- Я автор
- /
- Руслан Белов
- /
- Кол Будды
Кол Будды
1.Еще зимой Евгений Евгеньевич Смирнов решил пройти по черноморскому побережью от "А" до "Я", то есть от Адлера до Ялты без палатки и спального мешка. Наверное, на это предприятие, странное для старшего научного сотрудника солидного института, его толкнула тоска по прежней жизни, а также затаенная надежда встретить Свету, собиравшуюся летом отдыхать на побережье где-то в районе Архипо-Осиповки.
К начальной точке маршрута поезд прибыл в середине дня; город был так себе, побережье, перечеркнутое железной дорогой, тоже, и Смирнов, не долго думая, сел на электричку и поехал в Туапсе.
День стоял жаркий, градусов под тридцать, если не больше, заманчивое море синело рядом, и в Чемитокважде он сошел. Поплавав и полежав потом под солнцем, расслабился и решил дальше не идти, а остаться ночевать. Все вокруг располагало к себе — и горы, кудрявившиеся ярким лесом, и безоблачное небо, и подкупающий шелест прибоя. Беспокойство вызывала лишь узкая черная туча на горизонте, время от времени оживлявшаяся всполохами молний. Однако "Изабелла", купленная в Адлере на рынке, была замечательной, а из парной телятины, приобретенной там же, обещали получиться замечательные шашлыки, и Смирнов решил не волноваться. Поев и опустошив бутылку, он вырыл в галечнике углубление, по профилю соответствовавшее рельефу спины, застелил его одеялом, улегся удобнее и стал смотреть на лунную дорожку. Таинственно блестя, живое небесное серебро тянулось к берегу по сонной темени спокойного моря. Ему, земному и зарывшемуся в землю, захотелось что-то сочинить, блеснуть мыслью, как дорожка, и он придумал, что если бы рядом сидел человек, пусть даже бок об бок сидел, то он видел бы не дорожку Смирнова, а свою, единственную и неповторимую, тянущуюся не куда-нибудь, а к его собственным глазам. Сочинив по этому поводу эгоистическую фразу "Лунная дорожка у каждого своя", он дождался падения звезды, загадал, чтобы у него с дочерью было все хорошо, и уснул.
Буря началась в третьем часу ночи. Вмиг разбуженный наскочившим ливнем, он вытянул из-под себя пленку, укрылся, уселся на рюкзак и стал неприязненно смотреть на распоясавшуюся природу.
Небесная влага лилась сплошным потоком.
От ярившихся молний было светло, море свирепело.
Когда взбесившиеся его волны рычали у самых ног, сверху, с волноотбойной стенки им пришла подмога — хиленький, но сель. По наущению отца-ливня, он сорвал с жертвы пленку, огрел песком и гравием, охладил и вымочил с головы до ног.
Молнии взорвались громом аплодисментов.
"Бис! Бис!" — засвистел ветер.
Смирнов испугался. Холодная дрожь затрясла растерявшееся тело.
"Что делать? — сжался он в промозглый и противный самому себе комок. — Бежать? Куда? Нет, надо терпеть… Не сахарный, не растворюсь. Вот только бы молнией не шибануло".
Терпеть и мокнуть пришлось вечность. Лишь под утро опустошенная ливневая туча подалась к востоку, и небо поблекло. Однако ненадолго — через полчаса приползла другая небесная цистерна, и все началось с начала...
Только к рассвету дождь истощился до мороси, и Смирнов, изможденный и мокрый до нитки, кое-как выжался, собрал рюкзак и, метров двести протащившись с ним, сочившимся влагой, обнаружил, что мучился рядом с уютным поселком под названием Каткова Щель, в котором на каждом доме куксились пропитанные пессимизмом фанерки с одной и той же надписью "Сдается комната".
Через пятнадцать минут в пятидесяти метрах от моря за семьдесят рублей в сутки он снял у семьи измученных жизнью алкоголиков летнее строение. Комнатка, перед входом в которую лежала новехонькая могильная плита в форме косого паруса, была крохотной; в ней пахло сыростью и мышами. Ему и в голову не пришло поискать что-нибудь другое — сверху не течет, ну и ладно.
Солнце выглянуло только через три дня, и он, уставший спать и ютиться, уехал на электричке в Туапсе. Накупив там продуктов на пару дней, пошел к Ялте, каждый день проходя километров по пятнадцать-двадцать. Или по пять, если не шлось.
2.
— Интересно, какая она? — задумался Олег, отведя глаза от смягчившегося за ночь лица Галочки. — Какая? Никто этого не знает, никто, кроме ее самой. Да, кроме ее самой. Потому что когда ты с ней, глаза перестают видеть.
… А этот Карэн — голова. Толковый мужик. Всего лишь за год выстроил красавец-отель у самого моря. Лучший в Анапе. Настоящий дворец в шесть этажей, чем-то похожий на корабль, мчащийся на всех парусах. И название сочинил неплохое и в масть — "Вега-плюс". Номера — от грошовых до президентских. И в каждом — постоянная хозяйка. Это он так придумал — номера с постоянными хозяйками. Платишь деньги и получаешь семью, можно даже с премиленьким ребеночком, который будет называть тебя папочкой и которого можно шлепать по заднице и ставить в угол. И с тещу с тестем можно заказать на субботу. "Ах, сыночек, дай же я тебя поцелую!" "Ах, мамочка, как рад я вас видеть!"
И все ведь по жизни устроил. В грошовом номере кровать скрипит и так себе шлюшка блинчики на соевом масле жарит, а в президентском — королева, рядом с которой любой плюгавенький мужчинка чувствует себя греческим богом. Плюгавенький мужчинка с президентским кошельком. И, что интересно, на круг любая семья получается дешевле, чем такая же через ЗАГС.
Олег остановил взгляд на стройной ножке Галочки, выскользнувшей из-под одеяла. Он не сразу выбрал ее двухсотдолларовый номер. Мог бы, конечно, потянуть и на королеву за тысячу баксов, но сейчас ему это не надо. Так сказал Карэн, старый приятель. Он все про всех знает. А у этой Галочки премиленькая девочка. По сценарию, выбранному Олегом, она гостит у бабушки в Керчи. И по этому сценарию Галочка каждое утро за завтраком произносит, вздыхая и морща носик:
— Скорее бы приехала наша Катенька… Мне так не хватает ее смеха...
А он, отложив газету, отвечает:
— Я ей вчера звонил, и она сказала, что ей хорошо с бабушкой. Они купаются каждый день и потом ходят в горы собирать цветы. И что у нее появилась подружка Лена, которую она очень любит.
А позавчера он неожиданно для себя пообещал "супруге":
— На днях я за ней поеду, привезу, и мы во внутреннем дворике "Веги" устроим детский праздник с огромным тортом-мороженым, а потом поедем кататься по городу на пони.
Галочка на это захлопала в ладоши, захлопала, хорошо зная, что дочь живет в детприемнике "Веги", расположенном двумя этажами ниже.
Олег отвел глаза от ножки любовницы и, растворившись в потолке, украшенном искусной лепниной, вновь задумался о насущном:
— Какая же, все-таки, эта Смерть? Эта Смерть, с которой я увижусь в конце августа? И не в конце, а точно тридцатого первого, в середине дня, и не где-нибудь, а здесь, в "Веге-плюс". Увижусь, чтобы умереть вместе с ней. Что она такое? Просто символ конца? Надуманный символ? Альтер эго, второе Я? Или это действительно нечто, имеющее реальную власть? Ведь говорят же "Все ей подвластно"? И еще говорят: "Он ее обманул". Значит, ее можно провести? Или купить?
Нет, нельзя. Как ее проведешь, как купишь, если она невидима и убивает руками людей, вирусами, сахаром в крови и тромбами в венах? И часто использует случай. И еще вопрос: она одна или их много? У каждого своя?
***
В семь лет Смерть показалась ему мельком. Взбешенный отец хотел сбросить его с третьего этажа. Оказавшись над бездной, Олег увидел свой конец в образе скорого поезда, мчащегося от черного асфальта в бесконечно равнодушное небо. Мать успела вцепиться в сына, отец ударил ее локтем и остыл.
Олег остался жив, но в скором поезде Смерти его место не осталось пустым. С тех пор он чувствовал, что сидит в нём не живой и не мертвый, сидит и мчится от черной земли к голубому небу. Мчится и мчится.
Год назад на шоссе его машина снесла стальной столб рекламного флажка. Снесла, на секунду превратившись в этот самый скорый поезд.
Брат, сидевший рядом, погиб мгновенно. А он даже не поцарапался. Но долго чувствовал, остро чувствовал, что Смерть везде, что она обхватила его привязными ремнями, чувствовал, что она мертво держит его за горло, и рука ее тянется из самого Олега, тянется из сердца.
Несколько дней он ходил сам не свой, а потом, решив, что Смерть просто требует жертвы за спасение, требует возмещения, привел одного человека, шахтера из Воркуты, в подвал своего дома.
Это было в Кисловодске. Человек был бледен и до смешного костляв. Звали его Варфоломей Степанович. Он не освободил Олега от страшной хватки, но помог кое-что понять.
Оказалось, что скорый поезд, мчащийся от земли к небу — это всего лишь предчувствие Смерти. И что, она сама, скорее всего, у каждого своя. И если подопечный ее умирает, умирает и Смерть. А если умирает она — умирает подопечный. Умирает как земной человек.
Выпустив из жертвы кровь, он почувствовал себя необыкновенно живым. И тут Варфоломей Степанович, бледный, почти неживой, неожиданно воспрянул и задушил его. Нет, смерть этого шахтера задушила смерть Олега. Так ему показалось, перед тем, как он увидел себя в замкнутом темно-сером пространстве.
Темно-серым было все вокруг. Таким одинаково темно-серым, что ничего не различалось. И сам он был темно-серым. Лицо было темно-серым, руки. Все было темно-серым. Он чувствовал свои пальцы, но увидеть их на темно-сером фоне не мог.
А рядом была Она. Тоже темно-серая. Она тоже умирала. Олег пытался рассмотреть ее, свое второе Я, свою половину, пытался приблизиться, помочь. У него получилось. Не сразу, но получилось. Как только его живые еще пальцы на мгновение прикоснулись к ее мертвенно холодным перстам, появился свет.
Его включил двоюродный племянник. Обнаружив дядю в подвале, он сделал ему искусственное дыхание и отвез в реанимацию.
Если бы не он… Если бы не это прикосновение.
3.
Километрах в четырех от Архипо-Осиповки Смирнов остановился. Приютившая его щель называлась Змеиной; на левом ее борту на нескольких площадках, зависших высоко над морем, обитали среди сосен четыре амазонки возрастом от трех до семидесяти лет. Их возглавлял худощавый и степенный молодой человек — отец, муж и зять в одном лице. К пляжу и обратно они перемещались при помощи канатов (в том числе и трехлетняя девочка). Обросшего, небритого и беспалаточного новосела дикая семейка приняла настороженно, но тот этому не огорчился — мысли его были заняты Светой. Он воочию видел ее там, на архипо-осиповском пляже. Всего в часе ходьбы, всего в нескольких километрах...
Он видел ее глаза. Появится в них что-то теплое, когда он встанет перед ней? Или они недовольно сузятся?
Он видел ее руки. Нет, они не потянуться к нему. Они сожмутся в кулаки.
Он видел себя стоящим за балюстрадой и не решающимся подойти.
Наутро он побрился, оделся в чистое и пошел в поселок. Проник в него как разведчик, как партизан. Он двигался, вглядываясь в каждое лицо, в каждое тело. И увидел Свету и сына ее, Рому, оставшись ими незамеченным. Они, дочерна загорелые, лежали на белых пластмассовых лежаках и полусонно читали. Она — Луизу Хей, известную учительницу жить легко, он — Гарри Поттера. Между ними лежала колода карт "таро".
Подойти не получилось. Из-за карт. Увидев их, он услышал свой внутренний голос, нет, голос карт:
— Не суйся. На сегодня мы нагадали ей N из соседнего пансионата".
Купив в поселке вина и продуктов, он вернулся в щель. В обед, когда сидел на берегу, чиня "резинку" — рыболовную снасть — подошла старшая амазонка. Они поговорили, и Смирнов узнал, что сидеть в этой щели, сидеть ежегодно, ее семейство начало с конца сороковых годов.
Утром его вновь потянуло в поселок.
Света и Рома лежали на пластмассовых лежаках и читали. Луизу Хей — известную учительницу жить легко — и просто и Гарри Поттера. Между ними стояла бутылка "Клинского".
Он попил пива с чебуреками, купил арбуз, забыл на прилавке кошелек, вернулся за ним (отдали!), посмотрел в Интернете почту и совершенно довольный отправился в Змеиную Щель.
На следующий день, ближе к обеду, Он проходил Архипо-Осиповку в полной выкладке. Света и Рома дремали на лежаках. Между ними лежали на песке две пустые пивные бутылки.
4.
Галочка готовила "фирменный" омлет с парной телятиной и говорила по телефону с Натальей Владимировной из восьмого номера (за сто пятьдесят баксов в сутки), когда пришел Карэн. Пришел с плохой новостью, Олег это почувствовал по улыбке номер семь.
У Карэна было семь улыбок, он иногда показывал их в "своих" компаниях, и седьмая была самой нехорошей.
Они вышли на балкон покурить. Погода колебалась на грани ясно — облачно, то дул неприятный ветерок, заставлявший Олега запахивать халат с огнедышащими драконами, то выглядывало солнце, и становилось тепло, и хотелось улыбаться.
Карен закурил ментоловый "Вог". Обитатель номера с Галочкой по утрам курил легкий "Мальборо". Появившееся после первой затяжки солнце согрело его красивое лицо, и он улыбнулся.
Карэн ткнул ему пальцем в живот.
— А ты молодец!
Олег поморщился. Он не любил фамильярности.
— Почему это?
— Хорошо держишься...
— Слушай, ты что пришел? Если сказать что-то — говори, не тяни.
Поднявшийся ветерок заставил Олега запахнуть халат, неделю назад подаренный Галочкой на день рождения (вообще-то, по гороскопу он был Козерог, не Лев, но захотелось праздника, и праздновал весь отель).
— Вчера на обеде у Гриши Напалкова я видел Георгия Капанадзе. Он не верит, что ты с ним рассчитаешься тридцать первого. И пригласил всех присутствующих...
— К тебе в гостиную? Я, кажется, слышал об этом на базаре… От торговки семечками...
Карэн не улыбнулся.
— Да, пригласил. И пригласил ко мне в гостиную.
— А! Вот в чем дело… Ты боишься, что я предприму что-нибудь и тем потревожу твоих постояльцев? — сообразил Олег.
— Да, дорогой, — улыбнулся Карэн улыбкой номер шесть, уныло-грустной. — Ты хоть и болгарин по отцу, но ведь по матери наш, кавказский… Короче, я не хочу, чтобы один из твоих двоюродных или троюродных братьев подумал, что я в этом деле как-то замешан и...
Олег взглядом вдавил глаза Карэна в черепную коробку.
— А ты не замешан?
Карэн заулыбался третьей улыбкой, шутливо-плутовской:
— Только географически, дорогой, только географически. Только потому, что ваша разборка, невзирая на мою волю, произойдет в "Веге".
Олег отвел глаза на море. И вновь ощутил себя сидящим в скором поезде. Он мчался от земли к небу.
— Хорошо, я оставлю записку.
— Оставь, дорогой, оставь. И напиши в четырех экземплярах. Ведь, насколько я знаю, тридцать первого придет не только Георгий Капанадзе...
— Да, тридцать первого я также должен рассчитаться с Гогой Красным и Владимиром Ивановичем Напалковым. И еще предоставить один документ Дементьеву. Никогда не существовавший в природе документ.
— Ты нарочно, что ли, всех в один день решил собрать?
— Да… — хохотнул Олег. — Помнишь "Трех мушкетеров"? Как д'Артаньян назначил дуэли Атосу, Портосу и Арамису? И, когда они явились на место, извинился перед двумя из них, не помню уж перед кем, на тот случай, если погибнет в первой дуэли и по этой причине, не сможет их удовлетворить.
Хозяин "Веги" посмотрел с симпатией. Ему, раздавшемуся и неряшливому на вид, спортивный, со вкусом одетый и аристократичный Олег нравился.
— А ты чем-то похож на д'Артаньяна, — заулыбался он улыбкой номер один (благодушной и располагающей к доверию). — И потому я боюсь, что ты со своими мушкетерами устроишь в отеле побоище, совершенно для тебя бесперспективное. У меня волосы дыбом становятся, когда я представляю, как ты бьешься с Георгием и потом бросаешь его в мой новый аквариум за три тысячи баксов, бросаешь к моим пираньям по тысяче за дюжину. И как Гога с бельэтажа сбрасывает на тебя секретер Людовика Четырнадцатого за пятнадцать штука. И как этот Сидоров из ОМОНа палит из подствольного гранатомета и попадает в Сезанна или Малявина, сорок тысяч за пару. И потому умоляю, не надо Сидорова из ОМОНа. Мне милиция в отеле не нужна, ты хорошо это знаешь. Я дорожу его репутацией, больше чем репутацией супруги...
Олег положил ему руку на плечо. Плечо подалось к ней, и он ее убрал.
— Знаешь, Карэн, ты мне друг, верный друг, и много раз доказывал это. И я тебе обещаю, что никакой стрельбы и драк устраивать в отеле не буду. И знаешь почему? Просто, я подумал, подумал и понял, хорошо понял, что шансов у меня нет никаких. Прикончить их можно только всех сразу, а это практически невозможно...
— Да, это так. Гога говорил, что если с головы Георгия упадет хоть один волос, то тебе конец без всяких разбирательств… И говорил это ему самому. А Капанадзе в ответ заверил Гогу в аналогичном отношении к его шевелюре.
— И смыться у меня не получится, — продолжал Олег. — Они меня на Соломоновых островах найдут… И еще… Ты ведь меня знаешь, я не смогу жить в подполье, как жалкий трус. И не хочу, чтобы моих родственников попрекали мною. И потому тридцать первого днем я спущусь к ним, и будь, что будет. Может, выскользну, вывезет кривая.
— Ты не все знаешь, дорогой… Они ведь уже все продумали… Капанадзе говорил, что тридцать первого тебя ждет, не дождется целый хирургический спектакль со стриптизом, однополой любовью и какой-то там пальмой в трагическом финале.
— Ладно, молчи, — нахмурился Олег.
— Да нет уж, выслушай. Я ведь добра тебе желаю.
— Добра, добра… Что там у тебя?
— Ну, я подумал, может, ты...
— Застрелюсь?
— Ну, зачем стреляться! Кровь на коврах, мозги на обоях, фи, — брезгливо скривился Карэн. — Можно ведь цианистым калием обойтись. Я Галочку попрошу, и как-нибудь утром ты просто не проснешься. Это так здорово! Засыпаешь, счастливый, дочку кудрявую перед сном целуешь, с женой распрекрасной спишь, а утром уже по месту назначения, целый и красивый. Кстати, знаешь, королева Зиночка из суперлюкса развелась? Саша Сухарек вчера от нее съехал. Хочешь ее в жены? По Галочкиной расценке?
— Не хочу, — Олег увидел себя в гробу. Поморщился.
— Почему, дорогой!? Она такая конфетка...
Карен зацокал языком.
— Я этого Сухарька видел, и в постели своей его, гнусавого и кривого, представлять не желаю.
— Много в тебе, Олег, еще воображения. Воображение, оно должно быть как в аптеке — столько-то миллиграммов — и все. Если его меньше, то человек — пень, если больше — то дерево.
— Как это дерево?
— А ты не видел, как на ветру ломаются разросшиеся деревья? Вон, посмотри, — Карэн указал на клен, сваленный недавней бурей. Он, выпустив из земли ошарашенные корни, топил в море ставшую ненужной крону. — А рядом, смотри, нормальное, среднее по всем статьям, ему буря до лампочки.
— Сам ты дерево, — осклабился Олег, забыв о неприятностях. — Только человек с воображением мог придумать такое сравнение.
Они засмеялись. Затем Карэн вытер выступившие слезы и, доверительно заглянув в глаза, спросил:
— Так мне попросить Галочку?
— Не надо, — покачал головой Олег. — Капанадзе и его товарищам это может не понравиться, и крайним выставят тебя. Да и до тридцать первого почти целый месяц, поживу пока в свое удовольствие.
— Да, ты умеешь жить в кайф… — завистливо вздохнул Карэн. Твой месяц — для меня десять лет.
Они помолчали, рассматривая небо, не сулившее ничего хорошего.
— А что, ты и в самом деле не сможешь с ними рассчитаться? — спросил владелец отеля, огорченно покачав головой: нет погоды — нет постояльцев.
— Почему не смогу? Смогу, если к моим ногам упадет золотой метеорит размером с деда Мороза.
— Послушай, может, тебе переехать в другой отель? Ты ведь счастливчик, и потому он точно упадет, а зачем мне на "Вегу" это надо?
Смеясь, Олег похлопал Карэна по плечу, и они вернулись в дом.
5.
Когда до Бетты осталось километров десять, под большим пальцем левой ноги появился волдырь, а на внутренней поверхности бедер — болезненная потница. К тому же третий день ломила правая ступня, когда-то разбитая камнем, упавшим с кровли одной из заброшенных ягнобских штолен. И Смирнов решил на пару дней остановиться.
Присмотрев место рядом со скалой, под которой можно было укрыться в случае дождя, он сел на камень, вытер пятерней пот и принялся вспоминать, сколько же дней назад высадился в Адлере. Вышло, что с начала дурацкого путешествия прошла всего неделя, а не месяц, как казалось.
С трудом скинув рюкзак, кроссовки, майку, он погрузился в воду у самого берега, выбрался на глубину. И увидел в расщелине большого краба — такие (диаметром с футбольный мяч), — ему еще не попадались. Собравшись, нырнул, попытался его схватить, но тот оказался проворнее. Расстроившись, поплыл к берегу за маской и ластами, кляня себя, что не надел их сразу.
Первый краб попался сразу. Схватив раззяву за туловище, Смирнов продавил его панцирь пальцами и сунул в полиэтиленовый пакетик, до того лежавший в плавках. Второй краб — большой, с десертную тарелку — схватил Смирнова первым. Схватил за указательный палец. Тот стал двуцветным. Та часть, которую краб тщился откусить, стала синей.
— А если откусит!? — испугался Смирнов и, продолжая попытки раздавить краба, попытался себя успокоить:
— Чепуха! Палец — это не пиписка.
Панцирь не продавливался, как он не старался. Синева пальца становилась мертвенной.
"Откусит ведь! А если камнем?"
Камень нашелся, и гигант тотчас получил телесные повреждения, несовместимые с жизнью.
На пути к берегу попался третий краб. Меньше всех. Но тоже ничего.
Через пятнадцать минут все они варились в закопченной алюминиевой кастрюльке.
— Вы будете их есть?! — присев на корточки, спросил сухощавый мужчина с алюминиевым крестиком на массивной золотой цепочке.
— Нет, я их для вас готовлю, — буркнул Смирнов, продолжая смотреть, как из ранки на пальце сочится кровь.
— Он вас укусил? — не обидевшись, поинтересовался мужчина, с уважением озирая шрамы и операционные швы, бороздившие торс собеседника.
— Он не кусал… Он просто пожал мне руку.
— И сделал это слишком крепко?
— Да.
— А вы по-дружески хлопнули его по плечу и тоже не рассчитали сил?
— Так получилось. Теперь я буду вынужден его съесть… Его, а также супругу и сына-оболтуса.
— Почему вынужден?
— Такой у нас был договор...
Смирнов почувствовал, что попал в тупик. Какой договор? Договор с крабами? Что он ляпнул? Теперь выкручивайся...
— Меня зовут Роман Аркадьевич, я из Вятки, — разрядил ситуацию мужчина. — А вы откуда, если не секрет?
Голубые его глаза были доверчиво-добрыми, как у искренне верующих людей. "Алюминиевый крестик остался ему от матери. А цепочку подарила жена" — подумал Смирнов и ответил
— Я — Евгений Евгеньевич, из Москвы. Вятские — мужики хватские, столь семеро не заработают, столь один пропьет?
— Я уже год не пью, закодировался. А вы кем работаете, если не секрет? Не в охранном бюро?
— Почему вы так решили?
— У вас столько шрамов...
— Ну и что?
— В охранные бюро идут повоевавшие люди. А вы, судя по всему, воевали.
— Нет, в охранное бюро меня не взяли, как не просился...
Вода почти выкипела, однако крабы покраснели не полностью, и Смирнову пришлось сходить с кружкой к морю. Подлив воды, он по возможности дружелюбно посмотрел на общительного вятича и сказал:
— Я старший научный сотрудник Лаборатории короткохвостых раков Института морской биолингвистики Российской Академии Наук.
— Интересно… — проговорил мужчина с уважением, — А биолингвистика это, извините, куда?
— Это наука, изучающая язык животных… Наибольшего успеха она добилась в изучении языков обитателей моря.
— Слышал что-то о языке дельфинов. А вы, значит, раками занимаетесь...
— Не раками вообще, а короткохвостыми раками. В народе их еще крабами зовут.
— А как сокращенно ваш институт называется? Может, слышал? Я в Москве часто бываю.
— Он не называется. У него номер, — Смирнов уже забыл, что "работает" в Институте морской биолингвистики.
— Не понял?
— "Почтовый ящик" знаете что такое?
— Ну… Завод секретный. Я на таком работаю.
— Так вот, наш институт тоже секретным был...
— Почему был?
— После перестройки большинство наших сотрудников эмигрировало в США. Многие из них сейчас живут и работают в Кремниевой долине… Есть будете?
— А в них заразы никакой нет?
— Не знаю… Пока не знаю. Ну так будете?
— А вы?
— Интересный вы человек! Чтобы я вареного краба выбросил.
Вспомнив случай по теме, он улыбнулся:
— Знаете, я как-то телевизионный фильм для начинающих рыболовов видел. В нем бывалые рыбаки на Москве-реке вот таких вот рыбин ловили (Смирнов отмерил руку по локоть). Ловили, и по причине их геохимической родственности нижней части периодической системы Менделеева назад в воду выбрасывали.
— Это понятно… Кому охота травиться.
— Что же понятного? Они же не рыбу выбрасывали, это я оговорился, они же из нее сначала показательную уху варили и уже ее в воду выливали!
— Москвичи — это москвичи… Чудной народ...
Евгений Евгеньевич, покивав, отломил клешню у большого краба, несильно по ней булыжником и, вынув мясо, принялся есть. Когда он, воодушевленный вкусом, принялся за вторую клешню, Роман Аркадьевич не выдержал искуса и, достав из миски меньшего краба, принялся повторять действия Смирнова, не переставая, впрочем, задавать вопросы.
— А что ваши бывшие сотрудники в Кремниевой долине делают? Там же, насколько я знаю, одни компьютерщики работают?
— Понимаете… Ну, как бы вам сказать… Знаете, однажды в восьмидесятом я посидел в Ленинграде в ресторане "Кавказский" с одним пьяным финном, так потом целый год научной работой заниматься не мог — все объяснительные записки особистам писал. На Лубянку раз пять вызывали, спрашивали, почему на контакт с иностранцем пошел.
— Так это же тогда...
— Страх, знаете, остался… Ну ладно, слушайте. В общем, в нашем институте изучали способы, которыми животные передают друг другу информацию. К тому времени стало ясно, что навешивать на крыс, мышей и тараканов микрокамеры и микрофоны бесполезно. Контрразведки научились выявлять "жучков" на бионосителях...
— И вы стали искать способы, как заставить мышей, тараканов, крыс, а также короткохвостых раков рассказывать дрессировщикам, что они видели в американском посольстве? — усмехнулся Роман Аркадьевич, решив, что собеседник его разыгрывает.
— Совершенно верно, — пристально посмотрел Смирнов. — Дело в том, что память многих животных не отягощена сознанием. Вот почему человек так трудно все запоминает? Потому, что сам себе мешает! Намеренно мешает, сознанием мешает! Эволюция сделала так, что человек вынужден напрягаться и сосредотачиваться, чтобы запомнить что-то. А если бы он не был отягощен сознанием, то запоминал бы все на свете! Вы понимаете — все! И на всю жизнь! Номера билетов на "Королеву бензоколонки" с Румянцевой в главной роли, количество досок на бабушкином заборе, содержание всех прочитанных книг, даже все, что ему когда-либо говорили.
-Я об этом где-то читал… Так вы считаете, что животные, не отягощенные сознанием, все запоминают?...
— Не все, но некоторые.
— Какие?
— Это государственная тайна. У вас по какой форме допуск?
— По третьей был.
— Мало!
— Я догадываюсь, что это короткохвостые раки...
Смирнов оглянулся по сторонам. Никого поблизости не было.
— Да, короткохвостые раки, — понизил он голос. — Если вы об этом кому-нибудь расскажете, то нанесете этим ущерб государственной безопасности России. Вы понимаете, какая ответственность теперь на вас лежит?
— Вы шутите. Я никак не могу поверить… — признался Роман Аркадьевич.
— Конечно, шучу. Наши бывшие научные сотрудники, точнее, те из них, которые в настоящее время работают в Кремниевой долине, рассказали цэрэушникам о короткохвостых раках в первую голову.
— Так что же раки? Неужели они все запоминают?
— Да. Один короткохвостый рак, его звали Евгений Николаевич Тринадцать Два Нуля Тире Восемьдесят Шесть Дробь Один-младший, с первого раза запомнил последовательность нулей и единиц длиной в сто пятьдесят миллионов пятьдесят три, нет, триста шестьдесят три тысячи девятьсот семьдесят восемь цифр. Его подруга Эльвира Яковлевна Бэ Эн отсканировала выразительными глазками и запомнила рядовыми, надо сказать, мозгами, картину Карла Брюллова "Гибель Помпеи" с разрешением 300 ди пи ай. Вы знаете, что такое 300 ди пи ай? Это триста точек на дюйм или два с половиной сантиметра! Вы не понимаете, что это такое! Размеры этой картины примерно шесть с половиной метров на три с половиной. Или сто восемьдесят на двести пятьдесят… да, двести пятьдесят шесть дюймов. Из этого получается, что Эльвира Бэ Эн запомнила координаты и цветовые характеристики более чем четырех миллиардов точек! Вы представляете — более чем четырех миллиардов точек!
— Ну ладно, я могу представить, что некоторые животные имеют феноменальную память. Птицы, по крайней мере, запоминают тысячекилометровые маршруты, лососи и другие рыбы тоже. Но как ваши раки передают информацию друг другу и людям?
Смирнов молчал, смущенно поглядывая на Романа Аркадьевича
— Вы что так смотрите? — удивился тот.
— Там, у меня в рюкзаке бутылка "Черного полковника". Ничего, если я немного выпью? Вас это не смутит?
— Пейте, пейте! — рассмеялся Роман Аркадьевич. — Меня очень хорошо закодировали.
Евгений Евгеньевич вынул пластиковую полутора литровую бутылку и отпил глоток. Вино было горячим и потому безвкусным. Жалел об этом он недолго — крепости вино не потеряло.
— Так на чем мы с вами остановились? — спросил он, закурив и откинувшись на рюкзак. Жизнь казалась ему райской штукой.
— Ну, я спрашивал, как раки передают информацию людям.
— Это так же просто, как на летней кухне приготовить из перебродившей алычовой бурды марочное виноградное вино типа этого "Черного полковника". Черт, чего я только не пил в своем путешествии! Знаете, купишь у доброй, симпатичной женщины на рынке бутылочку, попробуешь — райский напиток, амброзия. А утром не знаешь, куды бечь — люди ведь кругом загорают. Чего они только в эту бурду не добавляют! Белену, димедрол, эфедру, одеколон! А...
— Так как же раки передают информацию? — перебил его заинтригованный Роман Аркадьевич.
— Очень просто! Есть информация в голове у раков? Есть! А если она есть, то бишь объективно существует, то вынуть ее оттуда — это уже техническая задача, это — просто, это вам не Талмуд толковать.
— Так как же вы ее вынули эту информацию?
Смирнов хлебнул из бутылки и скривился. Алкоголь уже вовсю резвился в его крови, и теперь ему хотелось еще и вкуса.
— Ну, это просто! — сказал он, вставая. — Попытайтесь сами сообразить. Представите себя младшим научным сотрудником с окладом сто тридцать рублей — у Владика Иванова-Ртищева именно такое звание было и такой оклад, когда он эту задачку в курилке принципиально решил — и сообразите...
Минуту он молчал — закапывал бутылку в тени коряги, завязшей в песке в зоне прибоя.
К Роману Аркадьевичу тем временем приблизился серьезный мальчик лет одиннадцати.
— Пап, тебя мама зовет! Окрошка уже готова. И баклажаны я на углях пожарил — сгореть могут.
— Пойдемте с нами обедать? — предложил Роман Аркадьевич Смирнову, когда тот вернулся.
— Спасибо, мне уже идти надо. Меня в дельфинарии на Утришском мысу ждут. Там дельфин по имени Синяя Красотка неделю назад такое выдал...
— Что выдал? — заинтересовался Роман Аркадьевич.
— Он сказал, то есть передал своему дрессировщику, что хотел бы иметь от него...
— Иди, Митенька, к маме, скажи, что я через десять минут приду.
— А дельфины и в самом деле говорят? — уже уходя, обернулся мальчик.
— Конечно. У них около четырехсот слов и понятий. Это много больше, чем у некоторых диких народов Амазонки и Василия Васильевича, моего соседа по лестничной площадке.
— И вы их понимаете?
— Каце ооооеу о.
Мальчик был поражен.
— Что вы сказали??
— Каце ооооеу о — это "понимаю" по-дельфиньи. "Понимаю" с иронической окраской, которую придает финальное "о". А предекатив "каце" выражает род, в данном случае, мужской, у них всякое слово имеет род. Кстати, лучше меня язык дельфинов знает только один человек. Сейчас он читает на нем лекции в Штатах, в Массачусетском университете. Десять тысяч долларов за час ему платят, вы представляете?
— Иди, сынок, иди к маме! У нас серьезный разговор.
Мальчик, повторяя "Каце ооооеу о", ушел.
— И что, эта Синяя Красотка действительно сказала дрессировщику, что хочет иметь от него детей? — проводив его взглядом, спросил Роман Аркадьевич недоверчиво.
— Да, она действительно сказала своему дрессировщику, что хочет иметь от него детей и знает, как это сделать. В научном мире это заявление вызвало переполох.
— Переполох!?
— Да, научный переполох. Доктор Каваленкер, его еще в шутку Бронетанкером зовут, весьма известный и пробивной ученый, занимающийся вирулентной семантикой дельфиньего языка, заявил на ученом совете Президиума Академии Наук, что есть основания полагать, что заявление Синей красотки основано на некоторых знаниях, закрепленных в подсознании дельфинов со времен Атлантиды, и потому есть смысл провести эксперимент...
— Какой эксперимент? — расширил глаза Роман Аркадьевич.
— Вы что, не понимаете? — Президиум Академии наук решил ну… их… ну, как это по-русски сказать, спарить что ли...
— Дельфина с человеком?!
— Да, а что тут такого? Президиум решил, мне позвонили и попросили прибыть на Утриш к концу месяца, чтобы я поговорил с дельфином начистоту. Дрессировщик мог и ошибиться, или просто соврать, чтобы привлечь к своему аттракциону нездоровое внимание праздно отдыхающей публики...
— Да, дела… — закачал головой Роман Аркадьевич. — А как вы думаете, это и в самом деле возможно?
— Скрещивание человека с дельфином?
— Да.
— Знаете, я до конца в этом не уверен. Есть у меня кое-какие соображения на этот счет. Но, надо сказать, я внимательно прочитал статью Бронетанкера, и у меня появились сомнения в своей правоте. Но в науке, знаете ли, на веру ничего не принимается. Все должно проверяться экспериментально, и не раз проверяться. Каце ооуоо, маце ууоуу о ат ла, как говорят дельфины.
— Занятно...
— Да уж. Наука — это что-то. Знаете, я в Душанбе учился и мой одноклассник, таджик, плохо говоривший по-русски, как-то читал Крылова: "Лебедь раком щуку" и так далее. Мы смеялись, но кто знает, может, через сто лет смех над подобной оплошностью вызовет недоумение...
— А как же все-таки насчет короткохвостых раков-шпионов? — недоуменно посмотрев, продолжал спрашивать вятич. — Как все-таки они передают информацию?
— Очень просто. Иванов-Ртищев как-то в курилке сказал глубокомысленно, что если у раков в голове действительно хранится огромный объем информации, то, скорее всего, они не могут ею не обмениваться. Ну, представьте, что вы много знаете? Представьте, что ваш мозг распирает четыре миллиарда бит разнороднейшей информации! Или точнее, что вы — это печка-буржуйка, докрасна раскаленная информацией. Конечно же, она должна ее излучать.
— Получается, что они переговариваются друг с другом?
— Да. Они стучат зубами. Слышали, когда-нибудь, как крабы стучат зубами?
— Нет.
— Хотите послушать? Я могу поймать вам одного.
— Не надо, я и так верю. Так вы говорите, они передают информацию стуком, как передают морзянку?
— Да. Но гораздо быстрее. Они стучат зубами сто тысяч раз в секунду. И содержание картины Карла Брюллова "Гибель Помпеи" они могут передать соплеменнику всего за десять часов. За десять часов с точностью триста точек на дюйм.
— Мне пора идти, но мне очень хочется узнать, что вы имели в виду, когда сказали, что у вас был договор с этим крабом, — Роман Аркадьевич указал пальцем на то, что осталось от самого большого короткохвостого рака.
— Договор с раком?!
— Ну да. Вы же говорили?
— Что говорил?
— Ну, что условились с ним, что съедите его вместе с женой и сыном.
Смирнов заморгал.
— Вы это для смеха придумали? — догадался Роман Аркадьевич. — Как и все остальное, про дельфинов и крабов?
— Неужели вы не поняли, что мне не хочется говорить об этом? Я уехал от всего этого из Москвы...
Смирнов сделал лицо несчастным, отвернулся к морю и попытался завершить разговор:
— Вам пора, Роман Аркадьевич, окрошка выкипит на солнце, а меня Синяя Красотка заждалась...
— Ничего с окрошкой не станет — смотрите, вон, Митенька ее в котелке нам несет.
Смирнов посмотрел и увидел сына Романа Аркадьевича. Тот приближался с туристским котелком в одной руке и пластиковым пакетом в другой.
— Похоже, жена у вас золото, — завистливо проговорил Смирнов.
— Что есть, то есть, — застенчиво заулыбался Роман Аркадьевич. — И жена, и сын, и дочь у меня на зависть всем.
Спустя минуту между Смирновым и Романом Аркадьевичем на клеенке с ананасами стоял котелок с окрошкой и пластиковая тарелочка с печеными на углях баклажанами. Во второй тарелочке лежали ровно порезанный белый хлеб и две большие металлические ложки.
Окрошка оказалось холодной и вкусной. Вино остыло и приобрело более-менее естественный вкус.
— Ну, так как вы договаривались с крабами? — спросил Роман Аркадьевич, когда с едой было покончено.
Смирнов достал сигарету, закурил. Солнце закрыло большое облако, и стало совсем хорошо.
— Это долгая история… — начал он, расположившись удобнее. — Как вы уже, наверное, догадались, я не женат, уже который раз не женат. Нет, я, наверное, женился бы, если бы не Жанна Сергеевна...
— А кто она такая? — не смог вытерпеть паузы Роман Аркадьевич.
— Жанна Сергеевна — начальник химической лаборатории нашего института. Вы не представляете, какая это выдающаяся женщина...
— Красивая?..
— Красивая — это мало сказать… Красивая, породистая, сексапильная, умная, добрая, остроумная, находчивая, строгая… Прибавьте ко всему этому еще родинку над правой грудью, интимную такую, малюсенькую родинку… И крохотный изюмистый шрамик точно там, где брахманы себе кляксу ставят. Все у нее, короче, по теме, хоть и одевается безвкусно и бижутерию копеечную любит. Короче, вцепилась она в меня своими этими клешнями, ну, кроме бижутерии и желтых штанов, конечно, и ни туда мне, ни сюда. Как почувствует, что у меня на стороне интимные отношения образуются, так сразу цап-царап. Пригласит к себе в кабинет, к груди прижмет, поцелует жарко, нальет коктейля из своей органической химии, запрется на ключик, и час я на облаках… Да таких облаках, что неделю после них ни о чем и мечтать невозможно. После нее любая женщина на полдня как воздух невидимой становилась...
— Ну и женились бы, если она такая...
— Конечно, женился бы… Но она замужем, и муж — инвалид. Представляете, на собственной свадьбе позвоночник сломал и обездвижил навеки. Спускались они из ресторана к машине с куклами, так он то ли запутался в ее шлейфе, то ли нога в бантик на подоле попала, то ли просто в глазах ее утонул своим жениховским вниманием — и бряк на ступеньки. Жанна Сергеевна всегда навзрыд плачет, когда об этом рассказывает. Они даже не спали не разу, представляете?
— А втроем жить не пробовали?
— Как же не пробовали! Пробовали… Неделю я продержался...
— А почему всего неделю?
— Ну, вы же знаете, у человека, если одно чувство отключается, то другое обостряется...
— Да, знаю, — грустно покивал Роман Аркадьевич.
— Так у Владислава Андреевича слух и обоняние обострились… Он своим носом все слышал. Разденется Жанна в соседней комнате — он слышит. А как не слышать — запах-то у нее, ой, какой! Божественный...
Смирнов, недавно прочитавший "Парфюмера", прикрыл глаза, медленно втянул в легкие воздух. Ноздри его трепетали от вожделения.
— И все по-своему пахнет, — продолжил он мечтательно. — Ручка, животик, груди… Да, груди… Одна, знаете ли, лесной земляникой чуть-чуть, а другая вовсю майским вечером. А как все остальное! Вы понимаете, что я имею в виду… Полуобморочно, сладко полуобморочно… О, Господи, что же я так разоткровенничался? Я вас не шокирую своей открытостью? Не кажусь беспринципным?
— Да нет, — пожал плечами Роман Аркадьевич, немного недовольный тем, что Смирнов завершил свои интимные реминисценции. — Вот только я не пойму, как вы от этих запахов ушли? Не хотели мучить инвалида?
— Инвалида… — повторил Смирнов, неприязненно скривив губы. — Однажды утром, когда она его на утку сажала, этот инвалид, желчно улыбаясь, рассказал, что между нами в прошедшую ночь было. Куда я ее целовал, куда она меня, что она делала, что я, и сколько. Да так подробно и с деталями, как будто своими глазами все видел. А ведь от нашей с Жанной спальни до его спальни — метров десять с тремя поворотами и тремя дверьми… Короче, не смог я интимной жизнью под наблюдением жить, не смог на него, несчастного, смотреть — на ужин она ведь его выкатывала, и он ел меня, глазами ел, — не смог жить жалостью, и ушел, малодушный и сам себе противный.
— Я вас понимаю… — проговорил Роман Аркадьевич, находясь мыслями и обонянием в доме Жанны Сергеевны. — Но вы все время уходите от истории с крабами.
— Ничего я не ухожу. После ухода от Жанны, я взял отпуск и уехал в Железноводск водички попить от такой нервной жизни. И там познакомился с очаровательной саратовчанкой Ларисой. Они с Жанной были как лед и пламень, как плюс и минус, в общем, были диаметрально разными. Нет, не подумайте, Лариса тоже была красива, сексапильна, породиста, умна и добра, но как-то по-другому. Жанна, знаете ли, больше снаружи красива была, а Лариса вся изнутри светилась...
— Почему вы говорите о них "была"? Они умерли? — округлил глаза Роман Аркадьевич.
— Да… Одна фактически, а другая виртуально, — почернел Смирнов и, торопливо закурив, продолжил:
— Короче, влюбился я до потери твердости голоса. Вы не представляете, как мы гуляли по окрестностям Железноводска. Целовались на скамеечках, лицо к лицу вино вкусное в кафешках пили… Пили, пьянея от любви, в чащи уходили, кизил кушали из ладошек, рука в руке шли, решали, сколько мальчиков заведем, сколько девочек, куда отдыхать будем ездить… Потом в Москву я ее увез. В свое Люблино. Вы не представляете, как моя холостяцкая квартирка преобразилась! Она вмиг все переставила, с моей помощью, конечно, занавески повесила, все вычистила. Я и вообразить не мог, что мое гнездышко может превратиться в Эдем, тем более, я, честно, говоря, считал его весьма уютным и хорошо приспособленным, как для умственной, так и фактической жизни...
— А как Жанна Сергеевна?
— Когда отпуск кончился — в науке он длинный, тридцать шесть рабочих дней — и я пришел на работу, все счастье мое прекратилось. Жанна Сергеевна увидела меня и, сразу все поняв, потащила в свой кабинет и там сказала, что отравится ядом, если я от нее уйду. И мужа своего отравит, чтобы в богадельне не жил.
— Да, запахи там, не позавидуешь...
Смирнов покивал замечанию и продолжил:
— И стали мы опять втроем жить — я, Лариса и Жанна...
— Втроем?!
— Ну да. Лариса, правда, об этом не знала. Ничего, справлялся, тем более, в химической лаборатории с этими короткохвостыми раками работы стало много, и Жанна Сергеевна большую часть себя отдавала банкам, склянкам и прочим ретортам...
— Ну а крабы? Что за договор у вас с ними был?
— А вы слушайте. Я уже говорил, что в тот самый момент наш институт вплотную занялся короткохвостыми раками. Навезли их — вагон и маленькую тележку. Они по всем коридорам и комнатам туда-сюда лазали, в шкафах одежных на рукавах висели, сухари и печенье с чайных столиков воровали и даже в холодильники залазили. Короче, везде они были — маленькие и большие, серые и коричневые. И как-то в пятницу я одного маленького домой в дипломате принес. Он как таракан в него заскочил, я не заметил и принес. И зря, надо было его в сугроб вытрясти...
Смирнов замолчал, закурил сигарету и сразу же о ней забыв, напряженно уставился в горизонт.
— А что он у вас наделал?
— Ничего он не наделал. Ел мясо, как лошадь, бегал туда-сюда, на занавесках висел. В ванну прыгал… И смотрел, паразит, смотрел. А нам с Ларисой хорошо было, мы часто этим самым занимались. На полу, на кровати, на диване, в прихожей, в ванной… А он сядет удобно так, чтоб все видно было, и смотрит, смотрит, глазками своими крутя. Иногда я даже кончить из-за этого никак не мог...
— Ну, краб тут, скорее всего, не причем. Если вы по три раза на дню этим занимались, да еще в лаборатории на полставки, то, скорее всего, дело именно в этом.
— Может быть, вы и правы, но, сами понимаете, мне было на кого сваливать мелкие неприятности, и я сваливал… Однако, в целом, жили мы довольно-таки хорошо, если не сказать лучше всех. Но однажды, через месяц после того, как этот короткохвостый паразит у меня поселился, — Смирнов, брезгливо морщась, указал на останки съеденного им краба, — мне что-то не по себе стало. Вы знаете, у меня интуиция неплохо развита, и я остро почувствовал, что он готовит мне горе, неизбывное горе, которое всю оставшуюся жизнь будет сидеть у меня в печенках… Я взял его за панцирь, крепко взял — у него даже конечности повисли, и поклялся, что зверски съем его и всех его ближайших родственников, если он мне гадость какую сделает.
Но он сделал. Не осознанно, но сделал. Представляете, — вот мистика! — на следующий же день крабы в институте начали один за другим дохнуть от какой-то неизвестной аденовирусной болезни. А мы как раз вплотную подобрались к решению задачи съема информации с памяти короткохвостых, точнее, эта задача была уже решена и решена, как ни странно Жанной Сергеевной. Это она придумала помещать крабов в атмосферу, содержащую пары этилового спирта, да, да, этилового спирта, не смейтесь — все великое просто, а иногда и вульгарно. Короче, задача съема информации была решена, как всегда, случайно — мензурка со спиртом разбилась, и капелька его попала в камеру цифрующего датчика, и оставалось только научиться записывать ее и выводить на периферию. И тут такое дело — сплошной падеж всех подряд короткохвостых. И надо же — зимой! Отечественные крабы все окоченели в зимней спячке, а купить зарубежных мы, сами понимаете, не могли — институт, хоть и номерной, но долларов в кассе не было ни одного. И надо же было дернуть меня за язык! Представляете, на Ученом совете я предложил коллегам пожертвовать науке своих домашних крабов — к тому времени они уже у всех сотрудников жили, и даже у их родственников и соседей.
