстан, сбежав из такой же зацикленной на «пятой графе» Украины.
Я представил себя со стороны: «Христос», повисший на кованой ограде института. Горем убитая мама. Панихида, и забыли. Нет, я хотел быть незабываем и потому с распятием решил повременить. Вернулся побороться.
Недовольный моей защитой со стороны юрисконсульта Тамары Аркадьевны Соколовой, ректор института Хамиф Сабирович Хамитов благодушно и откровенно выпалил ей при встрече: «Зачем вам этот парень из Одессы?! Мы взяли вместо него одного милого татарчонка!»
Впоследствии я узнал, что им оказался действительно скромный паренёк, который, став врачом, тут же сел за отстрел чужих коров.
Между тем, предстоял ещё месяц антисистемной борьбы за моё восстановление в правах.  Я цеплялся за всё и за всех. Разослал телеграммы министрам, был в обкоме партии и комсомола, в редакциях газет. Но помогли мне по-настоящему только два журналиста. Одного звали Евгений Ухов, второго не запомнил. Собрав за месяц против ректора материал по моему случаю, они явились к нему, оставив меня за дверью приёмной, и шантажом заставили его восстановить меня и справедливость. Ректору на стол лёг газетный проект с подробным описанием журналистского расследования по моему делу.
Тогда я сравнил своё положение с белой рубашкой, облитой чернилами. Рубашку уже ничто не сделает чистой. Помните: «А что там с ним было?» — «Да не то он обокрал, не то его обокрали».
Главное — цели своей я добился: стал студентом. Но доброго имени в институте я так и не вернул.
Позже узнал, что эту операцию со мной устроил секретарь приёмной комиссии доцент Ахмет Закирович Закиров. Ректор ссылался на него, когда говорил, что я явился в институт пьяный. «Ахмет Закирович коммунист, он не соврёт!» — повторял с пиететом Хамиф Сабирович.
Через полгода вышла заметка в журнале «Огонёк» в Москве. Как раз о нашем доценте Закирове, который не соврёт. Как оказалось, он сфальсифицировал документы, переписав на мужа сестры своих трёх детей, то есть усыновил при живых родителях. Муж сестры был лётчиком-испытателем с высоким риском погибнуть. Вскоре он действительно погиб. Естественно, вскрылся подлог, когда стали оформлять пенсию наследникам и получилось вместо двух детей пятеро. Доцента Закирова от тюрьмы спасли, отправив врачевать в братский Алжир. Справедливость восторжествовала.
В это время приходилось мне втираться в новую жизнь. Средств не хватало. По выходным разгружал баржи на Волге и очень этим гордился: мол, как Алёша Пешков с дружком Федей Шаляпиным на той же пристани!
Подкармливался репетиторством с отстающим студентом. По субботам вечерами за рубль выходил в массовках в оперном. Не во всём, конечно, как Шаляпин, но до подмостков оперного театра я всё же добрался.
Пришлось в летние каникулы работать в студенческих строительных отрядах. Стройка уже не казалась каторгой, ведь я был однажды привит стекловатой, да и окреп с годами. Участие в стройотрядах стало осознанной необходимостью, свободой выбора. Работа была изнурительной, на износ. Но когда видел, как на пустом месте возводилось что-то полезное, когда пересчитывал заработанное, то пережитые испытания как-то смягчались в памяти. Хотя ещё долго ломила ночами спина, зато уже никогда больше не жгло и не кололо стекловатой.

 

Комментарии