Вы не представляете, какая буря поднялась — многие уже сжились со своими короткохвостыми меньшими братьями, имена им дали, — кстати, своего я Русликом-Сусликом назвал в честь морской свинки, прожившей у меня четыре с лишним года. А один научный сотрудник, как сплетничали в коридорах, даже, разводил их на продажу, то бишь на мясо — представляете, всю кухню аквариумами сверху донизу заставил и разводил. Не знаю, сколько он там зарабатывал — жадность — это жадность, ей деньги в принципе не важны, но отслюнил он одного дохлого крабика без одной клешни. Но все остальные принесли вполне приличных, некоторые, конечно, со слезами на глазах, но принесли, после дезинфекции институтских помещений, естественно. К вечеру следующего дня целых сто девяносто семь штук набрали...
— Вы опять уходите от темы...
— Да вот, ухожу… Хотя, что уходить — сто слов осталось сказать… А может, и меньше.
Смирнов замолчал. Он скорбел по системе Станиславского.
— Ну, говорите же, не томите! — взмолился Роман Аркадьевич.
— Через три дня Жанна Сергеевна покрылась пятнами и перестала меня замечать. А еще через день ее нашли мертвой в запертом кабинете — его пришлось взламывать. Она такую дозу цианистого калия приняла, что была вся синяя. И представьте картинку: стоим мы все вокруг нее, кто в трансе, кто всхлипывает, кто бледный, как хлористый натрий, кто спиртом халявным в порядок нервы прмводит, а этот научный сотрудник, ну, тот, который крабов на дому коммерчески разводил, Грум-Грижимайло его фамилия, между прочим, весьма известная научная фамилия, подходит к видеомагнитофону, нажимает кнопку...
— Ну и что? Почему вы замолчали?
— Потому что через десять секунд после этого я чуть не умер от разрыва сердца...
— А почему? Я ничего не пойму, — растерянно проговорил Роман Аркадьевич.
— Что же тут непонятного? На экране телевизора пошел трехчасовой, не меньше, порнографический фильм...
— Порнографический фильм!?
— Да. И главные роли в этом фильме играли я и Лариса.
— Как это?
— Да так… Жанна Сергеевна все вытащила из мозгов Руслика-Суслика. Представляете — все. И фильм, как вы, по-видимому, подумали, был отнюдь не черно-белым, а цветным и очень хорошего качества. И это еще не все. Фильм, как я говорил, был трехчасовым, и, пока мои коллеги, раззявив рты и забыв о холодеющем трупе заведующей лабораторией, смотрели, какие мы с Ларисой выделываем коленца и позиции, я поехал к Жанне на квартиру. Дверь была заперта, но я не стал звонить, стучать, кричать, просто вызвал службу спасения, и в пять минут они вырезали замки...
— И что? Мужа она тоже убила?
— Да. Он тоже был синим… Но лицо у него было довольное. Жанна, наверное, ему сказала, перед тем, как яд дать, что на том свете у них все тип-топ будет, там ведь хребтов позвоночных нет, они душам ни к чему. Увидев его труп, я бросился назад в институт с единственной целью утопить в царской водке подлейшего из подлейших короткохвостых раков. Однако ничего у меня не вышло. Я узнал, что Жанна Сергеевна за день до смерти отправила Витю Ященко, своего лаборанта, на черноморское побережье Кавказа с приказом выпустить на волю. Зачем она эта сделала? — вы можете спросить. Не знаю. Может, потому что в его рачьей памяти был я, любимый ею человек? Когда лаборант вернулся, я поставил ему три бутылки водки, и, выпив, он рассказал, где выпустил подлеца, из-за которого погибла красивая женщина в расцвете творческих и сексуальных сил. Найти его было несложно — всех институтских крабов мы кольцевали...
Минуту они молчали, переживая драму. Роман Аркадьевич смотрел в сторону
— Вы что затихли? Глаза отводите? — спросил, наконец, Смирнов. — Считаете меня виновником смерти Жанны и ее мужа?
— Ну, может быть, косвенным...
— Нет, вы считаете...
— Бог вам судья, — натянуто улыбнулся Роман Аркадьевич. — А что случилось с Ларисой? Вы говорили, что она умерла виртуально?
— Жадной она оказалась, и дурой к тому же, потому и умерла, для меня умерла. Больше всего на свете не люблю жадных дур, с тех пор не люблю...
— А что случилось?
— Смех и грех, а как вспомню, внутри все вянет и чернеет от злости. Представляете, через пару недель после этой истории мы с ней решили устроить праздник. На Госпремию, полученную за крабов, я купил Лоре новое белье, туфельки на высочайших каблуках, шампанского, естественно. И вот, только мы выпили по бокалу и в постельку легли, она мне говорит, вместо того, чтобы прижаться:
— Ми-и-лый, у меня для тебя сюрприз!
И давит на кнопку пульта… Вы все поняли?
— Нет...
— На наш интимный праздник она купила лицензионную кассету с порнографическим фильмом. Теперь вы поняли?
— Что-то доходит.
— Ну ладно, слушайте по буквам. Этот тип, Грум-Грижимайло, ну, который крабами торговал, никому ничего не сказав, за большие деньги продал кассету Жанны Сергеевны в видеофирму, и эти беспринципные торгаши размножили ее огромным тиражом. И надо же было такому случиться, что Лариса купила именно нас.
— Из-за этого она ушла?!
— Да. Она меня бросила.
— Вот дура...
— Почему дура? Напротив… Увидев себя на экране, она, невзирая на мою принципиальную позицию и моления на коленях, в ту видеофирму работать пошла, порнографическая звезда она теперь по всей Европе и прочей Швеции. Меня приглашали ей в пару, по всей Москве преследовали, многомиллионные контракты предлагали, но я категорически отказался. За деньги задницу показывать? Не-е-т, не то у меня воспитание.
— Мне кажется, вы правы… Я бы тоже не показывал...
Некоторое время они молчали, потом Роман Аркадьевич засобирался:
— Ну ладушки, Евгений, до свидания. Я, пожалуй, пойду, час уже с вами беседуем, жена, наверное, уже сердится...
— Да, да, конечно. И знаете, что я вам скажу на прощанье...
— Что?
— Ваша жена — я это чувствую, — в тысячу раз лучше Жанны Сергеевны. Лучше, потому что у нее есть вы и ваши дети. Любите ее больше, доверяйте, и вас минуют жизненные трагедии. И еще, вы, наверное, поняли, что я несколько привирал… описывая достоинства своих женщин. Они, конечно, были заметными, но прекрасными их сделала моя любовь...
Роман Аркадьевич благодарно заулыбался. Когда Смирнов рассказывал о красоте Жанны Сергеевны и Ларисы, он испытал соблазн и вожделение несупружеской любви, ибо жена его была обычная по наружности женщина. Пожав руку Смирнову, он ушел, ни разу не оглянувшись.
— Счастливый человек, — думал ему вслед Смирнов. — А счастливому не надо ничего выдумывать — у него все есть.
6.
После завтрака Олег поехал к чтимой в Анапе гадалке с вопросом "Как можно обмануть смерть?"
Гадалка, одетая в черное — это была простая женщина с незаконченным техническим образованием из рязанской деревни Выселки — долго рассматривала его бледное лицо, его глаза, смотрящие то внутрь, то наружу, и ничего видящие. Она чувствовала, что этот человек запутался в жизни с самого рождения, а что может ждать человека, запутавшегося в пуповине жизни? Пуповине, тянущейся не только от матери, но и от отца, от его простоты и определенности. Только смерть может его ждать, ожидаемая смерть, смерть, привлеченная ее ожиданием.
— Это легко, сынок, — тепло улыбнулась она, когда Олег изложил свой непростой вопрос.
— А как? Говори, женщина, я хорошо заплачу.
— Чудо, только чудо может тебе помочь...
— Ты издеваешься?!
— Нет, что ты!
Олегу захотелось ее ударить.
— Я не могу надеяться на чудо. Надеяться на чудо, это означает сидеть, сложа руки.
— Ты не прав, сынок. Каждый человек на чуде замешан, и чудом этим живет и спасается. Не может он жить в простой механике, в простой механике он медленно умирает, совсем умирает. А верующий в чудо, чудо, его скрепляющее, живет и на этом свете, и на том будет жить.
— Это все слова! — раздраженно махнул рукой Олег.
— Конечно, милый, конечно! Все — слова, потому что сначала было слово, а из него уже все появилось. Только слово может собрать в живительную капельку растворенное в человеке чудо.
— Не верю я тебе… Чудо, чудо… Тридцать первого четыре больших человека собираются выпустить мне кишки. Только случай, только дикий случай может меня спасти...
— А что такое случай? Это ведь тоже чудо. Чудо, которое произошло, потому что его ждали, потому что ожидание чуда напрягало воздух и делало его отзывчивым… Вот на той неделе такое чудо вылечило женщину, безнадежно больную. Я на это и не надеялась, но так получилось, потому что...
Гадалка замолчала, смущенно заулыбалась.
— Как получилось? — убил паузу Олег.
— Да просто получилось. Она сидела, как ты сидишь, я держала ее немощную руку в своей и читала заговор от смертельных болезней. И когда я сказала: "Как солнцу и месяцу помехи нет, так и моему заговору помехи не будет", на кухоньке моей что-то с грохотом упало, и тут же дождь прекратился, и появилось яркое солнце. И знаешь, солнце появилось не только на небе и в окне, но и на ее лице. Вчера она ко мне заходила с богатыми подарками и сказала, что врачи удивлены быстрым отступлением болезни и не знают, как его объяснить. А я могу объяснить, это очень просто — ее чудом было то, что на кухне в ее час упал дуршлаг, в котором я перед ее приходом продувала макароны, — я его, торопясь, плохо повесила, — и то, что погода в этом году меняется, как твое настроение.
— Это все хорошо, — скептически скривился Олег, — но чудо оно тем и чудо, что не с каждым случается.
— С каждым, сынок, с каждым, — ясно улыбнулась гадалка. — Я же тебе говорила, что у каждого свое чудо. Просто некоторые его не замечают, а чудо интерес любит.
— Ну ладно, бог с ним, с чудом. Ты скажи прямо, буду я жив через месяц?
— Не скажу, сынок, не скажу.
— Почему?
— Потому что если я прознаю все в точности, и тебе поведаю, то ты что-нибудь не так поймешь и сделаешь, и получится, что я соврала.
Олег задумался, в его лице проступило что-то детское, и гадалка жалостливо вздохнула:
— Чувствую, сынок, здорово тебя вороги обложили. Сильны, они изворотливы, и удача с ними...
— Так, значит, всё, конец… — почернел Олег
— Нет, не все, — неопределенно глянула женщина. — Я чувствую, появиться в твоем сердце что-то такое, что тебе сейчас не хватает. Сильно не хватает. Очень скоро увидишь ты ниточку, можешь увидеть, и она приведет тебя туда, куда ты хочешь, к особенной жизни приведет, особенной и чудесной. Поезд, в котором ты мчишься, замрет как приколотая бабочка, ты выскочишь из него, выскочишь и окажешься в окружающем мире серединкой. Окажешься и станешь думать, долго думать, и все вокруг уйдет за пелену радостной мысли. Жди, сыночек, свое чудо, жди, и оно непременно придет.
Направляясь к гадалке, Олег намеревался дать ей сто долларов, но дал пятьдесят. И то на всякий случай, чтобы не околдовала.
7.
В двух километрах севернее Бетты случился казус.
В середине дня, в самую жару, ему захотелось чаю. Не обнаружив в береговых скалах родничков, он, донельзя замотанный десятикилометровым переходом, поперся вверх по первой попавшейся щели в расчете набрать воды в ближайшем пансионате. Далеко идти не пришлось — на его счастье в лесочке, примыкавшем к обрыву, обнаружился небольшой бетонный резервуар, полный питьевой воды. Найдя полутора литровую бутылку от "Пепси-колы", Смирнов наполнил ее из краника, питавшего емкость, и спустился к морю. Спустя несколько минут он сидел у костра и нетерпеливо ждал, пока закипит вода в кастрюльке.
Она никак не закипала.
Сухой плавник, щедро добавленный в огонь, сгорел без толку.
— Градусов восемьдесят есть — достаточно, — решил он, сыпля чай. — На Памире она кипит при семидесяти.
Вода, приняв в себя заварку, забурлила и… осталась прозрачной.
— Черт знает что! Что за дрянь я набрал?! — чертыхнулся Смирнов, хлебнул из бутылки и… опрометью помчался к морю.
Оказалось, что из краника в резервуар бежала не вода, а крепкий раствор хлорной извести. Или хлорная вода...
Однако все обошлось. Похрустев известью, образовавшейся в результате реакции раствора со слюной (или хлорной воды с зубами), он напился морской воды, а потом портвейна. На следующее утро немного поболели почки, да пару дней было противно во рту. Противно было и на душе. Из-за собственной глупости.
Километрах в восьми севернее Криницы он остановился.
Он не смог не остановится — в узкой щели, завершавшейся трехметровым водопадом, и в которую можно было подняться лишь с помощью изжеванного прибоем каната десятиметровой длины, была баня с бассейном.
Она представляла собой капитальную печь-каменку, окруженную на совесть сбитым дощатым каркасом; его облекала хорошо сохранившаяся целлофановая пленка. В бане было все — крепкая скамейка, большое цинковое ведро для нагрева воды, две шайки из половинок пластиковых канистр, березовый веник, ковшик для поддачи, даже туалетное мыло. Над бассейном, представлявшим собой очищенное от наносов естественное углубление в скальном ложе ручья, протягивался врез; на нем в профессиональном нетерпении томились топчаны для отдыха.
Щель была небольшой, всего лишь с тремя неширокими площадками под двухместные палатки. Смирнов расположился поближе к морю, на той из них, которая, укрывшись двумя обожженными пожаром соснами, висела над самым обрывом, устроился, понаблюдал природу, чувствовавшую себя приподнято, и пожалел, что продуктов у него всего лишь на день.
Однако жалел Евгений Евгеньевич недолго. Обследовав площадки, соединенные ступенчатыми переходами и тропками, он обнаружил один погреб и два продуктовых ящика, прикрытых крышками. В них нашлись мятая, но не потерявшая герметичности банка говяжьего паштета, десяток бульонных кубиков, пачка вермишели с запахом курицы, полпачки спагетти, полкило ядрицы и банка томатного соуса. А вино у него было.
Вечером он сидел у огня, попивал из "рыбьей" кружки вкусную "Изабеллу" и сокрушался, что прошлогодние ливни и вызванные ими грязекаменные потоки принудили постоянных обитателей щели остаться дома или искать безопасные места. На Кипре, в Турции, Хургаде. Если бы не ставшие обычными природные катаклизмы, то сидел бы он сейчас в кругу близких по духу, сидел бы и смотрел на костер и, конечно же, на женщин. И непременно высмотрел бы среди их особенную, с искоркой в глазах, такой искренне объединяющей искоркой.
Все следующее утро он собирал по всей щели мусор и топил им печь. Когда мусора не стало, перешел на сосновый хворост и плавник. К обеду камни так накалились, что жара хватило до вечера. Он был счастлив, окропляя их водой и парясь, он был счастлив, отдыхая голышом на топчане и смотря на безмятежно голубеющее море и поскрипывающие от удовольствия сосны.
8.
От гадалки Олег поехал в казино и выиграл в рулетку пятьдесят с лишним тысяч рублей. В полной мере порадоваться знаменательной удаче ему не удалось — когда он рассовывал фишки по карманам, к нему подкрался Георгий Капанадзе.
— Не туда ты их складываешь, не туда, — добродушно сказал он, положив должнику руку на плечо. — Сюда надо складывать, сюда.
И указал ухоженным пальцем на карман своего малинового пиджака.
Олег выполнил приказ, весь покрывшись пятнами от злости и стыда: сцену, забыв о флеш-роялях, шампанском, скачущих костяных шариках, красных и черных полях, наблюдали все присутствующие в зале и, конечно же, лупоглазые телохранители обманутого им человека. Сам Капанадзе смотрел на него, как удав смотрит на кролика, уже потерявшего волю и мечтающего скорее забыться в бесконечной черноте распахнутой змеиной пасти.
***
С Георгием Капанадзе получилось нехорошо, глупо получилось. Олег пришел к нему, заинтригованный деловым предложением некого средне-восточного предпринимателя. Предложение со всех сторон казалось чрезвычайно выгодным и беспроигрышным, и он не сомневался, что один из богатейших людей края примет участие в деле. Однако Капанадзе, терзаемый интуицией, стал отказываться, но тут явился Гога Красный. Тот, начавший карьеру вульгарным рыночным рэкетиром, заверил осторожного грузина, что прикроет дело со своей стороны, а также войдет в долю.
Олег знал, что Красный люто недолюбливает его за аристократичный вид и голубоватую кровь, по семейному преданию доставшиеся от одного из королей Болгарии. Ему бы подумать, посмотреть в глаза тайного недоброжелателя, затеять паузу, но, ломая скептицизм Капанадзе, он увлекся. И Гога погубил потомка незаконнорожденного сына балканского монарха, погубил всего за полмиллиона долларов — не прошло и месяца, как один из самых богатых людей города залетел на десять миллионов, а Напалков и Дементьев, в авральном порядке привлеченные позже, на три каждый.
Для всех четверых, бурно ликовавших тому, что обошлось без объяснений с ФСБ и ЦРУ, это были относительно небольшие деньги. Все бы, наверно, обошлось, если бы перед заключением соглашения нервничавший Капанадзе, пошептавшись с Гогой, не утратил своей обычной интеллигентности и не сказал, что в случае дефолта он "самолично изнасилует Олега при помощи вот этой штуки" и не указал на кактус, торчавший в горшке рядом с его креслом (дело происходило в зимнем саду "Веги", изобиловавшем кактусами любимой Кареном формы).
— Это будет трудно, он колючий и толстый, но друзья мне помогут, — добавил грузин, пытаясь улыбнуться.
А Капанадзе всегда держал слово. Его за это уважали.
9.
Недалеко от Геленджика в середине ночи об него, спящего без задних ног в галечной берлоге, споткнулся человек с рюкзаком за спиной и половинкой дыни в руках. Когда пришелец очистился от кулеша — путник упал на кастрюлю, — они выпили (у Смирнова было) и разговорились.
Мужчина оказался москвичом из Подмосковья и бывшим наркоманом. Он рассказал, что с весны сидит в щели Темной, и что в молодости каждый год ездил в Среднюю Азию за маком, эфедрой и прочей травкой. Когда бутылка стала пустеть, а от дыни ничего не осталось, Афанасий (так звали мужчину) принялся читать свои стихи и читал их да утра. Смирнов, разбиравшийся в поэзии, был потрясен — оказалось, что ночью, в нескольких километрах от Геленджика, об него споткнулся и упал на кастрюлю с остатками кулеша талантливый и самобытный русский поэт.
Афанасий спешил встретить знакомую, приезжавшую утром из Самары, и потому с рассветом ушел в дождь, пообещав, что перенесет, наконец, свои стихи на бумагу и отнесет их в редакцию.
Завтракая куском копченой колбасы и помидорами, Смирнов о нем думал. Обычное мужицкое лицо, ломкая фигура, длинные почерневшие зубы частоколом — и поэт, от бога поэт.
10.
Кролик, потерявший волю, сел в "Мерседес" и, не включив фар, помчался в никуда. Дорога не освещалась, и на выезде из Анапы на полном ходу машина подбросила в воздух полную женщину, переходившую дорогу с сумками в руках. Кленки у нее были бугристо-артритными, лицо, обрамленное клетчатым платком — серым и неприятным.
Олег ощерился бешено — кролик, потерявший волю, почувствовал себя машинистом скорого поезда Смерти.
По лобовому стеклу смачно стекала кровь женщины и кровь помидоров, бывших у нее в сумке. За окнами стояла мертвая ночь, и захотелось убить еще.
Сузив глаза, он прибавил скорость.
Он слышал, как стучат колеса пустых вагонов, пока пустых — та-та-та, та-та-та.
Через пару километров, в поселке Чембурка, в один из них сел велосипедист.
Потом девушка с парнем.
***
Они целовались посереди дороги. На ней была коротенькая малиновая юбчонка. Он был до смешного высок и худ.
***
Кровь их заляпала стекло. Пришлось включить дворники.
Через три километра он услышал сирену.
Посмотрел в зеркало
За ним мчался милицейский "Форд". И еще одна машина. К которой Олег давно привык.
Это было занимательно. "Форд" против "Мерседеса".
Нет, "Форд" против скорого поезда смерти.
Кто кого?!
На вираже "американец" наехал на камень и вылетел в кювет.
Олег, обернувшись, огорчился — в его вагонах пассажиров не прибавилось.
Скорый поезд замер у въезда в Крымск. Его остановил "КАМАЗ", поставленный поперек дороги. И предупредительная очередь в воздух.
Машиниста не били. Наручников не надевали. Усталый милицейский капитан в бронежилете, буркнул в сторону:
— Капанадзе сказал, чтобы ты не нервничал. Там его люди, садись к ним и езжай. Машину завтра найдешь на стоянке "Веги".
***
В "Веге-плюс" было тихо.
Он выпил водки, понежился в джаккузи, поужинал и лег к Галочке.
На ней была блестящая голубая ночная рубашка.
Сквозь нее было видно все.
Темный треугольник лобка.
Вздыбившиеся соски.
Жаркие бедра.
Она проснулась, прижалась к нему ласковой кошечкой.
Он, выказав недовольство нервным движением плеча, взял пульт, лежавший на малахитовой тумбочке (в номере все было под малахит), включил телевизор.
По местной программе шли ночные новости.
Дикторша взволнованно говорила:
— Этот необычно погожий летний вечер стал для нашего города поистине трагическим. В десять часов тридцать минут десятиклассники Марина Ковалева и Витя Шевченко покончили жизнь самоубийством. Несколько человек видели, как они, взявшись за руки, бросились под проходящую по шоссе машину. Десятью минутами раньше погибла женщина, перебегавшая дорогу в неположенном месте. Ее фамилия устанавливается. Примерно в тоже время на той же дороге был сбит Сапронюк Михаил Константинович, в нетрезвом виде ехавший в левом ряду на неисправном велосипеде. Опрошенные родственники признались, что послали его в магазин за пятой бутылкой водки...
Олег почернел от злости, оттолкнул Галочку, не ко времени предпринявшую несмелую попытку его обнять.
Этот Капанадзе делает все, что хочет!
Он присвоил его, Олега! Он присвоил его будущее, его жизнь, его смерть, он присвоил его поступки!
Что делать, черт побери?!
11.
В Геленджике снять комнату не получилось — как и в Адлере никто не хотел брать на постой одного человека. Или предлагали такое, что воротило душу. Или предлагали такие, что хотелось побыстрее уйти. Можно было, конечно, пройтись по окраинам и найти что-нибудь приличное. Однако Смирнову не захотелось ходить от дома к дому, угодливо заглядывая в оценивающие глаза (чего ему не было по вкусу, так это просить и нравиться), да и тянуло его на берег, привык он ночевать под небом и обычным предутренним дождем.
Город был памятным. После того, как десятилетний непоседа Женя, упав с сосны, десять минут повисел на железных кольях ограды, впившихся в грудь, мама три года подряд отправляла его в местный детский санаторий "Солнце". Конечно же, он не мог уйти, не побывав там, где прошли одни из лучших месяцев его жизни.
Санатория Смирнов не нашел. Люди, к которым он обращался, недоуменно пожимали плечами. Наконец одна старушка сказала, что, собственно, "молодой человек" и находится на том месте, где когда-то было "Солнце".
Смирнов оглянулся. Заросшие бурьяном развалины, обгоревшие стропила, несколько заколоченных домиков, презервативы в траве… Это было все, что осталось от лучших его месяцев.
Поблагодарив старушку, он спустился к берегу и, наконец, узнал заповедник своего детства. Песчаники, бронирующие склон, — теперь эти слова ему были известны, — облупившийся памятник над ним, покрытые изумрудной тиной бетонные быки — остатки пирса, в войну отправлявшего торпедные катера на Малую Землю...
Он разделся, вошел в море, поплыл к дальнему быку. Взобрался, лег и… почувствовал себя десятилетним Женей.
Десятки лет, прожитые там, за горами, соскользнули с плеч струйками соленой воды. Все, что случилось с тех пор, как он впервые взобрался на этот скользкий бетонный куб, растворилось в застывшем воздухе.
Маленький Женя лежал на изумрудной тине, ласкаемой теплым морем, смотрел на памятник, на зеленый хребет, сокрывший горизонт, на молчаливого молдаванина Колю, одиноко сидевшего на берегу в странных своих шароварах.
Он ничего не хотел. Все, что растворилось в воздухе — работа, женщины, навязанные императивы, желание что-то сделать и сделанное — висело в нем невидимым инертным газом.
Детство ушло так же неожиданно, как и явилось — молдаванин Коля в странных шароварах растворился в мареве, и Евгений Евгеньевич увидел, что рядом с его вещами располагается компания из двух мужчин и двух молодых женщин.
Мужчины выглядели сонными. Они, — один пятидесятилетний, внушительный, другой — вдвое моложе и тоньше, — квело разделись и легли на принесенные цветные пористые коврики.
А женщины были полны энергии.
Они захватили внимание Смирнова.
Одетые в коротенькие цветастые платьица, длинноволосые, не худые и не полные, они, оживленно переговариваясь и хохоча, расстелили на земле скатерку, побросали на нее разнокалиберные бутылки, снедь, большие зеленые яблоки и арбуз (упав на одну из бутылок, он треснул, развалился на части, яркая его мякоть обнажилась). Порадовавшись этому всплеску жизни, женщины, — рот нашего наблюдателя раскрылся, — мигом скинули платьица — под ними ничего не было! — и пошли в воду.
Обниматься и целоваться они принялись у первого быка. И если и делали это демонстративно, то не для окружающих, а для всех на свете.
Одна из них была особенно хороша. Осиная талия, темные прямые волосы, темные чувственные (и видящие) глаза, родинка совсем как у всемирной красавицы Синди Кроуфорд, упругая, не кормившая еще грудь; она была в пассиве. Другая — крепенькая, голубоглазая, светловолосая в кудряшках — выглядела попроще и, может быть, потому ее влекло к первой.
Влюбленных рыбок они изображали до второго быка. Наткнувшись на него, взобрались с третьей или четвертой попытки и возобновили свои игры уже на нем. Смирнов смотрел, охваченный противоречивыми чувствами.
Женщины, обнаженные и готовые к сексу, были всего в пяти метрах от него.
Красивые женщины.
Чужие женщины.
— Третьим будете?! — почувствовав его внимание (или биополе), закричала голубоглазая.
— Да у вас есть кавалеры… — заинтересованно приподнялся Смирнов.
— Так они на берегу, — засмеялась черноволосая.
— И вряд ли сюда поплывут, — до слез захохотала вторая, — они — сухоплавающие!
— Да нет, спасибо, у меня ординарная ориентация.
— Ординарная это с кем? С женой? — голубоглазая "акала".
— Примерно.
— По-моему, это извращение, — с неприязнью посмотрела черноволосая в сторону берега.
"Мужик с брюхом — ее муж, — подумал Смирнов. — Или любовник. И он — сволочь, если не стал с такой женщиной счастливым".
Голубоглазая соскользнула в воду, поплыла к Смирнову. За ней бросилась черноволосая.
— Мы к… к вам в гости, — сказала первая, устраиваясь на быке Смирнова. — Меня зовут Серафима, а вас как?
От нее густо пахнуло коньяком.
— Женя… — ответил Евгений Евгеньевич, ничего не чувствуя, кроме мягкого бедра девушки. Очаровывающего бедра. Когда с другой стороны тоже пахнуло коньком, и тоже прикоснулась ляжка, такая же мяконькая, но совсем другая по внутреннему содержанию, он растерялся, покраснел (!), закрутил головой, смотря то на берег, то на девушек, то на их все плотнее и плотнее прижимавшиеся бедра.
— А что, муж… чина, вы… так попусту нерв… ничаете? — спросила Серафима, стараясь сладить с разбегающимися глазами.
Смирнов не нашелся с ответом, и девушки, моментально о нем забыв, принялись целоваться за его спиной.
-А вы откуда, Женя? — спросила Валентина, минуты через три положив ему голову на плечо.
— Из Москвы. — Смирнов боялся, что у него встанет.
— О, муж… чина! Как я хо… чу стать москви… чкой! — обняла его Серафима. — Давайте я вас поцелую. У-у-у...
Смирнов подставил щеку.
Серафима поцеловала.
Он включился. Пришлось прикрыть его руками.
— А кем вы работаете? — продолжала спрашивать черненькая, явно отстававшая от подружки на пару стаканов.
— Я — старший научный сотрудник.
Сказав, он вспомнил институт биолингвистики короткохвостых раков и криво улыбнулся.
— Бедня… жка… — едва не прослезилась Серафима.
Она подумала, что собеседник стыдится своей работы.
— А вы знаете, мне кажется, что я вас где-то видела, — отстраняясь, взглянула Валентина. Сочувствие виделось и в ее глазах.
Ответа не последовало. Женщина склонила голову и принялась алым ноготком рисовать что-то на плече Смирнова. Тот, сумев преодолеть его настойчивую попытку отодвинуть ладонь и взглянуть на женщин, пририсовал себе ноль:
— Возможно, вы видели мою фотографию на книжке. В "Черной Кошке" вышло три или четыре моих приключенческих романа.
— О, муж… чи-н-на! Вы писа-а-тель?! — благоговейно вскинула глаза Серафима.
"А неплохой коньяк они жрут", — подумал Смирнов и ответил:
— Да… По крайней мере, некоторые люди таковым меня считают.
— О, я вас хочу муж… чина! — воскликнула Серафима и, крепко обняв писателя, повалилась с ним в воду.
На джентльменское освобождение от экстатического объятия ушло минуты три; две из них прошли под водой. Выскользнув, он поплыл к берегу.
— Они вас не обижали? — равнодушно спросил пятидесятилетний мужчина, когда Смирнов сел у своих вещей. Второй, укрывшись полотенцем, спал на животе.
— Да нет, — посмотрел Смирнов на девушек. Забыв обо всем на свете, они целовались на мелководье. — А кем они вам приходятся?
— Черненькая — жена. А беленькая ее недавняя подружка. Давеча мы познакомились с ней в ресторане.
— И вы так спокойны?
Мужчина напомнил Смирнову шахматную фигуру из красного дерева. Искусно сделанная, но снятая с доски, она лежала на замусоренном берегу Черного моря.
— Такая жизнь кругом, — с полуулыбкой человек смотрел на девушек. — Сегодня ты жив, здоров, богат и известен, а завтра — нищ и болен, и не у кого занять на пулю, которой самое место в твоей голове. И потому нет смысла кого-то учить, поправлять, наказывать… Этот мир надо принимать таким, какой он есть. По крайней мере, я пытаюсь убедить себя в этом.
— Вы что, преступный элемент? Сегодня пан, а завтра пропан?
— Да нет, просто элемент. Элемент российской периодической системы.
— Вы имеете в виду номенклатурную систему элементов?
Мужчина сжал губы. Лицо его стало высокомерно-холодным, даже ледяным. Смирнов, участливо покивав, взялся перекладывать рюкзак. Когда он шел по городу, кастрюля надоедливо скребла аптечку, и пришла пора лишить ее права голоса.
— А вы, значит, путешествуете… — передумал дуться мужчина, пристально посмотрев на рюкзак, латанный белыми нитками.
— Да, вот, путешествую.
— Пешком, без палатки и спального мешка?
— А вы наблюдательны.
— Что есть, то есть. Давайте, что ли, познакомимся? Меня зовут Борис Петрович.
— А я Евгений Евгеньевич.
— Я вижу, вы свободны, не богаты, и вам нечего терять.
"Номенклатурный элемент" хотел задеть собеседника, которому все "до лампочки".
-Да, мне нечего терять, но центральная часть вашего заявления не вполне точна.
— Вы хотите сказать, что вы состоятельный человек?
Борис Петрович спросил по-генеральски, и Смирнов отвечал, не думая.
— Нет. Я просто имею возможность стать таковым.
— И как же?
— Наследство. Я могу получить солидное наследство. В середине пятидесятых моего деда по родному отцу — он был красным генералом — посмертно реабилитировали, и жене, то есть моей бабушке вернули все его имущество. В пятьдесят шестом она пошла с этим известием к другой моей бабушке, которую я называл тогда мамой, но та выпроводила ее, не выслушав. Месяц назад я случайно выкопал в Интернете, что у меня есть особняк в Москве, куча орденов, медалей, золотого оружия и коллекция редких почтовых марок… Всего на несколько миллионов долларов...
Сказав последнюю фразу, Смирнов, огорчился. Надо же, развыступался. В такое время так трепаться перед незнакомыми людьми — это все равно, что стрелять себе в голову!
— Ну и почему вы не вступили в права владения?
— Сестры, — вздохнул Евгений Евгеньевич. — Оказывается, у меня есть две сводные сестры. Я так хочу их увидеть, но не могу… Боюсь.
— Почему?
— Ну, представьте, у вас есть две единокровные сестры, вы приходите к ним, весь такой взбудораженный, счастливый — ведь сестры, младшенькие — и видите у них в глазах глухую ненависть: "Ограбить пришел!" Или лисью решимость: "Ничего не получишь, и не надейся!"
— Вы так не верите в людей? Даже в родных? — Борис Петрович смотрел по-другому. Внук генерала — это внук генерала. Это ровня.
— Я — научный работник. Настоящий, смею думать. И потому слово "вера" и его производные в моем лексиконе отсутствуют.
— Нет, все-таки не верится. Вы могли бы не работать за гроши, не делать черт знает что, а ездить по миру с красивыми женщинами… Это, знаете ли, стоит небольшой разборки с единокровными сестричками.
— Это не самое главное… Тем более, я наводил справки и узнал, что сестрички к моему возникновению на их горизонте отнесутся так, как я предполагал. И вообще, знаете, мне кажется, Бог не зря сделал меня таким, какой я есть. Добавь в меня больше денег, счастья, везения, и я взорвусь, рассыплюсь, погибну, стану не своим человеком...
Мужчина нахмурился, отвернулся к морю. Валентина с Серафимой самозабвенно целовались на мелководье.
— Я вижу, вам досталось больше денег и счастья, чем нужно? — не смог не съязвить Смирнов.
Денег у его собеседника куры не клевали. На скатерке лежали килограмм копченой осетрины, большая банка черной икры, еще что-то крайне аппетитное и дорогое в красивых упаковках. И три бутылки марочного армянского коньяка минимум по тысяче рублей каждая.
— Знаете, что, давайте, выпьем за знакомство? — перевел мужчина разговор в практическую плоскость.
— Мне пора идти, — неискренне замялся Смирнов — черной икры он не ел лет десять. — Здесь ночевать стремно — люди кругом, и потому надо выбираться из города, а я не знаю, можно ли это сделать по берегу.
— Выберетесь! И вообще, давайте посидим, покупаемся, поговорим, а вечером поедем ко мне. Я живу под самыми горами в коттедже — не люблю правительственных дач с их дутым населением. Поедемте! Вымоетесь, поспите на мягком в комфортабельной спальне?
— Да я поспал бы и помылся… Но ваши женщины. Честно говоря, я не знаю, как с ними себя вести.
— А вы ведите себя с ними так, как ведете себя с мухами. Давайте, подсаживайтесь.
К мухам Смирнов был равнодушен. В горах, обжитых баранами, им было несть числа. Иной раз по сотне на лице сидели. Он перестал кокетничать и подсел. Женщины, увидев, что на берегу пьют коньяк, выскочили из воды. Черненькая села рядом с мужем. Беленькая, вся в каплях, обняла Смирнова сзади, зашептала в ухо:
— Я вас хочу, мужчина… Поедемте ко мне, не пожалеете...
Смирнов не знал, что делать. Выручил его тощий мужчина. Пробудившись, он сел рядом с Серафимой, взял со скатерки бутылку и обыденно спросил:
— Тебе, конечно, полный стакан?
— Витя, ты киска! — заулыбалась та.
Через полчаса Серафима лыка не вязала. Смирнову приходилось удерживать ее за талию, потому что она опрокидывалась то на него, то на достархан.
Разговор из-за этого не завязывался, и Виктор принялся рассказывать анекдоты. Борис Петрович смотрел на море, иногда посмеиваясь.
— Может быть, закончим с водными процедурами и поедем? — спросил он Смирнова, когда запас анекдотов истощился.
Уже темнело, и тот согласился. Ехали, конечно, на серебристом "BMW". Коттедж — красивое двухэтажное сооружение с готическими окнами, игрушечными башенками и балкончиками — располагался на целинной окраине города. Показав гостю комнату, Виктор ушел укладывать Серафиму, едва державшуюся на ногах.
Смирнов остался один. Вымылся в ванной. Посмотрел в окно.
Толстый мыс, Тонкий мыс.
Море степенно пьет из заливного блюдца.
Ему стало скучно. Жизнь не берегу была интереснее. Прошлой ночью с высоких геленджикских скал упал камень. И попал в яблочко, то есть в кастрюльку с остатками ужина, стоявшую в изголовье его берлоги. Пришлось трижды вспотеть, прежде чем пришелец был извлечен. Так что завтракал он из покореженной кастрюльки (недаром в пути она пыталась сговориться с аптечкой). А тут пушистые ковры, царская кровать и мягкая постель с запахом лаванды. И, как пить дать, утром будет кофе в постель.
В дверь постучали.
Он открыл.
Вошел Виктор с бутылкой коньяка и большой коробкой зефира в шоколаде. Постоял, узнавая побрившегося, расчесавшегося и переодевшегося Смирнова. Поставил бутылку в бар, и проговорил, неопределенно улыбаясь:
— Пошлите ужинать, Евгений Евгеньевич, хозяин зовет. Бабы, слава богу, спят.
Подмышкой у Виктора бугрилась пистолетная ручка.
— Спасибо, не хочу.
Смирнов неожиданно понял, что согласился переночевать у береговых знакомых в расчете на то, что ночью в его спальню забредет Серафима. Нет, Валентина. А они напились в дрезину и спят без задних ног.
— А что так? Там трюфели, заяц фаршированный, шампанское, устрицы с кулак, Борис Петрович специально для вас в ресторане заказал.
— Да не хочу я, спасибо.
— Шеф хотел с вами по душам поговорить. Он любит с такими, как вы разговаривать. От них, говорит, свежий ветер в голове.
— С какими это такими как я? — обиделся Смирнов.
— С умными, с умными.
— А кто он такой, этот Борис Петрович?
— Государственный человек, в МГИМО учился, связи кругом и с теми и с этими.
— Понятно. Крутой, значит, но Бетховена с Моцартом любит.
— Да, особенно Бетховена. Но у него сейчас проблемы. Если завтра его не назначат заместителем министра, это будет означать, что он должен подать в отставку.
— Понимаю… Из князей в грязи — это невыносимо. А вы его верный помощник?
— Да. Помощник, референт, лакей, сводник, телохранитель. Фигаро, короче или Труффальдино для одного господина. Ну, так пойдемте? Он нервный в эти дни и вообще не любит, когда ему отказывают, разозлиться может в корне.
— Выгонит, что ли среди ночи?
— Может, и выгонит. Позвонит в охрану и скажет, что наблевали в гостиной...
— Тогда я точно не пойду. С такими я не вожусь. И если бы вы знали, как меня на морской бережок тянет. Сейчас бы сидел у костра, на колокольчик резинки поглядывая. Знаете, какого я вчера окуня поймал? По локоть. Так обрадовался, что ерша не уважил, и укололся — два часа потом рука болела, как трактором передавленная.
— Ну ладно, скажу, что вы спите… А то пойдемте? Трюфелей, надо думать, никогда не ели?
— Я много кое-чего не ел из вашего меню. А вы много кое-чего из моего.
— Чего это такого мы не ели? — поднял бровь "Фигаро".
— Ну, к примеру, головастиков-фри.
Виктор брезгливо сморщился.
— Головастиков-фри?
— Да, обжаренных в сливочном масле. Пальчики оближешь. Особенно если прямо из болота на сковородку.
Евгений Евгеньевич сглотнул слюну.
— А что еще мы не ели?
Смирнову захотелось остаться одному, и, подумав, он вспомнил подходящий случай:
— Это долгая история, но я расскажу. Однажды на Памире у нас кончились продукты — в горах, в поисковых отрядах, мотающихся туда-сюда, это часто случается. Осталось только полмешка окаменевших заплесневелых каменных буханок, а до вертолета неделя. Оружие в те времена хлопотно было иметь, и стали мы сурков в петли ловить. А они, умные, почувствовали наш зверский аппетит и все, как один, залегли в своих норах. Весь сезон табунами бегали, а тут ни одного, хоть плачь! Наконец, через два дня один все-таки удавился… Дохлый такой, шерсть клочьями и блохи, с муху размером, тучей из него прыгают. Стал я его разделывать — шкуру снял, брюхо, блин, распорол. А там, представляете, солитёр, зеленый такой, длиннющий. Шевелился так недовольно, что без приглашения явился — они ведь гостей не любят, они сами любят в гости. Меня, клянусь, чуть не вырвало. А коллеги, проникнувшись таким моим неадекватным отношением к животному миру, поговорили, поговорили и решили выкинуть беднягу-сурка, конечно же, поручив это мне — я ж был с ним в непосредственном контакте. Ну, я и забросил его на камни подальше. В полете внутренности вместе с червяком вывалились — пришлось их закапывать. И знаете, что дальше было? Сплошная проза полевой жизни. Два дня мы ходили вокруг сурочьей тушки, а она провялилась на ветру, симпатичная такая стала, в общем, аппетитная почти. Собратья же бедняги вовсе исчезли, как ветром их сдуло. Короче, к вечеру третьего дня, когда буханки кончились, переглянулись мы с товарищами, потом порубили сурка на мелкие кусочки и зажарили в его же жиру до красноты. И съели наперегонки, таким он вкусным оказался. Вот такие дела...
Смирнов внимательно посмотрел в глаза помощника Замминистра и, ядовито улыбаясь, произвел контрольный выстрел:
— Да, еще одна деталь. Сурок этот наверняка чумным был, а чуму эту блохи распространяют. Понимаете теперь, чем мы рисковали ради трех кусочеков сурочьего жаркого? Рассказать еще что-нибудь? У меня много чего было по кулинарной части, до утра могу рассказывать. Вот гюрзы например, толстые, противные на вид, яд из них брызжет, а снимешь с них шкурку, то очень даже ничего...
— Не надо, гюрз, спасибо, — поморщился Виктор. — Кофе по утрам вы пьете?
— А кто принесет?
— Я.
— Нет, не пью.
— Тогда — до завтра. Встретимся в столовой, завтрак у нас приблизительно в десять. Если, конечно, не случится чего-то экстраординарного.
Виктор ушел. Смирнов погонял телевизор по каналам, попил коньяку с зефиром и лег спать.
Ему приснилось Серафима. Она лежала на нем, страстно вжимаясь грудями, всем своим жарким телом и жадно целовала в губы. Очувствовавшись, Смирнов перевалился на девушку — ему хотелось быть сверху и делать все самому — целовать, обнимать, тереться, покусывать. Он был в восторге — столько времени у него не было женщины и вот, вознаграждение! Ему хотелось войти в нее, ощутить девушку изнутри, но он держался — знал, что после длительного воздержания быстро кончит и придется общаться. А как общаться с красавицей, которая знает пять слов, и четыре из них "Я вас хачу, мужчина"?
Когда он стал искать членом влагалище, Серафима засмеялась, выскользнула из-под него, скатилась на пол и, усевшись перед кроватью на коленки поманила пальчиком к себе. Смирнов пошел к женщине на четвереньках, но тут сзади на него набросились, оседлали. Он оглянулся — Валентина!!! Обнаженная, в глазах — чертовские искорки. Удобнее устроившись на Смирнове, она со всех сил шлепнула его по ягодице.
От шлепка он очнулся. С ужасом поняв, что и Серафима, и Валентина ему вовсе не снятся, направился к стулу за брюками. Когда сходил с кровати на пол, Валентина с него упала, громко ударившись лбом об основание трельяжа, истошно закричала от боли и испуга.
Серафима оттаскивала Смирнова от истерично отбивавшейся Валентины, у которой была рассечена бровь. Эту картину увидели два милиционера из охраны, прибежавшие на крик. И Борис Петрович, явившийся следом. Он был в радужных тапочках с голубыми помпончиками и длинном стеганом халате.
Обстоятельно запечатлев в сознании состав преступления, милиционеры вопросительно посмотрели на Бориса Петровича. Тот легким движением подбородка отправил их прочь. Женщинам он сказал:
— Пошли вон.
Лицо, шея, грудь Валентины были в крови. Серафима вытерла ее трусиками, смоченными туалетной водой; потом они ушли.
Борис Петрович сел в кожаное кресло. Жестом пригласил Смирнова занять место напротив.
Тот сел.
Борис Петрович долго смотрел на него исподлобья.
Смирнов обдумывал положение.
— Думаете, куда влипли и как выбраться? — спросил Борис Петрович.
Смирнов, смущенно глядя, покивал.
— Я думаю, ваши раздумья не приведут вас к правильному выводу...
— Почему?
— Во-первых, вы не знаете, что находитесь в комнате Валентины, моей, как вам известно, законной супруги.
Борис Петрович встал, подошел к шкафу, распахнул его и Смирнов увидел обольстительные платья на вешалках, околдовывающее белье на полочках и завораживающие остроносые туфельки внизу.
Он нахмурился. Получалось, что не женщины пришли к нему, а он к Валентине. Это две большие разницы.
Борис Петрович скривил лицо хозяйской улыбкой.
— Реакция адекватная, вы, и в самом деле, умница. Приятно иметь дело с умным человеком.
— Спасибо за комплимент, — автоматически сказал Смирнов, вглядываясь в глаза утопающего хозяина жизни.
— Я вижу, вы полагаете, что это я подстроил, — понял тот немой его вопрос. — Чепуха. Просто Валентина смогла добраться только до гостевой спальни, и Виктор поселил вас здесь.
— А чего я еще не знаю?
— Вечером мне позвонили из Москвы. Моя карьера кончена.
Смирнов задумался, глядя на Толстый мыс, сиявший огнями санаториев. "Прямо из Гоголя… Моя карьера кончена. То есть еще несколько дней в этом коттедже, и все. Никаких заседаний Правительства, никаких рукопожатий Президента, никакого телевидения и официальных поездок в Европу, никаких мигалок, дач и прочее. Вместо всего этого небольшая фирма, контролируемая бандитами, постоянно выключенный телевизор, чтобы не видеть "их" самодовольных рож, и мысли, мысли, безжалостно сжимающие сердце".
— Вы что молчите? — привлек Борис Петрович его взор.
— Я чувствую, вы попытаетесь в полной мере использовать власть надо мной, которую получили, по вашим словам, случайно. Дохнуть, так не одному, да?
— А это идея! Последний день жизни и полная власть над жизнью одного, нет, трех человек.
— Почему полная? Может, я предпочту тюрьму вашему обществу.
— Да, вы можете это сделать, я вижу. И потому постараюсь быть деликатнее, чтобы вы все не испортили.
— Постараетесь быть деликатнее в игре, со мной, мышкой?
— Ну да. Кстати, как вам Серафима?
— Она не далась.
— И Валентина тоже?
-До нее вообще дело не доходило. Спиной кое-что почувствовал и все.
Борис Петрович задумался. Если между Серафимой и Смирновым ничего не было, то изнасилование уже не пришьешь. Только попытку. А за попытку в Москве не пожалеют. И кинут на самое дно.
Смирнов пытался думать о Валентине. Ему было неловко, что все так получилось. Эта кровь… Хотелось к ней прикоснуться, попросить прощения. В ней было что-то такое. В ней было счастье. Где-то внутри. Небольшой такой сияющий слиточек. Небольшой, но весомый и дорогой.
— А давайте сыграем в карты? — прочувствовал Борис Петрович тему его размышлений. — На одну из них?
— Вы ставите женщин, а я что?
— Как что? Жизнь.
— Не хочу. У меня не встанет в этом контексте.
— Ну хорошо, тогда давайте на минет. Если вы выиграете, то Серафима, ну, или Валентина, сделают вам минет.
— Не хочу. Я эстет. По крайней мере, в вашем обществе.
— Вы плохо оцениваете ситуацию. Сейчас я вызову милицию, и вас посадят на восемь лет. Из тюрьмы вы выйдете дряхлым стариком с никуда не годной прямой кишкой и заискивающим взглядом.
— Ну и пусть. Напишу об этом книгу.
— Вы писатель?!
— Десять приключенческих книг написал. Четыре из них издано.
— Как интересно! — глаза Бориса Петровича зажглись. — Вы знаете, я тоже накропал книгу о жизни, но как-то не решился показать ее специалистам.
— О чем она? — Смирнов надеялся перевести разговор и ситуацию в более оптимистичное для него русло.
— Как бы вам сказать… Ну, вы хорошо знаете, что человеческие органы трансплантируют. То есть сейчас умерших людей практически полностью разбирают на составные части. Руки, ноги, сердце, почки, печень, даже мясо и так далее. И всем это кажется нормальным и, более того, полезным явлением. А в своей книге я развил эту ситуацию до предела — общество утилизирует своих почивших членов стопроцентно. И это считается нормальным, все довольны, хотя бы потому, что появился действенный механизм демографического контроля, основанный на оптимально применяемой эвтаназии, сокращено животноводство — коровы, овцы уже не вытаптывают природу, а домашняя птица, как, кстати, и буренки, не разносит всяческую опасную заразу. Более того, люди испытывают моральное удовлетворение, зная, что после смерти они будут востребованы, что они перейдут в кого-то своей плотью, и будут жить дальше… У Омара Хайяма на этот счет есть хорошие строки:
Когда умрем, наш прах пойдет на кирпичи,
И кто-нибудь себе из них хоромы сложит.
— А нет у вас в книге сцены "Киев. Очередь за окороком "Черномырдин""? — усмехнулся Смирнов. Он тоже любил развивать ситуации до предела.
Борис Петрович радостно засмеялся:
— Да, есть такая сцена! И еще сцена в столовой Белого Дома. Там раздатчица кричит: "Отбивная из Зюганова кончилась, остались только пельмени из Ростроповича с Вишневской" — Ростропович в завещании просил заморозить его в случае, если он почиет первым, просил, чтобы до конца быть с Галиной, чтобы в последний путь отправиться с ней в одном кулинарном ансамбле.
Смирнов сделал лицо восторженным, и Борис Петрович это оценил.
— Нет, знаете, Евгений Евгеньевич, с вами приятно разговаривать! Так во что мы будем играть? Преферанс? Покер? Дурак? Вы, наверное, предпочтете преферанс? Все геологи играют в преферанс.
— С болваном?
— Почему с болваном? С Виктором.
— За дурака меня держите? Играть на жизнь с вами и вашим верным телохранителем? Увольте!
— Ну, можно в покер...
— Не люблю я этот покер. Во всех фильмах в него мухлюют. Помните "Смешную девчонку" с Барброй Стрейзанд?
— Ну давайте тогда в дурака перекинемся?
— Слишком сложная игра, для шахматистов. Сам Анатолий Карпов, кажется, в ней чемпион. Нет, эта игра не для меня, я ведь даже ферзевый гамбит забыл. Отбиваться или принимать, помнить, что вышло — голову сломаешь, а она у меня сейчас ничего практически не соображает, по вашей, между прочим, милости, не соображает.
Смирнов ждал, когда Борис Петрович предложит играть в очко. И дождался.
— А в очко? Может, в очко? В детстве я в него играл c дворовыми мальчишками, пока мама не увидела. Очень простая игра.
— А правила вы помните?
— Виктор должен помнить, — обрадовался Борис Петрович.
Вошел Виктор. Он стоял за дверью.
— Виктор Владимирович, вы знаете правила игры в очко, карточное очко?
Виктор подумал и стал бесстрастно говорить:
— В игре участвуют тридцать шесть карт. Раздающий, или "банкир", называет ставку, то есть "банк". Карты сдаются снизу. Первую он рубашкой верх подкладывает под верхнюю карту, которая называется "своя" и является первой картой "банкира". Игрок должен сказать, на какую часть "банка" он играет. Затем банкир выдает ему столько карт, сколько тот потребует. Игрок старается в сумме набрать количество очков не превышающее или равное двадцати одному. Если он наберет больше двадцати одного, то проигрывает. Если меньше, то начинает играть банкир. Выигрывает тот, кто набирает большее количество очков, но меньше, естественно, двадцати одного.
Помолчав, вспоминая, Виктор продолжил:
— Есть еще одна тонкость. Игрок не имеет права скрывать перебор. Однако последнюю карту он может взять "в темную". В таком случае, если банкир переберет, то карты игрока не рассматриваются.
Правила игры Виктор объявил не совсем верно и не полностью, но Смирнов, решив прикинуться "чайником", его не поправил. Вместо этого он деловито спросил:
— Валет — это сколько очков?
Виктор посмотрел недоуменно.
— Валет — два, дама — три, король — четыре, туз — одиннадцать. Если придут два туза — это называется "золотое очко". Да, еще одно уточнение: если и банкир, и игрок наберут одинаковое количество очков, то выигравшим считается банкир.
— Карты принес? — деловито поинтересовался Борис Петрович, когда Труффальдино убрал руки за спину.
— Да, вот они.
— Ладно, иди к девушкам. Скажи, чтобы привели себя в полный сексуальный порядок и шли в гостиную. Ставка должна быть на кону.
Виктор, кивнув, вышел.
— Ну что, перебазируемся в гостиную? — подмигнул Борис Петрович Смирнову.
Вздохнув, тот поднялся.
***
На первом курсе, на учебной геологической практике он проигрался в очко в пух и прах. Даже плавки на нем принадлежали Сашке Таирову, разбитному парню и сыну начальника Памирской геологоразведочной экспедиции. Однако Смирнов нашел выход из положения, потому что сам был начальником. Начальником Таирова. Играли они в горах, в нижнем левом углу той самой площади, которую отряд Смирнова должен был покрыть глазомерной топографической съемкой.
— Или ты возвращаешь мне все, или мы до вечера будем тянуть рулетку вон на ту гору, — сказал он подчиненному. — И, само собой разумеется, летально опоздаем на ужин.
— Так съемку все равно надо делать? — недоверчиво посмотрел тот.
— Мы сделаем ее без тебя. Тем более, с тобой мы только дурью маемся.
— По рукам! — расцвел Таиров. — Тем более, я мухлевал. Смотри, как это делается.
Через полторы минуты Смирнов приобрел навыки, поднявшие его на уровень шулера средней руки. Таиров радовался успехам товарища как ребенок.
Через несколько лет он глупо погиб.
***
Банковать Борис Петрович предложил сопернику, и тот, пожав плечами, согласился.
Своя карта "Смирнова" была восьмерка. Незаметно выдвинув по направлению к себе нижнюю карту колоды, он подогнул ее уголок, скосил глаза и увидел туза. Это было замечательно. Его можно присовокупить к своей восьмерке и получить весьма оптимистичные девятнадцать. Или сунуть последней картой сопернику.
— В банке у вас будет Серафима, — сказал Борис Петрович, получив свою карту. — Если выиграешь, то на полчаса ляжешь с ней в постель. Если проиграешь, то Виктор прострелит тебе кисть левой руки. Перед этим я попрошу его не повреждать костей.
Смирнов задумался. Вечно выигрывать нельзя. Надо будет и проиграть для статистики. Кисть за неделю заживет, да и идет он по берегу отнюдь не на руках. Так что пока не все так уж плохо.
Получив третью карту (она, как и две другие, разумеется, была второй снизу), Борис Петрович задумался. Несколько секунд он задумчиво смотрел в глаза Смирнова. И, попросив еще, получил резервного туза.
"К "семке" прикупил добавку, — подумал Смирнов, рассматривая карты, раздраженно брошенные соперником на стол. — Рисковый парень. Хотя, чем он рисковал? Честью Серафимы?
Серафима оказалось легкой на помине. На ней было черное, обтягивающее платье, в котором она выглядела куда интеллигентной, чем в цветастом сарафане. За ней явилась Валентина. В смело декольтированном длинном вечернем туалете (темно-зеленом) с умопомрачительным боковым разрезом, в изумрудном колье, окропленном алмазами. Бровь ее, удачно загримированная, не привлекала внимания, и женщина выглядела светской львицей, утомленной поклонением. Они сели в глубине гостиной, вынули длинные тонкие сигареты и закурили.
— Я хочу отыграться, — заглянул Борис Петрович в глаза Смирнова. — Ставлю Валю на полчаса против простреленной кисти.
— На жену играете?
— На жену?! Да она...
Борис Петрович хотел сказать, что Валентина уйдет от него, как только узнает, что он потерял место в Правительстве. Но смолчал. Он умел молчать и обдумывать. Другие наверх не забираются.
Валентина уже знала, что из мужа выпустили кислород. Еще вечером, перед тем, как направиться с Серафимой к Смирнову, женщина позвонила жене министра, и та выразила ей свои соболезнования и пообещала принять участие в ее дальнейшей судьбе. Валентина все знала, но молчала, потому что хотела лечь в постель с этим странным мужчиной из параллельного мира.
— В общем, давай, банкуй, — перестал смотреть на супругу Борис Петрович. — Если выиграешь, не пожалеешь, Валя — это конфетка. Да, уточняю: ты должен будешь не только лечь с ней в постель, но и трахнуть ее, то есть войти с ней в половой контакт. Ты понял? Я хочу, чтобы в ней была твоя сперма.
Евгений Евгеньевич пожал плечами: — Как хотите, — решив не вникать в смысл последней фразы соперника. Он уже знал, что снизу в колоде лежит король. "Своя" карта была девятка.
Получив третью карту, Борис Петрович, злорадно улыбнулся и приказал:
— Играй!
"У него двадцать, точно! — закусил губу Смирнов. — Ну ладно, вытащим еще одну карту.
На "свою" девятку легла предпоследняя карта, оказавшаяся семеркой. Резервный король своим скипетром обращал превратить бесперспективные 9+7 = "шиш" в счастливые 9+7+4 = 21. Перед тем, как с помощью карточного венценосца объявить очко, Смирнов навел тень на плетень.
— У вас девятнадцать или двадцать, — проговорил он, озабоченно вглядываясь в глаза соперника. — Значит, меня спасает только очко...
И, неистово перекрестившись на дальний от входа в гостиную угол, взмолился: "Не дай, Господи, раба твоего грешного в трату, пошли червонного короля!"
Господь остался глух, и король как был, так и остался трефовым. Смирнов радостно засмеялся. Смех получился искренним.
У Бориса Петровича действительно было двадцать. Обозрев карты соперника, он почернел от злости и приказал:
— Сдавай еще!
— Не, на Виктора я играть не буду, не та ориентировка! — посерьезнев, покачал головой Смирнов.
— Причем тут Виктор? Ставлю пять тысяч долларов против выстрела в руку.
— Пять тысяч!? — алчно вскинул глаза Смирнов. — Черт побери! Да на них можно купить все геленджикские чебуреки и еще останется на бутылку "Хольстена" и новый рюкзак!
— Да, пять тысяч, — повторил Борис Петрович, чеканя слова. По его глазам было видно — он начал подозревать соперника в жульничестве.
Смирнову стало ясно, что дырки в кисти ему не избежать.
— Вы это здорово придумали — играть на деньги, — вздохнул он. — Когда я играю на них, или просто соприкасаюсь, удача от меня уходит. К сожалению, с деньгами у меня всегда параллельные прямые.
Говоря, он выправлял колоду, прогибая ее то в одну сторону, то в другую — даже неопытный игрок, увидев карту с загибающимся углом, мог догадаться, что банкир жульничает.
Борис Петрович получил пятнадцать очков и заказал "темную". Сдавая себе, Смирнов нервничал: а вдруг "очко"?
Ему повезло — при четырнадцати очках пришла десятка.
Борис Петрович вскочил на ноги, ликующе смеясь, и позвал Виктора.
Тот явился с "Макаром" в руке.
Поместив подрагивающую кисть левой руки Смирнова на золоченый том "Гарри Поттера", лежавший на журнальном столике, он прижал ее дулом и выжал курок.
Осечка!
— Стреляй еще, стреляй! — закричал помощнику донельзя возбужденный Борис Петрович.
— Почему это стреляй? — самоопределившись, закричал Смирнов. — Против Валентины вы ставили прострелянную кисть, а против пяти тысяч — выстрел в руку. Так, Виктор Владимирович?
Виктор Владимирович кисло кивнул.
— Ты стрелял в мою руку? — продолжал спрашивать его Смирнов.
— Стрелял...
— Так значит, мы квиты, веревка оборвалась, и я свободен!
— Ну ладно, ладно, пусть будет по-вашему. Все равно я выиграл, — махнул рукой Борис Петрович. — Сейчас два сорок семь. В три двадцать продолжим игру.
Не дожидаясь реакции на свои слова, он пошел к прямо сидевшим женщинам и сказал, злорадно улыбаясь:
— Я проиграл вас в карты. На полчаса. Сейчас вы пойдете с Евгением Евгеньевичем в мою спальню и вернетесь ровно в три двадцать. Если с его стороны будут претензии, я дам ему возможность ходатайствовать передо мной о том, чтобы его два его будущих проигрыша легли на вас. Вы все поняли?
— Не беспокойся, Боря, все будет хорошо, — сказала Серафима поднимаясь. — Мы с Валей устроим все в лучшем виде.
Они встали, подошли к Смирнову. Увидев стройные фигуры, подчеркнутые облегающими нарядами, белоснежные шейки и призывно накрашенные губки, он непроизвольно вопросил:
— А почему полчаса, Борис Петрович?
— Ну, ладно, ладно, каждую на полчаса. Мне просто невмоготу ждать вас битый час. Идите же скорее, а я пока подумаю, на что мы с вами будем играть потом.
Смирнов пожал плечами и вышел из гостиной. За ним двинулись женщины.
На пути в спальню настроение его сильно изменилось. Рефлексии всегда нападали на него в самые неподходящие моменты.
"Спать с незнакомыми женщинами? Да еще сразу с двумя? Да еще выигранными в карты? Да еще после всего, что случилось, после этого дурацкого Гарри Поттера в виде плахи? Свинство какое-то в виде морального разложения.
Однако в спальню он вступил другим человеком. Иногда ему удавалось находить волшебные фразы, коренным образом менявшие семантику действительности. "Когда ты под властью психа с пистолетом, который каждую минуту может выстрелить тебе в лицо, психа, который почти уже устроил тебе восьмилетнее пребывание в тюрьме, не надо думать о морали, — измыслил он, оглядывая роскошный "сексодром" Бориса Петровича, отделанный в красно-черных тонах с никелем.- Короче, не надо ни о чем думать, а надо получать удовольствие".
Он не сразу переключился на получение удовольствия, а подошел к окну, чтобы похоронить последнюю надежду. Утро уже понемногу растворяло густую южную ночь, и Евгений Евгеньевич смог увидеть на стенах дома и заборах (ощетинившихся битым стеклом) множество следящих камер. Как не странно, это наблюдение его успокоило: "Нельзя сбежать — так нельзя. Будем действовать по обстоятельствам".
Обернувшись к выигрышам, он увидел, что они сидят на краешке кровати так, как залетевшие женщины сидят в своей поликлинике.
— А что это вы такие кислые? — присел перед ними на корточки.
— Серафима сказала, что Борис войдет, когда мы будем барахтаться, и всех убьет.
— И ты этому веришь?
— Нет. Но он что-то замыслил, это точно.
Настроение у Смирнова упало вовсе. Какой уж тут секс?
Когда вошел Борис Петрович, они втроем сидели на кровати и рассматривали ногти.
— Что-то тихо у вас, вот я и пришел. Что-то не так, уважаемый Евгений Евгеньевич? Может, вам виагры в ладошку насыпать?
— Да что-то не климат… Я всю жизнь этим по любви преимущественно занимался, а тут вот какое дело.
— Послушайте, Евгений, я ни разу вас не обманул, ведь так?
— Ну да.
— Я не стал настаивать, что значение слова "выстрел" вполне конкретно?
— Нет, не стали.
— Вы выиграли двух этих женщин?
— Ну, выиграл.
— Значит, вы должны выполнить оговоренные условия.
***
Смирнов вспомнил однокурсника Федю Севенарда. Тот поспорил с Сашкой Таировым, что съест в один присест десяток сырых картошек. И съел. Но смешно было не то, как он это делал. Смешно было то, что Таиров заставил Федю выпить выигрыш — бутылку забористого портвейна — до последней капли и в один присест. Потом весь лагерь смеялся до упада: нескладный и несмелый Севенард, слова не умевший сказать твердым голосом, побил своего врага (к нему его отвел Таиров), потом признался в любви Томке Сорокиной (к ней его привел Таиров) и, в завершении всего, сделал строгий выговор начальнику лагеря, весившему раз в десять больше. Начальник, выпроводив Таирова вон, принял выговор с пониманием — отец Феди, построивший не одну ГЭС (а потом и питерскую плотину), был коротко знаком с Брежневым.
***
— Значит, должен, — ответил Смирнов. — Где там ваша виагра?
Борис Петрович порылся в ящике золоченой тумбочки, сунул Смирнову коробочку и, глянув на часы, вышел из спальни.
— Ну что, начнем, пожалуй? — сказал Смирнов, с трудом проглотив таблетку.
Женщины молчали, кисло рассматривая Гогена, висевшего на стене напротив. Репродукция называлась "Когда ты выйдешь замуж?"
— Может, вам тоже таблеток принять? Или по стаканчику коньяка?
— Это идея, — ожила Валентина.
— Он там, в баре, — указала подбородком Серафима.
Смирнов налил им по рюмке. Они выпили. Он тоже. Коньяк не успел достигнуть желудка, как в разрезе платья Валентины появилась ажурная резинка розового чулка. После второй рюмки женщина посмотрела с интересом, и разрез стал шире.
— Так на чем мы кончили? — сказал хозяин положения, поставив бутылку на пол. — Насколько я помню, до того, как весь этот российский Лас-Вегас начался, вы, Серафима, сидели на корточках у края кровати, а вы Валентина, на мне? Может, восстановим эту сцену, будоражащую мою память в течение последнего часа?
— Не получится, — странно блеснув глазами, покачала головой Валентина. — Сейчас восемнадцать минут четвертого, и время Симочки почти вышло. Двух оставшихся минут вам хватит лишь на длительный прощальный поцелуй.
Серафима вскочила рассерженной кошкой и, полоснув подругу ненавидящим взглядом, бросилась вон из спальни.
Они остались одни. Виагра начала действовать. Смирнову стало неловко. Химический по своей природе секс его не воодушевлял. Самоопределение члена было ему неприятно.
Валентина верно оценив ситуацию, взяла инициативу на себя и, озорно глядя, опрокинула его на кровать. Налегла. Поцеловала. Смирнов ее обнял. Попытался почувствовать женщину губами. Почувствовать ее кожу руками. Вдохнуть ее пленительный запах.
Не вышло. Тонкие чувства позорно сникли. Набычившийся фаллос ревел каждой своей клеточкой: "К черту сантименты! К черту глупости! Воткни меня в эту бабу! Воткни со всей силы! Я покажу ей, и тебе покажу, наконец, покажу, что такое настоящий животный секс!
"Животного секса" Смирнов не вынес. Сжал губы, уронил голову на постель. С потолка на него смотрели расписные амуры. Недоуменно смотрели.
— Ну и дурак, — выдохнул фаллос, превращаясь в орган мочеиспускания.
— А ты хороший… — прошептала Валентина, опустив ему на грудь голову. — Не самец...
Ее волосы пахли геленджикскими магнолиями.
Они пахли беззаботным курортным вечером, пропитанным неизбежностью чувственной ночи.
Что-то их охватило. Что-то содвинуло их души.
— Давай просто полежим? Ты такая лапушка… — прошептал Смирнов. — Мне хочется прожить эти полчаса по секунде.
— Уже двадцать пять минут, — потерлась щекой Валентина. — Мне так хорошо. И ничего не нужно… Ты такой родной.
— Ты тоже. Я, как только тебя увидел, понял, что ты принесешь мне счастье. На полчаса, но принесешь...
— Со мной никто не был счастлив… И я не была ни с кем счастлива. Вот только сейчас. На полчасика.
— Глупенькая. Мы просто не замечаем своего счастья. Или кто-то вдалбливает нам, что счастье — это то-то и то-то. И мы верим. Верим, ищем его и ничего не находим, потому что счастье — это глубоко личная штука. Ее нельзя вдолбить.
Смирнов рассказал, как несколько часов назад превратился в маленького мальчика, который был безбрежно счастлив. Одним морем. Небом над ним. Зелеными горами, отгородившими его от всего мира.
— Я тебя сразу заметила. У тебя такие глаза… Ты видишь...
— Да, вижу, — Евгений Евгеньевич увидел Бориса Петровича сидящего в гостиной и неотрывно смотрящего на часы.
— И будущее тоже?
— Да. И будущее.
— Скажи, что у меня все будет хорошо.
— Не могу. Не могу сказать, что у тебя будет все хорошо. Человеку не может быть хорошо одному. Ему может быть хорошо только с другим человеком. С другими людьми. Если ты найдешь его, или их, то тебе будет хорошо. Очень хорошо. Так хорошо, что ты почувствуешь себя счастливой.
— А я найду такого человека?
— Конечно. Нашла же ты меня… На берегу.
— Нет, в море… Но ты — путник. Ты всегда будешь ходить. Я смотрела на тебя. Ты весь для хождения. У тебя такие сильные ноги...
— Я — это первый лучик. Ты найдешь другого человека. Но сначала поищи его в муже.
Валентина легла на спину. Она рассердилась. Смирнов навис над ней серой тучей:
— Ты пойми, нельзя найти ничего путного, переступив через человека. Когда ты переступаешь через человека, часть твоей души остается с ним. С его телом, поверженным тобой. Несколько раз переступишь — и все. Не остается того, что можно кому-то отдать. Или того, что может кого-то привлечь.
— Ты так говоришь… Ты переступал?
— Да. Много раз. И сейчас наполовину пуст. И пустота это тоскует. По тому, что в ней было. По потерянным частичкам души. А они везде. На севере, на юге и востоке. Поэтому, может быть, я и хожу. Пытаюсь их найти. Вернуть.
Валентина поцеловала его в губы. Робко и целомудренно, как любящая дочь. Смирнову захотелось ее обнять, ощутить груди, кость лобка, но он сдержался.
— А что там у вас с твоим Замминистра не вышло? Давно вы женаты?
— Семь лет. Я в него влюбилась. Боря тоже. Но потом… Потом выяснилось, что я не могу родить. А он… а он потихоньку стал обыкновенным бытовым подлецом… Скользким и, в то же время пушистым, как все воспитанные подлецы.
— Как это стал?
— Ну, понимаешь, если ты хочешь быстро сделать карьеру, то ты должен стать пушистым подлецом. Если ты хочешь иметь образцовую семью, на зависть всем семью, представительскую семью, то должен стать пушистым подлецом. И так далее...
— Ты знаешь, она права! — ворвался в спальню Борис Петрович, растерзанный самим собой. — Да, я стал подлецом. Да, я подсиживал, клеветал, предавал, где надо говорил, а где надо молчал. Да, я ходил в сауны с нужными людьми и после длинноногих блондинок приносил ей бриллианты и объяснялся в любви. Но это к делу не относится, а если относится, то опосредовано, потому что, вы, Евгений Евгеньевич, бесчестный человек! Я вам это ответственно заявляю. Вы — бесчестный человек!
— Я?!
— Да, вы, Евгений Евгеньевич! Вы не выполнили своих обязательств! Вы не отдали мне святого — вы не отдали мне карточного долга, вы не обладали моей женой!
— Почему это не обладал? — встала перед ним Валентина в позу обозленной супруги. — Обладал, да так, как тебе никогда не удавалось!
Воспаленные Бориса Петровича глаза забегали по супруге.
— Глаза не кошачьи, — отмечали они. — Ничего от удовлетворенной кошки. Платье не помято. Макияж не смазан.
Потом посмотрел на Смирнова. Он лежал в рубашке и брюках. Ширинка была застегнута.
— Да мы были близки, — оставаясь лежать, заложил Евгений Евгеньевич руки за голову. Улыбка удовлетворения блуждала по его лицу
— И он… он оплодотворил меня, вот! — чертовские искры заплясали в глазах Валентины.
Она была чудо как хороша.
— Будет двойня, Борис Петрович, я это чувствую, — сочувственно покивал Евгений Евгеньевич. — И вам придется ее воспитывать.
Борис Петрович сник, опустил руки. Он смотрел на жену с восторгом, с восторгом, испачканным низостью, смотрел, не узнавая ее. "И эта удивительная женщина моя?! Была моей?!
Валентина, потеряв весь свой апломб, искала что-то в глазах мужа. Тот, не выдержав взгляда, отвернулся. И увидел бутылку коньяка, стоявшую под кроватью.
— Иди к себе, — сказал он жене, хлебнув из нее. — А я попытаюсь отыграться.
***
— Мне кажется, вы зациклились, — проговорил Смирнов, когда они вернулись в гостиную. — Вы бегаете по кругу вместо того, чтобы остановиться и поискать выход. А это, надо сказать, трудное дело, ибо их тьма тьмущая. Можно застрелиться, можно убить кого-нибудь и сесть в тюрьму, сесть и избавиться от необходимости принимать решения. Можно убить кого-нибудь и не сесть в тюрьму, а всю жизнь мучиться и опускаться. А можно поступить совсем оригинально — плюнуть на карьеру, на власть, на славу, и просто торговать памперсами и жить с Валентиной. А если это не устраивает, можно подвалиться друганом к одному типу из администрации и уехать консулом на Таити. Кстати, о Таити. Тут у вас полно картин Гогена, с недавних пор я люблю их. Раньше в упор не переваривал, морщился душевно, переживал за великого мастера — мазня все, да и только. А недавно прозрел и полюбил. Оказывается, смотреть на них надо по-особенному, на задний план надо смотреть. И тогда они оживают, становятся объемными и истинно, необходимо существующими. Так, по-моему, надо и на жизнь смотреть. Не на то, что праздно мельтешит перед самыми глазами, а на то, что позади этого, на то, что по совести своей и происхождению не может, не хочет лезть в глаза.
— Сдавай, болтун, — помолчав, подвинул к нему карты Борис Петрович. — Будем играть на суицид, то есть на выстрел в собственное сердце. Если ты выиграешь, застрелюсь я, и наоборот.
Смирнов пожал плечами, взял карты, стал тасовать.
— Послушай, а почему ты не боишься, почему ты спокоен? — задрожал голос Бориса Петровича. — Лично я после всего случившегося оцениваю твои шансы выжить к завтрашнему, нет, уже сегодняшнему завтраку крайне невысоко.
— Почему не боюсь? Боюсь, ведь вы в аффекте, и себя не контролируете, — признался Смирнов. — Но боюсь не очень, потому что знаю, что завтрашнего, нет, сегодняшнего завтрака у меня не будет. Сегодня я обойдусь без него. А вот обед будет плотным, это точно. Обед или ужин, я еще этого не решил. И еще я напьюсь после всего этого. Так напьюсь, что не смогу поставить резинку и следующим утром останусь без привычной юшки.
Борис Петрович вынул из кармана халата пистолет, снял с предохранителя. Затем, взяв оружие обеими руками, прицелился в Смирнова. Тот чувствовал, как выжимается курок. И продолжал тасовать карты.
Курок сделал свое дело. Боек ударил в капсюль. Но выстрела не последовало.
— Черт, да что это такое?! Вторая осечка подряд! — взорвался Борис Петрович. И прокричал, обернувшись к двери:
— Витя, в чем дело?!
Виктор вошел. Увидев пистолет в руке хозяина, понял суть вопроса:
— А… Вы об этом… Патроны, наверное, слишком долго кипятил.
— Ты кипятил патроны?
— Да, а что?
— Дай мне другую обойму, — сказал, покачав головой удивленно и негодующе.
Виктор вынул из заднего кармана брюк обойму, положил на стол перед Борисом Петровичем.
Смирнов, бледный, покрывшийся испариной, участвовал в сцене безмолвно. Виктор, посмотрев на него с сочувствием, как на покойника посмотрев, вышел.
Борис Петрович сменил обойму, положил пистолет в карман. Долго смотрел на своего заложника. Так же, как смотрел Виктор.
Смирнов очувствовался, продолжил тасовать карты. Выронил часть на пол. Суетливо поднял.
Он потерял выдержку.
Борис Петрович протянул руку. Ладонь была розово-морщинистой.
— Дай мне. Ты уже банковал, мой черед.
Смирнов, ничего не видя, положил карты на стол. Борис Петрович взял их, стал тщательно тасовать. Закончив, подрезал "свою". И кинул карту сопернику. Поднимая ее, тот заметил, что Борис Петрович совершает с колодой те же самые операции, которые совершал он сам.
— Он мухлюет! — сверкнула мысль. — И, скорее всего, срисовал с меня. Черт! Человек, который так быстро схватывает, не может не выиграть!
Смирнов огорчился выводу, но унывал недолго — в голову пришла спасительная мысль. Обрадованный (на лице это не отразилось), он вскочил, подошел к бару, вынул из него первую попавшуюся бутылку вина (не повезло коллекционной испанской "Малаге"), потом фужер, и вернулся к столу. Следующую минуту он пил, в перерывах между глотками посматривая на свет сквозь искрящийся хрусталь.
— Так значит, у вас в банке фактически лежат наши жизни, моя и ваша? — спросил он, допив вино и взяв карту.
Карта была десятка.
— Да, — ответил Борис Петрович, не подумав. Поведение заложника его удивляло и нервировало. — В случае проигрыша вы отвечаете смертью.
— В таком случае, я иду на осьмушку вашей жизни. Давайте еще карту. Быстро!
Борис Петрович растерялся. На осьмушку? Смирнов получил девятку. Его несло.
— Еще, — сказал он.
Вышел валет. 10+9+2(!!). Очко.
— Итак, в банке моя жизнь и семь восьмых вашей. Играю на половину своей. Вскройте мне три карты.
Нехорошая улыбка играла его губами.
Борис Петрович выложил на стол валета, короля и семерку.
— Еще две.
Появились король и валет. Всего девятнадцать.
— Себе, — приказал Смирнов.
Борис Петрович вскрыл даму, еще одну, шестерку… и туза. 3+3+6+11. Двадцать три очка. Если бы он не растерялся и не выдал первой заначенную даму, у него было бы двадцать.
— В банке половина моей жизни и семь восьмых вашей, — продолжал давить Смирнов. — Играю на половину своей. Карту! Быстрей!
Борис Петрович сдал ему карту.
— Еще!
Борис Петрович дал.
— Еще!
Борис Петрович дал.
— Все, я выиграл, — бросил карты на стол Смирнов.
— Почему это?! У вас "пип" — влип!
— Вы не положили себе карту.
Борис Петрович растерялся вконец.
— Витя, иди сю...!!! — закричал он. "Сюда" у него выскочило наполовину — голос сорвался.
Виктор явился.
— Рассуди нас, Виктор Владимирович: я сдал ему две карты, а себе не положил. Значит ли это, что Евгений Евгеньевич выиграл этот кон?
Виктор подумал и сказал:
— Ну, если по аналогии с преферансом… Там, если ты, взяв прикуп, не снес карт и сделал ход, то летишь на гору без разговоров...
— Да никаких аналогий, — поморщился Смирнов. — Должна у банкира лежать своя карта. Хотя бы потому, что игрок в любой момент может потребовать ее показать. Итак, в банке семь восьмых вашей жизни… Я иду на все. Сдавайте и не забудьте оформить свою карту.
Борис Петрович был подавлен. Он проиграл карьеру, он проиграл жену, последний свой форпост, а вот теперь, находясь на коне, так глупо, так бездарно проигрывает остальное.
Смирнов получил две восьмерки. "Шиш".
Борис Петрович выдал себе семерку, валета и туза. Подумав, присовокупил к ним короля. 7+2+11+4(!!!) = 24
— Ну-ну, — скривился на это Смирнов. — Королевский уход из жизни. Эффектный жест, ничего не скажешь.
И, посмотрев, презрительно щуря глаза, добавил:
— Вас бы на неделю в мой поисковый отряд — вернулись бы в Москву с чистой совестью.
— И стал бы старшим научным сотрудником?
— Ну, зачем так пессимистично… Если тебя научают с похмелья забираться на скалу с отметкой четыре тысячи одиннадцать и с удовольствием есть рагу из альпийских галок, то все житейские неприятности выглядят по-другому, как-то по-мазохистски приятно выглядят. Знаете, что человек понимает, взобравшись на заоблачную горную вершину? Он понимает, что на ней нельзя стоять вечно. Он понимает, что, поднявшись, надо спускаться, спускаться к обычной жизни, спускаться к подножью следующей вершины.
Борис Петрович не слушал. Он держал пистолет на коленях и смотрел на часы. Старинные бронзовые часы, стоявшие на секретере, инкрустированном родонитом.
Они показывали девять двадцать.
Он знал, что в девять тридцать позвонит Павел Степанович, позвонит, и будет пространно говорить, с такой сволочной шакальей ноткой в голосе говорить, что вот такие вот дела, что команда меняется в соответствии с задачами, поставленными Президентом, и надо понимать текущий момент стоически и с юмором. Понимать и ехать через недельку в Москву сдавать дела. А можно и не ехать, можно загорать дальше — ведь дел-то никаких и не было. И еще он попросит не волноваться — приткнем куда-нибудь, свои ведь люди...
— Знаете, что, Борис Петрович, — прервал его самоедство Смирнов, неприязненно поглядывая на пистолет. — Знаете, что...
— Что?
— Скажу честно, мне не хочется, чтобы вы застрелились… Мне это будет неприятно.
— Вам это будет неприятно?!
— Да. Я уверен, что каждый человек, в конечном счете, получает по заслугам. Он получает все, что заслужил — и хорошее, и плохое. И потому он доложен отыграть все таймы в игре с жизнью, отыграть на возможно высоком уровне, с перерывами, конечно. И, если он это сделает, то Всевышний непременно добавит несколько бесконечных минут, добавит и поможет отыграться. И, может быть, даже выйти вперед. Понимаете, это мое кредо. А если вы застрелитесь, получится, что вы ничего не заслужили, кроме пули в башке, получиться, что вы сами себя удалили с поля, сами себе показали красную карточку. И представьте этих людей в кабинетах Белого дома… Представьте, какое презрение оживит их лица, когда им доложат о вашей смерти. Мне больно видеть эти лица. И еще одно. Я боюсь, что перед тем, как вы застрелитесь, вы пальнете в меня. Вы пальнете в меня, и я не получу по заслугам, не смогу доиграть до благословения Божьего… Это вообще ни в какие ворота не лезет, и я от этого нервничаю.
— Вы еще ожидаете что-то получить от жизни?!
— Конечно! Я все время что-то получаю. Вот, на днях в одной щели мылся в черной баньке. Вы не представляете, как это было здорово, как запомнилось! А встреча с вами, с вашими женщинами? Это же на всю жизнь впечатление! А сколько еще всего будет, если, конечно, вы не наделаете во мне дырок? Я непременно встречу свою женщину, с которой проживу да конца своих дней, я еще постараюсь наделать от нее детей. А сколько еще всякого случится с вами? Если вы решитесь остаться на зеленом поле?
Борис Петрович смотрел на него долго. Смирнов сидел как на иголках. Лишь только пистолет указал ему на дверь, он подчинился, не веря своему счастью, суетливо и не думая о достоинстве.
***
Смирнов вышел из гостиной, осторожно притворил дверь, направился к выходу. Когда поднял ногу, чтобы опустить ее на ступеньку, хлопнул выстрел.
Он бросился назад.
Борис Петрович лежал на полу ничком.
Ковер у левого его бока становился бурым.
Выругавшись, Смирнов опустился на диван. Его охватила нервная дрожь.
Все, конец! Восемь лет. Ну, три, за попытку. Или год в следственном изоляторе. И еще пришьют за доведение. Валентина ничем не поможет.
Вспомнив Валентину, ее глаза, он вышел из себя, вскочил, стал остервенело пинать труп ногой:
— Сволочь, кретин, идиот, собака! Такая баба у него, денег туча, а он стреляться! Сволочь, сволочь!
Нога попала во что-то твердое. Всмотревшись, Смирнов увидел горлышко бутылки. Бутылки, на которой лежал труп. Из нее текло вино.
Испанская "Малага".
Через минуту он ее пил. Напротив сидел счастливо напряженный Борис Петрович. В его глазах светились надежда (Павел Степанович не позвонил) и признательность случайному гостю.
— Если бы ты сказал что-нибудь другое, ну, когда меня бил, тебя бы уже везли в тюрьму, — сказал он, женственно склонив голову набок.
— Сволочь ты, — незлобиво ответил Смирнов.
Он был доволен. Он был уже на берегу.
— И я бы убил тебя, точно убил, если бы ты возник, увидев, что я мухлюю.
12.
Олег стоял на балконе спальни, облокотившись о перила, и с высоты пятого этажа смотрел во двор дома, стоявшего неподалеку от здания отеля.
Дом был ветхим, с облупившимися голубыми наличниками и позеленевшей шиферной крышей. В нем жили маленькая прямая старушка и ее сын, пятидесятилетний, улыбчивый горбун. Они всегда покидали дом вместе и вместе в него возвращались. Когда уходили со двора, в правой руке старушки была кирзовая базарная сумка, горбун нес такую же. При возвращении обе сумки тащил он. Старушка при этом гордо шла сзади, и сын пропускал ее в калитку первой. Сейчас они стояли во дворе и говорили с молодой тучной женщиной, удерживавшей за руку худенькую, подвижную девочку лет семи-восьми. У ног ее стоял чемодан на колесиках, за спиной дочери висел туго набитый рюкзачок. Когда женщина закивала, старушка погладила девочку по головке, и они пошли в дом. Горбун вошел последним. Перед тем, как закрыть за собой дверь, он посмотрел на Олега. Лицо его было ясным и детски улыбалось.
— Нет, он ее не трахнет, — усмехнулся Олег, доставая сигарету. — Он будет покупать девочке мороженое.
— Милый, Карен пришел, — раздался из спальни сонный голос Зиночки. — Он ждет тебя в кабинете.
Зиночка по рекомендации Коко Шанель спала по пятнадцать часов в сутки. "Ничего не сохраняет так красоту, как долгий сон и уединение", — цитировала она упрекавшим ее "мужьям".
Олег прошел в кабинет. Хозяин "Веги-плюс" напряженно сидел в кресле. На коленях его лежало ружье в брезентовом чехле.
— Что, на охоту собрался? — спросил Олег, усевшись напротив.
— Да нет, это я тебе принес… — попытался улыбнуться хозяин отеля.
— Интересно...
— Послезавтра у меня день рождения, ты знаешь… — Карэн неприязненно двинул ружье обеими руками.
— Ну и что?
— У меня на даче соберутся Капанадзе, Гога и Дементьев. Я посажу их рядом. Если ты уберешь всех троих, — стрелять, насколько я знаю, ты умеешь, — то все твои проблемы будут решены. Напалков вякать не будет.
— Вряд ли я соглашусь, дорогой, — сказал Олег, подумав с минуту. — Меня прикончат на следующий же день. Или закроют лет на пятнадцать.
— Не убьют и не закроют. Есть такая штука, алиби называется.
— Эта штука для следователей. Серьезные люди такого слова не знают.
— Мне надо, чтобы ты это сделал...
Олег с минуту смотрел в смятенные глаза Карена. Тот их не отвел.
Олег закурил. Если дело выгорит — он свободен. Если нет — то проживет столько же, правда, качество жизни будет много хуже.
Можно рискнуть.
— А что ты на них озлился? — улыбнулся он примирительно.
— Гога с Дементьевым хотят купить землю вокруг Веги-плюс. Капанадзе обещал им помочь.
— Боишься конкурентов?
— Представь напротив своего балкона балкон дешевого борделя. Пусть дешевой гостиницы с голодранцами. Или ночной клуб с пьяными криками и блевотиной по углам. Сирены, мигалки, мат-перемат, ****и с подбитыми глазами. Тебе это нравиться?
Олег вспомнил горбуна с мамочкой, голубые, облупившиеся наличники, позеленевшую шиферную крышу. Усмехнулся. Действительно, это лучше блевотины.
— Ну ладно, говори, что задумал.
— Они будут сидеть в Хмелевой беседке, спиной к горам. В скалах, в пятистах метрах от дачи, есть укромное место. Отличная огневая позиция. Я из-за нее еще не хотел брать участок. Справа налево от тебя в начале торжества, по крайней мере, в начале, будут сидеть Капанадзе, Гога и Дементьев. Я буду сидеть напротив них. Ты поочередно убьешь их, потом выстрелишь в меня… В плечо...
Олег искренне удивился.
— Ты так не любишь ночных клубов с пьяными криками и блевотину, что готов рисковать жизнью!? Ты, что, не понимаешь, что с пятисот метров попасть точно в плечо, не разбив вдребезги ключицы, проблематично? Тем более, ты должен будешь вскочить и броситься в бегство?
— А что делать? — завизжал Карен. — Если меня не ранишь ты, то их люди меня уничтожат.
Олег подумал и сказал, посмотрев вальяжно:
— Есть идея. Нужен еще один человек. Он будет недалеко от дачи и после первого моего выстрела выстрелит в тебя, а потом начнет палить по гостям. Четвертым выстрелом я его уберу. Сможешь найти такого человека?
Владелец "Веги-плюс" не знал, что ответить. Человек-то был. Но третий в деле — это большой риск, сравнимый с риском быть убитым. Тем более, этого человека должен задействовать он, Карэн.
— Нет, не надо другого стрелка, — наконец, выдавил он. После первого выстрела я поднимусь на ноги и застыну, как вкопанный. Ты сможешь выстрелить, хорошо прицелившись...
— Желание заказчика — закон для киллера, — улыбнулся Олег. — Теперь давай поговорим об алиби.
— Алиби будет в скорости. От того места спускаться к проселочной дороге на другой стороне водораздела минут сорок — там непроходимые скалы. Но ты спустишься за минуту...
Карэн положил винтовку на журнальный столик, поднял пакет, лежавший под креслом, протянул Олегу.
В пакете находился небольшой арбалет и моток капронового фала защитного цвета. И еще что-то на дне.
— Ты хочешь, чтобы я соскользнул вниз по этому фалу?
— Да, ты закрепишь его на скале. Другой конец натянешь машиной. Для этого, естественно, придется походить вверх-вниз.
— Но ведь фал останется? И никакого алиби не будет?
Карэн покачал головой.
— Вся хитрость в той штуке на конце фала.
Олег вынул штырь длинной сантиметров в двадцать и толщиной в три.
— Наверху ты закрепишь эту штуку в яме, засыплешь ее, хорошо замаскируешь, опрыскаешь все вокруг от собак. И перед тем, как спуститься дернешь вот эту нитку.
— И что?
— Через полторы минуты фал освободиться — там, внутри, кислота в ампуле. Тебе останется только смотать его, спрятать в багажник и уехать. И все будет тип-топ, если конечно, сделаешь так, что следов от фала не останется.
Олег с уважением погладил штырь ладонью.
— Хитрая штука. Сам придумал?
— Нет, в Интернете откопал. Там много чего есть.
— Ты, что, на компьютере можешь работать?
— Конечно. Сейчас без него никак нельзя. Вот эта вот винтовка, кстати, тоже из него появилась.
Олег закурил, задумался. Затушив сигарету, впился в Карэна немигающим взглядом и спросил, отчетливо выговаривая слова:
— Слушай, а если фал освободиться, когда я буду в пути?
— Чтобы этого не произошло, ты напишешь письмо сыну Капанадзе, в нем подробно опишешь наш разговор. И передашь его одному из своих доверенных лиц в запечатанном, конечно, виде с просьбой предать адресату в случае твоей гибели.
— Не буду я ничего писать...
— Я знал, что ты так скажешь.
За все время разговора Карэн ни разу не улыбнулся. Не получилось и на это раз.
— Теперь оружие, — продолжил он, положив на колени винтовку. — Это СВД, не самый лучший вариант, но сойдет. Оружие чистое, оставишь его на месте. Машина, коричневая "четверка", — там, в пакете, ключи на дне, — будет стоять в Сукко у сберегательного банка, ты его знаешь. И еще...
— Что еще?
Карэн впервые улыбнулся. Улыбкой номер три. Сально-плотоядной.
— Тебе придется переодеться и загримироваться. Я с удовольствием помогу.
Олег скривился. Он знал, что Карен у себя в гнездышке переодевается во все женское — такой у него пунктик в биографии. И потому прекрасно разбирается в искусстве макияжа и прочих женских штучках.
— Ты не бойся, красавицу я из тебя делать не буду, хотя руки чешутся. Я из тебя сделаю абсолютно незаметную старую деву. Ты будешь в советском обвислом трикотаже и на низких противотанковых каблуках.
— Не пойдет абсолютно незаметная старая дева.
— А кто пойдет?
— Надо, чтобы меня замечали. Сделай из меня красавицу средней паршивости. Из тех, которые, приехав на море, тут же берут на прокат машину и ни с кем не разговаривают, потому что всегда разговаривают по мобильнику...
— Тогда, может быть, не надо ставить машину в Сукко? Возьмешь ее напрокат сама? Здесь, в Анапе?
Олег на обращение в женском роде не обиделся — он был стопроцентный мужчина, и это было видно каждому.
— Возьму. На каблуках-то научишь ходить?
— У тебя сразу получится, не беспокойся.
Карэн подумал и добавил:
— Возьми с собой что-нибудь из женского обихода. Оставишь для отвода глаз.
— Прокладку? Или сигареты "Вог"?
Не изменившись в лице, Карен вынул из кармана упомянутые сигареты и закурил.
— Нет, это вульгарно… Прокладка, бычок в помаде… фи. Я тебе дам накладные ресницы.
Сделав несколько торопливых затяжек, он затушил сигарету и поднялся с кресла.
— Ну, я думаю, на первый раз разговоров хватит.
— Да. Все пока ясно. Я прямо сейчас поеду в горы, посмотрю что, как, постреляю, а то ведь давно не брал картишек в руки. Говоришь — раз, два, три, четыре?
Олег чувствовал себя приподнято. Впереди что-то забрезжило. Смерть, стоявшая за спиной, отступила. На шаг, но отступила.
— Да, четыре. Но раз, два, три — в голову, а четыре — в правое плечо, понял? Если все выгорит, до самой импотенции будешь почетным клиентом любого номера "Веги".
Мягко пожав постояльцу руку, Карен вышел. И тут же вернулся, смущенный.
— Слушай, Олег… — посмотрел снизу вверх. — Я тут подумал...
— Что еще?
— Успокой меня, ублажи...
— Это не по моей части, дорогой. Я только баб трахаю.
— Да я не об этом, — махнул рукой. — Пошли в подвал, там пострелять можно?..
— В подвале из снайперской винтовки?! Ты понимаешь, что говоришь?
— Там коридор вместе с подземным ходом к морю метров пятьдесят длиной будет. Да и я кое-что в стрельбе понимаю. Посмотрю, как стреляешь — спокойнее будет.
***
У торцевой двери подвального коридора Карэн положил на картонные коробки четыре пустых бутылки из-под пива. Положил горлышками к стрелку, стоявшему в сорока пяти метрах в другом конце подземелья. За четыре секунды Олег выбил им донышки.
***
Оставшиеся полдня он, одетый туристом, лазал по горам, подступавшим к даче Карэна. К шести часам знал там каждую тропку, каждую скалу и каждое дерево. Потом нашел подальше от дорог и людных троп место, почти такое же, как будущая позиция, внизу на скале нарисовал мелом три круга размером с человеческую голову и расстрелял по сценарию "Раз, два, три, четыре" десять магазинов. Четвертая мишень каждый раз воображалась им движущейся.
В утро дня рождения хозяина "Веги" Олег явился к нему с букетом роз и модными французскими духами. Карэн растрогался чуть ли не до слез, и не сразу смог взять себя в руки. Суетясь, он поместил цветы в хрустальную вазу, понюхал духи, помазал ими за ухом, и только после этого вспомнив о главном деле дня, увел товарища в будуар.
… Через четверть часа узнать Олега было невозможно, хотя он и оставался в своих джинсах и кроссовках. Острые поролоновые грудки, алые ухоженные ногти, открытая кофточка салатного цвета в горошек, перламутровые клипсы, накрашенные с блеском губы, накладные ресницы и парик цвета меди сделали его весьма похожим на уверенную в себе и в чем-то привлекательную женщину.
Карэн вожделенно смотрел на свою Галатею. Посеменив вокруг, предложил поменять кроссовки на белые босоножки, а мужские джинсы на женские, с новомодными блестящими аппликациями. От босоножек Олег отказался — сказал, что в горах ходить в них будет неудобно, но джинсы сменил.
Когда с переодеванием и макияжем было покончено, Карен сфотографировал объект своего творчества цифровым аппаратом и через полчаса принес права и справку, в которой заявлялось, что паспорт Голубкиной Аделии Александровны сдан на обмен в Щелковский ОВД Московской области. Поморщившись новому имени, Олег ушел, представляя себя идущим в босоножках.
***
Сели гости не так, как хотел Карэн. Справа налево от стрелка сели Гога Красный, Дементьев и Капанадзе. Когда Олег поймал в прицел лицо сообщника, тот, видимо, почувствовав, что на него смотрят сквозь прицел винтовки, растерянно улыбнулся, и чуть было не развел руки.
А в остальном все было штатно.
Жесткая шевелюра Гоги выглядела недружелюбно. Казалось, что пуля в ней застрянет.
Лысый затылок Дементьева глупо сиял, поворачиваясь то так, то эдак.
Капанадзе сидел, непринужденно откинувшись на спинку стула. Голова его держалась гордо.
Олег решил стрелять справа налево, как тренировался.
Как только Карэн сел — это было сигналом, — Гогина голова, приняв пулю, упала в пекинский салат.
Тут же череп его соседа треснул, обнажив мозг. Дементьев, мгновенно потеряв интерес к жизни, повалился на Гогу.
Прицелившись в затылок Капанадзе, Олег помедлил, и тот обернулся, впился глазами, в которых что-то такое было.
Это что-то остановило время.
Олег, целясь в переносицу врага, давил и давил на курок, но мертвое железо не поддавалось ни на йоту. Отчаявшись сладить с ним, он обезумел, вскочил, отбросил винтовку и, дернув за ниточку, бросился в спасительный обрыв и через минуту был в машине.
Пришел в себя только в Сукко. Остановившись у рынка, подкрасил смазавшиеся губы, обновил глаза, как учил Карэн, и помчался в Анапу.
По дороге видел запечатлевшиеся в сознании глаза Капанадзе. И понял, что этими глазами смотрел на него не какой-то гангстер, пусть могущественный, а сама Судьба, не Рок, но Судьба. Уже в Анапе, подъезжая к пункту проката, решил, что находится во власти Судьбы и потому должно случится то, что случится.
— Да, ты во власти Судьбы, — согласилось с ним подсознание. — А это приятно.
Приятно чувствовать опеку высшего божества.
Чувствовать его внимание.
Занимать его время.
Знать, что избран.
***
Когда, сдав машину, он спешил к "Мерседесу", чтобы быстрее переодеться и для алиби поездить по городу в своем обличье, к нему пристали трое подвыпивших курортников. Он хотел их избить (для снятия стресса), но одумался — побоище могло затянуться и привлечь внимание милиции. Однако разрядиться все же удалось — помогла Аделия Александровна. Наскоро нацарапав на бумажке вымышленный номер телефона, она пообещала масляно смотрящим кавалерам явиться вечером с двумя отпадными подружками в центральный парк города. Голос Аделия Александровна смогла сделать жеманным и тонким, и они поверили. К "Мерседесу" Олег пришел с букетом алых роз в цветной целлофановой упаковке с кокетливыми ленточками. И с мнением, что женщиной быть не так уж плохо.
Поздно вечером в номер пришел Карэн с бутылкой дорогого ликера для себя и французским коньяком для Олега. Хозяином "Веги" владела эйфория — ведь все получилось много лучше, чем он ожидал. Капанадзе остался жив, с Дементьевым и Гогой дел у него никогда не было, значит, не могло быть и мотивов. И никто не подозревал Олега.
Поставив бутылки на стол, он сел и нежно, с вопросом, посмотрел на постояльца.
— Интересуешься, почему я не убил Капанадзе? — спросил тот спокойно.
— В общем-то, да. Не знаю, что и подумать...
— Скажу тебе правду. Когда я жал курок, Бог мне шепнул, что Капанадзе должен жить, что так будет лучше.
— Бог — не фраер, он все знает, — от души рассмеялся Карен. — Давай выпьем за него и за Георгия — его анапского наместника.
13.
От Геленджика Смирнов шел не спеша. После ночи, проведенной в злополучном коттедже Бориса Петровича, после игры на жизнь спешить никуда не хотелось, потому что жизнь была везде.
Она, выигранная, была впереди, по сторонам и сверху, она была позади.
Он шел, наслаждался ее теплом ее красками и дыханием.
Он вспоминал, как мог переспать с двумя прелестными женщинами и получить пулю в лоб, но как все хитро повернулось боком.
Он шел и представлял гладкие бедра Валентины, ее губки бантиком, ее милую родинку, ее доверившиеся глаза.
Он видел, как они лежат рядышком, глядя в потолок на отстрелявшихся амуров, лежат после всего, лежат и думают, что делать дальше. Смирнов, продолжая шагать, мысленно обращался к ней, стоявшей, нет, лежавшей перед глазами, говорил разные слова, но они его не удовлетворяли, и ее тоже, и он начинал думать о Серафиме.
С Серафимой получалось лучше. "О, я вас хочу, мужчина!" О, Господи, чем он лучше ее? Тем, что передает этот первичный позыв другими словами? "О, сударыня! Как вы так милы, как обаятельны!" — ведь фактически это то же самое.
Нет, как не крути, она — лапушка, прямодушная и простая!
Как она целовала его!
Как стремилась получить удовлетворение, удовлетворяя. Как приклеивалась бедрами, как ласкала ими и всем другим...
Такие мысли, изливаясь в природу три дня подряд, конечно же, не могли не материализоваться. И они материализовались в декорациях газпромовского пансионата, обнесенного оборонительным рубежом в виде обстоятельной металлической ограды, буквой "П" воткнувшейся в море. За оградой неторопливо паслись новенькие с иголочки еврокоттеджи. Они, вкупе с повсеместными счастливыми рощицами, райскими цветниками, задумчивыми дорожками и многообещающими беседками и павильонами, выглядели сказочными и казались только что протертыми Божьей фланелевой тряпочкой.
Обходить сказку Смирнову не захотелось, тем более в гору до дороги, вившейся высоко в горах, пришлось бы тащиться не менее получаса. Морской конец ограды был капитально обвит ржавой колючей проволокой, но она его не остановила. Через три минуты, вспотевший, взлохмаченный, с поцарапанной щекой, он шел по вычищенному до песчинки пляжу, с интересом разглядывая простые лица низшего и среднего управленческих звеньев "могущественной естественной монополии (высшее до российских пансионов не опускается, это известно всем). Лица низшего и среднего звеньев были сосредоточенными, и лежало на них что-то божественно-простое. Смирнов не успел определить, что — его остановили два охранника в униформе. В руках у них играли дубинки.
— Как вы сюда попали? — спросил один из них, постукивая резиной по ладони.
— Как, как! Через забор перелез, — буркнул Евгений Евгеньевич, пытаясь продолжить путь.
Его грубо остановили:
— Пойдешь с нами, турист. Посидишь в подвале, может, научишься уважать права частной собственности.
— Это вы научитесь уважать законы. Это я вам обещаю.
— Какие это законы?
Смирнов без натуги выдал:
— Согласно указу Президента номер тринадцать тысяч пятьсот сорок два дефис бэ слэш восемь от третьего сентября двухтысячного года береговая зона шириной сто метров не подлежит отчуждению и может использоваться по назначению любым гражданином России, так же как и иностранными гражданами, законно находящимся в стране.
— Засунь этот указ себе в ...!
— Он давно уже там в трех экземплярах. Первый засунули на даче Ткачева, краснодарского губернатора.
Охранники заржали.
— Ну ладно, иди, остряк. Только осторожней — у того забора ротвейлер на цепи. И иди вон по той дорожке, а то на нашего Кравченко напорешься — он шуток с рождения не понимает.
Смирнов прошел полсотни метров и остановился, как вкопанный — сзади послышался сдавленный голос, показавшийся ему знакомым:
— Женя, стой!
Это был голос Ксении. Голос любви, голос женской плоти.
Геленджикские мысли материализовались.
Приятное тепло разлилось по телу Смирнова.
Он понял — если сейчас в горах над пансионатом начнется эксплозивное извержение вулкана, если, как в греческой Помпее, западают раскаленные вулканические бомбы и посыплется пышущий жаром пепел, то все это не сможет ничего изменить. Никакие катаклизмы не смогут отменить то, что уже выстроились необходимостью от этой вдруг ожившей минуты до завтрашнего утра.
Он обернулся. Ксения, напряженно-стройная, стояла в красном, ничтожным по видимости купальнике, стояла меж двумя кипарисами, несомненными символами грядущих событий. В бездонной проруби ее глаз искрились и играли всеми оттенками черного страх, радость, будущее, озорство, неприязнь.
— Господи, неужели это ты? Глазам своим не верю!
Смирнов шагнул к ней. Она отпрянула.
— Ровно в половине двенадцатого будь у того угла ограды, там калитка, — показала рукой. — Погостишь у меня. И не надо, чтобы нас видели. И побрейся — как можно так ходить?
Евгений Евгеньевич не успел ответить — Ксения резко повернулась (как оторвалась) и пошла по дорожке к морю. Было видно — ей нелегко уходить. Она уходила, как привязанная невидимой тягучей нитью.
Преодолев забор — банальная ржавая колючка на этот раз зацепила рубашку, — ну и черт с ней! — он уселся на горячий песок и принялся обдумывать создавшуюся ситуацию.
Предстоящая ночь с Ксенией его воодушевляла.
Воодушевляла ночь в сказочном, нет, волшебном домике.
Ночь, после который влиятельный газпромовский чиновник появиться на людях с очаровательными рожками.
Вот только обошлось бы… Один сказочный домик с коньяком и нимфами уже вышел боком.
Чуть не вышел.
Хотя, чего бояться? Дважды в одно место снаряд не попадает.
А она совсем не изменилась...
Совсем...
***
Когда они познакомились, Ксения служила заведующей магазином модной французской одежды и парфюмерии. Он до сих пор помнил, как она произносила слово парфюм. "Парфююм". С каким-то значением произносила, с подтекстом. С уважением к тому миру, где говорят "парфююм", и где, услышав слов "парфюмерия" морщатся, как от запаха чеснока или квашеной капусты. Прожили они около года, потом она поскользнулась на гололеде, и встать ей помог один из тогдашних принцев одной из так называемых естественных монополий. Со временем она ушла к нему. Высокая, стройная, умеющая одеваться со вкусом и чуть вызывающе, она нравилась многим мужчинам.
И не только из-за этого нравилась. В глубине ее глаз бездонно чернели самоубийство первого мужа и трагическая гибель второго.
Она похоронила всех своих мужчин, почти всех.
Похоронила красотой, независимостью, твердостью, четкой определенностью чувств и моральных установок. Лишь только взяв ее под руку, лишь прикоснувшись, они теряли самообладание.
В первую их ночь, уже после всего, после всего с хвостиком, она, вся такая роковая, нависла над Смирновым:
— А ты не боишься?
— Чего не боюсь?
— Все мои мужчины умерли...
— Нет, не боюсь. Ты уж прости.
— А почему? — роковой взгляд женщины потускнел.
— Не люблю ходить строем, — улыбнулся Евгений Евгеньевич.
Со временем он понял — Ксения полагает, что смерть всех ее мужчин образует вокруг нее своеобразную ауру, которая придает ей некую мистическую экстрапривлекательность. Она пыталась заворожить ею Смирнова, но ничего не получилось — не взирая ни на что, он продолжал жить с ней как с женщиной, земной женщиной, хотя и удовлетворявшей его почти по всем параметрам. Жил и спрашивал, спрашивал, факт за фактом выуживая причины гибели двух мужей, так и не достигших зрелости.
И вот встреча.
Преисполненная значения, несомненно, устроенная свыше. Ведь только Всевышний мог организовать эти две встречи.
Сначала со Светой, а теперь с ней.
С Ксенией...
Со Светой еще понятно — он знал, что она будет в августе в Архипо-Осиповке.
А Ксения? Как она очутилась на Черном море? Ведь даже пяти-звездную Турцию и Египет она глубоко презирает?
Нет, Господь Бог, видимо, перечел их роман, и решил кое-что добавить. Для занимательности. Или что-то назидательное. Ну, а если он Сам принимает участие в текущей сцене, то можно ничего не бояться. В крайнем случае, результаты будут по заслугам.
Удовлетворенный итогом размышлений, Смирнов нашел рядом с ручьем укромный уголок, вымылся, побрился, переоделся и расчесался (первый раз за двое суток). Солнце почти уже проплавило горизонт, ждать оставалось лишь пару часов. Перекурив, он решил оставить потрепанный свой рюкзак в палаточном лагере, раскинувшимся неподалеку от места его стоянки.
Лагерь населяли студенты биологического факультета МГУ; устроив рюкзак под навесом, они напоили Смирнова зеленым чаем и накормили макаронами по-флотски. В одиннадцать он был у заветной калитки. Походив вдоль ограды, сел в траву.
Стал смотреть.
Фонари светили скупо.
С берега эпиграфом гремела Аллегрова.
"Все мы, бабы, стервы; милый, бог с тобой — кто у нас не первый, тот у нас второй".
Светлячки занимались своим делом. Мотались туда-сюда.
Замок на калитке был магнитным.
Звезды пробивались одна за другой.
Море шумело мерно.
Озиравшаяся Ксения появилась ровно в половине двенадцатого.
Увидев нежное личико женщины, насквозь пропитанное ожиданием, Смирнов решил, что изнасилует ее, как только они окажутся в прихожей.
Как только она закрыла дверь, он взял ее на руки, осмотрелся, увидел в углу прихожей кушетку, пошел к ней.
— Не надо — тут охранник спит. Сволочь он. Неси в дом.
Смирнов огорчился.
Он уже видел ноги Ксении, поднятые в сторону-верх.
Видел себя, снимающим штаны.
Видел ее влажные внешние губы. Чувствовал их томление.
Все было так хорошо, а она вставила во все это охранника с резиновой дубинкой в руке. Охранника, постукивающего дубинкой по ладони.
Да еще сволоча.
Она поцеловала его в губы. Показавшееся бесконечным приближение уст, приближение пылающих врат плоти запечатлело действительность. Яркая, приятно пахшая помада, духи, эфирными набегами требовавшие признания, легко перебивавший их запах чистого тела, наполняли замкнувшееся вокруг пространство смыслом таинства, и Смирнов выполнил просьбу.
Открывая ногой дверь в комнаты, он подспудно опасался, что гостиная и спальня окажутся такими же, как в коттедже Бориса Петровича.
Такими же, как там, где ничего не получилось.
Опасения оказались напрасными. Все вокруг было домашним. Все было, как у Ксении дома.
Оказавшись на широкой кровати, покрытой красным ворсистым покрывалом, она притянула его к себе, вжалась грудями. Весь пропитавшись алчным ее теплом, Смирнов вырвался, стал бешено раздеваться.
Она его опередила.
***
— А как ты здесь оказалась? — спросил он, когда они уселись за журнальный столик и закурили.
Как в былые времена.
— Миша умер, — темно посмотрела Ксения.
— Как умер?! Ему же лет сорок пять всего было? И сибиряк...
— Он застрелился.
В комнате возник дух Бориса Петровича. Он был с пистолетом. Смирнову захотелось выпить.
— Там, в холодильнике, любимый твой портвейн, а в грелке — свиные отбивные. Принести?
Отбивные он готовил, когда к нему приходила Ксения. Значит, она его ждала!? Получается так.
— Принести.
Пока женщины не было, Евгений Евгеньевич думал, зачем Ксения его отловила.
Чтобы он умер? Ну да. Два мужа погибли, теперь третий. Один он, Смирнов, портит картину. Или, научно выражаясь, статистику.
Но ведь он не был мужем?
Пузатая бутылка португальского портвейна (он терпеть его не мог — не было в нем душевной российской невыдержанности), горячие свиные отбивные изменили его настроение к лучшему.
— А почему ты не сделал мне предложения? — неожиданно спросила она, когда он отложил нож с вилкой. — Я ждала его на Новый год.
— Я знаю. Понимаешь, я был первый раз в твоей квартире, первый раз увидел твоих сыновей, французского бульдога… Все было непривычно, а в непривычной обстановке душа молчит. Я хотел об этом поговорить на Старый Новый Год, но ты уже была другая.
Французский бульдог был неприкаянным. Он влюбился в Смирнова, как только тот к нему прикоснулся, и рвался к нему всю ночь. Она его привязала
Он знал: если чья-то собака тянется к чужому, ее не любят, ее используют по назначению. Как собаку. Как всех.
— Да, я разозлилась. Я ведь уже считала тебя мужем...
Смирнов торопливо налил вина, выпил. Поморщился.
"За эти деньги можно было купить ведро замечательного прасковейского портвейна. Все сходится однако. Она считала меня своим мужем, а я — вот казус! — не умер. Черт, у Бориса Петровича было легче. У него, так, легкий психиатрический насморк, а у этой в сорок два, похоже, маразм чудным цветком раскрылся. В виде премиленькой мании.
Чепуха!
Почему чепуха? Она ведь знала, что в августе я собираюсь пройтись от Адлера до Ялты. Да, знала. И поэтому приехала в пансионат, хотя российский отдых, даже такой роскошный, ей противнее капусты.
Вот попал! И смотрит как! Как кошка на мышь. А как здорово изобразила при встрече удивление!
Надо взять себя в руки и все спокойно обдумать".
Смирнов попросился в туалет. Ксения рассказала, где он находится.
"Значит, клиническая картина такова, — усевшись, сжал он голову руками. — После смерти второго мужа ей пришло в голову, что она — уникальный сакраментально-мистический жизненный персонаж. Появился стержень, выпрямивший спину, стержень, поднявший подбородок. "Я — роковая женщина. Я — Смерть. Я беру их за руки и веду к краю, и они идут, как крысы под дудочку, и умирают, как крысы". Потом появился я. И не умер, и не погиб. Тогда этот факт моей биографии ее не озадачил — началась блестящая жизнь с бриллиантами, "Мерседесами", Ниццей и Монте-Карло. Меня она вспомнила, когда Миша умер. Вспомнила, что я жив. Ей, конечно, это не понравилось — кому охота из-за какого-то там научного сотрудника становиться нормальным смертным? И она, как вполне грамотный человек придумала, что они, ее мужчины вовсе не обязаны умирать друг за другом. И потому я не умер. Пока не умер. Потому что она, выпустив мою руку — а ведь шел я за ней к пропасти, шел — занялась Мишей. И, чтобы все поправить, чтобы восстановить свой имидж, взяла путевку в этот пансионат, через территорию которого незамеченным не пройти.
Нет, ты, Смирнов, параноик. Женщина просто по тебе соскучилась, а ты напридумывал. Хотя она действительно что-то. Эти черные колдовские глаза. Они точно ввергают мужиков в параноическое состояние.
Ладно, будь что будет. Ведь не отравит она меня? Она ведь никого прямо не убивала, только доводила?
Да, только доводила.
Черт! Даже интересно. Доведет или не доведет? Это сколько всего надо проделать по женской части, чтобы я застрелился как Борис, и пропал, как Глеб?
Он спустил воду.
Она унесла все его страхи.
Он вернулся в спальню.
Ксения возлежала обворожительною Клеопатрой, ждущей Цезаря. На ней было новое белье.
Он снимал с нее черное, а теперь все пронзительно алое.
Совсем другая женщина.
Он набросился.
Она целовала его, как сладкое прошлое.
Он вошел в нее, как в будущее.
Она, вонзив в его плечи красные длинные ноготки, закричала.
Он сдавил ее и почувствовал маленькой и беззащитной, полностью ему отдавшейся.
Потом он лежал на ее груди и слушал.
— Когда умер Миша, я вспомнила тебя. Они все отдавались мне, они делали все, чтобы я была, а ты — нет. Ты любил, ты спрашивал, ты отдавался, ты даже унижался, но что-то оставалось только твоим. И это только твое, эта твоя зарытая кость, тянула меня, до сих пор тянет. Я часто вижу ее во сне. Я вижу себя черной стройной сукой, которая лежит тенью в пустом, да, совершено пустом углу, лежит и грызет в мыслях эту твою кость...
— Ты хочешь, чтобы я умер от любви к тебе? — поцеловал женщину Евгений Евгеньевич. Было уже утро, новое доброе утро, и умирать для статистики ему совсем не хотелось.
— Да… Все женщины хотят, чтобы их мужчины умирали от любви к ним.
Смирнов понял Ксению.
Он тоже хотел бы, чтобы его женщины умирали от любви к нему.
В абстрактном смысле.
А у нее ум конкретный...
Concrete mind = бетонный ум.
— А с кем ты сейчас живешь? — решил он не будоражить себя рефлексиями. — С кем ты здесь?
Вложил ей руку меж ног. У коленок. Медленно повел вверх, пока мизинец не вошел во влагалище.
— С Мишиным заместителем, Александром Константиновичем. — На похоронах он сказал, что занял его место в Управлении. И хотел бы...
— Занять его место в твоей постели...
Мизинец наслаждался безнаказанностью. Ребро ладони голубило клитор. Он был огромным. Пальцы ласкали шелковое бедро
— Да, примерно так. Он хороший, но немножко жмот. Миша тратил на меня деньги направо и налево, и ему это нравилось.
Потрогала его. Как булочку. "Черствая, не черствая?"
Булочка была свежей. Мягкая, дальше некуда.
— А как ты его прикончила? — убрал руку.
— Дурак, — равнодушно констатировала. — Я же сказала — он застрелился.
— А за что прикончила?
— Еще до замужества, я еще к тебе ходила, он дал мне тысячу баксов и оставил в своей квартире с N.
Изумленно оглянул с ног до головы.
— Ты спала с ним?! — N был известен каждому россиянину, имевшему глаза и уши.
— Да. Если бы я отказалась… Да ты знаешь.
Она безучастно смотрела в потолок.
— Как здорово! — голос Смирнова стал подчеркнуто ровным. — Оказывается, я с самим N сметану месил.
— Если бы он узнал про это… Я так боялась, что ты станешь ходить за мной и умолять вернуться. За тебя боялась.
Она лгала.
— Так ты Мишу из-за этой тысячи баксов до самоубийства довела? За то, что продал?
— Не за тысячу баксов, а за семь. N спал со мной семь раз. И семь раз Миша меня бил.
— Любил, что ли?
— Да. По-своему.
Продолжала лежать безучастно. Он развел последний мостик. Отклеил бедро от ее бедра.
— Так как он все-таки умер?
— После второй тысячи и второй пощечины, я собрала вещи и уехала к себе, в Балашиху. Тебе звонила, ты сказал, что подумаешь. Не успела трубку положить, как он явился. Миша… Сказал, что застрелится, если с ним не поеду, если не вернусь. А я злая была, из-за твоего Руслика-Суслика. И, положив ногу на ногу, сказала: "Зачем стреляться? Сыграй лучше в рулетку" — у него револьвер был. Он, не говоря ни слова, выщелкнул из барабана все пули, кроме одной, крутанул и в висок стрельнул сходу. Ну, я, конечно, поехала с ним. Поспали, конечно, перед отъездом, по-особенному поспали, как в первый раз. Через месяц N пришел опять. Миша увел меня на кухню, и сказал три слова, только три. Он сказал полувопросительно: "На тех же условиях?" Ты просто не представляешь, какая тугая жизнь вокруг встала! И для меня, и для него. У меня сердце забилось, я вся прозрачная сделалась, матку даже свело, сладко так. И он тоже весь дрожал. Глаза сумасшедшие, улыбка дьявольская. Пожал мне руку неживыми пальцами — вся жизнь, видимо, в голову ему ушла — и выскочил на улицу, двери не закрыв. Ты знаешь, если бы не этот уговор, N больше бы не пришел, я ему холодно отдавалась, и спал он со мной только лишь затем, чтобы Миша свое место знал. А в тот раз, в третий, я такая была, что он сначала даже испугался. "Что это с тобой? — спросил. — Влюбилась, что ли?" Я не ответила, набросилась, целовать стала и все прочее, а видела только Мишины глаза, и как он поднимает револьвер, прижимает к виску, и стреляет. И знаешь, когда я видела, как двигается курок, я всем сердцем хотела, чтобы выстрела не было, чтобы был щелчок, как в прошлый раз. Я хотела, чтобы был простой щелчок, хотела только из-за того, чтобы это повторялось снова и снова...
— И это повторялось еще пять раз?
Он был тронут рассказом, и его рука легла на бедро женщины.
— Да. Видимо, я очень сильно хотела, чтобы это продолжалось.
— А N? Он отстал потом?
— Да. Испугался. Он знал, что Миша — третий мой покойник.
Его рука соскользнула в самое приятное в мире ущелье. Направилась к верховьям. К источнику наслаждения. Мизинец, оказавшись в нем, опьянел.
— А где он сейчас?
— Миша? В чистилище, наверное. Он был далеко не ангел, скорее наоборот.
— Нет, Александр Константинович.
Потрогала. Булка черствела на глазах.
— Его срочно вызвали в Москву, приедет только вечером. Ты сможешь остаться у меня до обеда. Но если кто-нибудь увидит тебя здесь или даже рядом с коттеджем, он тебя закажет.
Булку как распарили.
— В самом деле?
— Не сомневайся. Люди, у которых десятки миллионов, с такими, как ты, особо не церемонятся.
— Черт… Мне это нравится. Сладостно спать с такой женщиной и вдвое сладостнее делать это под высоким напряжением. Так, наверное, Миша с тобой спал после очередного выстрела в висок.
— Почему ты меня не любишь? — она не слушала.
— Я тебя люблю, очень люблю… — смешался он. — Но мне не хочется становиться твоим идеалом, не хочется, потому что не смогу. И еще я — нищий. А ты дорого стоишь.
— Ты просто боишься.
— Стать четвертым?
— Да.
— Вряд ли. Просто я другой человек. Я не стану испытывать оргазм из-за того, что кто-то там будет из-за меня стреляться, ну может, раз другой. Понимаешь, — ты только не смейся, — я чувствую себя мессией. Чуть-чуть Христом, чуть-чуть Буддой, чуть-чуть скрытым имамом шиитов. Короче, я чувствую обязанность что-то сделать. Я совершенно не знаю, что, но чувствую — придет время, когда я один, только я один поимею возможность сделать что-то очень хорошее, что-то спасительное. Что-то такое, что спасет и меня, и кучу других людей. Из-за этого, наверно, у меня нет семьи, нет рядом детей, из-за этого я хожу, неприкаянный.
Сказав, подумал: "Господи, что только человек не скажет, когда у него не стоит!"
— Обними меня, скрытый имам...
— У меня полный штиль.
— Быть этого не может, — глаза у нее засверкали. — Спорим, через две минуты ты, опрокидывая мебель, будешь бегать за мной по всему коттеджу?
— С веслом между ног?
— Да. С твердым веслом.
"Да" Ксения сказала, разворачиваясь на сто восемьдесят градусов. Через десять минут обнаженный Смирнов, хохоча и опрокидывая мебель, гонялся за ней по коттеджу. Настиг он женщину в ванной комнате.
И тут зазвонил телефон.
Ксения слушала минуту.
Положив трубку, прошептала Смирнову, целовавшему ее груди:
— Звонил охранник. Александр Константинович будет здесь через четверть часа. Уйти без осложнений для меня, да и для себя, ты не сможешь — в это время дворники убирают территорию, а садовники считают наросшие за ночь травинки. И еще кругом телекамеры. У тебя есть десять минут на меня и пять, чтобы спрятаться.
***
Ровно в восемь утра за Смирновым закрылись тяжелые створки дубового плательного шкафа, стоявшего в спальной. Ключ повернулся на два оборота и исчез в кармане Ксении.
Слава богу, отделение было просторным и вдобавок женским. Он, вытянув ноги, сел на ворох белья — на трусики, чулки, бюстгальтеры, пояса. Сверху свисали комбинации, пеньюары, халаты и халатики.
Все это пахло райски.
Пеньюар, струившийся по лицу, пах ландышами.
Смирнов вспомнил Трошина. "Ландыши, ландыши, ландыши — светлого мая привет".
Вынутый из-под ягодицы бюстгальтер пах поздними фиалками.
"Нет, я все-таки фетишист". Надо почитать, что это означает. Или просто в прошлой жизни был женщиной. Нет, чепуха. Просто мама одевалась так, что все смотрели на нее раскрыв рот. И я в том числе".
Когда он вдыхал новомодный французский синтетический запах, пропитавший соскользнувшую на колени ночную рубашку, в дом вошел Александр Константинович.
Евгений Евгеньевич расположился удобнее и стал слушать приглушенные голоса и звуки.
— Здравствуй, милый! — чмок, чмок. — Что случилось?
— Все в порядке. Просто убежал от дня рождения Павла Степановича. Ты же знаешь, я не люблю дней рождения, не люблю думать о подарке, думать, подойдет ли он по цене и тому подобное… Это так тягостно.
"Жмот", — подумала Ксения и проворковала.
— Завтракать будешь? Ты, наверное, проголодался. Там, в грелке, отбивные.
— Нет, пошли спать, я по тебе соскучился.
— Иди, милый, я сейчас приду...
— Пошли… — поканючил Александр Константинович
— Мне надо заглянуть в ванную.
— Только недолго.
— Я мигом, милый.
Смирнова потянуло в сон. Он уже дремал, когда в голову пришла мысль:
— А вдруг захраплю!? Вот будет кино!
Александр Константинович вошел в спальню, встал посередине. Понюхал воздух. Сморщился.
— Фу, как с утра накурила.
Разделся. Лег в кровать.
— За что ее люблю, так за то, что у нее всегда свежее белье.
Несвежее мятое белье, с пятнами плотской любви, лежало в ногах Смирнова.
Вошла Ксения. Легла. Они обнялись, стали целоваться. Потом раздались характерные звуки. Дует согласованно двигающихся тел, в сопровождении соло матраца.
Через минуту симфония оборвалась.
— Прости, родная...
— Милый, ты же всю ночь не спал… Тебе надо отдохнуть.
— Нет, я хочу. Поцелуй его.
— Милый, я не выспалась… Видишь, круги под глазами...
— Почему не выспалась?
— Как только заснула, приснилось, что с тобой плохо. Что у тебя сердечный приступ. У тебя действительно все в порядке? Сердце не болит?
— Жмет немного...
— Так поспи, а утром все получится.
-Ладно, давай спать. И не отодвигайся, я хочу чувствовать твое тепло. Ты мне как мама.
Стало тихо. Смирнов заскучал. Попытался думать о постороннем. И увидел себя со стороны. Стало противно. "Дожил. Сижу в шкафу, как в анекдоте".
Вспомнив соответствующую историю, заулыбался.
Двое встречаются в пивной напротив входа в чистилище.
— Привет, я — Саша.
— А я — Дима.
— Ты как сюда попал?
— Да уехал в командировку. И на следующий день получил телеграмму от мамы: "Машенька тебе изменяет". Ну, сел на самолет и домой. Приехал поздним вечером совершенно озверевший — Землю бы перевернул, влетаю в прихожую — шарах дипломатом по зеркалу, влетаю в спальню, налетаю на шкапчик, и вон его в открытое окно, потом — в гостиную, а там жена, вся такая домашняя, носки мои штопает. Ну, я и умер от радости. А ты как загнулся?
— Да я в том шкапчике сидел...
Потом явился другой анекдот.
Еврей пришел вечером домой. Пошел к шкапчику переодеваться. Открыл. Стал вертеть плечики, рассматривая домашнюю одежду: "Это я не одену. На этом пятно от вчерашнего ужина. Привет, Мойша. А вот самое то".
Александр Константинович закряхтел:
— Дай мне снотворного, без него не засну.
Она поднялась, пошла на кухню.
Вернулась.
Он попил.
Стало тихо.
Через пять минут в скважину вошел ключ.
Повернулся два раза.
И явилась Ксения.
Если бы лицо ее было тревожно, или требовало прощения, он бы удрал. А оно заговорщицки улыбалось.
Она предлагало выкинуть фортель.
Поставить галочку в биографии, которая долго будет греть сердце. Совершить то, чем согреется старость.
Он схватил ее за руку, рванул к себе.
Она оказалась на нем.
Дверца сообщником закрылась.
Они почувствовали себя в гнездышке. В шалаше.
Шкаф был дубовым, и потому не трясся.
Через час Александр Константинович проснулся.
— Ксюша, где ты?
Никто не ответил.
Смирнов и Ксения спали — ночь была бессонной.
Шкаф стоял стеной. Он был мужчиной и не открыл бы дверец и бульдозеру.
Александр Константинович встал, подошел к окну. Посмотрел в окно.
— Она в это время купается… Ну да ладно. Пойду к Ивану Ивановичу, он ждет новостей. Надо его порадовать.
Оделся, ушел.
Дверца шкафа распахнулась.
Свет разбудил любовников. Они стали целоваться. Сначала сонно, потом как в последний раз. Оторвавшись, она сказала:
— Ты иди. Сейчас все на берегу. И живи. Пусть умирают они.
— Договорились.
Смирнов попытался покинуть шкаф.
— Подожди. Ты ведь любил меня? Скажи: "Я любил тебя".
— Я любил тебя, когда мы спали. Тогда ты становилась моей, и я любил. А потом, когда мы садились, ты на диван, я в кресло, я видел другую женщину...
— Да, я другая. Но с тобой я становилась не собой. И этой женщины мне часто не хватает.
— Ты и в самом деле хотела, чтобы я умер?
— Да. Я и сейчас хочу. С тобой трудно жить. Даже если ты далеко.
— Твои слова так противоречивы...
— Ты меня сделал противоречивой. Ты меня сделал грешницей. Я жила, все происходило, как у всех, а ты пришел, все выведал и сказал, что мои мужчины умирают оттого, что меня не любил отец, не любили родители и я не научилась любить. И еще ты говорил… да что говорить, ты — жесток...
— Я это говорил, потому что у тебя есть сыновья… Чтобы ты поняла, что в детей надо вкладывать душу, а то ее не будет.
— И между ними и мной ты влез...
— Как это?
— Помнишь, что ты сказал на Новый год, узнав, что из года в год я дарю им одни и те же подарки?
— Помню.
— Так вот, они все слышали. Убирайся, — вытолкнула из шкафа.
Он картинно упал на ковер.
Она не посмотрела.
Он встал, постоял, глядя на женщину, продолжавшую сидеть среди ночнушек.
Оделся.
— Ты знаешь, что должно было случиться с тобой за то, что ты променял меня на свою свинку? — раздалось из шкафа. — Я все продумала до мелочей.
Он присел перед ней. Отодвинул голубой пеньюар, чтобы увидеть лицо.
Она плакала.
Он вытер ей слезы.
— Что-то я тебя плохо понимаю. Что-то должно было случиться, ты все продумала, а я променял.
— Не дурачься. Ты ведь догадался...
— Я догадался? О чем?
— Да у тебя на лице все было написано, что ты догадался...
— Что ты хочешь со мной что-то сделать?
— Да! Ты ушел с этими мыслями в туалет, а вернулся на что-то решившимся.
— В туалете мне пришло в голову, что я — параноик. А что ты хотела со мной сделать?
— О, многое! Ты заслужил! Ты догадался, как и почему умер Борис, хотя я врала тебе, много врала. Ты понял, что привело Глеба к гибели, но не стал относиться ко мне с уважением. Я фактически убила двух человек, нет, трех — потом Димон повесился — а ты смотрел на меня как на женщину, которую приятно трахать, и которой нравиться с тобой трахаться. А потом и вовсе променял на морскую свинку. Если бы ты ее выкинул...
— Да, я многое из твоей жизни понял, даже на повесть хватило...
— Как ты ее назвал?
— "Руслик-Суслик и другие".
— "Другие" — это я?
— В основном — да. Ты должна понимать, что ты для меня одновременно и женщина, и человек. С женщиной я спал, а человека старался понять. И уразумел, что и Борис, и Глеб, и Димон все равно погибли бы. И потому ты — не хладнокровная убийца, а орудие судьбы. И более того, я пришел к мысли, что и Борис, и Глеб и Димон были по отношению к тебе орудиями судьбы. Вы все жили в своем своеобразно искривленном пространстве, Танатосом искривленном, и потому потихоньку друг друга истребляли...
— А ты не в этом пространстве живешь?
— Нет. В моем пространстве нет отцов, дающих согласие на убийство сыновей, нет женщин, убивающих мужей, в моем пространстве есть поэты с дынями в руках, поэты, которые ночью о тебя спотыкаются и падают на кулеш, оставленный на завтрак. В моем пространстве есть женщина Ксения, почти есть, потому что она проникла в него одним лишь влагалищем и чуть-чуть левой грудью, под которой я иногда чувствовал сердце...
— Трепач! Ты все превращаешь в слова.
Голос был нежным. Точки соприкосновения их миров были определены верно.
— А что ты собиралась со мной сделать? — поцеловал в губы.
— Почему собиралась? Я и сейчас собираюсь.
— Я не секс имею в виду.
— Я тоже.
— Ну так что?
— Я собиралась выдать тебя Александру Константиновичу.
— Выдать?!
— Да. Я помнила, что в августе ты собираешься пройти пешком от Адлера до Ялты. И придумала поймать тебя здесь. Наняла пляжных боев, чтобы не пропустить, если появишься, когда обед или еще что. И ты попался. Все получилось, как я хотела...
— Что получилось?
— Все. Охранники тебя видели. А придумала я вот что: на пляже ты увидел меня, воспылал и решил изнасиловать, дождался вечера, проник в дом, спрятался в шкафу… Вы бы оба умерли. Ты и Александр Константинович.
"Черт, опять изнасилование шьют! Что ты с ними поделаешь!" — подумал Смирнов и спросил:
— А почему не так все получилось?
— По глупости. Сначала захотелось побыть с тобой, потом понадеялась, что ты выскочишь из шкафа, когда он начнет меня трахать.
— А у него не получилось, и вместо трагедии получилась комедия.
— Да… И нет. Хочешь, я стану, как ты любишь?
Сердце Смирнова застучало.
Ксения поднялась на кровать, стала на четвереньки. Он не заставил себя ждать.
***
Через двадцать минут они прощались.
— Я рад, что ты у меня была.
— Я не была. Когда мне захочется лечь с тобой или убить, я тебя найду. А теперь уходи — сейчас явится Александр Константинович.
Она дала ему магнитную карточку и желтую куртку дворника.
Надев ее, он ушел.
14.
Примерно в дне перехода до Анапы он остановился на стоянку рано, часов в пять. Народу на берегу сидело много, перспектива найти впереди удобное для ночевки место была не велика, а тут подвернулось бесхозное место в заросшем камышом болотистом распадке.
Стоял воскресный день. Насколько хватало глаз, пляжи и щели справа и слева от распадка дымились бесчисленными бивачными кострами коренных обитателей Краснодарского края, вырвавшихся на уик-энд. Справа и слева мариновались, нанизывались, жарились, поедались сотни килограммов баранины, говядины и куриных ножек; декалитрами пилась водка с пивом, вино; сумками, авоськами и рюкзаками потреблялась всевозможная закуска.
Вдоль берега в сторону Анапы, движимые прибрежным течением, плыли бутылки — стеклянные водочные, красные пластиковые из-под кетчупов, разноцветные и разнокалиберные из-под минеральных вод, кваса и прочих прохладительных напитков. Все это двигалось в едином потоке с разнообразнейшим мусором — целлофановыми пакетами и пакетиками, древесной мелочью, сеном, самородками новороссийского черного золота, кусками пенопласта и размокшего хлеба, газетной и оберточной бумагой. Смирнов знал, что к вечеру направление течения (или ветра) переменится, и все это поплывет в обратную сторону. Также он знал, что до чистой воды надо плыть метров пятьдесят и потому (он устал) искупался у самого берега.
Подготовив место для ночевки (пришлось разровнять площадку, углубить русло ручейка, чтобы не было сыро, и проложить сквозь камыши тропку), он разобрал рюкзак. Затем закусил колбасой с помидорами и занялся резинкой. Занеся ее в воду, пошел ловить крабиков — на Черном море прибрежная рыба ловиться исключительно на них. Через полчаса семнадцать короткохвостых юнцов томились в бутылке из-под Очаковского пива, и он отдался времени.
К этому времени мусор уплыл к Новороссийску, раскрасневшийся от солнца, спиртного и обильной еды народ мало помалу эвакуировался, и к девяти часам вечера берег опустел совершенно.
Стало совсем хорошо. Полчаса поплавав, любуясь закатом, Смирнов проверил снасть (попался большой ерш) и пошел к себе.
Дойдя до середины тропы, он замер: в берлоге, застланной одеялом, спиной к нему сидела перед раскрытым зеленым рюкзачком девочка лет семи. Длинные ниже плеч волосы, синее платьице в мелкий цветочек и с кружевами, белые полукеды. Она вынимала и раскладывала по сторонам вещи и продукты — друг за другом на свет являлись свитер, джинсы, баночка шпрот, пачка печения, жареный шашлык в запотевшем полиэтиленовом пакете, полбулки хлеба, бутылочка минеральной воды и пакет ананасового сока.
— Ты что тут делаешь?! — очувствовавшись, воскликнул Евгений Евгеньевич.
Девочка обернулась, он увидел открытое волевое лицо с ямочками в уголках рта, небольшой шрам на правом виске, большие серые глаза, худенькую шею.
— Меня… меня забыли, — обезоруживающе заморгала она.
— Забыли?!
Ему стало нехорошо. Он увидел происходящее глазами милиции и родителей девочки. Он видел, как здоровый щетинистый дядя, весьма подозрительный на вид и к тому же столичный и, следовательно, извращенный, беседует в укромном месте с доверчивой розовощекой дошкольницей.
— Да, забыли, — вздохнула девочка, сделав лицо печальным. — Они всю ночь гуляли с соседями по месту, а утром уехали сердитые и больные.
— И мама уехала?
— Да.
— Не вспомнив о тебе?
— Нет, мама вспомнила, спросила папу — он мне отчим. Они поговорили, посмотрели в машину, походили вокруг нее и, не найдя моих вещей, решили, что меня не было, что я осталась у бабушки.
Смирнов сел перед девочкой на корточки и посмотрел в глаза.
— Насколько я понял, эту сцену ты наблюдала из-за дерева?
— Нет, я сидела в кустах наверху.
— А зачем? Что ты этим хотела доказать?
— Ничего не хотела. Мне просто хотелось остаться одной.
— Так они уехали утром и не вернулись?
— До вторника меня не хватятся. Мама во вторник выйдет на работу — она была на бюллетене, и утром придет бабушка сидеть со мной. И тогда они начнут меня искать.
— Но родители могут захотеть узнать, как ты поживаешь, и позвонят бабушке?
— У нее нет телефона.
— Понятно… А что ты с утра до вечера делала? И вообще, где вы стояли?
— Тут, недалеко, в щели. Я купалась, загорала. А когда люди ушли, стало страшно, и я пошла к вам. Как вас зовут?
— Женя.
— Дядя Женя?
— Как хочешь. А тебя как?
— Оля.
— А почему ты пошла ко мне? Я ведь страшный?
Смирнов скорчил зверскую гримасу. Девочка засмеялась.
— Нет, вы добрый. Я смотрела на вас сверху. Вы пели хорошую песенку и смотрели на красивый закат.
Смирнов, готовя площадку для ночевки, вспоминал ночь, проведенную с Ксенией. И напевал Окуджаву. "И в день седьмой, в какое-то мгновенье она явилась из ночных огней".
— Сейчас я злой.
— Вы, наверное, просто не ужинали.
— Точно. Обычно я пеку рыбу в золе, а она начинает ловиться после заката.
— Как здорово! Я люблю рыбу, печеную в фольге.
— У меня нет фольги.
— У меня есть. Мама в нее продукты заворачивает.
— Не будешь ты есть рыбу, запеченную в фольге. Сейчас мы с тобой соберемся и пойдем к ближайшему поселку; там я с рук на руки передам тебе первому попавшемуся милиционеру.
— Уже поздно идти. Я могу споткнуться и наставить себе синяков.
Глаза девочки заблестели. В них появилось что-то такое. Что-то такое, им уже виденное.
***
Сын тогда жил в Душанбе, и чтобы с ним побыть, Смирнов согласился в июне — не полевом для Приморья месяце — ехать в пионерлагерь института пионервожатым. Ему вверили старших — некоторым было по пятнадцать-шестнадцать лет. Однажды ночью в комнате девочек раздались истошные крики, чередовавшиеся со звуками, явно издаваемыми движущейся мебелью. Он, постучавшись, вошел. И был послан на три буквы заводилой пионерок — шестнадцатилетней девушкой, дочерью доктора геолого-минералогических наук, прославленного первооткрывателя недр и горького пьяницы. Она стояла, подбоченившись, на кровати, выехавшей на середину комнаты. Смирнов попытался что-то сказать, но был сочно отправлен вон.
Несколько дней он носил камень за пазухой. Увидев эту девушку разговаривающей у конторы с начальником лагеря, нащупал его злорадной рукой, подошел и сказал:
— Иван Петрович, вы поосторожнее с этой дамой. Она может так обложить, что уши отвалятся.
Через минуту девушка догнала его на парковой дорожке:
— Слушай, ты, остряк! Если еще раз вякнешь, я подговорю подружек, и загремишь на всю катушку за попытку изнасилования! Понял, козел?!
Он понял. Камень за пазухой рассыпался в песок, песок посыпался на дорожку. Он понял, что его свобода ровным счетом ничего не стоит, если рядом такие девушки.
***
В блеске глаз Оли было что-то от блеска глаз той пионерки, и Смирнов, горестно усмехнувшись, решил отдаться обстоятельствам.
— Ну ладно, оставайся, — вздохнул он. — В случае чего прикроешь.
— Хорошо, прикрою! — победно улыбнулась девочка. — Пошлите рыбу ловить.
— Какая тут рыба… Неудачно ты гостиницу выбрала, у меня ни спального мешка нет, ни палатки. Придется всю ночь жечь костер, тем более, утром дождь пойдет. Пошли, что ли, дрова собирать? У нас тут, понимаешь, самообслуживание.
— А почему у тебя нет ни палатки, ни спального мешка? — органично перешла на "ты" девочка.
— Понимаешь, сначала покупаешь спальный мешок, потом палатку, потом газовую плитку, потом дом, потом машину, потом дачу, потом еще и еще что-то покупаешь, и, в конечном счете, становишься сплошным покупателем. А это, на мой взгляд, пошло. Где-то надо остановиться, чтобы однажды не купить все и не оказаться перед разбитым корытом.
— Ты не прав, покупать приятно, — подумав, категорически заявила Ольга.
— Я с этим не спорю. Я имел в виду, что человек должен жить по-разному. Он должен работать головой и руками, он должен покупать и продавать, он должен давать милостыню и просить ее. Он должен греться и мерзнуть. Тогда он больше из жизни поймет, и ему легче будет идти к старости.
— Я поняла — ты сейчас мерзнешь.
— Ты умница, — с уважением посмотрел Смирнов. — Пошли что ли?
Дрова на берегу, облюбованном любителями шашлыка — большая редкость, и ему — он это предвидел — пришлось тащить в лагерь полновесную шпалу, вынесенную на берег штормом.
— Ты хочешь зажечь из нее костер? — удивилась девочка, когда он взвалил ее на плечи. — У тебя есть топор?
— Топор есть, но рубить шпалу я не буду. Мы найдем еще одно бревно и сложим нодью, которая будет гореть всю ночь.
Сказав, он задумался. "Что я затеял? Нодья, нодья… Это же символ! Одно бревно лежит на другом, или рядом, и между ними — огонь. Нет, все в порядке — я всю жизнь предпочитал нодью обычному костру. Но все же странно. Увидел девочку и придумал нодью. Хотя, чего ж странного? Дети меня любят, нет, не любят, выделяют, выделяют за то, что я вижу в них взрослых. И эту девочку я вижу взрослой. Вижу женщиной. И, как добропорядочный человек, бессознательно вычленяю, вычитаю из себя половую составляющую этого отношения. И вселяю его в нодью. И она видит во мне мужчину… Недаром пугала синяками. Черт, вот начитался! Собрать бы книги все да сжечь".
Бревно нашлось, и обоюдными усилиями было перемещено в лагерь. Смирнов положил его рядом со шпалой, с помощью плавника зажег в оставленной щели костерок. Пока он возился, Ольга приготовила ужин, состоявший из разогретого в кастрюльке шашлыка, украшенных зеленью бутербродов со шпротами, колбасой и майонезом. На десерт подавались фрукты в виде яблочных четвертушек и апельсиновый сок в белых пластиковых стаканчиках.
Поев и дождавшись, пока поест Смирнов, девочка предложила проверить снасти. Он проверил. Попались три ерша и один большой окунь. К половине одиннадцатого они, почищенные, распластанные и обернутые в фольгу, лежали на бревне, время от времени опаляемом языками пламени.
— Пока рыба печется, расскажи мне сказку, которую рассказывал своей дочери, — потребовала Оля, усевшись перед огнем на своем рюкзачке.
— А откуда ты знаешь, что у меня есть дочь?
— У тебя глаза такие. Они только у пап с дочками бывают.
— Ну, слушай....
Они сели рядом, и Смирнов стал рассказывать:
— В одном далеком царстве жила принцесса Инесса. Она была хороша собой, очень даже хороша, и папа-король переживал, ожидая в ближайшем будущем неописуемого нашествия женихов. Он был мудрый король и знал, что из большого количества очень трудно выбрать, и потому переселил дочь подальше от больших дорог и аэропортов. Принцесса Инесса этому не огорчилась. Она знала, что папе трудно свыкнуться с мыслью, что рано или поздно его крошка станет невестой какого-нибудь самоуверенного принца. "А если все равно станет, — и в самом деле думал папа, — то пусть у этого принца будет такое чуткое сердце, что он сможет найти свою половинку в самой глухой глуши".
Замок, приютивший принцессу, располагался в живописных горах, и жить там было одно удовольствие. Особенно ей нравилось прогуливаться вдоль узкого Разлучного ущелья, на дне которого клокотал и пенился бешенный водный поток.
В ущелье и вблизи него все цвело. У самого цветущего места отец-король, будучи еще молодым принцем, велел возвести Розовую беседку. Принцесса Инесса частенько сиживала в ней, любуясь окрестностями и представляя, как совсем юный ее папа целуется под ее сводами с ее совсем еще юной мамой...
Принцесса не знала, почему ущелье называется Разлучным, не знала, пока не увидела на другой стороне прекрасного принца. Она не заметила его сразу, потому что принц смотрел, застыв в немом восторге.
Поначалу принцесса смутилась — очень уж влюбленным показался ей принц. И отвернулась (не хотела, чтобы тот заметил румянец, запылавший на ее щеках). Когда румянец поостыл, принцессе Инессе пришло в голову, что невежливо поворачиваться к соседям спиной. И, стараясь казаться спокойной, нашла глазами глаза принца и улыбнулась.
О, господи, что сделала с принцем эта улыбка! Он расправил плечи, вскинул голову, из неуверенного в себе мальчишки превратившись в статного юношу.
-Вы… Вы — волшебная фея! — воскликнул он. — Когда я увидел вас впервые, мне показалось, что я чудесным образом перенесся в Страну Счастья!
— А сейчас вам так не кажется? — промолвила в ответ принцесса. Смотря в лучащиеся любовью глаза принца, она думала, что в Стране счастья, может быть, и не так хорошо, как здесь, с этим застенчивым юношей. И, не дожидаясь ответа, дружелюбно добавила:
— Может быть, вы представитесь?
Конечно, этот вопрос старым дворцовым перечницам мог бы показаться нарушением светских условностей, но эти условности так наскучили принцессе, что она с удовольствием ими пренебрегла.
— Меня зовут принц Гриша… — ответил юноша. — Несколько дней назад мне показалось, что горы вокруг изменились, как будто бы что-то небесное их осенило. Движимый сердцем, я побежал сюда и услышал ваш смех. И понял, что именно он преображает горы… С тех пор я прихожу сюда ежедневно. И сегодня вы меня заметили...
Разве могло девичье сердце не загореться от таких слов? И оно загорелось, и тут же произошло чудо: все цветы вокруг стали ярко красными, потому, что красный цвет — это цвет любви.
С тех пор принц и принцесса свободные часы проводили вместе. И скоро теплые чувства соединили их сердца, хотя Разлучное ущелье оставалось таким же неодолимым, как и прежде. А принцу так хотелось посидеть рядом с принцессой в обвитой розами беседке, так хотелось поцеловать ей руку.
И он принялся строить мост. Пока он строит, я расскажу, что в той стране у влюбленных вырастали невидимые крылья. И чем больше они любили, тем больше и прекраснее становились они. У любящего человека походка становилась легкой, так как крылья придавали шагу невесомость, если он любил сильно, то крылья переносили его через любые препятствия, а если любил беззаветно, то возносили к небесам. Но такие крылья приходилось растить долго и трепетно — любая нечуткость не только по отношению к любимому, но и к окружающим, ослабляла их, и человек очень даже просто мог в самый неподходящий момент сорваться с небес и очутиться на земле.
Скоро крылья появились и у Инессы. На второй день знакомства с Гришей, служанка переодевала принцессу ко сну и меж ее лопаток заметила маленькие пушистые крылышки — почти как у новорожденного цыпленка, но белые. Они были такими маленькими, что не знай о них принцесса, то запросто могла бы стереть их мочалкой. Но принцесса знала, что обзавелась крыльями, да и домочадцы с улыбкой отмечали, что она последнее время не ходит, а летает.
У принца Гриши тоже появились крылья, но он не слишком радовался. Хотя они и были много больше крылышек принцессы, но не могли перенести его через ущелье. И Гриша старался. Он знал: чем больше он будет думать о принцессе, тем больше станут его крылья.
Мост рос не по дням, а по часам. Но, когда принцесса уже хлопала в ладошки, он обрушился. Принца спас плющ, покрывавший отвесные склоны ущелья — он протянул ему ветви. И принц взлетел по ним наверх, взлетел, потому, что крылья его подросли.
Выбравшись, он успокоил принцессу, бледную от волнения, и уговорил ее идти домой. А когда она ушла, принялся кидать в ущелье огромные камни. "Я засыплю его, — думал он, работая из всех сил. — Засыплю, даже если мне придется потратить на это всю мою жизнь!"
Дни и ночи напролет он таскал камни, землю, все, что подвернется под руки, таскал и кидал в ущелье. А принцесса сидела в Розовой беседке и любовалась им. "Ах, как я люблю его" — думала она, наблюдая, как принц отирает пот с решительного лица.
А принц работал и работал, и скоро перемычка была готова. Но как только он ступил на нее, и как только принцесса Инесса отложила в сторону рукоделье, чтобы обнять принца, вздыбившиеся воды подмыли перемычку, и она в секунду исчезла...
Но принц не погиб — окрепшие крылья замедлили падение, и он успел ухватиться за стебель нежно-розовой орхидеи. Ухватился и тут разжал пальцы — из всех цветов, украшавших склоны ущелья, его принцесса больше всего любила именно такие орхидеи.
Плющ не мог не спасти принца. И вновь тот взлетел по его ветвям наверх, взлетел и увидел, что принцесса Инесса лежит без чувств. И заплакал — нет ничего хуже для мужчины, чем не иметь возможности помочь своей любимой.
… Принцесса Инесса так ослабла, что не могла умыться сама. Ей помогала кормилица.
— Как там мои крылышки — спросила принцесса, когда та принялась омывать ей спину. — Подросли?
— Да нет… — ответила честная кормилица
— Но ведь я так его люблю… Я только о нем и думаю...
— Мало любить и думать… — вздохнула старая женщина. — Надо жить любимым человеком. Помогать ему. А ты любуешься цветами и рукодельничаешь… Вот твои крылья и не растут...
— Но я ведь не могу таскать тяжелые камни и строить мосты… Я ведь принцесса...
— Да, — ответила кормилица. — Ты принцесса с маленькими крылышками...
Наутро принц, посуровевший за бессонную ночь, вновь принялся забрасывать ущелье камнями. Когда пришла принцесса, лицо его посветлело, и он понял, что непременно победит Разлучное ущелье. И с утроившимися силами продолжил работу.
А принцесса Инесса направилась в Розовую беседку, подняла с пола рукоделие с почти уже законченными двумя сердечками и летящей голубкой над ними, погладила его ладошкой и, отложив в сторону, переоделась в принесенный рабочий халатик. Переодевшись, пошла к краю ущелья и бросила в него камешек. И случилось чудо: тут же за спинами у влюбленных расправились прекрасные сильные крылья, они взмыли в воздух и бросились в объятия друг друга прямо над самой серединой самого глубокого в мире ущелья.
Пока Смирнов рассказывал, Оля молчала. Закончив, он посмотрел на девочку и увидел в глазах слезы.
— Ты чего? — испугался Евгений Евгеньевич.
— Ничего, — склонила девочка голову так, что она легла на его плечо. — Мне сказок никто не придумывает… Папа раньше придумывал, но его на войне убили. Я так завидую твоей дочери.
— Не завидуй...
— Почему?
— Да потому. Ты вот счастлива без родного отца?
— Нет.
— А почему думаешь, что моей дочери хорошо? Вот ты знаешь, из-за чего твои отчим и мать будут со мной ругаться? Когда я приведу тебя к ним, они сразу увидят, что тебе со мной лучше, чем с ними, они увидят, что мне с тобой лучше, чем им с тобой. А это трудно пережить. Ты понимаешь?
— Да.
— Знаешь, что я тебе еще хочу сказать...
— Что?
— Мне кажется, я уверен, что ты должна жить с ними, по-другому никак нельзя. А сегодня ты решила уйти от них...
— Нет!
— Нет, решила. Сегодня ты сделала маленький шажок в этом направлении. Сегодня ты на один шаг приблизилась к страшному, приблизилась к беспризорности. Я понятно говорю?
— Да.
— А это очень страшно быть беспризорным, я стал им, когда мне было столько же лет, сколько тебе, был, хотя у меня есть мама и была бабушка. Они меня одевали, кормили, посылали в санатории, но ничего не говорили, ничего в мою голову не вкладывали. От этого нельзя вылечиться, это зараза, которой заразится твой будущий муж и будущие дети. И поэтому ты должна вернуться.
— Не хочу!!! Без них мне лучше!
— Знаешь, я кое-что понимаю в людях, и могу почувствовать их на расстоянии. Вот твой отчим, знаешь, кто?
— Кто?
— Он маленький мальчик, который был беспризорным. И еще я тебе скажу по секрету, что все мужчины — это дети. Они — дети и хотят быть детьми. И твой отчим хочет быть ребенком, но никак не может найти себе маму. Вот я тебе и предлагаю — стань его мамой.
— Я? — лицо девочки осветилось интересом. — Да вы не знаете, какой он! Он больше вас в два раза. И пять лет сидел в тюрьме.
Смирнову стало нехорошо. Он почувствовал, что знакомство с девочкой закончится для него плачевно.
Рыба шипела и покрывалась аппетитной корочкой. Ночь становилась черной.
— Какой твой отчим и сколько сидел — не имеет значения, — сказал он. — Я же говорил, что все мужчины — дети и хотят ими быть. Если ты к нему будешь относиться, как к сыночку, он станет им. Этим ты убьешь двух зайцев. Мама тебя зауважает и полюбит сильнее — уважение сильно увеличивает любовь — и все очень хорошо кончиться.
Оля палочкой попыталась снять с бревна окуня. Он, конечно, развалился, но Смирнов успел подхватить почти все куски. Спустя минуту они, обжигаясь, ели.
— А как это сделать? — спросила девочка, насытившись (судьбу окуня разделили и ерши).
— Что сделать?
— Вову ребенком.
Смирнов посмотрел уважительно. "Настоящая женщина".
— Вова — это твой отчим?
— Да.
— Очень просто. Ты смотри за ним, как за ребенком. Смотри, чистая ли у него распашонка, поглажены ли ползунки, нет ли сопелек под носом. Замечай, что ему нравиться, ну, не из области табака и спиртного, конечно. Может, он мороженое любит. Знаешь, многие серьезные мужчины любят мороженое, но стесняются.
— Он любит, я однажды подсмотрела. Купил мороженое и свое быстро-быстро в подъезде съел.
— Я ж говорил! Ну и игрушки, конечно, надо покупать. Мальчишки любят игрушки. У тебя есть карманные деньги? Судя по твоей одежде, вы далеко не из бедных.
— Есть...
— Ну и купи ему игрушку. Я знал одного сорокалетнего мальчишку, которому подарили железную дорогу, игрушечную, конечно. Так он два года мастерил из папье-маше горы, реки, мосты и тоннели строил. И у него не оставалось времени на всякие глупости.
— Ты думаешь, что у меня и в самом деле получится сделать его хорошим мальчиком?
— Не сомневаюсь. Видишь ли, я вижу будущее, уж извини за тавтологию.
— А что такое тавтология?
— Ну, это когда в одной реплике повторяют близкие по значению слова. А я сказал: "Видишь ли, я вижу".
— А что у меня получится?
— Я же говорил. И ты говорила.
— Повтори, я хочу хорошо запомнить.
— Ну, пройдет совсем немного времени, и твой папа будет относиться к тебе как к любимой мамочке. А твоя мама поймет, что ты — настоящая женщина и будет к тебе внимательнее. Ты тоже станешь другой. Ты почувствуешь себя доброй волшебницей. Если, конечно, ею станешь.
— Как это если?! Что все это может не получиться?
— Конечно! Ты думаешь, приручение людей — это такое же дело, как нажимать на кнопки? Нажмешь — музыка включиться, нажмешь еще — выключится? Не-е-т, это гораздо сложнее.
— А откуда ты все это знаешь?
— Я этому учился, книжки разные читал...
— А зачем? Почему просто не работал и просто на море не ездил шашлыки жарить?
— Я хотел, чтобы не было несчастных детей, я хотел, чтобы родители любили своих детей, и чтобы их не рожали, если в сердце нет любви, если нет желания сделать их лучше, счастливее себя. Но у меня ничего не получается, никто меня не слышит. А что поделаешь? Люди хотят делать карьеру, а рожают детей, люди хотят жить беззаботно, а рожают детей… Люди, наконец, совсем не знают, что такое ребенок, а делают детей...
— Ты, наверное, плохой волшебник, если у тебя не получается такие простые вещи.
— А я и не спорю. Посмотрим, что из тебя получится. Ты не знаешь, что такое люди. Многие из них забились каждый в свою щель, напихали в них телевизоров, холодильников, ковров, автомашин и сидят в них, сидят с удовольствием, хотя от их пола до их потолка — один миллиметр.
— А ты злой… Вова так о людях не говорит.
— Да, злой! Знаешь, сколько я от них получил? Вот перед отъездом говорил с дочерью о том, что дети умнее своих родителей, потому что только-только залазят в свои щели. Так что? Она устроила мне истерику и выгнала.
— Ты глупый. Разве можно говорить детям такие вещи? А истерику устроила, потому что тебя любит. И маму любит, но чуть-чуть больше, потому что она слабенькая.
— Я знаю. Давай спать ложиться. Я тебе постелю, а сам посижу, подумаю.
— Ты наверно вина хочешь попить? Я видела бутылку в твоем рюкзаке.
— А можно? Ты не подумаешь, что я алкоголик?
— Не подумаю. И не забудь на ночь зубы почистить.
— Хорошо, почищу. А ты?
— Сейчас пойду. Ты меня проводишь к морю?
Они пошли на берег, девочка почистила зубы, отойдя в сторону, пописала. Через час она, завернутая в одеяло, спала в берлоге.
На рассвете пошел дождь, и Смирнову пришлось укрыться с девочкой одной пленкой. Согревшись, он заснул, и она во сне обняла его.
***
Вова нашел их ранним утром. Проснувшись, Евгений Евгеньевич обнаружил, что висит в воздухе, и к его лицу летит кулак размером в пятикилограммовую гирю. Отклонив его левой рукой, он ударил гиганта ногой под коленную чашечку и сразу же другой в одно место. Они упали в болотину, стали бороться.
— Минуты на две меня хватит, — подумал Смирнов, теряя силы, но тут Вова выпустил его, оглашено закричав, вскочил, заводил рукой по спине — падчерица, изловчившись, сунула ему за шиворот тлеющий уголек.
Спустя несколько минут Олин отчим, обнаженный по пояс и растерянный, сидел на пощаженном огнем уголке шпалы, а девочка сидела перед ним на корточках и смазывала покрасневшие места тетрациклиновой мазью из аптечки Смирнова.
— Ты меня прости, Вовочка, — говорила она, водя пальчиком по спине. — Но что я могла сделать? Ты такой глупенький… Большой, сильный, но глупенький. Разве можно так на людей бросаться? Но мне все равно приятно, что ты стал из-за меня драться. Всем девочкам приятно, когда из-за них дерутся. Но этот дядя хороший, у него дочка, как я, и он очень ее любит...
Потом она их кормила завтраком. Прощаясь, Вова пожал руку Смирнову так крепко, что она хрустнула.
15.
От камышовой щели до мыса Утриш Смирнов дошел за два дня и все из-за дождей. Погода окончательно испортилась (потом он узнал, что в эти дни на побережье от селей погибло много народа, в том числе, и праздного, дико сидевшего по щелям), и от дельфинария до Анапы он ехал на маршрутке.
Как только нога его ступила на городскую мостовую, грянул ливень, собиравшийся весь день, и он клюнул на первую попавшуюся табличку "Сдается комната". Держала ее улыбчивая женщина с пустой кошелкой в руке. По дороге она сказала, что за приличный домик в самом центре возьмет всего сто пятьдесят рублей в сутки.
"Приличный домик" оказался приземистой времянкой, стоявшей среди руин одноэтажных домов, снесенных под отели. Возвышавшийся над двором фрагмент стены одного из них очертаниями напоминал смертельно раненого человека с гранатой в руках. Он покачивался.
Дальше острых ощущений прибавилось.
Комната пахла беспросветностью.
Отхожее место располагалось на задах заброшенного огородика. Оно было заполнено дождевой водой и пыталось сдаться ветру.
Душ располагался рядом и представлял собой загородку из полусгнившей мешковины; в ней, на земле, источенной червями, лежали несколько полутора литровых пластиковых бутылок с водой.
— Под солнцем вода обычно согревается, — сказала женщина, улыбаясь мошеннически виновато. — Вы не беспокойтесь, каждый день в семь часов утра я буду приходить и наполнять их.
Дождь лил, и Смирнов не стал ничего говорить. К приморским жителям, живущим жизнь сдачей подобной жилплощади, а также продажей дрянного вина и спекуляцией, он относился с брезгливым сочувствием.
Когда хозяйка, наконец, ушла, Смирнов постирался — небольшой пластмассовый тазик входил в удобства, вымылся в нем же и пошел на рынок за продуктами.
Через полтора часа он сидел на крохотной веранде и ел овощное рагу с говядиной, прилично получившееся, запивая его сухой "Изабеллой". И, захмелевший, вспоминал девочку Олю, ее благодарные глаза, вспоминал нодью и сказку, которую рассказал. Он думал о себе, глупом и навороченном дилетанте, о смысле, который, лежа на поверхности, скрывается очень глубоко и часто недоступен. "Взять хотя бы эту нодью. Лежат два бревна, и между ними огонь. Явный символ полового акта, но… но голубого. Ведь в психоанализе языки пламени — это фаллические символы. Фрейд писал, что дикари, писая на них, на эти языки, символически совершают гомосексуальный акт. Я на огонь никогда не писал, только на угли. И там, в камышах, тоже писал, покидая лагерь. А что означает писать на угли? На просторечье это означает их тушить, чтобы тайга не загорелась. А нодья на том же языке — это самый долгоиграющий и не хлопотный костер. Но писать в золу с углями приятно. Потому что боишься, что увидят, и куда-то с пользой попадаешь. В очаг, символ вагины. И получается, что, писая в очаг, в золу, я расписывался в своей гетеросексуальности. Сложил нодью — символ гомосексуальности, а когда она сгорела, совершил гетеросексуальный акт. Но почему же все-таки я бросился сооружать символ гомосексуальности, когда выяснилось, что девочка остается ночевать? Видимо, действительно, этим я вынес половую составляющую наших отношений за скобки. А со сказкой все очень просто… Вроде она о том, что влюбленные должны идти рука об руку. По крайней мере, сочиняя, он думал именно об этом. Но если пропустить ее через сито науки, что останется? Останутся мои юношеские впечатления. Да, точно. Принц Гриша влюбился и стал строить мост. А что такое мост? В психоанализе — это символ эрекции. И получается, что эта сказка о том, что у Гриши не стоял, пока она ему не помогла. И вся эта сказка взялась от его, Смирнова, юношеского впечатления: с первой его принцессой, впоследствии ставшей первой его королевой Ксенией Первой, у него ничего не получалось, пока она ему не помогла...
Вот и вся сказка. Что от нее осталось? Одна эрекция. Так и со всем. Стоит влезть поглубже, стоит разобраться, подчитать классиков наискосок — и остается одна эрекция или ее отсутствие...
16.
На следующий день ближе к обеду Евгений Евгеньевич решил посмотреть город. У транспортного агентства разразился ливень, и он укрылся в магазинчике под интригующим названием "Казачья лавка".
В лавке было много народу и всякой всячины. Из всякой всячины казачьего было немного — пара новеньких фуражек с желтыми околышами, несколько шашек и новенькое кавалерийское седло. Все это совершенно не выделялось среди плохих картин, развешенных на стенах (конечно же, на темы Айвазовского и Верещагина), среди монет и медалей, застывших на плацах витрин, среди обычных для комиссионок фарфора и бронзы.
Пройдясь по лавке, Смирнов остановился у витрины с минералами и окаменелостями. Нет, они его, все видевшего геолога не заинтересовали, его заинтересовал процесс охмурения покупателя лавочником. Последний, в бушлате и тельняшке, с золотым крестиком наружу, зачитывал по бумажке свойства и особенности аммонитов, представителя коих — окаменевшего и распиленного пополам — покупатель благоговейно держал в руках.
— Аммониты — это чудодейственные природные амулеты, продлевающие жизнь, и приносящие богатство, — почти по слогам разбирал рукописные строки лавочник. — Они являются представителями давно вымерших морских головоногих моллюсков, которые просуществовали триста миллионов лет — с девонского периода геологической истории — это четыреста миллионов лет назад — до мелового периода. От более древних форм они отличаются более сложной лопастной линией и направленностью вперед лопастных перегородок. Эти моллюски были весьма широко распространены, диаметр их раковин колеблется от нескольких сантиметров до нескольких метров. Существовало их около полутора тысяч видов, быстро сменявших друг друга во времени, в связи с чем, эти животные представляют собой важную группу руководящих ископаемых...
— А что такое руководящие ископаемые? — спросил покупатель, спокойный, незагорелый парень лет тридцати или меньше, несомненно "новый русский", знавший толк в дорогой одежде и обуви ручной работы.
Продавец замялся, и Смирнов его выручил:
— Ну, вы знаете, что слои земные, они, кстати, хорошо видны на берегах Черного моря, отлагаются в морских водоемах один за другим, то есть один на другой, — стал он объяснять "новому русскому". — И в каждом их них отлагаются останки животного и растительного мира, существовавшего во время образования слоя, — сейчас, например, откладываются рапаны, мидии и, хм, затонувшие пластиковые и стеклянные бутылки. Но одни виды животных практически не изменяются внешне и внутренне в течение миллионов и десятков миллионов лет, и потому окаменевшие останки этих видов, найденных в древних слоях, невозможно отличить от тех же видов, найденных в молодых слоях. Образно выражаясь, скорпион, найденный в слоях верхнего мела, ничем не будет отличаться от нижнеюрского скорпиона, хотя разница в их возрастах составляет более ста миллионов лет. А эти аммониты очень быстро менялись, и потому в каждом следующем слое, через каких-то десять тысяч лет, они уже совсем другие...
— Ну и что?
— Понимаете, геологам-съемщикам важно знать время образования определенного слоя — это нужно для составления геологических карт. Так вот, этот аммонит с такой лопастной линией совершенно точно жил в турнейское время нижнего карбона, а вот этот, с этими перегородками, гораздо позже, в нижней юре. И потому, найдя в породах последнего, вы определенно будете знать, что слои эти нижнеюрские.
Смирнов, будучи рудным геологом, палеонтологию и стратиграфию знал в рамках университетской программы, и потому возраст аммонитов взял с фонаря, висевшего над продавцом в тельняшке. Новый русский смотрел непонимающе и он продолжил:
— Чтобы до конца было понятно, скажу, что палеонтологи будущего, так эдак через десять миллионов лет, будут расчленять современные нам слои по бутылкам — без всякого сомнения, именно они станут руководящими ископаемыми. И слои, образовавшиеся в середине двадцатого века, скорее всего, будут называть "бомбовыми" или "противотанковыми", потому что для тех времен наиболее характерной была "бомба" или бутылка емкостью ноль целых восемь десятых литра. Более древнее слои, скорее всего, назовут "чекушечными", более молодые...
— Понимаю, почему сейчас российская геология умирает, — не дал ему договорить новый русский. — Ля-ля-тополя сейчас не кормит. А насчет талисмана, приносящего долголетие, он не заливает?
Смирнов грустно вздохнул. Касательно геологии парень был прав. Часть ее, напрямую не связанная с золотом, алмазами, нефтью и газом, неутомимо отмирала. А раньше было хорошо. Геологи толпами приезжали в теплое время на берега ласковых морей и иные санаторно-курортные места и неутомимо и с пользой для здоровья определяли, чем зубы рыб палеозоя отличаются от зубов мезозойских рыб.
— Насчет долголетия все верно, как в Библии, — ответил он, рассеяно рассматривая "Апофеоз войны" Василия Верещагина, висевший на стене перед самыми глазами. — Ты же слышал, эти аммониты прожили четыреста миллионов лет. Представляешь, четыреста миллионов лет! Люди, кстати, появились всего четыре миллиона лет назад.
Покупатель благоговейно посмотрел на окаменелость.
Продавец поправил крестик. Все, что он прочитал и услышал, никак не вязалось с его миропониманием
— А насчет богатства не заливает? — повеселев, продолжал вопрошать парень. — Приносят они богатство?
— В полный рост. Любой геолог знает, что аммониты притягивают цветные, редкие и благородные металлы.
— Как это?
— Ну, по ним часто образуются метаморфозы пирита, других металлов, в частности, самородного золота и серебра.
Насчет золота и серебра Смирнов не был уверен, но не упомянуть их не смог. "Заливать" надо красиво и через край, это каждый знает.
— А что такое метаморфозы?
— Ну, понимаешь, поднимаются, например, рудоносные растворы с золотом или серебром сквозь слои, содержащие аммониты, так все золото и серебро в них, и только в них, отлагается. Хапают они его только так.
Парень не понял, и Смирнов продолжил объяснения, стараясь не употреблять геологических терминов:
— Ну, тянется к ним золото, понимаешь? И они становятся золотыми. Только они.
— Заверните, — уважительно посмотрев на консультанта, сказал "новый русский" продавцу.
В это время ливень пошел на убыль. Смирнову стало скучно, захотелось попить хорошего пива, высматривая высыпавших на улицы отдыхающих женского пола, и он повернулся к выходу.
— Нет, пожалуйста, подождите, — остановил его парень, — я сейчас еще что-нибудь куплю, а потом мы с вами где-нибудь посидим, попьем пивка, закусим, и вы мне расскажете подробнее об этих ракушках.
Перспектива посидеть за чужой счет в ресторане Смирнову пришлась по вкусу, он принял действенный вид и стал рассматривать содержание витрины, дабы отработать будущий стол.
— Вот это возьмите, указал он на прекрасный кристалл темно-зеленого метаморфического эпидота, неведомо как очутившийся на берегах Черного моря. — Это весьма любопытная штука...
— А что она дает? Какие у нее свойства? — спросил парень, впившись глазами в кристалл.
— Этот кристалл… это кристалл, — напрягся Смирнов в попытке придумать, что-нибудь этакое.
Парень внимательно посмотрел ему в глаза, пытаясь определить причину замешательства. Смирнов смущенно заулыбался:
— Понимаете, я сам хотел его купить… но деньги… у меня нет лишних денег, поиздержался в дороге. Может, вы займете мне сто пятьдесят рублей?
— А почему вы хотели купить этот камень? — отодвинулся парень от Смирнова.
Мир, в котором люди занимают друг у друга сто пятьдесят рублей, был ему глубоко неприятен. А от людей, живущих в нем, считал он, можно испачкаться или даже заразится.
Смирнов понял, что перегнул палку, и сказал:
— Вы не верьте всему, что от меня услышите. Я иногда привираю.
И, зашептал в ухо парню:
— Понимаете, этот камень стоит не полторы тысячи, как указано на ценнике, а много больше… Если бы я смог купить его и продать в Москве, то я крупно наварился бы. Тысячи на две, точно.
— Так что эта штука приносит своему владельцу? — спросил парень, вновь обратив взор на камень.
В голову ничего не приходило, и Смирнов стал тянуть резину.
— Это очень редкая разновидность метаморфического эпидота. Смотрите, как он благородно уплощен, какие у него пронзительно-резкие грани, как он таинственно полупрозрачен… Вам не кажется, что он божественно функционален, что в нем скрыто определенное предназначение?
Парень поднял глаза, и Смирнов, прочитав в них: "Не болтун ли ты, батенька?", нашелся:
— И знаете, какое у него предназначение? Большие несчастья он… он… превращает в маленькие. Или вообще ни во что. — Именно из-за этого средневековые алхимики благоговейно называли его нихилитом потому что по-латыни "nihil" — это ничто...
— Не понял… Что это значит?
— Что вы имеете в виду? — Смирнов соображал, что говорить дальше.
— Ну, насчет несчастий?
— Каких несчастий?
— Которые этот камень превращает в маленькие.
— А! Это, знаете ли, просто. Представьте, вы попали в автомобильную катастрофу. Представили? — Парень посмотрел странно. Рябь неприязни прошла по его лицу. — Так вот, без этого камня в нагрудном кармане вы погибли бы от травм, несовместимых с жизнью, а с ним вас, обгоревшего, отправят в больницу с множественными переломами. Чувствуете разницу?
— А откуда вы все это знаете? — глаза парня дырявили его, оставаясь неподвижными.
Смирнов понял — перед ним хищник. Стало не по себе, понеслась околесица:
— Видите ли, я — геолог, работал по всему миру. В том числе и на Тибете, пустыне Наска, в Лхасе, у ацтеков и майя. Голова кругом идет ото всего, что я узнал и что испытал. Кстати, вот этот шрам на запястье у меня остался от одного чудом сохранившегося ацтека. Я сказал "одного ацтека", потому что на Земле он остался один. Он использовал мою кровь — почти литр выкачал, — для гадания на будущее. И знаете, что он мне сказал? Он сказал, что в этом году, в конце августа я чудесным образом...
Парень не слушал, он смотрел на прилавок. Кристалла эпидота на нем не было. Продавец выглядел матросским братишкой, выпившим месячную норму компота.
— Где камень?! — подался к нему собиратель амулетов.
— Он не продается.
— Такая корова нужна самому, — засмеялся Смирнов, округляя "о".
Парень оперся о прилавок мускулистыми руками
— Он лежал на прилавке, и, значит, продавался.
— Мой камень, — потупился продавец. — Хочу продаю, хочу снимаю с продажи.
— А, может, ты просто хочешь его на себе проверить? Я тебе это устрою.
— Что проверить? Я вас не понимаю.
— Скоро поймешь, — выцедил парень и, бросив на прилавок деньги за аммонит, пошел вон. Уже у двери он обернулся и сделал Смирнову знак следовать за ним.
17.
— А что это ты так расстроился? — спросил Смирнов, когда они расселись в черном "Мерседесе" Олега (так назвался парень, оказавшийся отнюдь не чеченцем, а болгарином по отцу и русским по матери). — Этих эпидотов на Памире и других районах, схожих с ним в геологическом отношении, хоть пруд пруди. У меня их как-то целое ведро было, но все раздарил.
Олег посмотрел недоуменно:
— Ты же говорил, что они превращают крупные неприятности в мелкие?
— Ну и что?
Смирнов не врубился в суть вопроса, он думал, что неплохо было бы посидеть в каком-нибудь уютном ресторанчике в богатом районе Анапы.
— Как что? Если ты не заливаешь, то получается, что на Памире нет крупных неприятностей.
— Почему нет? Конечно, есть. Понимаешь, если от любого множества неприятностей отсечь самые крупные, то в оставшемся множестве все равно останутся неприятности, которые будут неприятнее других… Все относительно, понимаешь.
Парень не понимал.
— Ну, представь, что из Анапы вывезли всех жуликов. И тогда в городе все равно останутся нечестные люди. Ферштейн, майн херц?
— Ты мне зубы не заговаривай, дорогой. Превращает нихилит крупные неприятности в мелкие или нет?
— Конечно, превращает. Клянусь. Только это надо знать.
— Как это?
— Понимаешь, если ты знаешь, что этот камень превращает крупные неприятности в мелкие, то между вами образуется обратная связь, и вы начинаете работать в паре. Камень своим волшебным естеством помогает тебе не умереть от множественных переломов, а ты своим биомагнитным полем помогаешь камню это сделать. Все просто, как море в Гаграх — союз живого и мертвого рождает жизнь, как минус с плюсом рождает минус.
— Жизнь ты сравниваешь с минусом?
— Лично у меня она с минусом, так получилось. А если у тебя с плюсом, то нихилит тебе не поможет, факт.
Олег попытался задуматься, но вспомнил слова гадалки, почти дословно вспомнил:
"Очень скоро увидишь ты ниточку, и она приведет тебя к особенной жизни, особенной и чудесной. Поезд, в котором ты мчишься, замрет как приколотая бабочка, ты выскочишь из него, выскочишь и окажешься в окружающем мире серединкой.
Глаза его осветились надеждой.
"Есть контакт! — возликовал Смирнов, поняв, что "клиент" клюнул. — На арифметике купился! А я ведь экспромтом выдал, то есть с божьей помощью".
Олег продолжал осмысливаться "Смерть — это плюс, жизнь — это минус?!!". Внутренне согласившись, кивнул и, посмотрев доброжелательно, предложил:
— Ну, что, едем в ресторан?
— Как хочешь, — пожал плечами Смирнов. — Ресторан, так ресторан.
18.
Сели они на одной из центральных улиц Анапы в уютном кафе. Олег заказал пива и шашлыков. Когда официант ушел, опустил плечи на спинку кресла и, сунув руки в карманы брюк, принялся разглядывать Смирнова.
— Слушай, а зачем тебе эти амулеты с аммонитами? — спросил тот, выдержав паузу. — Ты что, в себе не уверен? Парень вроде крепкий, деловой независимый… Тебе все должно быть побоку.
— Да так… Собираю я их. Один, вот он, на мне, — показал, вынув из пазухи бронзовую узорчатую бляху. — Купил его полгода назад в Ташкенте на Алайском рынке. Продавец Аллахом клялся, что он охраняет от обмана. И правда, — усмехнулся, — как только на шею его повесил, так обмануть никого не могу, хоть плачь.
Лицо его резко смялось, он сорвал бляху и отчаянным движением бросил в толпу, рекой заполнявшую улицу.
— Да, вижу — смурно тебе жить, — сочувственно покивал Смирнов, искоса рассматривая флуктуации людского моря в области падения амулета. — Что, бизнес опасный?
— Да нет… Не особо.
— А почему амулеты с талисманами собираешь?
Разговор прервался — принесли пива и шашлыки. Отпив полкружки, Олег протянул Смирнову самую аппетитную шпажку, сам взялся за другую. Заговорил, тягуче посмотрев в глаза, лишь после того, как официант унес опустевшее блюдо и тарелки:
— Ты спрашивал, почему я собираю амулеты с талисманами...
Что-то было такое в его взгляде, не то, чтобы не человеческое, напротив, чисто человеческое, но такое, чего нет в глазах беззаботного курортно-туристического люда, заполняющего пляжи от Адлера до Туапсе, и Смирнову захотелось на море, и вообще в Крым, подальше.
— Ну да, спрашивал… — ответил он, отведя глаза на беззаботный курортно-туристический люд.
— Все это из-за младшего брата. Богдана… Когда он погиб, я все понял...
— Что ты понял?
— Что он должен, обязан был погибнуть. И что ни один человек не смог бы его спасти. Только то, что выше человека...
— Бог?
— Бог, Сатана, дэвы… И амулеты, призывающие их к лояльности.
— Понятно...
Они помолчали. Смирнов скучал с людьми, отягощенными гипертрофированным отношением к мистике и прочим оккультным культурам. Однако уходить из кафе ему не хотелось, и он реанимировал разговор:
— Так что там у тебя с братом вышло?
— Он был на три года младше. Я катал его коляску, кормил с ложечки, чинил игрушки, укачивал, играл… А когда он подрос...
Олега замолк на полуслове, какое-то живое воспоминание без остатка растворило его в прошлом, и Смирнов, посидев пару минут в одиночестве, засобирался:
— Ну ладно, я вижу тебе тяжело рассказывать. Извини, что напомнил о личной драме. Знаешь, я завтра собираюсь перебраться в Крым и мне пора идти. Кое-что прикупить надо, собраться...
— Да успеешь… Хочешь выпить?
— Вина бы некислого выпил. Только немного, — усмехнулся, — литр-полтора, а то я пьянею.
Олег подозвал официанта. Смирнов выбрал "Мерло".
Выпив стакан, — вино оказалось неплохим, — он вопросительно посмотрел на собеседника. Тот откинулся на спинку стула и проговорил, пристально глядя в глаза:
— Когда Богдану, — так звали брата, — было два года, я учил его плавать, и он чуть не утонул. Его вытащил человек, проходивший мимо.
— А почему не ты? Перепугался?
— Да… Когда он ушел под воду, я окаменел, не мог кричать.
— Понятно… пятилетний мальчик — это пятилетний мальчик. И что дальше?
— Когда ему было четыре, а мне семь, я из "ТТ" попал ему в грудь, в правую сторону. Пуля прошла насквозь, но, слава богу, все обошлось...
— Ты что, стрелял в него?!
— Нет. Точнее, стрелял, но не в него. Я нашел пистолет и стал с ним играть, а он в смежной комнате смотрел с отцом видак, какой-то боевик. Когда в нем началась стрельба, и Богдан закричал: "Папа, я боюсь!", я автоматически выстрелил в стену, уверенный, что пистолет не заряжен.
— Тебе, конечно, всыпали?
— Отец здорово разозлился — счел, что пистолет зарядил я, но… но ничего не было. Я так кричал, что меня отправили в больницу вместе с братом.
— И чем все кончилось?
— Год назад мы поехали с Богданом по делам в Краснодар. Я сидел за рулем. И посередине пути налетел на столб, налетел из-за машины, выскочившей со встречной полосы. Богдан погиб мгновенно...
— А ты не получил ни царапины...
— Да.
— И после этого решил, что брат должен был погибнуть, и потому погиб?
— Да. Смерть охотилась за ним, а она редко проигрывает.
Подошел официант. Спросил надо ли что. Олег не услышал. Официант ушел
Смирнов, попивая вино, рассеянно рассматривая толпу. Олег угрюмо рассматривал ногти. Они были ухожены.
Когда фужер опустел, Смирнов отставил его в сторону и проговорил, глядя отечески:
— Не бери это в голову. И, тем более, из головы не надо ничего сочинять. Твой случай ясен, как день, и никто особо не виноват.
— Объясни, почему, — не поднял Олег глаз.
— Брата твоего любили больше, чем тебя, факт. Или просто ты считал, что его любили больше. Ведь так?
— Ну, примерно...
— И ты подсознательно хотел его смерти. Ты хотел остаться один. И как только понял, что хочешь его смерти, Смерть поселилась у тебя в груди. И Смерть вообще, и смерть брата, в частности. Ты чувствовал, что его смерть сидит в тебе, и что она сильнее тебя, старше и умнее. И ты подал ей руку, как старшему товарищу, как отцу, и пошел с ней рядом. Пошел на поводу. И чуть не утопил брата, потом через стену выстрелил в то место, где он обычно сидел, смотря телевизор. И, в конце концов, вмазался в столб, так, что у него не оказалось никаких шансов выжить.
Олег покачал головой. Глаза его стали неживыми.
— Ты заблуждаешься… Глупости.
— Конечно. Потому что это не ты покушался на брата, а твое подсознание. Андрей Макаревич недавно рассказывал по телевизору, застенчиво по-своему улыбаясь, рассказывал, как в детстве, обуреваемый подсознательной ревностью, поставил подножку матери, шедшей в ванную с годовалой его сестренкой на руках. Девочка чуть не погибла.
Олег молчал, и Смирнов продолжил:
— И с этими амулетами все ясно. Ты подспудно чувствовал, что в тебе сидит Смерть, которая хочет твоего брата. Смерть, которая действует целеустремленно, и, в конце концов, добивается своего. И сейчас ты боишься, что точно такая же Смерть, но твоя, сидит в одном из твоих двоюродных братьев, в верном друге или компаньоне. Сидит в человеке, который, по всем видимостям, любит и уважает тебя, и которого нельзя заподозрить в злом умысле. И потому тебе хочется амулетов, много амулетов, как можно больше амулетов.
Смирнов почувствовал, что попал в яблочко, и возгордился.
Олег отвел глаза на толпу, закивал.
— Ты прав. Я чувствую свою смерть. Она недалеко, она идет ко мне и ничего ее не остановит.
— Я тоже чувствую ее. То есть свою. Она сидит во мне, требует вина, много вина, сигарет, прочих гибельных излишеств. Иногда я борюсь с ней, иногда отдаюсь. Но у меня она, как речка — хочу ныряю, хочу — сижу на берегу. А тебе надо к психоаналитику сходить… Это сейчас модно.
— Чушь. Я врачам никогда не верил и верить не буду. Мне кажется, что только чудо может меня спасти. Или успокоить.
"Случай клинический" — подумал Смирнов. И решил закрыть тему.
— Ты зря беспокоишься… Знаешь, я иногда вижу сквозь время. То есть вижу, будет у человека будущее или нет. Так вот, у тебя оно будет. Ты проживешь долго-долго и… — посмотрел пристально, — стареть практически не будешь. Я совсем не вижу седины, морщин, выцветших глаз, ушей, заросших волосом… Так что твое персональное чудо, видимо, случится.
— А ты видел хоть одно? С тобой случалось что-нибудь чудесное? — посмотрел пристально, с надеждой.
— При моей-то жизни? Естественно. Вагон и маленькая тележка.
— Расскажи, мне это нужно.
— Ну, слушай. Было это...
Его прервала подошедшая к столу бодренькая старушка в белом платочке и застиранном цветастом халатике. В протянутой ее руке покачивалось зеленое пластмассовое ведро, полное урюка:
— Купите зарделки, сыночки… Тридцать рублей всего.
— Как ты этот урюк назвала?? — удивился Смирнов.
— Зарделками… — в свою очередь удивилась старушка.
Смирнов вспомнил, как однажды приехал на Ягноб на аспирантском своем Газ-66. Когда машину выгружали, и на свет появился ящик урюка, к нему бросился чабан, забывшийся в горах. Алчными пальцами он стал перебирать желтые кругляшки с заревом на бочках, зачарованно повторяя: Зардолу, зардолу!
— А ты что так удивляешься? — спросил его Олег. — Урюк — он и есть урюк.
— Видишь ли, эти абрикосы таджики называют зардолу. Те же зарделки.
— Ну и что? Это название могло проникнуть к нам через Иран...
— Да, конечно. Но, видишь ли, иранцы произошли от таджиков, это я в самом Иране слышал. А слова зарница, зарево, произошли от этого, — Смирнов взял одну абрикосину и показал ее красноватый бочок Олегу. — Потому что зар по-таджикски, то бишь по-арийски — это красный.
Олег смотрел на Смирнова, как на потенциального пациента психоневрологического диспансера. Тот, воодушевившись вниманием собеседника, заговорил с жаром:
— Это же интересно! Понимаешь, таджики, чистокровные таджики, — это истинные арийцы, не ушедшие в Индию и Европу и потому не ставшие соответственно индийцами и кельтами. Это через таджиков в славянские языки вошли древнеарийские слова зарево, зарница, рдеть и некоторые другие… А интересует меня все это, потому что интересует вопрос: что лучше? Уйти или остаться? Я его решал всю жизнь...
— Ну и как ты решил этот вопрос?
— Уйти лучше. А если смотреть перпендикулярно, — Смирнов витал в облаках "Мерло", — то можно сказать, что уходят те, в которых жизненная сила, то есть минус жизнеощущения, восстает над беспощадным плюсом смерти.
Олег, диагностически покивав — "Надо же, что у человека в голове", — достал из бумажника пятьдесят рублей и со словами: — Иди, женщина!" — сунул старухе.
Та обрадовалась, вынула из кармана халата черный полиэтиленовый пакетик, намереваясь пересыпать в него зарделки, но была отправлена прочь резким жестом владетельной руки.
Сойдя на тротуар, старушка остановилась.
— Ты грозился рассказать о чуде, которое с тобой случилось, — услышал Смирнов, наблюдавший за ней. На напряженно-одухотворенном лице женщины легко читалась мысль-дилемма: "Продавать зарделки дальше или бежать на рынок за телятиной?
— Что молчишь? — язвительно усмехнулся Олег. — Придумать не можешь?
Смирнова было легко поймать на "слабо", и, напустив на себя мрачный вид, он принялся неторопливо рассказывать, не стесняясь выспренних выражений:
— Это случилось в семьдесят четвертом на Восточном Памире. Маршрут был тяжелый, я работал один, без коллектора, и вымотался, как последняя ездовая собака. А ночь уже смотрела с востока, холодно и снисходительно. А рельеф на Восточном Памире так себе, весьма спокойный, и в сумерках ничего не стоит заблудиться и, перейдя пологий водораздел, очутиться во враждебном тогда Китае.
Так и получилось. Со мной всегда так получается. С минусом. Когда я понял, что совершил стратегическую ошибку, можно сказать — международный промах, который не простят ни пограничники, ни первый отдел, ни тем более, хунвейбины, было уже поздно и очень холодно. Еды не было — всё в обед съел, чтобы в брюхе тащить, а не на себе, и скоро стало очень даже грустно от тягучего желудочного нытья. Представь мое тогдашнее состояние: заблудился как мелкий фраер, в животе один желудочный сок, противный, как кислота, холодно, плюс пять на дворе. Да еще совесть грызла за товарищей, которые вместо заслуженного отдыха наверняка по горам с фонариками бегали, матерясь и спотыкаясь, бегали, окрестности обследуя в поисках моего холодеющего трупа. И повариха Нина Францевна еще виделась злая, как черт, потому как борщ, которым она обещала на ужин похвастаться, давно простыл, как и знаменитая ее гречневая каша.
Знаешь, какие у Нины Францевны были борщи и гречневые каши!? Придешь с маршрута полумертвый, ничего не хочется, только упасть одетым и обутым на замызганный спальник, упасть и заснуть до конца полевого сезона или даже до всемирной победы коммунизма. А как запах услышишь, так сразу силы появляются до десятиместки кухонной добраться. Доберешься весь ватный, сядешь кое-как, а Нина Францевна бух перед тобой тазик борща. Ой, блин, как вкусно она готовила! Ешь, ешь, брюхо уже под столом валяется, а ты все ешь и ешь. И только "уф" скажешь, пустой тазик как ковер-самолет улетает, и на его место, как танк с неба, тазик с дымящейся гречневой кашей...
Олег оказался догадливым человеком. Подозвав официанта (тот не выпускал клиента из вида), он заказал две тарелки украинского борща, мясной салат и утку с яблоками. Смирнов поблагодарил его улыбкой, хлебнул вина и продолжил свой рассказ:
— Так вот, стою я в широком распадке, стою посередине, словно лошадь в магазине, и не знаю, что делать. Ну, постоял, постоял и вспомнил святую книгу "Правила техники безопасности при проведении геологоразведочных и геолого-съемочных работ", точнее ее раздел, в котором говориться "Если заблудился вчистую, или ночью, то не дергайся, а бросай кости".
Ну, я и стал искать, где ночь перемучиться. Прошел немного вниз и в боковом саю — так долинки и распадки в тех краях называются — увидел что-то вроде палатки из черной верблюжьей или ячьей шерсти. Увидел и испугался — таким нежеланием жить от нее тянуло, таким, знаешь, мертвенно-теплым духом. Все вокруг нее было мертвым — черное почти небо, и скалы, и земля, и высохшая трава. Я стоял и смотрел на нее как на прибежище Танатоса или самой Смерти. Постоял, посмотрел, и решил уйти от греха подальше. Лучше на холодных камнях спать, чем в теплой могиле. Решил уйти, повернулся, поднял ногу, и чувствую, что не могу ступить, не моя она. Уже не моя, и по моей воле идти не хочет.
Знаешь, я в секунду вспотел ледяным потом, сердце бешено забилось, и знаешь, если бы я полтора месяца головы не мыл, то волосы бы точно дыбом встали… — официант поставил на стол заказанные яства, но ни Олег, ни Смирнов их не увидели, так они были увлечены рассказом.
— И тут случилось чудо, — продолжал описывать Смирнов ставшие перед его глазами картинки. — Полог палатки откинулся, сам по себе или ветер его поднял, в общем, откинулся, и я увидел огонек. Я говорил, что палатка показалась мне гробницей, вместилищем смерти, а этот огонек ее наоборот переиначил. Или просто огонь — это огонь. Ведь страхи во мне сидели — волки, злые китайцы и тому подобные хунвейбины — и потому, сам понимаешь, я во всем плохое чувствовал и только плохого ожидал.
Короче, этот огонек меня к себе как на аркане потянул. Я шел к нему, уже совсем другим шел, зная, что смерти на земле вовсе нет, а если есть, то она крепко к ней, то есть к земле, привязана. Так уверенно шел, глаз от огня не отрывая, что перед самой палаткой споткнулся обо что-то и упал, сильно ударившись коленкой о камень, да еще рюкзак с образцами и пробами, килограмм тридцать в нем было, меня догнал и по спине долбанул. Так больно знаешь, было… До слез больно. И обидно, что огонек меня уронил.
Ну, полежал я, встал, посмотрел на пресекшее мой путь препятствие. И увидел, что это обычный железный кол с круглым ушком в пятачок тогдашний размером, — я тебе его как-нибудь покажу. Он был вбит в землю почти по самое ухо, и мне захотелось его вытащить и выкинуть подальше. Но, как только я нагнулся и за него взялся, как током меня шибануло. Я тогда подумал еще, что это от спины моей бедной искры пошли, от спины, которая по молодой дурости рюкзаки с камнями любила таскать, да чем тяжелее, тем почетнее.
Ну что, опять я это свалил на причину крайнего своего морального и физического истощения, встал и, поглазев на луну огромную, только-только из-за гор выкатившуюся, пошел в палатку. И увидел в ней монаха буддистского в полной походной форме. Он лежал прямо на земле, лежал навзничь и смотрел в звездное небо, смотрел своим священнослужительским взглядом — добрым и чуть плутовским, смотрел, палатки, конечно, в упор не видя. Места в ней было достаточно, и я уселся рядом по-простецки, рюкзака, правда, не сняв. Монаху все это по боку было, нирванил он по-черному, и я стал интерьер изучать в поисках какой-нибудь сумы с лепешками, сушеным творогом и мясом в масле. Знаешь, восточный люд, собираясь в дальнюю дорогу, мясо докрасна жарит, потом сует его в какую-нибудь емкость и маслом от жарки заливает. Вкусно, килограмм можно съесть, и хранится долго...
Олег сидел в маске равнодушия. Когда последняя спадала, он откидывался на спинку кресла и отводил глаза на прохожих.
— Но мечта моя о жареной докрасна баранине оказалась тщетной, — продолжал рассказывать Смирнов, чувствуя, что собеседник заинтригован. — Сума-то нашлась, но лепешек и мяса в ней не было — одни заплесневелые галеты, да пара банок китайской тушенки. Ну, я решил не привередничать и пригласил себя в гости, лама-то нирванил. Вытащил нож, открыл банку и принялся вечерять. Этот мой недвусмысленный поступок извлек монаха из райского его космоса, а может просто ложка некультурно стучала, и он уставился в меня теплым отеческим взглядом, да так, как будто бы я виноват немножко, то есть к званому в его честь ужину чуть-чуть припоздал. Я подмигнул — нечего, мол, горевать, присоединяйся, а то ведь один съем. А он головой так качнул — незачем, мне, мол, силы подкреплять. Я удивился и спросил на своем английском — я тогда к аспирантуру готовился поступать и зубрил его, когда не маршрутил или не приходил в себя от маршрутов:
— How are you, mister holy man?
— Fine, — ответил он на пристыдившем меня оксфордском наречии.
Ну и начали мы болтать по-светски, потому как я наелся и пришел в великолепное расположение духа. По-английски, конечно, болтали, он преимущественно. А я на смеси русского, таджикского и киргизского, но на базе изучаемого иностранного. Болтали, болтали, о погоде, Дэн Сяопине и домашних домнах, видах на урожай арахиса, чумизы, риса и деликатесного бамбука, и я почувствовал, что ему от меня что-то надо. Ну, я по-свойски, по-нашему, по горно-таежному, попросил не темнить. Он посмотрел на меня пытливо и начал издалека...
Охрипший Смирнов счел, что пришло время сваять паузу при помощи сигареты и отсутствующего взгляда. Олег чиркнул для него зажигалкой и принялся ждать. Сделав пару затяжек, Смирнов стал смотреть на высокомерную блондинку, усевшуюся за соседний столик. Она была невероятно хорошо сложена, из-под короткой кожаной юбочки виднелись резинки сетчатых чулочек. Поцокав языком, что означало "пятерку" за внешний вид, он продолжил:
— Так вот, лама посмотрел на меня пытливо и начал издалека. Сказал, что он монах на Тибете не последний, и даже когда-то был весьма близок к опальному далай-ламе, когда-то был, потому что потом впал в ересь, и его по этой причине из родного монастыря вместе с Китаем поперли. Ходил он туда, ходил туда, хотел в чудную Америку — там сейчас лам больше, чем на Тибете, — через Афганистан, естественно, хотел, но узнал, что в последнем наши квадратно-гнездовым контингентят, и у всех подряд фамилии спрашивают, а если не та фамилия, или личико, то в Москву, в самый центр, самолетом грузовым отправляют. А на Лубянку ему не хотелось, ибо буддистский дух в сырых подвалах портится в простой человеческий и совсем не так нирванить начинает.
Я, честно говоря, плохо его слушал, по жадности на вторую банку тушенки глядя, и он сделал правильный вывод — сказал, чтобы я не стеснялся, так как двадцати двух летнему юноше надо хорошо питаться, чтобы дожить до седых волос и прозрачного старческого слабоумия. И я начал питаться, и потому не все правильно понял. Хотя, я думаю, если бы я не ел тушенки — честно говоря, на самом деле я ее не ел, а жрал,- но усердно конспектировал его речь, как речь Брежнева на третьем курсе, то я все равно очень бы плохо понял, потому что нес он, как и упомянутый товарищ, полную чушь и околесицу...
Смирнов замолчал, оглянул стол, посмотрел на высокомерную блондинку, сосредоточенно курившую длинную тонкую сигаретку, и принялся есть так, как будто прошел без завтрака и обеда двадцать километров по иссушенному ветрами памирскому высокогорью.
Олег молчал. Он не обдумывал полученную информацию, потому что знал, что обдумывать еще рано. Рано, так как еще не ясно, вешают ему лапшу на уши или рассказывают правду.
Наевшись, Смирнов откинулся на спинку кресла и вновь приклеился глазами к блондинке, сосредоточенно потреблявшей цыпленка-табака при помощи ножа и вилки. Он знал, что отработает ресторанные харчи, и потому взгляд его был нетороплив. Паузу прервал Олег. Указав подбородком на женщину, раз за разом привлекавшую взгляд рассказчика, он спросил, не понижая голоса:
— Хочешь ее? Я устрою. Делал когда-нибудь это в "Мерседесе"?
Смирнов глянул недоуменно, и Олег, усмехнувшись удачному своему демаршу, вернул его в нужное русло:
— Ну и что было дальше? Что этот монах рассказал?
Проводив восхищенным взглядом ноги уходившей блондинки, Смирнов качнул головой и продолжил:
— Он стал пороть чушь, ахинею и прочую дурь. Он сказал, что хочет умереть, уйти в нирвану без права переписки, но не может этого сделать самостоятельно, и потому просит ему помочь. Я сказал: — "Не, бить камнем тебя по бритой твоей голове я не буду, не то воспитание, да и китайцам повода для провокаций давать не хочу", — сказал и задумался, что пьют буддистские монахи, когда им становится хорошо и сытно.
Олег налил Смирнову вина. Тот выпил, и, расправившись с утиным бочком, продолжил свой рассказ:
— Монах на мой отказ убить его, снисходительно улыбнулся и сказал, что умерщвлять его банально вовсе не требуется. А надо просто от чистого сердца принять подарок, легковесный, но по всем статьям значимый. Я, естественно, озадачился. Легковесный и значимый подарок? Что это? А он сказал: "Кол. Кол, о который ты споткнулся, когда шел, не осененный еще Буддой, к своей судьбе". Он сказал, и я вспомнил кол. Вспомнил, как он меня вроде током шарахнул. Вспомнил, и что-то странное вползло в меня. Вера какая-то, что ли. Или кончик жизни...
— Кончик жизни?
— Да. Ты же знаешь, у жизни есть начало и есть конец. И этот самый конец вполз в меня и стал… и стал моим!
— Как это?
— Как? Понимаешь, я почувствовал, что этот кончик жизни мой. Понимаешь, мой собственный. Как бы тебе объяснить… Ну, представь, что у тебя в кармане особый прибор с кнопкой. Нажмешь ты на эту кнопку — и все, жизнь твоя кончилась. Нет, не прибор — это дрянное сравнение, не прибор типа взрывной машинки, а шнурок звонка. Дернешь — и явится Смерть. Не дернешь — не явится. И только ты можешь его дернуть, понимаешь, только ты. Короче, я это почувствовал, и стало мне как-то по-советски нехорошо. Не человеческое это дело, Смерть на шнурочке держать. Человеческое дело — это жить так, чтобы в конце жизни без всяких эмоций выйти из нее, не оглядываясь и не хлопнув дверью...
— Ты это хорошо сказал… — проговорил Олег задумчиво. — Выйти, не оглядываясь.
Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.
— И я рассмеялся и заставил себя не верить словам ламы, — продолжал он, — заставил, и стал банку выскребать чисто по-человечески. А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: "Ты веришь не в те вещи. Марксизм-ленинизм — это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен".
Сказал он это, и я вспомнил, что я — пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой — старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову. И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить. Я выпил — "даст тебе мудрец яду — пей", откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.
А мудрец, полюбовавшись моим умиротворением и деполитизацией, заговорил: "Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это — кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть, свою Смерть, которая всегда рядом. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Если захочешь, он тебе сам поведает обо всех своих владельцах, поведает тем или способом. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно — жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь — это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь свою Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно...
Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжил гнуть свое:
— Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной".
Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.
Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным...
Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, — сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. — И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.
Проснулся я с первыми лучами солнца. Целую минуту, глядя на его окоченевшее тело, я вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.
Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.
Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, взял пару сувенирчиков (монах их специально на камушек рядом со своим будущим трупом положил) — кольцо золотое, правда, тонюсенькое, через месяц я его потерял, а жаль, наверняка оно особое было, сорок с чем-то юаней, и еще что-то буддистское, ленточки какие-то и деревяшки — и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто, и вспомнил, что сувенирчики-то взял, а главный сувенир на месте происшествия оставил. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было — пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.
В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ — контрольно-следовая полоса так сокращенно называется — оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел — это потому, что всю ночь поломавшимся представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали...
Смирнов задумался, вспоминая молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел на него пристально, смотрел как на человека, который не подозревает, что он лох и, следовательно, лох вдвойне.
— Ну и что было дальше с этим колом? — спросил он, что-то для себя решив.
— Слушай, мне идти надо, — озабоченно посмотрел Смирнов. — Да и место это надоело. Давай, перебазируемся куда-нибудь, где море видно и девушки в бикини?
— Нет проблем, — поджал губы Олег. — На приморском бульваре есть одна кафешка, я люблю в ней вечером посидеть, особенно если настроение хорошее.
19.
Столик, за который они сели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко — солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.
— Слушай, я тебе уже столько наговорил, может, и ты что-нибудь о себе расскажешь? Откуда ты родом, чем занимаешься? — обратился к нему Смирнов, решив потянуть время.
— Живу, вернее, базируюсь, недалеко отсюда, в Кисловодске, — ответил Олег неохотно. — У меня там большой дом. А занимаюсь делом. То одно проверну, то другое...
— А здесь что делаешь?
— Да так, пустяки, — отвел глаза. — Подвернулся в Краснодаре один парень, лет двадцать пять ему, фарфоровой посудой занимается. Я предложил ему открыть здесь выставку-продажу с представительством всех заводов России, он подумал и отвалил на раскрутку бабок...
— И все так просто? Ты почесал в голове, увидел красивый фарфоровый чайник, потом молодого парня с пухлым кошельком, взял его под руку и получил в личное пользование миллион?
— А что тут такого? Ты знаешь, сколько в России людей, которые не знают, куда девать деньги? Надо только подъехать к ним на "Мерседесе", толково поговорить и все будет в ажуре.
— Да, "Мерседес" — это вещь… — согласился Смирнов. — Если я с "Мерседеса" мог говорить, то сидел бы в Федеральном собрании.
— Вряд ли. "Мерседес" не главное. Главное — хотеть. Хотеть денег и власти, которые они дают.
— Ты прав, — вздохнул Евгений Евгеньевич. — С чем, с чем, а с хотением денег и власти у меня большие проблемы, если не сказать полная и безоговорочная импотенция.
Олег критически обозрел дешевые джинсы Смирнова с пузырями на коленях, его сторублевую майку и сторублевые же часы.
— Они ходят секунда в секунду, — сказал тот, равнодушно посмотрев на "Роллекс" и тысячедолларовые туфли собеседника.
— Мои тоже… — улыбнулся "новый русский".
Смирнов засмеялся — он любил хорошую шутку — и спросил:
— Ну и как у тебя дела с посудой обстоят? Что-то мне сомнительно, что хорошо. Столько ее кругом продается, и вдруг еще одна лавка?
— Лавок много, ты прав, — усмехнулся Олег. — И посуды много, и она разная...
— Понимаю. Левая, что ли, посуда?
— Правой сейчас мало...
Олег смотрел недовольно. Ему не терпелось услышать окончание истории кола буддистского монаха. Смирнов делал вид, что обо всем забыл, кроме, естественно, шашлыка из осетрины. Расправившись с ним, он подобрел и по-отцовски снисходительно посмотрел на человека, ни к чему не притронувшегося и ничего не желавшего, кроме наскоро приготовленной "лапши" а ля Смирнов.
— Так на чем я прервал историю этого кола?
— Монах тебе его отдал, и ты ушел в свой лагерь.
Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел мореной сосны и пепел смоленой шпалы.
Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. А И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,- то есть душа, — улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками...
— Да, я ушел в лагерь, — продолжил он, скорбно улыбнувшись, — сунул кол в свой ягдтан — это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, — и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана — кстати, в тех краях полно голубоглазых таджиков, потомков истинных арийцев и Роксана, любимая жена Александра Македонского, тоже оттуда родом.
Там я и вспомнил о коле Будды, он по-прежнему лежал под газетой "Правда" на самом дне моего ягтана. Хотя вспомнил не сразу… Знаешь, перед тем, как продолжить рассказ, скажу, что Ягнобская долина — это не Восточный Памир. На Восточном Памире тяжело работать, спору нет, высоты на два-три километра выше, но разбиться в маршруте, или слететь с горы в обрыв, там шансов очень мало, по крайней мере, в том районе, где я пахал. Да и пахал я там в поисковой партии. А на Ягнобе мы били штольни и переопробовали старые. А старая штольня — это как минное поле, только опасность там не под ногами, а над головой. Кроме проходки штолен занимались еще крупномасштабным картированием весьма изрезанного рудного поля...
— Изрезанного рудного поля?
— Да, есть такой термин. Это когда кругом глубокие ущелья с обрывистыми бортами, камнепады, осыпи, ледники и тормы — остатки сошедших лавин, и ты должен каждый метр всего этого исследовать. И еще попадаются медведи голодные и сурки с мышами в буквальном смысле чумные. Добавь ко всему этого еще чумазых поварих с грязными ногтями, которые, без сомнения, своему кулинарному мастерству обучались у нашего тогдашнего вероятного противника, то есть на кухне ЦРУ. Короче, загнуться там или поломаться в маршруте, или в штольне, или в столовой — делать было нечего. У нас в партии в пятьдесят человек смертность была выше, чем в Чикаго в период Великой депрессии. Каждый год два-три человека хоронили, начальник у нас почти не работал, потому что постоянно в прокуратуре или в суде ошивался. Да, вот так мы светлое будущее строили. На энтузиазме и прочем воодушевлении...
Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесясь мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
— И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, — соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. — Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти...
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину. Когда он, у самой уже реки, набрал обороты и стал кругами выбираться в белесое от зноя небо, Смирнов, подмигнул слушателю и заговорил, улыбаясь одними уголками рта:
— Дальше — больше. В начале октября — лужи уже хрустели под сапогами — перед самым окончанием полевых работ я тащился поздним вечером по долине Ягноба, и тащился только потому, что видел себя сидящим с кружкой крепкого сладкого чая у костра в кругу таких же усталых товарищей. И вот, когда до лагеря оставалось всего пару километров, мне стало как-то погано на душе, очень погано. Я посмотрел вокруг, и волосы мои стали дыбом: справа от тропы сидел… гигантский волк, метр двадцать в холке, точно. Он сидел и смотрел на меня, совсем как на горячий ужин, совершенно некстати завернутый в штормовку. Слава богу, невдалеке было старое яблоневое дерево, я бросился к нему как медведем укушенный, взлетел, как белка, и, оглянувшись, задрожал от страха — волк был не один, их было штук десять, если не пятнадцать, целая стая! Через минуту они окружили дерево. Видел бы ты их оскаленные морды, их жадные, предвкушающие глаза… Охваченный ужасом до мозга костей, я поднялся на самые верхние сучья, они, уже побитые морозом, подломились, и я камнем полетел вниз...
Смирнов замолчал, нервно потянулся за сигаретами, закурил. Губы его подрагивали.
— Ну что? Что было дальше? — подался к нему Олег.
— Как что? — недоуменно посмотрел Смирнов. — Они меня съели… И тут же захохотал: — Анекдот это, анекдот! Я тебя разыграл! Олег осел на стуле, нахмурился. Он не любил шуток. И особенно не любил, когда смеялись над ним.
— Да ладно тебе! — попытался вернуть его расположение Смирнов. — Это я для собственной разрядки. Ты думаешь легко вспоминать обрушившиеся штольни, сели, лавины? У меня кровь холодеет, когда я вспоминаю, через что прошел. Слушай дальше, и будь уверен, шуток больше не будет.
Олег разгладил лицо прощающей улыбкой, и Смирнов продолжил свое повествование:
— В начале первого года работы на Ягнобе, в конце мая, я впервые в жизни пришел в гору документировать забой, на пятой штольне это было. С горным мастером пришел, как и полагается по технике безопасности. Он ломиком основательно прошелся по кровле и стенкам, заколы снял, и разрешил работать. И ушел, как полагается, в дизельную чай пить. А я остался гордый сам собой: как же, не какую-то там канаву разведочную или керн документирую, а штольню, тяжелую горную выработку, да еще по рудному телу идущую! И вот, в обстановке необычайного душевного подъема я забой зарисовал и за развертку штрека принялся. И тут мне компас понадобился, чтобы замерить элементы залегания одной трещины. Ну, похлопал по карманам, посмотрел в полевой сумке — нет нигде. Оглянулся вокруг и в ярком луче "Кузбасса" увидел компас у забойного подножья. И только я шаг к нему ступил, как с кровли чемодан упал килограмм в триста, и аккурат на то самое место, на котором я только что стоял! Упал и только самым своим краешком карман моей штормовки зацепил и оторвал… Я только и услышал треск рвущейся ткани и "шмяк!"
А неделей позже рассечку опробовал на второй штольне. Часа три ковырялся под десятком чемоданов и чемоданчиков, потом поболтал немного с буровиками, они в камере напротив бурили, и на обед побежал. Один из проходчиков улара здоровенного застрелил, и повариха обещала его в суп вместо тушенки, всем надоевшей, положить. И вот, когда я крылышко улара обгладывал (самый краешек, ведь птицу на двадцать четыре человека делили) приходят буровики и говорят, восхищенно так глядя:
— Фартовый ты, Женька! Через минуту как на-гора ушел — звуки шагов еще не смолкли (резинки по рудничной грязи громко чавкают), — рассечка твоя села. Обрушилась начисто!
Но, по сравнению с третьим случаем, все это мелочь, такие случаи со многими бывали. Клянусь, до сих пор поверить не могу, что это было, было со мной… После этого самого третьего случая, я монаха и вспомнил. В общем, слушай. Через неделю после обрушения рассечки спускался я с мелкашкой с Тагобикуля — второго нашего разведочного участка. Шел по узенькому и обрывистому водораздельчику и сурков высматривал (шкурка у них больно хороша — рыжая, густая, на шапку самое то, да и мясом побаловаться хотелось, не тушенкой). Увидел одного, с ходу вдарил, но в голову не попал, в бок. Сурок закрутился у самого обрыва, а я, дурак, с мыслью одной: "Упадет, гад, лезь потом за ним в пропасть!" бросился к нему, как к золотому самородку. Подбежал, когда он уже в обрыв сваливался, попытался схватить, но оступился и полетел вслед, вниз головой полетел, вниз головой, в которой было только три слова, три горчицей вымазанных слова: "Все! Никаких вариантов!"
Представляешь — вниз головой в двадцатиметровый обрыв! И, естественно, без всяких там висячих деревьев и кустов, которые в приключенческих фильмах каскадеров спасают...
Олег смотрел скептически. "Опять свалился. Сначала с дерева к волкам, а теперь в бездонную пропасть".
— Но я не погиб и даже не покалечился, — горько усмехнулся Евгений Евгеньевич. — Случилось чудо, о котором я тебе говорил: через три, нет, вру, через два с половиной метра свободного полета я ударился обеими руками о небольшой карниз, они, руки (клянусь, не я!) сами по себе оттолкнулись, и я, сделав в падении сальто в воздухе, твердо стал на ноги на следующем карнизе, располагавшемся в двух метрах ниже! Карнизе шириной всего пятнадцать сантиметров! Это было невероятно, тем более за всю свою жизнь я не сделал ни одного сознательного сальто, конституция, понимаешь, не та, сам видишь.
До сих пор не могу в это поверить! Кто-то другой, не я, владел моим телом, кто-то другой перевернул в полете мое тело, перевернул как ребенок, изображая падение скалолаза, перевернул бы изображающую его куклу. Осознав это постороннее воздействие, я вспомнил случай в штреке, ну, когда чемодан на меня упал. Вспомнил и увидел его совсем по-другому. Вернее, детали вспомнил. Не компас меня спас, а какая-то сила, толкнувшая меня к нему. Я чувствовал эту силу всеми фибрами души, телом чувствовал, она оживляла темноту штрека, как кислород оживляет воздух. Я был в ней, как плод в матери. Она же была и в той рассечке, которая позже обвалилась. Это она меня вытолкнула, родила, можно сказать.
Короче после этого полета в пропасть я кое-как поднялся на тропу — пришлось понервничать, очень уж круто было, — и в лагерь пошел. И всю дорогу только о чудесном своем спасении и думал. Представь мои мысли. Представь, что тебе предоставили верные доказательства твоего бессмертия, доказательство того, что жизнь твоя бережно опекается. Всё другим мне показалось, всё. Жена любимая, которая на студента Мишу без улыбки пялилась, работа, да что работа — всё! Все стало простым и отступило в почтении, как от монарха великого отступило.
Небо, земля, горы отступили.
Смерть отступила.
Представь небо, землю и горы без Смерти. Нет, не сможешь, не старайся! Я, от охватившей меня эйфории, с ума стронулся и чуть напрямую не двинулся, напрямую через обрыв стометровый, для проверки своей бессмертности, значит… Если бы не страх, оставшийся от обычного человека, то точно бы полез. А на следующее утро вспомнил этот случай, до мельчайших подробностей вспомнил и решил, что не было этого, потому что не могло быть такого...
— Решил, что приснилось?
— Да. Но в столовой за завтраком наш техник-геолог Федя Муборакшоев — это такая памирская фамилия, сказал, что с соседнего хребтика видел мое падение, он там разведочную канаву документировал… Вот такие дела.
— А потом были случаи?
— Сколько угодно! Десять, пятнадцать, двадцать! И ведь не все еще я воочию видел, не все знаю.
— Не понял?
— Ну, представь, что я чумного сурка недожаренным съел, и чумные микробы мне в организм попали и ничего сделать не смогли? Или стрелял кто в меня, но промахнулся? Мало ли чего мы не замечаем...
Олег посмотрел на Смирнова черными сузившимися глазами, коброй посмотрел, и тот похолодел. "Черт! Вот заговорился, болван! Он же со своим бзыком, со своей любви к амулетам постарается теперь любым способом овладеть этим колом!"
— Ты говорил, что этот кол с тобой? — подтвердил его предположение Олег. — Можешь показать?
Смирнов не помнил, говорил ли он об этом, и кисло сказал правду:
— Да, он со мной...
Олег заметил перемену в его лице. Оно стало трезвым.
— Ты что скис? — спросил участливо. — Может, вина еще взять?
— Возьми, — Смирнов решил немедленно убираться из Анапы, да не в Крым, а назад, в Адлер, а то и в Сухуми или через хребет в Краснодар. Чем черт не шутит? А если Олег, судя по всему верящий во всякую мистическую чепуху, и в самом деле попробует экспроприировать кол? А перед этим, несомненно, попытается проверить его свойства на Смирнове.
— Слушай, ты, наверное, подумал, — я по лицу вижу, — что я попытаюсь завладеть этим колом, — сделал Олег превентивный ход. — Так выбрось это из головы, ты же говорил, что отнять его нельзя, его можно только подарить от чистого сердца.
— Монах так говорил, лама тот. А насчет того, чтобы отнять… Это дело грязное, я тебе сразу скажу...
— Не понял?
— Я тебе не рассказал одной истории. В свое время один человек пытался его у меня реквизировать...
— Ну и что из этого вышло?
— Ничего хорошего. Для него, естественно. Помнишь, я рассказывал, как первый раз к нему прикоснулся? Он враждебным мне показался. А тот парень, Житник его фамилия, украл его из моего вьючного ящика, ну, может, не украл, а взял для своей лошади — он человек хозяйственный. И что ты думаешь? Через неделю пришел и бросил кол мне под ноги, как змею ядовитую, как гниду. И столько всего в его лице было! И детская заплаканная обида и ненависть ко мне и к жизни вообще, и чувство сиротства, и чувство беспросветной тщеты. Я его спрашивал, что случилось, но он ничего не сказал. Потом, уже много месяцев спустя, на одном междусобойчике по поводу трагической гибели проходчика речь зашла о кошмарах, и он рассказал, как однажды целую неделю к нему под утро приходила Смерть в саване, почему-то темно-сером, приходила и душила костяными своими пальцами, так душила, что он кишками своими испражнялся.
И теща третья этот кол воровала, я уже в Москве тогда жил. Я, дурак, рассказал ей о нем, уже не знаю под каким соусом. Так она стащила его и на даче в выгребную яму выбросила, чтобы я, значит, быстрее сдох. Так через день она мне его с таким же, как у Житника, лицом вернула, а тесть потом целый месяц от людей прятался, потому как за три версты дерьмом от него пахло. Да что рассказывать? Попробуй сам, потом расскажешь. Только, умоляю, в выгребную яму его не кидай, зачем тебе это, ты же видный человек, в приличном обществе вращаешься...
— Да мне и не нужно...
— Слушай, Олег, мне и в самом деле пора кормить верблюдов. Давай, допьем и разбежались?
— Давай, допивай, я за рулем, ты же знаешь.
Когда Смирнов допил вино, Олег посмотрел на часы и сказал, что отвезет его домой. Тот согласился. Согласился с упавшим сердцем — минутой раньше он загадал: если любитель мистики с гарниром из лапши предложит завести его домой, то он клюнул, и ему, Смирнову в оставшиеся дни отпуска, а, может быть, и жизни, будет очень неуютно.
20.
Апартаменты Евгения Евгеньевича Олег не посетил — слишком уж убого те выглядели со стороны; высадив его у калитки, он уехал по делам.
Смирнов покурил во дворе, вошел в комнатку, сел на кровать и задумался. Ему было ясно, что новый знакомый не оставит его в покое. Тратить большие деньги на подозрительные талисманы и отказаться от абсолютного амулета? Нет, он не откажется, невзирая на предпринятые попытки его запугать. Детские попытки. Наверняка, завтра же утром, или, скорее всего, этим вечером, он попытается проверить на нем действие кола Будды. Подожжет его халупу ночью, прошьет ее очередью из автомата или, что надежнее, грохнет из гранатомета. Хорошо еще, что трепаться перед этим не будет. Точно не будет. А если трепанется, то половина Анапы будет тестировать его, Смирнова, бессмертие. Из автоматов, гранатометов, гаубиц, базук, или просто булыжниками.
— Значит, надо немедленно бежать, — решил он, оглядывая пожитки, разбросанные по комнате. — Черт, и зачем только я взял его с собой? В последний момент ведь сунул. Как, уходя на работу, суют в карман бумажник. Нет, он сам сунулся...
***
На сборы ушло десять минут. Когда уже стоял на пороге, грянул ливень. Дождь, как говорят англичане, шел из кошек и собак. Он лил сплошной стеной, гремела гроза, метались молнии, неприятные ему со дня первой ночевки у Катковой Щели, и о побеге не могло быть и речи.
"Лучше уж принять на грудь гранату, чем идти на пленер в такую погоду, — подумал он, вернувшись в комнату и усевшись на кровать. — Да и бежать в принципе никуда не нужно. Перестанет лить, пойду и на другом конце города сниму комнату. А когда дожди прекратятся, пойду в Адлер, нет, в Туапсе до железной дороги".
Полутора литровая бутылка "Анапы" у него была, а с полутора литровой бутылкой вина всегда разумнее оставаться, чем идти.
Когда бутылка стала наполовину полной, фантазия Смирнова освободилась от плена трезвости, и он решил не бежать, а устроить спектакль.
Он загорелся идеей сделать эффектный ход, после которого, уже не он, а Олег постарается держаться от него подальше. Решение каким-либо образом завладеть колом Будды, без всякого сомнения, прочно сидит в его сознании. А значит, там же и так же сидит и страх возмездия. И потому надо лишь напугать парня, напугать до дрожи в коленках, когда тот явится проверять факт бессмертия человека, которому он скормил две порции шашлыка из молодой баранины и столько же из прекрасной осетрины плюс полтора литра вина. Это, конечно, будет юморно и с последствиями, потому что Олег — пробивной мужик, и бесспорно повторит попытку удостовериться в действенности… в действенности кощеевой иглы, то есть буддистского кола. Повторит, но уже гораздо более проворными руками наемного убийцы.
Но это будет потом, когда дожди пройдут, и Смирнов уйдет на природу, на скалистый берег, где нет "Мерседесов" и их жадных на жизнь владельцев с совершенно дурацкими мистическими наклонностями.
Выпив еще стакан, Смирнов придумал, что делать.
Он придумал обрушить к ногам Олега, — сомнений в том, что тот явится, уже не было, — сохранившийся фрагмент стены снесенного по соседству дома.
Не обращая внимания на продолжавшийся ливень, он вышел во двор и обследовал стену. Она, промоченная дождями, покачивалась под порывами ветра. Приготовить из нее страшилку для любителя жить вечно было плевым, вернее, мокрым делом — привязывая бечевку к гвоздю, торчавшему в верхней части стены, Евгений Евгеньевич промок до нитки.
Кстати, моток крепкой нейлоновой бечевки он сунул в рюкзак в Москве просто так, как сунул кол, и сунул вслед за ним.
21.
Олег появился у калитки — несмотря на дождь, его хорошо было видно из окна — когда Смирнов, допив вино, грустил о преходящем. Постояв немного, недобрый гость — его намерения чувствовались по вороватым движениям — опасливо открыл калитку, вынул что-то из кармана, вероятно, пистолет, и пошел к кибитке.
Останец стены обрушился к ногам экспериментатора, как подкошенный — Смирнов дернул за бечевку со всех сил, так, чтобы последняя залетела в форточку без вариантов, залетела вместе с державшим ее гвоздем. Несколько кирпичей рикошетом ударили в ноги Олега, и он упал. Смирнов, ликуя, бросился к нему, чтобы помочь, но тот очувствовашись, опрометью бросился к машине. Спустя несколько секунд она умчалась, катером рассекая водный поток, рекою текший по улице. Смирнов, глядя ей вслед, попытался рассмеяться, но у него не получилось. Ощущение удачи ушло, освободив место тревоге.
Постояв немного под дождем, и не думавшим прекращаться, он вернулся в свою халупу и лег размышлять.
Ему было нехорошо. Все так здорово складывалось, он сбросил десяток килограммов, столько всего увидел, повстречался с десятком интересных людей и вдруг — на тебе! — напоролся на приключение, чреватое летальным исходом. То, что случилось к коттедже Бориса Петровича казалось ему теперь веселой пьеской, в котором главный герой чумел в ожидании отставки, а слуга кипятил его патроны, чтобы он часом никого не угрохал.
К черту водевили! Лучше бы сидел дома. Дома? Он же удрал из него, удрал, не вынеся пустоты, которую оставила в нем Света...
Удрал от себя.
Заснул он, так и не раздевшись. Сначала ему приснился Вечный Жид Ильфа и Петрова. Когда того зарубили петлюровцы, явился Агасфер. Не давший Христу отдохнуть по пути на Голгофу. Агасфер пришел с распростертыми объятиями: "Брат мой, как ты?!"
Евгений Евгеньевич во сне сжался от неприязни. Я — Вечный Жид!?
Да!!! Это нелепое идиотское хождение по берегу, очень похожее на его нелепое хождение по жизни, эти странное нежелание смерти иметь с ним дело...
Все сходится...
Значит, он просто наказан.
Наказан бродячей жизнью.
Да, наказан. Несомненно наказан. А он-то, дурак, думал, что жизнь у него такая, потому что высокая Судьба ведет его к чему-то великому, к чему-то вселенски важному. Что ему предначертано что-то совершить. И, в конце концов, получить по заслугам.
Кому же он не давал отдохнуть на пути к Голгофе? К персональной Голгофе? Кому не давал растянуть хоть немного жизненный путь?
Да всем!
Всем подряд!
Друзьям, коллегам, просто знакомым.
Ксению, первую жену, он изо дня в день посылал в дальние маршруты, чтобы закалилась, чтобы стала уважающим себя человеком, совал заумные книги, чтобы задумывалась (вот дурак!).
Практичную и малоподвижную Веру мучил непрактичными императивами, прививал вкус к действию и просто вкус.
Дергал сына, слишком ненасытно, по его мнению, игравшего в компьютерные стрелялки, запоем читавшего какого-то Желязны и с пренебрежением относившегося к женскому полу.
Дочери с двух лет так запудрил мозги, что однолетки до сих пор ей кажутся дебилами.
А Света, последняя боль? Вместо того чтобы просто с ней жить, просто гулять, хрустя картошкой, просто ходить в гости, привил вкус к писанине, сделал графоманкой, возмечтавшей о литературной славе...
Всем он кричал, шипел, ревел:
— Ты что расселся, бездельник!?
— Ты что разлеглась, лежебока!? Буди, давай, свою душу.
— Вставай, пора идти к цели, пора в путь к победе, пора нести свой крест, пора на гору, откуда все видно и на которой все понятно.
А девиз из Александра Грина? "Ты можешь заснуть, и сном твоим станет простая жизнь"? Тоже из этой оперы.
А другой, детский, девиз? "Ничто на свете не сможет нас вышибить из седла"?
И за все это он наказан Богом, наказан вечными скитаниями...
Понятно, почему наказан.
Чтобы очистился и, наконец, понял — все тщета на земле.
Чтобы понял, что в нервном броуновском движении ничего не сделаешь.
Чтобы понял — везде одно и тоже. Что надо остановиться. Надо залечь, наконец, в палатке, как тот лама, и глядеть на жизнь и природу через плотное брезентовое полотнище и розовую завесу плотно закрытых век.
И тогда, может быть, все станет понятным, и захочется освободить душу от земной привязи, захочется отвязать ее от этого могильно холодного кола. И как только это захочется, кто-нибудь необходимо войдет в твою нору, пещеру, палатку, съест две банки тушенки с заплесневелыми галетами и великодушно отпустит тебя к Богу. Отвяжет твою Смерть.
"Во, попал! — тяжко вздохнул он. — Я — Вечный Жид! Так что, теперь всю жизнь буду скитаться? От "А" до "Я", от альфы до омеги, от эй до зед?
И нигде не найду пристанища?
Нигде не отыщу теплой завалинки?
И женщину, которая простит и привыкнет?
Смирнов перестал стенать и услышал сладкий голос ламы, подсунувшего ему кол Будды:
— С безграничной верой в свои силы сел Гаутама под сень большого баньяна и принялся сосредоточенно размышлять. "Я не двинусь с места, пока не достигну полного просветления", — поклялся он...
Я не двинусь с места! — врезалось в мозг Смирнова. — Вот оно! Не надо мельтешить по жизни! Надо сидеть под баньяном и сосредоточенно размышлять.
… Всю ночь просидел Гаутама в позе для размышлений. Члены его затекали один за другим, рой помыслов отвлекал его от цели. Все соблазны мира промелькнули перед его взором, но не смогли вывести его из созерцательного состояния.
Полный решимости, Гаутама продолжал сосредоточенно думать, и, в конце концов, дух его прояснился и очистился...
Смирнов увидел пачку модного стирального порошка. Окруженная голубым ореолом чистоты, она медленно вращалась вокруг своей вертикальной оси.
… Просветление растворило завесы, покрывавшие ум Будды. Время исчезло, и он стал вневременным абсолютным сознанием.
Его благословила всепронизывающая природа истины, открывшейся Буддам прошлого, настоящего и будущего, и он сконденсировал свою совершенную мудрость в форму белой женщины-Будды, и когда она соединилась с ним, их мужские и женские энергии, как и все существующие противоположности, слились в единое совершенство. Каждым атомом своего тела он знал всё и был всем.
— И он стал поистине Всепросветленным — Буддой, — продолжал звучать голос ламы, — потому что его осенило, что причина всех страданий — это желания, это — страстная жажда иметь, корень которой в алчности и себялюбии. Он понял, что чем больше мы желаем, тем меньше удовлетворяет нас жизнь. Он понял — чтобы покончить со страданиями, надо отбросить желания. Как костер потухает, когда прогорели дрова, так кончаются и несчастья, когда нет больше желаний.
— Да, он прав… — согласился Смирнов. — Пепел ничего не хочет. Он сгорел, значит, все получил. Также ничего не хочет мужчина, слившийся с выдуманной женщиной, женщиной-мечтой. И вообще, из твоих слов получается, что все люди — Будды. Сначала у них счастливое детство, потом осознание действительности, и как следствие, крушение надежд на материальное счастье, после коего они уходят в себя. Ну, или в собак, кошек, Интернет и прочие мании и нирваны.
— Ты ничего не понял, человек! — с горечью изрек лама и растворился в темноте сознания.
Темнота стояла долго, потом он вновь увидел своего монаха. Тот сидел под баньяном и говорил бледному и сухому человеку.
— Ты говоришь, что главное желание человека — это жить, жить, как можно дольше, жить, невзирая ни на что. И от него, то есть от этого желания трудно отказаться. Ты прав. Но, согласись, желание жить у человека появляется только потому, что он приходит к мысли о Смерти. Эта главное его заблуждение. Представь червя, который думает, что есть Смерть. Как он отравляет себе жизнь! А если бы он знал, что после смерти своей оболочки превратится в бабочку? Бабочку, удел которой это радость, радость двойная, потому что она сама живет, наслаждаясь, и, вдобавок радует глаз другим существам, в том числе и высшим? А сама эта бабочка? Насколько она была бы счастливее, если бы знала, что была червем, была противной гусеницей?
— Почему это? — озадачился бледный и сухой человек.
— Да потому что, если бы она знала, что была червем, то догадалась бы, у нее есть шанс стать всем. То есть даже не высшим существом, а Вселенной! Ибо войти в нирвану — это означает стать Вселенной. Всей Вселенной. Это означает стать всем, от инфузории до Будды, от грязи до звезды! Вот что такое нирвана. Это — созерцание себя-Вселенной.
— Не хочу стать звездой! — сказал бледный и сухой человек. — Звезда — это прах, пусть, горящий и светящийся, но прах.
— Ты не хочешь стать звездой, потому что еще не обрел мудрость.
— Черт с ней, с этой мудростью. Я живу в этом мире, и хочу прожить в нем как можно дольше. Иначе говоря, я не хочу, чтобы кто-то или что-то лишило меня жизни.
— Хорошо, — сказал Будда (лама в него превратился). Ты будешь жить вечно. Вот тебе кол, к которому я когда-то привязывал своего любимого коня Кантаку. Твоя смерть будет привязана к нему. И потому ты будешь смертно тосковать, но не умрешь, ты будешь больно болеть, но не умрешь, ты будешь страдать, но не умрешь, ты будешь вырождаться и давать гнилое потомство, но не умрешь… Ты согласен на это?
— Да, — радостно ответил бледный и сухой человек.
Будда нахмурился. Он не мог быть счастливым рядом с этим глупым и алчным до жизни человеком. Но был просветлен и знал, что глупость помогает придти к мудрости. Она помогает придти к мудрости тем, кто вынужден общаться с глупцом. Он это знал, и он был добр. И потому он сказал:
— Ты не знаешь, что вечная жизнь в одном неизменном качестве, в одном состоянии — это наказание.
В этом была его буддистская ересь. Лама-Будда, в молодости начитавшийся Гегеля, противоречил Гаутаме-Будде, пребывавшем в неизменном состоянии.
— Наказание?! — не поверил бледный и сухой человек, крепко держа кол сухой рукой.
— Да. Потому что жизнь в одном неизменном качестве, в одном состоянии вообще не жизнь, а если и жизнь, то жизнь прямой кишки. А когда ты узнаешь это, и узнаешь, что многие живут так, живут прямой кишкой, готовой высасывать соки из дерьма, я дам тебе возможность передать этот кол другому человеку.
— Спасибо, — сказал бледный и сухой человек, благоговейно погладив кол. — Но я вряд ли воспользуюсь этой возможностью.
Потом он ушел, радостный и счастливый, а Лама-Будда смотрел ему вслед и думал:
— А ведь через три с половиной луны он мог умереть от бубонной чумы. И через столетия переродится в великого царя Ашоку.
Потом Будда отряхнул прах с ног, поморгал, очищая глаза и ум от сухого и бледного человека, и стал Вселенной. То есть вернулся в нирвану.
Смирнов остался один. Ему стало нехорошо и одиноко. Он почувствовал, что если бы в свое время разбился в пропасти, то сейчас был бы, может быть, счастливым человеком...
"Счастливым человеком?! — что-то выпрямилось у него в спящей душе. — Каким это счастливым человеком? Счастливым голубым Васильевым? Начальником Чукотки Абрамовичем? Или президентом Бушем? Или Анастасией Волочковой? Или звездой Бетельгейзе? Да ну их на фиг! Толстая кишка, толстая кишка! Ну и пусть толстая кишка! Надо срочно прятать этот Буддин кол на дно рюкзака и мотать подальше от Анапы!
От волнения Смирнов проснулся. К счастью, вино еще оставалось (марочное, заначенное на случай) и скоро он над собой смеялся. Утром накатили злободневные мысли, и ночной кошмар забылся.
22.
Все утро дождь бесновался. Когда он пошел на убыль, Смирнов немедленно двинулся на автостанцию. По улице рекою текла вода, через две-три переправы ноги у него промокли до колен. На рынке, соседствующем с автостанцией, он переобулся, купил продуктов, а перед тем, как сесть в автобус до Утриша, попил пива с чебуреками.
За пределами Анапы было сухо и солнечно, и настроение поднялось. Выйдя из автобуса, он первым делом направился к винной лавке, отметить положительные изменения в погоде и в себе, а также запастись "Анапой" на вечер. Когда пришло время расплачиваться, обнаружилось, что расплачиваться нечем — кошелька в кармане не было. Огорченно выругавшись, он припомнил бледного и сухощавого мужчину, при выходе из автобуса напиравшего сзади. В кошельке было три тысячи — деньги на ежедневные расходы.
"Что делать? — задумался он, сняв рюкзак и на него взгромоздившись. — Возвращаться в Москву? В рюкзаке есть тысяча на билет. И конец отпуску, за три недели до его конца? Нет, надо что-нибудь придумать. Как Остап Бендер в Кисловодске.
— Плохо тебе сынок, да? По лицу вижу, что плохо, — встала перед ним молодая цыганка. — Дай, погадаю? Все скажу, и знать будешь, что делать.
Смирнов посмотрел критически. Потом улыбнулся и сказал:
— Я сам тебе погадаю. Хочешь, скажу, что с тобой будет в ближайшем будущем?
— Что?
— Не получить ты моих денег, вот что.
— Что, кошелек вытащили? — догадалась цыганка, сочувственно кивая.
— Да, — вздохнул Смирнов.
— Много?
— Три тысячи.
— И что теперь делать будешь?
— Что? Гадать буду. Ваши меня не побьют? Вон сколько их здесь.
— А как гадать будешь? Если на картах и по ладони, то можешь кровью умыться.
— Не. Не по ладони. По ступне, — неожиданно для себя ляпнул Смирнов. — То есть по ладони ноги. В Трансильвании меня один древний грек из Верхней Каппадокиии научил.
— По ступне не побьют. А много тебе надо?
— Так… — задумался Смирнов вслух. — У меня есть еще три недели отпуска… Каждый день мне нужно пятьдесят рублей на вино и двадцать на закуску… Итого получается полторы тысячи… За три часа, пожалуй, наберу.
— Шутишь? Мы больше тысячи редко набираем.
— Я, тетенька, известный ученый и к тому же старый почитатель Зигмунда Фрейда.
— Этот твой древний грек?
— Нет, он из другой оперы. Так что, даешь добро?
— Ну ладно, попробуй, я своим скажу, чтобы тебя не трогали.
— Послушай, красавица, а где мент, который вас пасет?
— Вон, — указала цыганка на плотного высокого милиционера, прохаживавшегося в толпе. — Он парень хороший, не испорченный пока. Расскажи ему все, и он тебя в упор не увидит. Да, вот еще что… Ты наш человек, вижу, и потому за сто рублей из тех денег, которые заработаешь, скажу, что зовут его Степой, у него дочь Лена и жена Люба. И еще к весне он мечтает стать офицером.
Поблагодарив цыганку и угостив ее сигаретой, Смирнов подошел к милиционеру.
— Слушай, старшина, обчистили меня в автобусе...
— Не бери в голову, отдыхай, — ответил милиционер, не посмотрев на него.
— Да я и не беру. Я к вам с просьбой...
— С какой это просьбой? — критически глянул старшина.
— Подработать здесь хочу...
— Ботинки у меня чистые, так что вали отсюда.
— Да нет, я не по ботинкам знаток, я по прошлому и будущему специализируюсь. Хочешь, кстати, скажу, когда звездочки на погоны получишь?
— Когда? — автоматически спросил старшина.
Лицо его напряглось.
— В мае, — сказал Евгений Евгеньевич, мистически улыбаясь. — До апреля ты совершишь подвиг при исполнении служебных обязанностей, потом немного полежишь в больнице, подлечишься, а в мае сразу станешь лейтенантом.
— Врешь ты все… — пробормотал старшина, не зная, радоваться ему или огорчаться.
В одно мгновение перед его глазами прошли полгода. Он увидел себя с непривычным пистолетом в руке и бешено бьющимся в груди сердцем, потом — удивительно бездарную стычку с бандитами, в которой остался крайним, потом белую медицинскую палату с испуганно-сосредоточенными докторами, стоявшими над ним, безбожно искромсанным, с трубками в носу, капельницами в венах и еще где-то. В финале фантазии или прозрения были инвалидная палочка, медаль, лейтенантские звездочки и жена, всхлипывающая и обнадеженная.
— Врешь ты все, — повторил старшина, неприязненно посмотрев.
Все было так хорошо — сытное место, нежадный начальник, а тут на тебе, принесла сорока на хвосте тяжелое ранение плюс костыли.
— Конечно, вру, если подвиг не совершишь. Подвиги, знаешь ли, не в моей воле. Кстати, мне сейчас в голову пришло, что зовут тебя… Степой. А жену с дочкой Любой и Леной соответственно.
В глазах старшины мелькнула радость: "Врет, собака!!!", и Смирнов поправился:
— Нет, наоборот. Жену зовут Любой. И еще вы сына проектируете.
Степа разочарованно опустил плечи.
— Правильно...
— Естественно. Мы, дорогой мой, веников не вяжем, — сказал Евгений Евгеньевич важно. И, усмехнувшись, измыслил: "Из тяги человека к чуду всегда получаются прекрасные кукольные ниточки".
Старшина, некоторое время стоял, разглядывая толпу взглядом, мало помалу становившимся профессиональным, затем спросил:
— А без подвига никак нельзя лейтенантом стать? Ну, хотя бы младшим?
— Без подвига — это не ко мне. По поводу присвоения внеочередных воинских званий без подвигов, обращайтесь, пожалуйста, вон к той даме.
Евгений Евгеньевич указал подбородком на цыганку, подобострастно охмурявшую невдалеке женщину средних лет. Поглядев на усталое, никогда не согревавшееся счастьем лицо последней, старшина смирился с участью и покорно посмотрел на возмутителя своего спокойствия.
— Так что, можно мне погадать? — спросил тот деловито. — Двадцать процентов твои. Ну, и поможешь по ходу дела. Ты парень умный, сообразишь, что и как.
— А как помогу?
— Ну, подходи время от времени и смотри на меня, как на… ну, как там у вас министр называется?
— Грызлов, что ли?
— Ну да, смотри на меня как на Грызлова, я имею в виду с пиететом и уважением.
— Хорошо. Только ты имей в виду, что через три часа я с напарником меняюсь.
— Заметано.
***
Пожав руку старшине, Смирнов пошел за киоски, отыскал там картонный ящик из-под колумбийских бананов, аккуратно отрезал ножом от него клапан и черной ручкой принялся выводить надпись:
"Гадаю на будущее по ступне (ладони ноги)".
Подумав, добавил снизу:
"Сакраментально!"
Затем полюбовался на плоды своего творчества и, неожиданно представив мозолистую и потрескавшуюся мужскую ступню, в оставшееся место втиснул:
"Исключительно женщинам".
Следующие десять минут он приводил себя в порядок — причесался, подрезал усы, переоделся в парадную рубашку и джинсы (приехал он в Утриш в шортах и выцветшей от пота и солнца майке). Удовлетворившись внешним видом, закинул рюкзак за спину и двинулся на площадь.
23.
На следующий день после ночного эксперимента (удачного, как он счел), Олег заехал пораньше к Смирнову на квартиру и узнал от прибиравшейся хозяйки, что тот только что съехал.
Он не расстроился, так как знал, что обладатель кола Будды либо перебрался в Крым, либо просто переменил квартиру, либо, что, вероятнее всего, пошел назад, в Туапсе, чтобы уехать оттуда в Москву. Если перебрался в Крым, то встречать его надо в Коктебеле, он не сможет не заглянуть в этот странно любимый интеллигентами поселок, а если ушел в Туапсе, то ждать его лучше всего на пляже в Дюрсо. Сегодня он заночует где-нибудь в пяти километрах от Утришского дельфинария и завтра к обеду будет там. А если остался в Анапе, то через пару тройку дней все равно уйдет туда или сюда, так как сидеть на одном месте не может.
Проходя мимо стопки кирпичей — хозяйка сложила их рядом с дорожкой — Олег поморщился. И не оттого, что вспомнил ночное происшествие, а оттого, что на ум ему пришел рассказ Евгения о неприятностях, которые обрушиваются на человека, завладевшего колом бесчестно.
В машине ушибленная нога неожиданно остро заболела, и Олег морщился. Все было нехорошо. И секундная стрелка на часах шла нехорошо, предвещая неминуемую расплату, и этот Евгений нехорошо улыбался из памяти, и бензин кончался, и неясно было, что делать.
Вообще-то он знал, что надо делать — надо завладеть колом. В глубине души Олег верил, что буддистская штучка поможет ему избежать смерти. И эту веру, веру в чудодейственность куска железа вселил в него вовсе не Евгений, а шестое чувство. Оно уже давно шептало ему: "В нем спасение, в нем спасение, только в нем. Придумай, как завладеть им без осложнений, и будешь жить дальше".
Если бы он рассказал Смирнову об этом чувстве, тот бы ехидно улыбнулся, потому что хорошо знал из Фрейда и других психоаналитиков, что подсознание, или шестое чувство, только тем и занимается, что обманывает человека, обманывает своего хозяина, чтобы ему было не так трудно жить и умирать.
Помимо факта падения стены еще одна вещь смущала Олега. Смирнов говорил, что кол можно подарить лишь хорошему человеку, то есть он будет охранять жизнь только хорошего человека. Решив покончить с сомнениями, он задал себе прямой вопрос "Хороший ли я человек?"
Ум и методически грамотный подход помогли ему получить нужный ответ. Он подошел к проблеме не вообще, не идеалистически, а поэтапно и не вырывая ее из действительности.
— Хуже ли, я, например, Георгия Капанадзе? — спросил он себя в первую голову. — Нет. Я много лучше и порядочнее его. Столько крови, сколько пролил этот пузатый коротышка, страдающий странной в наши дни импотенцией, не пролил никто в Анапе.
Олег закурил. Импотенция Капанадзе его доставала. Именно из-за нее грузин пообещал изнасиловать Олега при помощи кактуса.
— А если сравнить меня с Карэном? — продолжил он мыслить, с трудом вытеснив из сознания неприятные образы. — Да я ангел по сравнению с ним! Он торгует женщинами, он собирает голодных девочек по всей России, и он — голубой, любящий одеваться в женское белье — чулочки с резинками, пояс с трусиками тому подобное.
Ну ладно, бог с ними, с Капанадзе, Карэном и иже с ними. А Смирнов, человек из другого слоя общества? Да кто он по сравнению со мной? Неудачник, никчемный болтун, нищий научный сотрудник, занимающий до зарплаты сто пятьдесят рублей! А я только в прошлом году дал работу двум тысячам пенсионеров. Благодаря мне они смогли купить себе свежее мясо и хорошее сливочное масло!
А эти женщины, эти красавицы Карэна? Может ли хоть одна из них сказать, что я плохой, что я хуже? Нет!
А эти люди вокруг? Ничтожные, озлобленные, с радостью одурманивающиеся всем, чем только можно одурманиться? Они живы только потому, что таким людям как Капанадзе, Карэн, Гога нужно с кого-то снимать шкуры.
Но ведь я сбил эту тетку, мужика на велосипеде и этих целовавшихся детей?
Я сбил?!
Не-е-т, их сбил Капанадзе! Это он вселился в меня, это он поворачивал руль, это он убил этих людей, убил, а потом отмазался!
Нет, с совестью у меня все в порядке, я — хороший человек, это — несомненно.
Решив общие вопросы, Олег потер руки и стал думать, как завладеть колом Будды, завладеть так, чтобы тот не потерял своих свойств. Образ жизни приучил его глубоко обдумывать ситуации и действия — свои и окружающих. Лишь однажды он увлекся, не продумал дела глубоко, и вот, попав сразу в три капкана, живет теперь в трех неделях от смерти.
"Как узнать, лжет он или не лжет насчет кола? — думал он на заправке. — Нужен-то всего один факт. Один единственный факт, который можно присоединить к факту падения стены на человека, эксперимента ради хотевшего выпустить обойму в сладко спящего хозяина своей смерти. Найти, что ли, его друзей и коллег? Да, конечно. Он ведь упоминал одного!"
Олег напряг услужливую память, и та выдала:
Федя Мубаракшоев. Работал со Смирновым во второй половине семидесятых.
Год рождения 1954-56.
Памирский таджик, и потому его настоящее имя лишь начинается на "Ф".
После войны таджиков с памирскими таджиками, вероятно, живет в Хороге.
Или в Москве, или одном из городов России".
Поощрив память благодарной улыбкой, Олег позвонил в Москву человеку, крайне ему обязанному, и тот обещал навести справки о Ф. Муборакшоеве в адресном столе и просмотреть базы данных операторов мобильной связи.
По дороге домой Олег обдумал предполагаемые действия еще раз, внес кое-какие изменения и поправки. Приехав в отель, сделал несколько звонков своим людям, потом нашел Карэна и сказал, что не прочь переехать к Зиночке в президентский люкс.
Следующим утром его снял с "супруги" телефонный звонок. Знакомый из Москвы назвал ему номер мобильного телефона Фарухсатшо Мубаракшоева. Олег позвонил немедленно и сказал удивленному горцу, что Евгений Смирнов — его хороший друг, что они поспорили и решили обратиться к Феде, как к третейскому судье.
— Какой судье? — удивился Мубаракшоев. — Я никогда суд не работал.
— Ну, я расскажу тебе кое-что, а ты скажешь, было это на самом деле или нет.
— А где он сам?
— Пока я тебя искал, он уехал в Ялту.
— Ладно, говори, что нужно.
— Евгений утверждает, что в конце семидесятых он упал в двадцатиметровый обрыв головой вниз и не разбился.
— Да, голова у него крепкий, савсем не разбился, — засмеялся памирец. — Как он живет? Старый, наверно, совсем стал?
— Так было это или не было?
— Не знаю, честно. Я сам это видел, сам тот места потом ходил смотреть — не мог человек так хорошо падать. Там карниза пятнадцать сантиметр, другой, ниже, тоже пятнадцать...
— Так ты видел, как он падал? — постарался не рассердиться Олег многословию.
— Да, видел свой глаза. Но свой глаза не верил. Да этот Женя всегда такой, сколько раз на него камень падал, машина его падал, сам падал, сколько в него нехороший человек стрелял, драка сколько был — у нас целый пятьдесят зек работал...
— Ну ладно, спасибо. Если чего-нибудь от меня будет надо, звони, не стесняйся.
Засунув телефон под подушку, Олег набросился на Зиночку, и та получила, может быть, лучший секс в своей жизни.
24.
Желающих узнать будущее не было долго. Первыми подошли две пары средних лет, явно из сытного и не хлопотного нефтегазового района. Все четверо, и мужчины и женщины, были массивны, шеи всех украшали массивные золотые цепочки, а пальцы — золотые кольца и перстни с бриллиантами. Мужчины смотрели на Смирнова с плохо скрываемым презрением, женщины посмеивались, представляя как этот странный и, несомненно, сексуальный гадальщик щупает дамские ножки.
— А сколько вы берете за гадание? — спросила одна из женщин — крашеная блондинка с обгоревшими докрасна плечами, в стройном прошлом, несомненно, красавица, — посмотрев на мужа заискивающим взглядом и дождавшись разрешающего кивка.
— Понимаете, сударыня, гадание должно стоить дорого, если вы, конечно, хотите достоверного результата...
— Так сколько же? — спросила вторая женщина, приметная лишь крайней полнотой и несуразной тридцатирублевой русалкой на предплечье.
— Чтобы получить хороший результат, вы должны открыться мне сердцем, совестью и умом, а для этого нужно потратить значимую для себя сумму.
Все четверо опешили. "Значимая сумма? Тысяча долларов!?" — прочитал Смирнов у них в глазах.
— Да нет, вы меня неправильно поняли. Вот, представьте, вы собираетесь на день рождения к большому чиновнику Газпрома. И должны купить ему значимый подарок.
Мужчины нахмурились. Евгений Евгеньевич снисходительно улыбнулся и продолжил:
— А потом вы идете на день рождения к тете Свете. И тоже покупаете значимый для нее подарок...
— На тетю Свету мы тратим десять долларов, — глянула первая женщина на мужа. И тут же обратив к Смирнову удивленное лицо, спросила:
— А откуда вы знаете, что мою тетю зовут Светой?
— Мне это пришло в голову, — был ответ.
Муж женщины, продырявив Смирнова глазами, достал из нагрудного кармана рубашки самодовольный бумажник и вынул несколько сто долларовых купюр.
Сердце Смирнова возликовало.
Мужчина, посмотрев на него с сарказмом, вернул доллары на место, и, покопавшись в кармане шорт, протянул жене три мятые сторублевые бумажки. Женщина расправила их и, виновато глядя, передала Смирнову.
— Что ж, неплохое начало, — сказал он. — Давайте перейдем к делу. Садитесь, сударыня, на скамейку.
Женщина, бывшая в коротких шортах, как и все ее спутники, села, скинула босоножку и, смущенно глядя, протянула ногу Смирнову, уже устроившемуся перед ней на корточках.
Тот, не зная, что делать, стал поглаживать ладонью объект гадания. Нога была гладенькая, ступня шероховатая. Некоторое время он водил пальцем по ее линиям. Затем, в надежде что-то увидеть, тягуче взглянул в глаза. Женщина смотрела на него точно так, как смотрела Ксения, когда он угадывал ее прошлое. "Вот почему я стал говорить о большом чиновнике Газпрома! — подумал Смирнов, вспоминая газпромовский пансионат и коттедж с гостеприимным дубовым шкафом. — У них похожие глаза.
— Вы работаете в магазине, — вернулся из прошлого Смирнов. — Двенадцать часов на ногах, все требуют внимания, все что-то просят...
— Да...
— Вы молчите, не отвлекайте, — буркнул недовольно.
Недовольство его было вызвано тем, что, говоря о профессии женщины, на ее голени, ближе к колену, он нащупали довольно большой бугорок, несомненно, представлявший собой проявление тромба, закупорившего крупный сосуд. Точно такой же бугорок когда-то был на голени отчима.
— Обувайтесь, — сказал он, окончательно расстроившись — на другой ноге тоже был тромб.
— Что? Что вы увидели? Говорите же! — напугалась женщина перемене в его лице.
— Да не беспокойтесь, все у вас будет в порядке. Линия жизни уходит к самой пятке, зловредных транзакций и катароглифов Сян-Хуа-Цы в тройной вариации Лю-Шао-Ци очень мало. Зато полно весьма обнадеживающих четверных фрактальных синусов Иванова. И потому в будущем вас ждут приятные события, не буду о них говорить, чтобы не портить впечатления. Знаете, рассказывать хорошую судьбу так же противно, как перед просмотром хорошего фильма рассказывать его содержание. Но также вас ждет одна маленькая неприятность. Советую вам бросить работу в магазине — вы ведь там стоите целый день, — не покупать следующую собаку, а уделить больше внимания своим близким. Если вы позволите, я наедине скажу вашему мужу несколько теплых слов. Понимаете, он не всегда правильно ведет себя по отношению к вам, и я хочу ему кое-что объяснить.
Евгений Евгеньевич поднялся, взял мужа женщины под руку, отвел в сторону и зло зашептал:
— Слушай, мужик, ты хочешь, чтобы твоей жене отрезали ноги, а потом и все остальное? Думаю, что не хочешь. Так вот, ты ей ничего про этот разговор не скажешь, а когда приедешь домой, то достанешь свой жмотский кошелек и отведешь ее к самому лучшему врачу, специалисту по венам. Понял, мужик или по буквам повторить?
Мужчина смотрел со страхом, губы его заметно подрагивали. Достав бумажник, он вынул триста долларов и протянул провидцу.
Тот не взял. Евгений Евгеньевич не любил, когда откупаются от горя.
— Все, дорогой, поезд ушел, — пренебрежительно махнул он рукой. — Лучше купи ей что-нибудь. Или вообще отдай бумажник.
Когда они вернулись, мужчина отдал жене бумажник, глядя на нее испуганно-преданным взглядом. Та изумленно заулыбалась. Вторая пара во все глаза смотрела то на Смирнова, то на них. Старшина, подойдя незаметно, драматизировал ситуацию до предела:
— Он позавчера нагадал одной гражданке из Тамбова, что разбогатеет себе на голову, так что вы думаете? Она вчера в Анапе за полчаса сто тыщ в рулетку выиграла, лежит теперь с инфарктом… Потом, уже здесь, в Утрише, за сотню всего, сказал корешу моему домой из ресторана на маршрутке ехать, не на своей машине, но тот, вот дурак! не послушался, теперь в реанимации на гирьках висит и одну глюкозу через вену кушает...
25.
Со второй женщиной Евгений Евгеньевич разобрался быстро. Накатившая эйфория и сто долларов, полученные от ее мужа, говорили за него. Отправив вполне удовлетворенных клиентов к дельфинам, он разменял деньги и отдал старшине семьсот рублей. Оперативно явившаяся цыганка получила триста. Спрятав деньги, оба они просили Смирнова остаться хотя бы на недельку — старшина даже пообещал люкс в ближайшем пансионате, — но тот отказался. Все, что он хотел — это отойти от Утриша километров на пять, зажечь костер в укромном месте, испечь в золе ершей с окунями и пить вино, глядя на море и дружелюбные в тот день облака.
Но все или почти все вышло по-другому.
Он жал руку старшине, когда к ним подошла женщина лет тридцати. За плечами у нее был новенький рюкзак.
— А мне вы не погадаете? — спросила она бархатным голосом. И улыбнулась так открыто, так женственно, что у старшины, привыкшего к ефрейторским замашкам супруги (майорской, кстати дочери), отпала челюсть.
Евгений Евгеньевич реагировал аналогично. Милое лицо, льняные волосы, завораживающий пупок с малюсеньким золотым колечком под короткой синей кофточкой, короткие шорты, стройные, белые еще ноги в легких кроссовках, белые носочки с красной каймой и, главное, глаза — согревающие, добрые и чуть ироничные — это была его женщина. Он уже встречался с ней, да-да, конечно же, именно с ней, или с точно такой же, как она, встречался в студенческие годы, но тогда ничего не вышло, и не по их вине.
— Вас зовут Наташа, — сказал он голосом, сделавшимся непослушным.
— Да… — удивление округлило невероятно синие глаза женщины. Она стала чудо как хороша.
— Вы родились в Душанбе и учились в университете на филологическом факультете...
— Ой! Откуда вы знаете!? Это же невозможно!
— Он знает все! — отрезал старшина невозмутимо. — Вчера он нагадал одной женщине из Волгограда, что она отравится, а сегодня она утонула. Сам ее в морг сопровождал. Редкостная красавица была, муж так убивался — в мертвецкой даже трупы плакали.
— В самом деле!? — испуганно посмотрела Наташа.
— В самом. А что касается вас, гражданка, то перед гаданием заплатить надо, а то он наврет.
— А сколько?
Цыганка объяснила — она уже все знала, — и ушла, не желая мешать коллеге. Женщина сняла рюкзак, достала из косметички пятьсот рублей, благоговейно глядя, протянула Смирнову. Тот взял, сунул в карман, посмотрел на старшину, стоявшего как у кассы в получку, вручил ему сто рублей из первого гонорара и отправил прочь мановением руки. Спустя минуту гаданье было в разгаре — по крайней мере, так казалось со стороны. Началось оно следующей мыслью-наблюдением:
— Господи, какая ножка! И стопа, наверное, розовая, как у ребенка.
Стопа была розовой, как у ребенка. Ноготки тоже были розовыми. Пальчики вызывали в душе сладостные чувства.
Завороженный Евгений Евгеньевич не мог ни о чем думать. Он едва сдерживал руки, сдерживал, чтобы не погладить нежную упругую голень, он покусывал губы, чтобы они не кинулись к ножке в страстном желании хотя бы на мгновение прикоснуться к ней.
Стопа была гладенькой. Линии говорили, что принадлежат ласковой кошечке.
— Ну что, что вы видите? — встревожено спросила Наташа.
Подняв глаза, Смирнов увидел -женщине ей приятны его благоговейные прикосновения.
— Вы ласковая кошечка. Пока. Сейчас вы не принадлежите себе, вас гонят обстоятельства, но очень скоро вы станете полновластной хозяйкой жизни. И не только своей.
— Это я знаю, — в голосе женщины послышалось разочарование. — А сколько я проживу, и столько у меня будет детей?
У Смирнова появился повод вновь заняться ножкой женщины.
— Семьдесят девять лет я вижу. Потом пять лет маразма и смерть от крупозного воспаления легких, — отомстил он за разочарование. — Но вы не волнуйтесь — большинство долгожителей умирает от простуды, ибо у них ослаблен иммунитет. А что касается детей, то их будет двое, мальчик и девочка.
— Будет двое? — чуть сузила глазки.
Евгений Евгеньевич посмотрел на обнаженный животик женщины и сбоку увидел едва заметные растяжки.
— Будет еще двое. Девочка у вас уже есть. Она сейчас у знакомых.
Посерьезнев, Наташа отняла ногу.
— Ну уж извините, — смущенно улыбнулся Смирнов. — Я понимаю, в отпуске хочется забыть обо всем, в отпуске хочется чувствовать себя свободной женщиной. Вы куда с рюкзаком направляетесь?
— Вы меня спрашиваете?!
— Извините, забыл, что я при исполнении. Дайте-ка вашу очаровательную ножку, если бы вы знали, как она меня вдохновляет.
Наташа протянула ножку и Смирнов, нежно поводив по ней ладонями, сказал:
— Вы… вы идете в Лиманчик, всроссийскую гм...
— Трахалку.
— Да, трахалку, идете говорить о Костанеде. Там стоят ваши друзья. Идете с палаткой, пуховым спальным мешком и лапшей "Доширак". Вы чего-то страшитесь, вероятно, нехороших людей, но вы решились и потому все будет так, как вы хотите. Кстати, я иду в ту же сторону. Правда, я экстремал, ни палатки, ни мешка у меня нет.
— Вы хотите проводить меня? — спросила Наташа, вглядываясь в Смирнова, как женщины вглядываются в мужчин, определяя их пригодность в качестве кавалера.
— А почему бы и нет? Буду вас охранять, буду спать, как пес, у входа в ваш шалаш. Буду ловить вам крабов и рыбу, жарить мясо на углях и носить кофе в постель.
— И это все?
— Конечно, нет. Я буду вашим рыцарем печального образа, буду тайно любить вас и писать вам на песке прекрасные стихи.
— И чем все это кончиться?
Смирнов потянулся к ступне. Подержав ее в изнывающих от вожделения руках, сказал:
— Вам будет хорошо. А потом, через тысячу лет, мы расстанемся. Вы останетесь на земле, а я… а я исчезну.
Наташа задумалась, очаровательно выпятив губки. Подошел старшина, протянул ей мороженое на палочке и знающе спросил, с уважением разглядывая нежное личико женщины:
— Вдвоем уходите?
— Да, — покивала она, разворачивая мороженое.
Евгений Евгеньевич не верил своим ушам. Старшина почувствовал себя лишним и, пожав счастливчику руку, удалился. Наташа проводила его огромную фигуру уважительным взглядом, лизнула мороженое и спросила:
— Кстати, как вас зовут, мой верный Дон Кихот?
— Я не Дон Кихот, Я — Петрарка де Бержерак ибн Ромео по имени Евгений, — поднял грудь Смирнов. — Давайте отойдем в сторону и переложим тяжелые вещи из вашего рюкзака в мой?
Наташа улыбнулась, отрицательно покачала головой и, взяв его руку в свою, теплую и мяконькую, направилась к морю.
26.
Некоторое время они шли молча. Мысли Смирнова метались, и первой заговорила она:
— А как ты научился гадать?
— Я не учился. Это дано мне свыше...
— Свыше?
— Ну да. Дар снизошел на меня в десятом классе. Нагадал, дурак, однокласснице, что родит в четвертой четверти, и она родила. Дальше — больше...
— По ладони ноги гадал?
— Нет, по картам. Но по-своему и за юбилейный рубль.
— Как это по-своему?
Он шел за ней. Спрашивая, она оборачивалась, и он видел ее лицо, такое близкое, и острую грудь, такую завораживающую.
— Ну, давал клиенту колоду карт и предлагал выбрать три самые лучшие, три самые красивые, и три самые тревожные. И отмечал, как он на меня смотрит, на карты, как выбирает их. Наблюдал, короче.
— Так ты не гадал, а тестировал?
— Можно и так сказать. Самый классный тест был, когда я вручал клиенту карты и говорил: "Сделай с ними что-нибудь"...
— Ну и что они делали? — обернулась Наташа.
— В основной массе они цепенели на такой оригинальности, некоторые начинали напряженно думать, а третьи — их было меньшинство — выбрасывали карты в мусорное ведро или в форточку на снег. Короче, десяти-пятнадцати вопросов хватало, чтобы будущее человека становилось для меня непреложным и зримым.
— Ты угадывал?!
— Да… Это было нетрудно. Тем более, я могу посмотреть на человека и увидеть его старым. Или не увидеть. Это легко, — улыбнулся, — мне легко. Я смотрю на него, пожившего, и вижу его жизнь, написанную морщинами, складками кожи, выражением глаз, осанкой, точечными угрями...
— Точечными угрями?
— Да. У бесхозных стариков их много на лице. Зрение слабое, у старухи тоже, дети не приходят или им все равно. Короче, по ним видно, следит ли человек за собой или следят ли за ним...
— Ужас… — покачала головой Наташа.
— Этот метод называется у меня "Вычитание", — кичливо улыбнулся Смирнов. — Потому что я вычитаю клиента из увиденного старика и получаю жизнь.
— Ты мог бы зарабатывать неплохие деньги… — поменяла тему женщина, не пожелав представить себя дряхлой старухой. Или предстать таковой перед глазами мужчины.
— Мог бы… Но однажды, — я, окончив университет, уже работал геологом, — мне пришло в голову, что я ничего не угадываю. Пришло, потому что я был убежденным материалистом и был уверен, что угадать дату смерти кого-либо невозможно. Или рождение девочки Маши под Пасху, а мальчика Виталия под Новый год. Я пришел к выводу, что я не угадываю, а просто люди делают то, что я им говорю. И еще одно… К этому времени было несколько случаев, когда я желал человеку зла, и через некоторое время — обычно через два-три месяца — он погибал, попадал в неприятные ситуации или просто в пожизненную лузу. И я сказал себе "Стоп! Хватит. Хватит гадать и желать зла. А если ты его пожелаешь, то оно упадет на голову твоих детей".
Смирнов остановился, изловчившись, вытащил из кармана рюкзака бутылку с "Анапой", отхлебнул добрый глоток, и пошел дальше, держа ее за горлышко.
— Ну и что? Падало?
— Да… — Глаза Евгения Евгеньевича стали жалкими. Он хлебнул еще. И с уважением посмотрел на бутылку — вино было приятным на вкус.
— Как?
— Мне не хочется говорить. Сама увидишь.
— Ты мне гадаешь на будущее?
— Не понял?
— Ты сказал: "Сама увидишь". Я поняла это как предсказание, что я увижу и узнаю твоих детей.
Он внимательно взглянул на женщину.
— Как знать...
— Я побреюсь наголо, если это случиться.
Он залился смехом.
— Нет, не побреешься, я тебе не позволю!
— Ты — это что-то...
— Точно. Знаешь, большинство людей живут в виртуальном мире. Он неколебимо уверены в том, чего нет, они потребляют несуществующие вещи, вступают в призрачные отношения, отрицают мировой опыт, великие открытия, по крайней мере, те, которые не нужны для усовершенствования аудио-видеотехники, автомашин, кондиционеров и водяных матрацев. А я большей частью живу, стараюсь жить в более-менее реальном мире. Я стараюсь отправляться от реальных вещей. И потому кое-что вижу и кое-что понимаю...
— Что ты понимаешь?
— Да многое. Вот, например, сны, — Смирнов рассыпчато рассмеялся. — Знаешь, на работе есть у нас человек, умница, жена у него симпатичная и милые дети. Все его уважают, я тоже, но как-то по-другому. И знаешь почему? Однажды на междусобойчике мы говорили о сновидениях, и он рассказал, что часто видит сны, в которых у него один за другим выпадают зубы. А это классический сон, во "Снах и сновидениях" Фрейд писал, что он снится онанистам после мастурбации. Вообще, сон — это такая штука, которую лучше держать при себе...
— Да уж. А что ты еще видишь и понимаешь?
— Да многое. Я знаю, как живет моя бывшая жена Вера, знаю, что у нее на сердце, знаю, как живет с любовником...
— Почему знаешь?
— Я прихожу к дочери и вижу.
— Что видишь?
— Ну, вот, год назад она повесила в ее комнате фотографии высохших деревьев. И я почувствовал вопль ее души. Я понял, что их для меня повесили, бессознательно, но для меня. Нет, не для меня...
— Тебя не поймешь. То для тебя, то не для тебя.
— Да это очень просто. Мы с Верой сошлись через эти высохшие деревья, в том числе, и через них, сошлись. Она устроилась в наш отдел, ей выделили стол, и она, осваиваясь, положила под стекло фотографию высохшего дерева. Я заинтересовался, стал спрашивать, почему именно это — девушке двадцать два, а высохшее дерево — бесспорный символ бесплодия, символ безнадежности. Она, естественно, ничего не сказала. Но когда мы сблизились, я узнал, что у нее проблемы с деторождением, и были проблемы с женихами.
— Так она же родила тебе дочь?
— Это я ее родил. Я околдовал Веру, я сказал, что моя дочь родится, несмотря ни на что, и она родилась.
Смирнов хлебнул вина. Уже давно понятие "моя дочь" стало для него не радостным и жизнеутверждающим, а болезненным и тревожным.
— Но почему она повесила фотографии в комнате дочери? Что она этим хотела добиться?
— Не она, а подсознание. Вера два или три года живет с любовником, он не жениться, и детей не хочет. И она повесила эти фотографии, в расчете на то, что они, как когда-то, помогут ей преодолеть трудности. А в комнате дочери их повесила, а не в своем с милым гнездышке, чтобы использовать мою — тьфу, тьфу, тьфу, — нечистую силу. Чтобы я опять помог ей выйти замуж и родить. Я сразу это понял и возмутился, очень нервно возмутился, в основном из-за того, что она эти свои законные сухие деревья дочери подсунула, беду свою подсунула… Знаешь, эти волшебные реалии мало понятны неподготовленному человеку. Кстати, еще пару слов о символах. Ни матери, ни бабушке, не нравится, когда Полина ласкова со мной. И она грубит, говорит мне гадости. Но рисует мне символические картинки, расшифровывая которые, я понимаю, что она — моя, что она любит.
— Какие это символические картинки? — Наташа понимала, что попутчика несет, что он выговаривает больное. И улыбнулась: "Чем больше дури в голове, тем больше слез".
— Ну, последний раз она мне показала рисунок, на котором были изображены три картины, висящие на стене. На правой узнавалась бабушка, на левой — мама, то есть Вера. А посередине висел портрет то ли кота, то ли человека. Сама Полина стояла у портрета бабушки, и в руках у нее была маленькая картинка, похожая на иконку. "Ты нарисовала этот портретик малюсеньким, чтобы никто меня не узнал?" — спросил я, и она заулыбалась смущенно и радостно...
Смирнов замолчал, глотнул из бутылки. Наташа, некоторое время шла, скептически кривя губы. И спросила, когда пауза затянулась
— А почему ты развелся?
— Теща развела. Я ей помог.
— Как?
— После двух лет супружества я посмотрел в свое будущее. Единственный раз посмотрел. И все увидел. И не смог тянуть резину.
— А теща? Почему она тебя невзлюбила?
— Почему невзлюбила? Отнюдь. Я появился в их доме, как инопланетянин, нет, как Ральф, знаешь такого? — Наташа покивала. — И она узнала, что есть на земле другая жизнь, отличающаяся от ее жизни, как вода в стакане отличается от горного потока, другая любовь, другие люди. Я пытался вытянуть ее из норы, попытался освободить, но она не из тех.
— Не из каких?
— Не из тех, кому можно помочь. Непластичная и гордая. И я оставил ее в первобытном состоянии. Когда уходил с чемоданом, она сказала, с горечью сказала: "Ты ведь со мной ни разу не поговорил..." Я понял, что если бы я своевременно упал ей в ноги, то она взмахнула бы волшебной палочкой, и Вера вновь бросилась бы мне на грудь.
Смирнов нервно засмеялся. Глотнул вина. И увидел впереди семейную троицу, сидевшую на клетчатом пледе у самого моря и евшую белесый от незрелости арбуз. Движения их были вялыми, лица, даже у шестилетнего на вид мальчика, ничего не выражали и, казалось, что и в будущем зеркалам их душ не суждено оживиться сильными эмоциями.
— Это ужасно, — сокрушенно покачал головой хмельной Евгений Евгеньевич, остановившись.
— Что ужасно?
— Да ты посмотри! Не видишь, они заколдованы?!
Наташа посмотрела.
— Похоже.
— Давай, я им погадаю? Нет, не им, а мальчику. С ними уже фиг что сделаешь.
Утришский успех кружил ему голову. Хотелось его развить. Хотелось впечатлить женщину.
— Давай! — пожала плечами Наталья. — Тебе помочь?
— Да, — кивнул, пряча бутылку. — Подойди к ним и скажи, что великий маг и пророк, доктор астрономических наук и шаман, хочет пасть пред ними ниц.
Говоря, он смотрел на мальчика. Тот механически ел арбуз.
— Так и сказать?
— Ну, примерно...
Голос Смирнова сорвался.
— Ты что, волнуешься? — удивленно всмотрелась Наташа в его напрягшееся лицо.
— Конечно. На меня что-то высшее нисходит.
Пожав плечами, Наташа подошла к троице, поздоровалась, присела, отказалась от арбуза и стала что-то говорить, благоговейно поглядывая на "великого мага и пророка". Тот, надувшись, как гуру, смотрел на вялую тучку, закрывавшую солнце. Не прошло и минуты, как глаза всей семейки приклеились к его общавшейся с небесами фигуре. Сказав еще несколько фраз, Наташа подошла, иронично улыбаясь, и отрапортавала:
— Все готово, маэстро. Вас ждут с нетерпением.
Маэстро не ответил. Он стоял, устремясь к небу, стоял, как бы впитывая вселенские силы.
На самом деле Смирнов ничего не впитывал, он смотрел на тучу лишь для того, чтобы присесть перед невзрачной семейкой ровно за секунду до появления солнца (для всех шаманов небесные светила лишь средство достижения цели).
У него получилось. Получилась и пауза, в течение которой три пары глаз смотрели на него как на идола.
— Вы знаете, — наконец сказал он подрагивающим голосом, сказал, блестя повлажневшими глазами, — за триста метров от этого самого места я почувствовал, что впереди увижу, нет, почувствую нечто поистине великое. За двести метров я понял, что это — маленький, неприметный ныне мальчик, которого ждет великое будущее. А когда я увидел вас, в меня вошло знание: великим этого мальчика желает сделать Он, а исполнителями Его воли избраны вы… А сейчас я чувствую, что сижу перед Великой Троицей, Троицей, которая сможет стать великой. И вот знак этого… Он на сердце.
Евгений Евгеньевич указал на три небольших родинки, черневшие на груди мальчика. Они образовывали равносторонний треугольник.
— Но если вы продолжите сидеть в темени своих черепных коробок, и мальчик не станет великим, то вас ждет великое несчастье. В мире живых вы станете тенями, а мире мертвых эти тени станут вашими душами...
— А как… как? — только и смог сказать отец мальчика.
— У вас в руках коробочка с бриллиантом. Вы можете ее открыть, и станет ясно и светло, а можете и забросить в угол.
На солнце набежала решительная тучка.
— Вот знак! — вскричал Смирнов, дико смотря на светило, едва просвечивавшее сквозь нее. — Смотрите, как темно! Как страшно! Как безысходно!
Сзади выступила Наташа. С трудом подняв обмякшего гуру на ноги, она сказала:
— Извините, мне надо его увести. У него необычно сильное прозрение, и скоро он впадает в кому. Мальчику не надо видеть этого. Отдайте ему все, что у вас есть, и не пожалеете.
Отец и мать молчали, и Наташа повела гуру прочь. Пройдя несколько шагов, он обернулся, и злодейская улыбка окрасила его лицо: в лицах мальчика и его родителей он увидел то, что хотел в них вдохнуть.
— Послушай, а он действительно станет великим? — спросила Наташа, когда троица осталась за поворотом.
— Факт! — хмыкнул Евгений Евгеньевич. — Небеса, да и мы с тобой, неплохо поработали. Хотя, конечно, можно было и лучше, но гласа небесного у меня пока не получается...
Он и в самом деле не был доволен до конца. Семейку-то зацепил, но как-то не очень изящно получилось, как-то по-шамански.
— Мошенник ты… — неуверенно сказала Наташа.
Смирнов не ответил: целых двадцать минут он не смотрел на нее, как на женщину, и соскучился.
27.
Они пошли молча, лишь изредка обмениваясь незначительными фразами.
Он вспоминал Наташу, маленькую смешливую девчонку. Студент-первогодок Женя познакомился с ней на квартире однокурсницы Тамары Сорокиной. Последняя, одна из самых симпатичных девушек курса безуспешно пыталась "охмурить" перспективного, как тогда считали, Смирнова.
Он пытался пойти ей навстречу, делал какие-то робкие (и подсказанные) шаги, но каждый раз останавливался, пугаясь пустоты своего сердца и пустоты будущего, видневшегося в ее глазах. А когда он увидел Наташу, делившую с Тамарой комнату, Наташу-фиалочку — так называли студенток филологического факультета, — сердце его наполнилось радостью. Он смотрел восхищенными глазами, она отвечала ему искренне и трепетно, отвечала, как из будущего. Они несколько раз встречались в сквере под плакучими ивами, он ее неумело целовал, она радовалась этому и отвечала приручающими ласками.
Однажды она пришла и, пряча глаза, сказала, что у нее есть парень и вчера она поняла, что любит только его. Он смотрел и понимал, что происходит что-то нехорошее, что-то такое, что направит его жизнь и жизнь этой девушки в искусственно разрозненные, искривленные русла, ведущие не к тихому счастью оправданного существования, а в сыпучие пески, все поглощающие, и ничего живого не рождающие.
Отчасти он оказался прав.
Во-первых, русло, в которое направилась его последующая жизнь, действительно оказалось искусственным. Много лет спустя он узнал, что никакого парня у Наташи не было. Просто Тамара, узнав об их встречах, устроила скандал, в конце которого налила в стакан уксусной эссенции и пообещала его выпить, если встречи продолжаться.
Этот стакан стоял у изголовья Тамариной кровати две или три недели, и многие его видели.
А во-вторых, жизненное его русло, искривленное Тамарой, действительно привело к пескам. Он влюблялся и женился, а когда приходила неизбежная пора жить мудро, жить, прощая и терпя, жить, увядая и для других, он вспоминал Наташу и уходил. Уходил ее искать.
И вот он нашел ее. Она нашла его. Та же улыбка, открытое лицо, и смотрит так же. Ростом, правда, повыше, но ведь столько лет прошло — подросла. И возраст не тот — та Наташа должна бы быть постарше.
"Ну и бог с ними, с этими расхождениями — она просто хорошо сохранилась, — улыбался в усы Смирнов, поглядывая на женщину. — Она ждала, она верила, что встретит его, любимого и любившего, как никто другой, и время стало великодушным, время вознаградило ее.
О, господи! Какая сказка, какая фантастика! Она родом из юности, она фиалочка, и ее зовут Наташа!
Это чудо!
Она рядом, ее можно коснуться, и ей будет приятно, как было приятно, когда он трогал ее ножку. И нет ведь никакого сомнения, что это чудо, это счастье, отовсюду блистающее счастье, продолжится...
Да, продолжится… Вечер за вечером мы будем сидеть у костра, — Лиманчик подождет, — и будем смотреть в одну сторону и друг на друга...
Будем вливаться глазами друг в друга. И в этих глазах будет светиться радость единения, радость того, что мир, наконец, состоит не из тебя одного, случайно существующего и человеческого, а из любви, делающей человеческое божественным. А потом, когда все случится, этот замусоренный берег очистится и станет Эдемом, и мы пойдем по нему единым созданием...
Черт! Я совсем забыл! — досадливо качнул Евгений Евгеньевич головой, вспомнив, что не только не путешествует по морскому побережью с прекрасной девушкой, но и бежит из Анапы. — А Олег? Если он догадается, что я так хитро потопал не в Ялту, а в обратном направлении? Он непременно пошлет подручных вслед. И однажды ночью, когда я необходимо окажусь в палатке Наташи и когда мы, усталые от любви забудемся единым сном, нас схватят! Меня кинут в гаражный подвал и будут мучить, а ее просто утопят, как ненужную свидетельницу.
Нет, я не допущу этого! Я просто призову Олега, поставлю его на одно колено и, посвящая в бессмертного, вручу от чистого сердца этот долбанный кол!
Черт!
А почему я не отдал его раньше?
А...
Я забыл, что он — просто железка. Я забыл, что, получив его, Олег выстрелит себе в ногу, а потом, визжа и плача от боли, в мою болтливую голову! Нет, он выстрелит себе в сердце, выстрелит, рассчитывая на осечку, потому что я сказал, что кол охраняет от смерти. А потом его шестерки разрядят в меня свои пистолеты.
Во, попал!
И еще эта Наташа! Теперь дрожи от страха за нее!
— Ты что так нахмурился? — спросила женщина, обернувшись к нему (она по-прежнему шла впереди).
— Да так… — попытался улыбнуться Смирнов.
— Зазнобу свою, наверное, вспомнил, — посмотрела иронично.
— Нет у меня зазнобы. Уже месяц как нет.
— А что так?
Смирнов думал рассказать о Свете, о ее Луизе Хей и Роме, но рассказал о Наташе своей юности.
— Да, это я, — ответила, внимательно выслушав. — Но сейчас это уже почти ничего не значит — столько всего было...
— Для тебя почти ничего не значит. А я всю жизнь к ней шел и уходил к ней. И стольких женщин, и детей своих, и себя сделал несчастными.
— Послушай, ты же видишь будущее? — спросила Наташа, скинув рюкзак на землю. — Неужели ты не можешь, не мог себе погадать? Погадать, узнать, где я, и прийти ко мне раньше?
Спор со Смирновым, как правило, был неблагодарным делом.
— Если бы я видел свое будущее, — улыбнулся он, ставя рюкзак рядом с рюкзаком женщины, — то я не видел бы будущего других людей. И вообще, я же тебе рассказывал, как заглянул в свое с Верой будущее, и что из этого вышло.
— А к чему тебе будущее других людей? Не лучше ли устроить свое собственное?
— Дар предвидения я не покупал в Казачьей лавке. Он свыше, как я уже говорил. И я не могу поставить его с ног на голову.
— Дар, дар, — передразнила она. — Ну, скажи тогда, что будет со мною вечером? Или завтра?
— Вечером и в ближайшую жизнь все будет не с тобой, а с нами. А себе, ты же слышала, я гадать не могу. И не хочу. Ну, представь, что я в приступе одиночества нагадаю себе Синди Кроуфорд в жены? Или смерть от амазонского крокодила? Или от тебя в приступе ревности? Представляешь, сколько мороки и неприятных мыслей падет на мою голову? Зачем они мне? Пусть крокодил дожидается своего часа, но я его ждать не буду.
— Изворотливый ты! Слушай, а что ты тетке той наговорил, ну, там, в Утрише? Она чумная вся от тебя ушла.
— Ты ее видела? — Смирнов стоило труда не смотреть в вырез Наташиной кофточки.
— Да. Я покупала салфетки в киоске, а милиционер, старшина, говорил одному мужчине, на тебя посматривая, как на чудо, что ты на двадцать лет вперед видишь, и тетке нагадал такое, что она умом на фазу сдвинулась.
— Да так, ничего особого я не говорил. Просто увидел у нее серьезную болезнь, и мужу ее хвост накрутил.
— Ты мужу сказал о болезни, не ей?
— Да. Отдыхать ведь приехала… Не хотелось ее печалить.
— Ты добрый, да?
— Бывает иногда...
Он помолчал, глядя испытующе. И сказал:
— Слушай, давай, остановимся на привал? Тут невдалеке есть щель. Уютная, с ручейком.
— Уютная, с ручейком? — улыбнулась она.
— Да. Очень хочется остановить время.
— Давай, остановим. Только не торопись, ладно? — посмотрела красноречиво.
— Кто знает жизнь — не торопится, — изрек он и, подняв рюкзак, жестом попросил продолжить путь.
28.
Щель была не самая лучшая, но для ночевки вполне годилась. Поставив палатку в ее глубине (чтобы не увидели люди Олега), они пошли купаться, и он был пленен женщиной окончательно. Фигурка у нее была притягательно женственной, такой, что у него, шедшего сзади, задерживалось дыхание. И руки, и ноги, и животик и все остальное изводили его мужской взгляд и переворачивали все внутри.
— Слушай, я не могу на тебя без паники смотреть… — сказал он, когда они бок об бок легли на песок. — Ты такая… Давай, на ночь ты меня фалом свяжешь?
— Какая я? — заулыбалась женщина.
— Когда на тебя смотришь, то понимаешь, что все жизненное зло — это мелочь. Ты перевешиваешь все мирское зло. Тебя надо отправить в психушку для неудачливых самоубийц и им показывать. Я уверен, ты бы всех их вылечила.
— Спасибо за психушку. Ты что, и в самом деле влюбился?
— Да нет… Пока нет. Просто я приоткрыл дверь и увидел мир, к которому стремился всю жизнь. Да, увидел мир, но пока не знаю, настоящий он, или просто все это декорации, хорошо сделанные, но декорации, декорации какой-то неизвестной мне пьесы.
— Нет, ты знаешь...
— Да, знаю, и потому не спешу входить...
Наташа придвинулась, и он почувствовал ее тело. Ее сладкое бедро. Лезвием пронеслась мысль: "Наброситься? Целовать? Шептать "люблю"?" И плугом прошла другая: "Нет, постою еще на грани. Лучше стоять на этой прекрасной грани жизнь-любовь, чем падать в пропасть и видеть внизу кости. Видеть кости, потому что на дне всех пропастей — кости.
Но он не смог не ответить на прикосновение тела. Посмотрев на женщину — она ждала ответного хода — потянулся губами к ушку.
Она его придвинула.
Как только он прикоснулся к мочке, прикусил, потеребил губами, случилось нечто такое, что выходило за рамки каких бы то ни было приличий.
Был конец дня.
Солнце тянулось к горизонту.
Метрах в пятидесяти разлагались нудисты.
И вдруг любовь, забывшая все на свете, любовь, взорвавшаяся гранатой, и отбросившая все в никуда.
Когда солнце, море и нудисты вернулись на места, Евгений Евгеньевич был счастлив, был богом. Он смотрел в голубое небо и почему-то думал о мосте Святого Лодовико. Голова Наташи лежала у него на груди, и он знал: она счастлива, ей хорошо, потому что он дал ей что-то хорошее.
То, чего у нее никогда не было. Он знал, что она сейчас лежит и смотрит в голубое небо и думает, сможет ли она прожить теперь без всего этого. Подспудно, чисто по-человечески, ему хотелось приподнять голову и посмотреть ей в синие глаза, посмотреть и увидеть, к чему она склоняется. Но он не приподнял головы и не посмотрел, потому что знать будущего ему не хотелось.
Наташа повернула голову, он приподнялся. И они увидели в глазах друг друга совершенно сказочный Present Continuous Tens. Настоящее продолженное время.
— Давай устроим праздничный ужин? — предложила Наташа, пригладив ему брови. — У нас ведь праздник?
— Давай, — обрадовался Смирнов. — Только знаешь, мне сначала надо реализовать одну свою дурную наклонность.
— Какую?
— На каждой стоянке я убираю пляж на сто-двести метров в обе стороны. Ненавижу эти пластиковые бутылки! Они меня оскорбляют.
— А почему ты считаешь это дурной наклонностью?
— Я этим выделяюсь из общей массы и как бы становлюсь над ней. А это многими считается дурной наклонностью. И я, в общем-то, с ними согласен.
— Интересно… Ты, что, надо всем думаешь?
— Ты что имеешь в виду?
— Ну, ты ведь думал, перед тем, как назвать это дурной наклонностью?
— Конечно. Я думал, дурная ли это наклонность или просто у меня анальный тип личности — есть в психоанализе такой интересный тип, не связанный, кстати, с гомосексуализмом. А вообще ты права — если над всем думать, свихнуться можно. Ну ладно, хватит теорий, я пойду, это недолго.
— Ты что, жечь их будешь? Они же коптят? Не хочу копоти!
— Нет, не буду, это опасно. При горении пластика выделяется диоксин. Я буду их плавить вечером, когда ветер будет в Турцию.
Поцеловав Наташу в губы, он нашел изорванный пластиковый мешок и пошел с ним по пляжу. Через двадцать минут он был чист в обе стороны на пятьдесят метров, а в стороне от устья пляжа терпеливо ждали аутодафе опустошенные пластиковые бутылки, изувеченная обувь, и прочая береговая нечисть.
Эдем был почти готов.
29.
Вернувшись в лагерь, он принялся разбирать свой рюкзак. Наташа, готовившая салаты из консервов, с любопытством разглядывала его вещи.
Один за другим на свет появились:
Целлофановая пленка.
Полутора литровая бутылка с вином.
Ласты. В одной из них — "резинка" на восемь крючков.
Маска. Трубка.
Полкило картошки в рваном целлофановом пакете. Помидоры. Кабачок.
Банка говяжьего паштета.
Колечко полукопченой колбасы.
Топорик на деревянной ручке.
Бульонные кубики в пакете.
Книга с паспортом.
Тонкое байковое одеяло. Свитер, джинсы.
Другая бутылка с вином. Литровая. Пакет с бельем и рубашкой.
Белая пластмассовая коробка со всякой всячиной. Аптечка в целлофановом пакете.
Закопченная кастрюлька. Алюминиевая ложка.
Пластмассовая кружка со знаком "Рыб".
— И это все? — удивилась Наташа, когда рюкзак опустел.
— Да нет, вот еще толстовка, — вынул Смирнов зеленый сверток. — Тяжелая и нетеплая. Зачем я ее взял, не знаю...
— А что в нее завернуто? Лук ты порежешь?
— Порежу, конечно. А завернуто в нее вот что.
Смирнов развернул сверток и показал злополучный кол. Наташа смотрела с удивлением.
— А зачем он тебе? Коня же у тебя нет? А, поняла… Ты себя к нему привязываешь! Когда видишь смазливую мордашку...
И Смирнов не удержался. Не смог удержать пластинку, которая сама вылетела из пакета, легла на диск проигрывателя и притянула к себе проигрывающую головку:
— Это амулет. Мой амулет. К нему привязана моя смерть.
— Глупости какие. — Головы не подняла. — Ну и выдумщик. — Хмыкнула. — Давай, режь лук, он мне нужен.
Смирнов, достал нож и принялся резать лук на дне кастрюльки, предварительно повозив им по песку, а затем и траве.
"Ну и хорошо, что не стала спрашивать, — думал он, кроша луковицу. — Вообще, женщины тем и хороши, что все эти глупости о привязанных смертях им до глубокой безразницы. Не любят они выдумщиков.
Они практичны и имеют в виду только то, что можно подержать в руках.
А может, все же рассказать? Сказать, что женщина бессмертного тоже бессмертна?
И она пробудет со мной не только эти считанные дни до конца отпуска, но и всю оставшуюся жизнь?
Нет, не буду ничего рассказывать. Не буду, потому что уже сам себе кажусь идиотом. Придумал сказку и сам в нее поверил.
Сумасшедший.
А глаза монаха? Как он на меня смотрел! Нет, в этом коле определенно что-то есть. Не зря я его с собой потащил".
— Ты что задумался?
— Да так. Ты мне хочешь что-то сказать?
— Да. Я хотела сказать, что там, не пляже, мне было хорошо. Я бы сказала, что так хорошо, как ни с кем не было, но я еще не вполне уверенна… И хотела бы эту уверенность укрепить.
Взгляд Наташи стал туманным
— Сейчас? Мне помыть руки?
Смирнов озабоченно понюхал пальцы, остро пахшие луком.
— Нет, вечером. Ночью. Вечером мы будем пить, есть, смотреть друг на друга и печалиться.
— Печалиться, что не встретились раньше?
— Да.
— Слушай, ты такая любимая… Я прямо таю, глядя на тебя. Ты такая ясная, умная, живая, красивая и без комплексов совсем. Говоришь, что думаешь… Откуда ты такая?
— "Кто вы такая? Откуда вы? Как вы явились сюда?" — продекламировала Наталья Окуджаву с горькой усмешкой на устах. И продолжила, глядя на море, синевшее в вырезе щели:
— От папы с мамой я. У нас была хорошая семья… Знаешь, она для меня, как для тебя твоя Наташа. Я много раз пыталась создать такую же, — бросила странный взгляд. — Но тщетно.
— А где твои родители?
— Они умерли. Погибли в автокатастрофе по дороге на дачу. И старший брат был с ними. Я тоже хотела ехать, но отец нашел какое-то пустяковое дело, и я осталась. Осталась одна в пятнадцать лет с несносной теткой в роли мачехи… И ее гадким, похотливым мужем. И поняла, что такое родной отец, мать и брат. Знаешь, когда мне плохо, я злюсь на отца. Сильно злюсь. Что не взял с собой. Что оставил жить.
— Слушай, давай не будем об этом. Это все случилось давно, даже словесные соболезнования как-то не складываются, одно душевное сочувствие.
— Да, действительно, давай, не будем. Ужин у нас через полчаса. Не мог бы ты соорудить что-то похожее на стол? Мне так хочется посидеть удобно, как в кафе...
— Две минуты! Убирая берег, я видел две широкие доски, в самый раз пойдут. Кстати, я и стул поломанный нашел, трон тебе устрою, закачаешься!
Через двадцать минут стол был готов, и Наташа выставила на него приготовленные салаты и закуски. Скоро они сидели напротив друг друга, и пили за встречу и предстоящие дни, которые, без сомнения, станут незабываемыми. Наташа пила десертное вино, которое Смирнов, пивший "Анапу", взял для нее в Утрише. Им было весело, они разговорились по душам, и Наташа сказала, что ей не нравится, что он, ее мужчина, пьет дешевое вино.
— Так оно мне нравиться, — пытался оправдаться Смирнов. — Ну, почти нравится. А если честно, я пью по средствам.
— Ты за полчаса заработал почти четыре тысячи!
— Я не могу каждый день паясничать! Я вообще-то, очень даже серьезный человек, ученый, которого многие знают, в том числе и за рубежом. У меня пятьдесят научных публикаций, я...
— И сколько же зарабатывает "очень серьезный" человек с пятьюдесятью научными публикациями? — перебила женщина.
— Около трехсот долларов. Какие-то вы, женщины, не оригинальные в общей массе. Несколько часов знакомства и сразу о деньгах...
— Человек должен жить достойно...
— Это вы, смертные должны жить достойно! — воскликнул Смирнов, задетый женщиной и третью бутылки "Анапы". А я бессмертный, я не тороплюсь заглотать жизнь, как животное, до отрыжки.
— Ты бессмертный? — посмотрела Наташа, потемневшими глаами.
— Мне кажется.
— И когда ты стал бессмертным?
— Давно, в двадцать два года...
— И, став бессмертным, ты постарел на двадцать лет?
— Ты думаешь, мне сорок два?
Редко кто давал Смирнову его годы.
— Ну, сорок два — сорок три...
— Ошибаешься, сильно ошибаешься. Я не хотел оставаться все время двадцатидвухлетним, сама понимаешь. Все юноши мечтают выглядеть зрелыми мужчинами. Но все зрелые мужчины не хотят зреть дальше, вот я решил остановиться. Кстати, очень скоро ты узнаешь, что кое в чем я остался двадцати двух летним.
— Посмотрим, посмотрим. А как ты стал бессмертным?
— Этот кол. Он охраняет меня.
— От чего?
— Ото всего. От смерти, от морщин, от богатства, он отводит от меня нехороших женщин и заставляет работать, как лошадь...
— Языком?
— И языком тоже. Мне не терпится показать тебе, как замечательно я это делаю. Завтра утром ты будешь ходить за мной, как собачка.
Наташе захотелось увести Смирнова в палатку, но, подумав, она решила довести дело до конца:
— Но все-таки я не хочу, чтобы ты пил это противное вино. Пей мое, оно вкусное.
Смирнов попробовал.
— Нет, не для меня. Слишком сладкое.
— Послушай, там, у меня в рюкзаке упаковка брусничных коктейлей, мне подружка положила, любит она их без памяти. Девять градусов, очень вкусно. Принести?
— Коктейли? Давай! Люблю коктейли.
— Сам сходи, мне что-то не хочется подниматься.
Смирнов сходил в палатку, стыдясь, порылся в карманах рюкзака, из которых выглядывали женские вещи, полюбовался белоснежным кружевным бюстгальтером и прозрачными трусиками, понюхал духи и туалетную воду. Потом нашел полдюжины баночек по 0,33, и понес их к столу. Усевшись, взял одну, отпил половину и похвалил:
— Самое то! Послушай, а ты штучка! Если мы с тобой сойдемся, ты меня затуркаешь. "То не пей, из того не лей, то не делай, туда не ходи, оттуда не возвращайся".
— Да, милый, я такая. Я точно знаю, что мой милый не пьет "Анапу" — это мой пунктик. Потом я тебе перечислю все, что он не делает. И если тебя это не устроит, то в Лиманчике мы поцелуемся на прощание по-дружески и разойдемся по своим индивидуальным жизням.
Смирнов раскрыл вторую банку, попил. Он думал, что Наташа его проверят. Проверяет, управляем ли он, как пьет, сколько может выпить и как, выпивший, себя ведет. Он кожей, глазами, пальцами чувствовал ее интерес, и ему было приятно. Приятно, что женщина к нему пристрастна, что им интересуется. Приятно, что она, сама того не зная, желает, страстно желает, чтобы он был...
Стемнело. Смирнов зажег костер, сел на бревно. Наташа включила тихую музыку, устроилась рядом. Он обнял ее, поцеловал приятно пахнувшие волосы и, склонив голову на плечо, стал смотреть на огонь. Она смотрела тоже.
— Хочешь, я почитаю тебе стихи? Свои стихи? — спросил он, чувствуя себя совершенно счастливым.
— Конечно, милый, — потерлась бочком об его бок.
Смирнов молчал минуту, припоминая забывшиеся строки, припомнив, начал читать:
Вечер этот пройдет,
Завтра он будет другим.
В пепле костер умрет,
В соснах растает дым...
Пламя шепчет: "Прощай,
Вечер этот пройдет.
В кружках дымится чай,
Завтра в них будет лед..."
Искры, искры в разлет -
Что-то костер сердит.
"Вечер этот пройдет" -
Он, распалясь, твердит.
Ты опустила глаза,
Но им рвануться в лет -
Лишь упадет роса
Вечер этот пройдет...
— Как хорошо! — опять потерлась бочком Наташа. — Это ты кому написал? Полевой любовнице?
— Да и нет… Был один рабочий у нас в партии. Из морга...
— Из морга!?
— Да, из морга, — отпил Смирнов из третьей баночки. — Он там работал, а к нам приехал в отпуск. Подработать, Приморье посмотреть. И молодая специалистка была. Аня. Они сидели у костра и мяли друг другу руки. И мне показалось, что лучше им уже никогда не будет. А на следующий год я сам влюбился в девушку из другой партии. Не влюбился, а сочинил любовь. Когда она уехала, исправил эти стихи и написал другие. Хочешь послушать? Они мне нравятся.
— Конечно. Ты хорошо читаешь.
Смирнов вспомнил стихи и прочитал:
Вечер этот прошел, он превратился в пыль.
Ветер ее нашел и над тайгою взмыл.
Солнце сникло в пыли, светит вчерашним сном.
Тени в одну слились, сосны стоят крестом.
В сумраке я забыл запах твоих волос.
Память распалась в пыль, ветер ее унес.
Скоро где-то вдали он обнимет тебя
И умчит в ковыли, пылью ночь серебря...
— Понюхай мои волосы, — помолчав, попросила Наташа. — Я не хочу, чтобы ты забыл их запах.
Смирнов понюхал и заулыбался:
— Теперь не забуду.
— А ты обо мне стихи напишешь?
— Если стану несчастным. Счастливый, я дурею и мычу.
Смирнов уткнулся носом в грудь Наташи и замычал. Она обняла его, поцеловала в голову. Он вырвался, впился в губы.
Потом они сидели и смотрели на догоравший костер.
— Можно, я выпью еще одну баночку? — спросил Смирнов, подбросив в него сучьев.
— Нет, милый, хватит, не надо.
— А вот и нет! Сегодня первый день оставшейся части жизни, сегодня все можно. А завтра отдамся тебе по всем статьям.
На столе оставалось еще три баночки. Смирнов посмотрел на них и заулыбался:
— Смотри, осталось три баночки, как три пути. Направо пойдешь — в морг попадешь, налево пойдешь — вообще пропадешь, прямо пойдешь — всю жизнь проживешь! Какую же выбрать? Подскажи?
— Сам выбирай...
— Морг? Нет! Там противно, там белые, чисто вымытые трупы в пеналах. Не хочу среди них лежать. Может быть, прямо пройти? И прожить всю жизнь? Нет… Прожить всю жизнь, это пошло, это общепринято. Быть как все — это не для меня. Я пойду налево! Я хочу вообще пропасть! Как это здорово! Ты знаешь, я чувствую, что уже пропал, я чувствую, что меня нет, я весь вошел в тебя и сижу счастливый меж твоих клеточек и ничего уже не жду! Я пропал с тобой! Совсем пропал! Как здорово, что ты позволила мне пропасть! И я за это выпью эту прекрасную баночку, я выпью за мою полновластную богиню, а эти оставшиеся баночки пусть хлебнет огонь! Бросив две оставшиеся баночки в огонь, Смирнов опорожнил оставшуюся и закричал:
— Ложись, сейчас будет салют в твою честь, в честь моей королевы!
И, схватив Наташу за руку, отбежал подальше от огня.
Салют был так себе. Банки взорвались неохотно. Наташа смотрела на костер недовольно.
"Не понравилась моя пьяная выходка", — подумал он, виновато глядя, и притянул женщину к себе.
— Ну, понесло, извини… Сам даже не знаю, как это получилось… Накатила дурь из ночи, и все тут...
— Да нет, я просто испугалась — подумала, что рванет… А ты склонен к аффективным действиям...
— Не люблю всего смирного, хоть и Смирнов. Пошли к морю, а?
— Пошли. Возьми только подстилку...
Сердце у Смирнова застучало, предчувствуя радость, он бросился к палатке, вытащил байковое свое одеяло, и, сунув его подмышку, бросился за Наташей.
До моря они не дошли. Они дошли до места, на котором несколько часов назад случилось нечто такое, что выходило за рамки каких бы то ни было приличий. Дошли до него, взявшись за руки, посмотрели друг на друга и тут же забыли обо всем на свете.
30.
Потом они ходили по берегу, целуясь и прижимаясь, смотрели на море и на лунную дорожку, и Смирнов говорил как совсем недавно, в окаменевшем от привычности одиночестве он сказал себе "Лунная дорожка у каждого своя", и как радовался удачно прилепившимся словам.
А теперь он другой.
Он ходит, прилепившись к любимой так тесно, что эти дорожки, его дорожка, и ее дорожка, эти счастливые и очень личные воздаяния природы у них слились, почти слились, и скоро сольются совсем, потому что они будут смотреть на все одними глазами, глазами объединившего их счастья.
Наташа себя не узнавала.
"Как странно, — думала она, поглаживая, такую мужскую руку Смирнова, — меня почти нет, и он — не просто человек… Все это вокруг, и эти чувства, которые исходят не от него, а от всего этого, растворили меня, растворили все, что сидело во мне сучками и ржавыми гвоздями. Неужели после всего этого я смогу жить как прежде? Да, смогу, потому что кроме него, кроме его слов и всего этого вокруг, есть правда. Есть жизнь, которая не любит слов, рождающихся из души — праздного творения природы, природы, которая любит, чтобы пред ней пресмыкались..."
Когда стало холодно, они пошли в лагерь, посидели немного у костра, потом, забывшись, любили друг вечность.
Потом она заснула, а Смирнов, переполненный счастьем, вернулся к костру, сложил нодью и долго смотрел, как неторопливый огонь деловито съедает старое дерево. Потом, допив вино, заснул на своем одеяле, и Наталья выходила к нему. Во сне он чувствовал, как женщина гладит его волосы и целует в губы.
31.
Сначала ему снилась Наташа под плакучими ивами. Потом остались одни плакучие ивы и пустая скамейка. Он не успел расстроиться, как на ней расселся сухой и бледный человек.
— Сначала под баньяном сидел, а теперь вот, под ивой, — подумал Смирнов и тут же сухой и бледный человек стал толстым и розовощеким и переместился со скамейки в свой дом.
Он жил там, вполне довольный жизнью. Его ничего не заботило. У него были женщины, но ни одну он не любил, потому что любовь — это попытка остановить время. Это всего лишь способ забыть о времени.
Ему не надо было забывать о времени, и потому он не любил.
У него были дети, но он их не запоминал. Дети — это способ остановить время. Это способ продлить себя за пределы своей жизни. А этого ему было не нужно.
Он ничему не учился и не познавал. Если Смерть на привязи, если ты никуда не торопишься, то все приходит само собой.
Он болел, но болел без страха смерти. А без страха смерти любая болезнь — насморк, просто насморк.
Его равнодушие отмечали:
— Он идет Срединным путем, — с уважением говорили ламы.
— Он идет на равном расстоянии от Добра и Зла, — подтверждали люди.
Однако он старел. Старел медленно и незаметно, потому что не жестокая Смерть портила тело, а Жизнь, милосердная Жизнь, высачивалась из него всего лишь по молекуле.
Люди уходили, а он жил.
Люди страдали, радовались, рожали детей, строили для них хижины, доживали до тихой и просветленной мудрости и уходили в небо, уходили к своим богам.
А он просто жил.
Когда все вокруг него слилось в темно-серое, он заблудился и ушел. Очнулся через тьму веков в палатке из ячьей шерсти. На груди его лежал кол, привязанный к поясу крепкой волосяной веревкой. Рядом сидел молодой человек, и, сквернословя, пытался молотком открыть жестяную банку. Она вся измялась, но юноша, видимо, голодный, продолжал попытки. И тогда сухой и бледный человек отвязал кол от пояса и подал ему.
Подал, улыбнувшись впервые за два тысячелетия...
32.
Галочка поднялась ранним утром. Было зябко.
Вышла из палатки.
Смирнов лежал, сросшись с землей, лежал в той же позе, в которой был оставлен ею в середине ночи.
Постояв над ним с минуту, собрала вещи, сняла палатку, уложила в рюкзак.
Достала косметичку, привела себя в порядок.
И пошла в Утриш.
Спокойная и собранная.
Она сделала все, как просил Олег, и теперь дочь ее в безопасности.
Она шла и вспоминала прошедший вечер и ночь
Она усмехалась, вспоминая себя и то, что было.
Как она его травила!
И как испугалась, когда из шести баночек, которые дал Олег, он выпил все не отравленные, а смерть свою, шутя, отправил в костер.
И как испугалась потом, когда вколола яд ему в вену, и он умер. Испугалась тому, что Олег с его смертью потерял все шансы на спасение и потому может повести себя глупо. Может убить ее, как свидетельницу собственной глупости.
"И зря испугалась — Карэн не даст в обиду, — думала она, вышагивая по каменистому берегу. — Это его проблемы, я сделала, все, что он просил, и ему не в чем меня упрекнуть. Да, я сделала все, и получила удовольствие. Да, получила...
А он хорош. В душе я ведь болела за него. Когда он тянулся за баночками, судорожно смотрела на те, что были без яда...
Однако он оказался обычным человеком, с обычной смертью за пазухой. Трепач!
— Я бессмертен, я бессмертен!" И тут Галочка замерла чуть ли не с поднятой ногой. Сзади закричали:
— Наташа! Наташа! Подожди!
Она медленно обернулась и увидела бежавшего к ней Смирнова.
По мере того, как он приближался, камень, который съел ее тело, теплел, частичка, за частичкой обращаясь плотью. Когда он подбежал, испуганный, ничего не понимающий, Галочка сидела на камнях и беззвучно плакала.
Он сел перед ней на колени, она, обливаясь слезами, обняла его за плечи, стала целовать лицо, обильно смачивая его прорвавшейся к свету душевной влагой. Потом, не переставая плакать, рассказала о баночках с коктейлем, рассказала, как уколола его шприцом Олега.
— Ты не умер, ты не умер! — счастливо смеялась она, тряся ему голову теплыми ладошками, — почему ты не умер?!
— Этот вопрос не ко мне, — простодушно пожал он плечами. — Может, ты просто уколола меня не тем?
— Как не тем? Тем, тем!
Смирнов поджал губы, задумался. Смущенно заулыбался:
— Знаешь, когда я ходил за отравой, то есть за коктейлями Олега, я… я порылся в карманах твоего рюкзака… Из них так аппетитно выглядывали бюстгальтер и всякие там умопомрачительные трусики, а я, знаешь, в душе фетишист, не смог не потрогать их, не рассмотреть.
— Ну и что?
— В карманах были еще картонные коробочки. Может, я перепутал, поменял их местами, когда укладывал все на место?
Галочка смотрела широко раскрытыми глазами. Их расперли смятение, ужас, благоговение.
Он переложил коробочки! Неосознанно переложил!
Коробочку со шприцами, в которых был мощный транквилизатор, он переложил в правый карман. А коробочку с отравленными шприцами в левый! И ночью она не заметила подмены! Не заметила, хотя эти шприцы отличались, как ночь и день! И спал он, как труп, как сама Галочка спала, вколов себе так необходимое при ее жизни снотворное!
— Да, ты перепутал! — засмеялась она. — Твой кол перепутал, я перепутала! Как я счастлива, милый!
Они обнялись. Через вечность Галочка отстранилась и, пристально глядя в глаза, сказала:
— Теперь ты все знаешь. Что меня подослал Олег, что я — шлюха.
Смирнов вспомнил Свету, с которой прожил три славных месяца, прожил, любя больше всех своих "честных" женщин, и улыбнулся:
— Из шлюх получаются отличные хозяйки — это общее мнение. А в частности скажу: все, что я о тебе знаю, так это то, что я люблю тебя. И еще я знаю, что Бог любит нас, и потому уберег. Единственно, что мне не нравиться, так это то, что мне придется звать тебя Галочкой...
— А я не Галочка, ты, что, забыл? — заговорила она пылко и убежденно. — Я — Наташа, твоя студенческая смешливая Наташа. Я родилась в Душанбе и училась на филологическом факультете университета. И все эти годы я ждала тебя, ждала, потому что помнила наши плакучие ивы, помнила твои чистые влюбленные глаза, твои неумелые руки, твои губы… Помнила, как мы сидели, обнявшись, и видели всю свою жизнь от начала и до конца, видели, как женимся, как рожаем и воспитываем детей. Видели, что всю жизнь будем любить друг друга и потому будем любить людей, Видели, как вдвоем, а потом и втроем, и вчетвером преодолеваем обычные людские несчастья. Знаешь, милый, почему я ушла от тебя? Да потому, что Томка точно бы отравилась! Ты не знаешь, она ведь отпила тогда глоточек, ее увезли на скорой. Она бы отравилась до смерти, и тогда бы ничего у нас не было, потому что ее смерть поселилась бы у тебя в сердце, и эта смерть стала бы для тебя тем, кем стала я, и ты всю жизнь стремился бы к ней, не к живой, как я, а к мертвой… И я ушла, от тебя, ушла, чтобы вернуться...
На Смирнова накатила сладостная волна счастья.
— Я люблю тебя… — прошептал он, взяв ее шелковые пальчики.
Наташа, отняла руку, отступила. Лицо ее напряглось.
— Ты не можешь меня любить. Я месяц жила с Олегом.
— Ну и что? Все женщины живут с мужчинами. А если везет, то с несколькими.
— Ты не знаешь, какой он. Когда я сказала о нем, мне захотелось помыться.
— Теперь я — твой мужчина. И буду таковым, пока ты мне не изменишь. Хотя мне кажется, сейчас кажется, и это не поколебало бы мое отношение к тебе.
— Я не буду тебе изменять, пока ты будешь таким.
Смирнов шагнул к женщине.
— Я так люблю тебя...
— Но почему? Почему? — заплакав, обняла его Наташа. — Ведь я травила тебя, я целовала тебя, брала твое тело, а потом травила! Нет, ты не можешь меня любить!
— Глупенькая! Я же бессметный, и все попытки лишить меня жизни воспринимаю по-своему. Как бы тебе объяснить… Ну, как будто бы ты насыпала мне соли в кофе, или сахаром селедку посыпала… Или нет, можно сказать лучше — ты просто попыталась перепилить меня гусиным перышком.
Наташа, продолжая плакать, прижалась к нему. Поцеловав ее в голову, Смирнов проговорил, глядя на море, готовое отдаться непогоде, шедшей со стороны Анапы:
— Давай, забудем об этом и подумаем, что нам делать дальше. Ты говорила, что твоя дочь у Олега. И потому мне кажется, что сейчас ты должна позвонить ему и сказать, что выполнила поручение. У тебя есть мобильник?
— Да.
— Звони, давай.
Наташа вытерла слезы и, посмотревшись в зеркальце и удостоверившись, что тушь не потекла, — а как она могла потечь, французская? — вынула из кармана мобильный телефон, набрала номер и через несколько секунд заговорила:
— Олег, ты? Все в порядке. Плачу? Да нет, тебе показалось, нормальный у меня голос… Хотя все может быть после такой ночи. Так вот, из шести баночек он выпил четыре, а две, смеясь, бросил в костер. Ты, наверное, догадываешься, какие. Потом я вколола ему в вену яд, и он не умер… Почему? Не знаю, спроси у него сам… Он сейчас нажрался и спит без задних ног… Нет, еще вколоть я не могу. После того, как он получил смертельную дозу, он поспал, потом съел все, что было, и полез меня насиловать. Я не далась, но он повредил все шприцы… Что? Спать с ним?! Да я его боюсь!!!… Ну ладно, уговорил… Мы пойдем в сторону Туапсе, и я буду тебе звонить… Хорошо… Не беспокойся, я все узнаю… Как там Катя?… Не Катя, а Людмила?.. Папой называет?.. А Зину мамой… Спасибо… Передай ей, что Галочка очень ее любит и сильно скучает. Пока.
Спрятав телефон, Наташа некоторое время переживала последние слова Олега.
Она умела переживать боль — научилась. Сконцентрировав ее в центре сознания, в сердце, она постаралась ощутить, впитать ее каждой своей клеточкой. И боль послушно впиталась, отложилась осадком, ушла, конечно, на время, но ушла.
Очувствовавшись, Наташа посмотрела на Смирнова, привыкая к нему как к соумышленнику; привыкнув, сказала:
— Знаешь, что я думаю, милый? Я думаю, что нам надо найти какой-нибудь приличный пансионат и на пару дней залечь в нем, не привлекая ничьего внимания. Заляжем, вымоемся и обдумаем, что делать дальше. Как ты к этому относишься?
— По-моему это великолепное предложение...
— Ты что-то хочешь сказать? Говори, я вижу по твоему лицу.
— Да… Ты знаешь, мне понравилось делать это прилюдно...
— Нет, милый. Я не хочу, чтобы это вошло в привычку. Да и людей вокруг нет, рано еще.
— Ну тогда, давай, сделаем это неприлюдно.
Улыбнувшись, она отрицательно покачала головой.
— Я не хочу, чтобы ты видел во мне только… Ну, в общем ты понимаешь… Пошли?
Он взял ее рюкзак, и они, рука в руке, пошли к лагерю за вещами Смирнова.
33.
После звонка Наташи довольный Олег некоторое время обозревал зад Зиночки, лежавшей к нему спиной. Он, хотя и прикрытый струившимся алым покрывалом, стоил внимания. В детской спала дочь Людмила — Олегу захотелось некоторое время почувствовать себя отцом кудрявой светловолосой девочки с таким именем, и он попросил Карэна устроить ему это.
Карэн устроил, хотя у Зиночки был пятилетний сын Вадим. И устроил так, что клиент счастливо засмеялся — Карэн привел ему Катю, смешливую дочь Галочки.
Зиночка во сне повернулась к нему лицом. Оно, хотя и безупречное, выглядело бездушным, даже механическим.
Олег поднялся, прошел на балкон. Накрапывал дождь. Море безропотно принимало его бесчисленные уколы. Он представил, как Смирнов и Галочка сидят в палатке, теребимой небесной влагой, и думают, что делать дальше.
"Вместе думают или по отдельности? — задался он вопросом, закурив сигарету. — А впрочем, это не имеет значения. Главное, я всегда буду знать, где находится кол Будды.
Глубоко затянулся. И вновь увидел изнутри двухместную палатку, которую сам покупал в "Спорттоварах". Когда виртуальная Галочка, выполняя его приказ, занялась со Смирновым любовью, усмехнулся и, сфокусировав глаза на черном горизонте, задумался о деле.
Как мы уже говорили, он был удовлетворен ходом событий. Смирнов не привирал, рассказывая о коле Будды, а это главное. Ему было важно знать, наверняка знать, что в природе существуют магические вещи, способные действовать сами по себе. Выпущенный из рук камень летит к земле, а кол держит смерть — получалось, что это явления одного порядка.
— Кол держит смерть… — повторил Олег вслух, и тут же мысль его напряглась: — Но ведь должна же быть еще и веревка? Или цепь? Может, дело вовсе не в коле? Ведь кол, любой кол, можно легко вбить, вбить даже в скалу, это может сделать каждый. А кто может накинуть невидимую петлю на шею невидимой Смерти? Кто может сковать ее невидимой цепью?
Никто… Никто живой. Но, может быть, Смерть ходит с петлей на шее? Или с цепью, неслышно гремящей сзади? И все, что надо сделать, это подхватить украдкой эту цепь и прикрепить ее к чему угодно? К колу, дереву, камню? Или к чему-нибудь словесному? К своему языку, как возможно, сделал Смирнов?
Нет, видимо, нет никакой веревки, никакой цепи. Просто этот кол держит смерть, как игла держит высушенную бабочку. Кол Будды обездвиживает смерть. Он убивает ее, но на время, потому что навсегда ее убить невозможно.
Однако хватит фантазий. Несколько часов пообщался с этим словоблудом и теперь думаю, черт знает о чем. Веревка, цепь, смерть смерти… Смех, да и только.
Надо действовать.
Надо заставить его подарить мне этот кол. И когда он это сделает, пустить ему пулю в лоб. Если голова его треснет, как глиняный горшок, и если он от этого умрет, значит, мне жить. Это будет последней проверкой.
А заставить его отдать мне кол — это просто. Надо сделать его жизнь невыносимой. Надо сделать так, чтобы он полз за мной, плача и рыдая. Полз и умолял принять от него этот кол, принять великодушно, чтобы он, Смирнов, мог пожить, еще хотя бы немного пожить без боли. Надо сказать Галочке, чтобы она подготовила его к этому шагу. И влюбила в себя до посинения. Ей легко будет это сделать. Все дураки влюбчивые. Как он смотрел на эту длинноногую проститутку! Как на небесную женщину, как на человека… А я трахал ее за сто баксов на капоте "Мерседеса". И ей понравилось, так понравилось, что, увидев меня, вошла в кафе, села рядом и стала строить глазки...
34.
Пансионат был уютным, а номер чистым и довольно хорошо обставленным. Наташа осталась довольной. Позавтракав в непритязательной столовой творожком со сметаной и биточками, они пошли гулять по дорожкам, петлявшим в прилегающем лесу. Было тепло, хотя с неба падали холодные капли с утра собиравшегося ливня. Когда позвонил Олег, позвонил, чтобы приказать ей влюбить в себя Евгения, они целовались в сухой еще траве.
Послушав, Наташа спрятала телефон и сказала нахмурившемуся Смирнову:
— Он сделает все, чтобы ты отдал ему кол. Отдал чистосердечно.
— И потом стрельнет в меня, чтобы проверить, как я поведу себя без кола.
— Да.
— А когда я умру, он убьет тебя, чтобы не было на свете людей, знающих о коле.
— Да, убьет.
Они помолчали. Начался дождь. Бросились к старенькой беседке, когда-то крашенной белой краской.
Уселись тесно.
— Послушай,- спросила она, радуясь проникавшему в нее теплу, его теплу — а этот кол действительно чудной?
— Это ты меня спрашиваешь? — улыбнулся Евгений Евгеньевич, представив, как прошедшей ночью она, демонически красивая, нависла над ним, сжимая в руках смертоносный шприц. Кино да и только.
— Ты не должен на меня так смотреть. Ты знаешь, что у меня есть дочь. И если мне предложат выбрать между тобой и ей, ты знаешь, что я выберу.
— Ты правильно выберешь, — чмокнул Смирнов ее в щечку. — Я прожил длинную жизнь, за десятерых прожил, прожил и прочувствовал столько, что меня давно пора убить.
— "Прожил жизнь", "прочувствовал"… Как ты можешь это говорить, ведь ты еще не жил со мной! Ты должен жить, потому что ты мне нужен. Мне и другим людям, которые в лицо тебя не знают… И ты будешь жить, потому что я не хочу жить в жизни, в которой не будет тебя. И еще… Я знаю, что если это случится, если мне придется выбирать между тобой и Катей, и я выберу ее, то я не смогу относиться к ней так, как отношусь сейчас. Я буду смотреть на нее, и видеть твою смерть. А это страшно смотреть на дочь и видеть смерть.
— Это так, никуда от этого не денешься… — вздохнул Смирнов. — Это я во всем виноват.
— Не надо, милый...
— Не надо-то не надо...
— Знаешь, что я чувствую? — счастливо заулыбавшись, приложила ладошки к щекам Смирнова.
— Что?
Она хотела сказать, что с ней происходит странное, что она явственно помнит, как они целовались под ивами, явственно помнит его руки и губы, помнит, как страдала, говоря, что не любит, помнит его растерянные глаза и опустившиеся плечи. Она хотела сказать, что помнит, как ненавидела его всю жизнь, — иногда ненавидела, — за то, что не разглядел в ее глазах правды. Не разглядел, и она пошла по жизни без него, пошла и прошла такое, что та Наташа умерла, почти умерла. Она не сказала этого. Слова "страдала", "ненавидела", "умерла" ушли из нее.
— Я чувствую, что счастлива, чувствую, что мы сможем найти выход, — сказала она, поцеловав его в кончик носа. — Я совсем не беспокоюсь за Катю, и за себя тоже.
— А за меня?
— А что за тебя беспокоится? Ты же бессмертен. Я и за себя не беспокоюсь, потому что твоя бессмертность в меня проникает...
— Давай, я добавлю ее в тебя? Так хочется...
Наташа озорно улыбнулась, оглянувшись, сняла с себя трусики и устроилась на коленях Смирнова.
Это увидела пожилая пара, вышедшая к беседке с боковой дорожки. Женщина по жизненной своей инерции хотела сказать определенную гадость, но от Смирнова с Наташей исходило нечто такое, что она жалобно посмотрела на мужа, и тот обнял ее.
35.
Олег не торопился. Он знал, что в любой день до тридцать первого августа сможет стать обладателем кола. Он хотел насладиться последними днями смертного существования, в котором были свои прелести, хотя бы возможность рисковать. А он любил рисковать, он любил пройтись по лезвию острой ситуации, любил на нем покачнуться и глянуть вниз, в черноту небытия.
Не любил он лишь неотвратимости. Неотвратимость, это вечное падение в никуда, это движение твоего времени, или просто чего-то твоего, к полному и окончательному завершению, отравляла жизнь и затягивала в тягостные раздумья.
Однако Олег знал, как не думать о завершении времени, знал, как охранить имеющуюся жизнь от отравы мысли — надо просто действовать, надо просто что-то делать.
После плотного субботнего завтрака он сидел на балконе в шезлонге и курил гаванскую сигару. С каждой затяжкой его охватывала все большая и большая тревога. Он знал, почему это происходит — просто никотин сужает сосуды, и мозг, получая меньше крови, начинает тревожиться.
Олег выбросил сигару, но тревога осталась. И, чтобы задавить ее, отвлечься, он стал смотреть на участок, прилегавший к территории отеля с запада.
На участке стоял обычный беленый кирпичный домик со старой залатанной железной крышей, крашенной суриком, комнаток в четыре дом. На задах его был небольшой ухоженный огородик с помидорами и капустой, вокруг росли старые фруктовые деревья. Под болевшим и потому плешивым виноградником завтракал хозяин дома. Обнаженный по пояс, он сидел за длинным столом и сосредоточенно ел что-то из большой тарелки, низко опуская голову. Напротив сидела жена, полная, и, видимо, красивая (она держала голову и грудь, как держат их женщины, привычные к мужскому вниманию). Она придвигала к мужу то тарелку с хлебом, то миску с ярким салатом из помидоров и лука, то перечницу. Поев, мужчина отодвинул тарелку в сторону, и женщина стала наливать ему чаю в большой цветастый бокал. В это время из дома гуськом вышли заспанные мальчик и девочка, оба в белых трусиках. Девочка привычно устроилась на коленях отца и, обняв за шею, задремала. Мальчик сел к матери, она его погладила по головке — видимо, тот завидовал сестренке. Отец ему что-то сказал, показывая на огород. Мальчик, прислонившись к матери, вопросительно взглянул снизу вверх. Та что-то сказала мужу, и все засмеялись.
Неприязненно двинув головой, Олег стал смотреть на море, волна за волной злобно бросавшееся к отелю. Тревога вновь овладела сердцем. Пытаясь отвлечься, он задумался о делах и вспомнил хозяина "Казачьей лавки", вспомнил кристалл эпидота, который тот отказался ему продать.
— Я же ему обещал козу на возу устроить! — тотчас забыл Олег о тревоге. — Да и кристалл надо испробовать! Если все мои крупные неприятности превратятся в мелкие, то в жизни мне ничего не будет нужно, ничего, кроме зеленки, чтобы замазывать ссадины.
Мстительно улыбнувшись, он моментально загорелся действием, бросился в гостиную, позвонил Карэну и спросил, кому принадлежит "Казачья лавка".
— А зачем она тебе? — удивился Карэн.
— Да так, купить хочу.
— Ты что-то собираешься купить!? — удивление хозяина отеля окрасилось желчной иронией.
— А что?
— Ну покупай, покупай… Смотришь, на медальках и значках дела пойдут, и с Капанадзе рассчитаешься. А что касается хозяина лавки, то он — небольшой человек. Младший брат, правда, у него в казаках ходит, нехороший человек и экстремист — везде кричит, что всех черных надо в Черное море спустить. Ну, в общем, если что, обращайся, поможем и с ним, и с братом.
***
Лавка открывалась в одиннадцать. Хозяин пришел в десять тридцать. Когда он открыл дверь и обернулся, Олег подскочил к нему и пистолетом приказал идти в лавку. Хозяин побледнел, беспомощно посмотрел по сторонам, никого рядом не увидев, понурился и вошел в лавку. Олег двинулся следом.
Они не объяснялись: лавочник оказался понятливым человеком. Подрагивающей рукой он вынул из кармана потертого кожаного пиджака маленькую коробку, оклеенную зеленым бархатом, открыл ее, обнажив камень, и протянул Олегу.
Тот взял кристалл из коробочки, поворачивая то так, то эдак, смотрел с полминуты, спрятал в нагрудный карман, и, ткнув лавочника дулом пистолета в живот, — тот чуть было не сложился пополам, — выцедил:
— Сечешь масть, дорогой? Камень-то работает! Я ведь тебя убить хотел за неуважение к покупателю в моем, ха-ха, лице. А теперь у тебя будет только синяк на твоем жирном брюхе.
Лавочник ловил ртом воздух и потому не ответил. Олег, презрительно понаблюдав за личностной его агонией, пошел вон.
Пройдя несколько шагов, он вспомнил, что является хорошим человеком, и вернулся. Ужас распер глаза хозяина "Казачьей лавки", когда незваный гость, убийственно глядя, сунул руку во внутренний карман пиджака.
Однако, вместо ожидавшегося лавочником пистолета, Олег вынул бумажник, вытащил из него три пятисотрублевые купюры, положил на прилавок и, криво улыбнувшись, ушел.
Настроение было прекрасным, и он поехал в лучший ресторан, поел с удовольствием и много, затем прошелся в праздной толпе по центру, а когда закапал дождь, в одном из модных магазинов купил дорогой светлый костюм, в котором выглядел как никогда счастливым и уверенным.
Вечером его семья гуляла по приморскому бульвару. Он курил дорогую сигару и ловил на себе восхищенные взгляды женщин, Зиночка показывала платье, привезенное Карэном из Венеции и ловила восхищенные взгляды мужчин, Катя ела ореховое мороженое и называла его папочкой.
Уже ночью, когда он, глядя на звезды, курил на балконе, откуда-то издалека прилетела пуля, наверняка казацкая, ударила в грудь. Костюм был безнадежно испорчен, кристалл эпидота, приняв на себя свинцовую злость, рассыпался в труху. Олег же, очутившись на полу, и поняв, что поменял амулет на жизнь, истерично засмеялся:
— Не врал Евгений, не врал, значит, не врет и с колом!
36.
Вечером они лежали в своей комнате, пили дорогое французское вино, и говорили ни о чем. Потом был ужин, и долгая прогулка к морю. Заснули в третьем часу ночи. Утром, еще затемно, Смирнову стало тревожно, он проснулся и увидел, что Наташи нет, как и ее вещей. Взгляд его, поблуждав по становившейся все более и более ненавистной комнате, остановился на рюкзаке, видневшемся в приоткрытом шкафу.
Он тяжело встал, подошел к нему, порылся.
Кола Будды не было.
Она его унесла.
Несколько минут он сидел на полу, тупо глядя перед собой. Потом попытался рассмеяться, но получилось рыдание.
Он все придумал, и дума кончилась.
Он сочинил очередную Наташу, он сочинил любовь, он придумал кол, его убивший, убивший на время, но убивший.
Он все придумал.
А все придуманное, не сделанное, рано или поздно рассыпается в пыль. И Наташа рассыпалась, ее унесло ветром, и он сидит теперь, одинокий, и думает, что сочинить еще, сочинить, чтобы обмануть себя, чтобы не страдать так нестерпимо.
Он, конечно, сочинит.
Потом.
Потом он опять что-нибудь придумает. Очередную сказку, очередную женщину. Ведь та Наташа, с которой он мальчиком целовался под плакучими ивами, никуда не ушла, она есть в природе, она существует где-то...
Она в воздухе. Она растворена в нем.
Ее не может не быть.
Нет, может.
Ее же нет… Она ушла.
Стало невыносимо. Он вскочил, походил по комнате, постоял у окна, глядя на темную, бессолнечную природу и остро чувствуя лбом равнодушную прохладу стекла.
— Вон отсюда, — шептал он себе, — немедленно вон, и каждый день по двадцать пять километров под дождем и солнцем, двадцать пять километров пехом, чтобы ни о чем не думать. И к Сухуми или Гаграм никакой Галочки, не пожелавшей стать Наташей, в голове не останется. Она выветрится ветром, вымоется дождем, выестся соленым потом.
Почувствовав себя упрямо идущим, идущим, не взирая ни на что, идущим, как всегда, он ожил, бросился собирать вещи и запихивать их в рюкзак. Завязав его, осмотрел комнату, и под кроватью, с Наташиной стороны, увидел ее заколку.
Ему захотелось прикоснуться к ней, подержать в руках, но, пересилив себя, он пошел прочь.
37.
Далеко Смирнов не ушел. На дорожке, ведущей к конторе пансионата, его остановили двое мужчин.
— А ты куда намылился? — загородив путь, удивился один из них, здоровый, с рваным шрамом на щеке. — Давай назад, каляка к тебе есть. И не ерзай, а то покалечим.
Смирнов обернулся на хруст ветки и увидел в кустах человека со странно загнутыми вниз ушами. Он, явно главный в компании, стоял, гнусно улыбаясь и поигрывая пистолетом. В другой раз Смирнов рванул бы в лес напропалую, на авось, и ушел, точно ушел бы, раненый — не раненый, оставив в презент бандитам свой несчастный перелатаный белыми нитками рюкзак, но в это утро ему было все равно. Криво усмехнувшись, он повернулся и пошел к домику, в котором провел день с Наташей.
Нет, с Галочкой.
— Вот почему она ушла… — думал он, неспешно шагая. — Олег приказал ей унести кол, чтобы эти мордовороты случайно не осквернили амулет, вогнав в мою задницу. Или чтобы я со злости не подарил его этим странным ушам. А что если… Что если действительно рассказать главарю о нем? Сказать, что если они вернут кол мне, то я подарю его, предварительно научив им пользоваться? Вбивать, ха-ха, в землю? Нет, не получится. Уши у него обломанные, лапша свалится. Но попробовать можно.
Однако говорить Евгению Евгеньевичу не удалось. Как только он вошел в дом, его свалили ударом в спину, тут же связали руки и заклеили рот липкой лентой. Посадив пленника у стенки на пол, бандиты — человек с ушами и тот, который остановил Смирнова — расселись по креслам. Третий бандит ушел. Видимо, на стрему.
— Ты, козел, допер, что нам от тебя надо? — спросили "уши", выдержав паузу.
Смирнов покивал. Вопрошавший нехотя встал, подошел к жертве и со всех сил ударил в ребра ногой.
Смирнов упал на бок.
Он был растерян. Такого с ним еще не было. Его никогда не связывали и не были ногой в ребра.
"Только бы зубы не выбили, — подумал он, претерпев боль и усевшись в прежнее положение. — Всю жизнь берег, чистил..."
— Нет, ты допер, что нам от тебя надо? — спросил верзила со шрамом, придвинув лицо, искаженное гримасой ненависти и презрения.
Смирнов решил не кивать, но ребрам его лучше не стало.
Тот же самый вопрос ему задавали с различными вариациями раз пятнадцать. По крайней мере, он досчитал до пятнадцати, прежде чем потерять сознание от удара винной бутылкой по голове.
38.
Наташа проснулась под утро. Он спал, сладко прижав к ней бедро.
Она осторожно поцеловала его в губы.
Он, отвернувшись, пробормотал: "Я все придумал, все… Какая ты любимая..."
С трудом сдержав слезы, она поднялась с кровати, оделась, стараясь не шуметь, собрала вещи и, напоследок посмотрев на посапывающего Смирнова, пошла к берегу.
На душе было нехорошо, очень нехорошо.
Всем своим существом и более всего спиной она чувствовала кол, притаившийся в рюкзаке.
Она смотрела вперед, выискивая путь, а глаза ее видели железную змею, стрелой выпрямившуюся змею, змею, которая вот-вот вопьется в сердце, и будет пить из него кровь, будет пить, пока не выпьет всю.
Она бы повернула назад, бросилась бы к нему, к Смирнову, вся охваченная ужасом, бросила бы ему этот кол под ноги и упала бы мертвая и пустая, она бы повернула назад, конечно же, повернула бы, если бы не ум, окаменевший от решимости, если бы не ноги, ставшие чужими и ступавшие сами по себе.
Пройдя около километра по направлению к Утришу, она увидела катер, с которого высаживалась полуночные ловцы крабов. За пятьсот рублей его владелец, молодой парень с внимательными глазами, согласился отвезти ее в Утриш. Через полтора часа она была в Анапе. День провела у подруги, жившей на окраине города, а вечером, ближе к двенадцати, поехала в "Вегу".
В апартаменты Зиночки прошла незамеченной — у нее были ключи от черного входа и других дверей, которыми часто пользовались "левые" клиенты (их, по соглашению с "девочками", посылал Карэн в отсутствии основных квартиросъемщиков).
Зиночку в сметанной маске она нашла в ванной у зеркала, а оставила на полу в бессознательном состоянии — приемам каратэ своих подопечных учил опять-таки Карэн. Учил, приговаривая:
— Классная проститутка должна уметь давать, и не только в… но и в морду.
Из ванной она пошла в детскую, посмотреть, как спит Катя.
Катя спала хорошо, счастливо улыбаясь. В ее объятиях грелся большой плюшевый мишка, купленный "хорошим" Олегом в конце "семейной" прогулки у уличной торговки. Сам глава "семьи" тоже спал — он всегда ложился в час ночи — и спал на спине. Наташа подошла к нему и со всех сил вогнала кол ему в сердце.
39.
К вечеру Смирнов знал, что от него хотят. Точнее, он знал, что хотят эти люди, так действенно заставившие его забыть о Наташе. Они хотели, чтобы их пленник мечтал умереть, и преуспели в этом.
В тот момент, когда кол Будды входил в сердце Олега, Смирнов, ополоумевший, весь в крови и синяках, возопил, теряя последние силы:
— Подавись ты им, подавись! Дарю-ю-ю!
40.
Утром пришла горничная и увидела Катю, с любопытством смотревшую на кол, торчащий из груди бездыханного "папочки".
На ковре, посереди спальной, лежала Зиночка, у нее был инсульт.
Отправив Катю в "детприемник" отеля, горничная вызвала скорую помощь.
Приехавшие врачи констатировали, что Олег жив, то есть сердце его, пронзенное колом, продолжает биться.
41.
Наташа вернулась на том же катере — за время поездки от пансионата до Утриша, она сдружилась с его владельцем, и в два часа ночи он подобрал ее на одном из пирсов Анапы.
К коттеджу она пошла на всякий случай, просто внутренний голос шепнул: "Поди, посмотри, может, не ушел, остался".
А быть осторожной ей подсказало сердце: что-то не то было в лесу, скрывавшем их со Смирновым домик.
Человек, охранявший его снаружи, дрожал в беседке — ночью было холодно, а пить ему настрого запретили.
Его постигла участь Зиночки.
Бандиты, мучавшие Смирнова, закрывшись на ключ, спали пьяным сном. А ключ у Наташи был.
В комнате горел ночник, и Смирнов ее увидел. Увидел ее глаза.
Потом он рассказывал друзьям, что, увидев глаза Наташи, порвал путы, как макаронные. Но на деле ему помогла Наташа. А вот с "ушами" и шрамом он стравился сам. Первые поломал, а второй преумножил.
Эпилог.
Олег не умер, он продолжает жить с колом Будды в сердце. Доктора разводят руками, показывая его репортерам. Тридцать первого августа к нему приходил Капанадзе с цветами и ананасом. Постояв рядом с блаженно улыбающимся должником, смотревшем сквозь потолок и не куда-нибудь, а в себя-Вселенную, он довольно сказал:
— Нирванит, собака. Так ему и надо.
Потом Капанадзе говорил с лечащий врачом, и услышал, что за жизнь больного можно не опасаться, но в ближайшем будущем ни один хирург не возьмется его оперировать.
Смирнов ни в Ялту, ни в Туапсе не пошел. Пожив пару недель в "Веге-плюс", он уехал с Наташей и Катей в Москву. Когда все устроилось, Смирнов направился к знакомому кузнецу, занимавшемуся оградами для богатых, и тот выковал каждому члену его новой семьи по персональному колу. Через год они хорошо расстались — его тянула дорога, ее — уют и состоявшиеся мужчины. Катя к нему ходит гладить ползунки и распашенки.
Зиночка выздоровела, однако последствия инсульта заставили ее переменить профессию. Теперь она продает живые цветы. Ее хорошо знают — в Анапе она самая красивая цветочница.
Старшина из Утриша, отлежав в госпитале четыре месяца, получил от министра Грызлова орден "За мужество" и лейтенантские погоны.
Оля накопила денег и купила отчиму игрушечную железную дорогу. Вова радовался, как мальчишка.
У мальчика с тремя родинками на сердце обнаружились необычайные способности в музыке, и счастливые родители увезли его за рубеж.
Бориса Петровича перевели на дипломатическую службу. На подлете к Монтевидео чудесным образом забеременевшая Валентина родила двойню.
— От кого они? — не смог не спросить Борис Петрович, вглядываясь в лица новорожденных — мальчика и девочки.
— Как от кого? — удивилась Валентина. — От вас.
Карэн приобрел все дома вокруг "Веги-плюс", снес их и расширился втрое. За опытом к нему приезжают из самой Голландии, с известной улицы Красных фонарей.
Капанадзе через год после описанных событий скоропостижно скончался. За это ему поставили памятник.
- Автор: Руслан Белов, опубликовано 28 декабря 2017
Комментарии