- Я автор
- /
- Руслан Белов
- /
- Бессмертие от Будды
Бессмертие от Будды
… Смирнов сидел с богатеньким буратино Олегом, нечаянным знакомым, в уютном ресторане Анапы. Почувствовав собеседника, он понял, что надо говорить, чтобы вместо очередной кружки пива Буратино заказал полный обед и литр вина.
— Что нам не хватает, так это веры в чудо, — сказал Смирнов. — Это я знаю определенно.
— Почему определенно? — спросил Олег.
— Потому что моя жизнь резко разделена на время, когда я не верил в чудо, и время, когда поверил… Это как небо и земля…
— Ты хочешь сказать, что веришь в чудеса?
— Я верю в чудо, как в то, что ты сидишь передо мной. Точнее, я даже не верю в возможность чудес, а доподлинно знаю, что они есть, и знаю, как и за что они служат человеку.
— Расскажи, как это случилось. Как поверил… — закурил Олег.
Смирнов, приняв мрачный вид, принялся рассказывать:
— Это случилось в семьдесят четвертом на Восточном Памире. Маршрут был тяжелый, я работал один, без коллектора, и вымотался, как последняя собака. А ночь уже, как поезд, надвигалась. Рельеф Восточного Памире так себе, весьма спокойный, и в сумерках ничего не стоит заблудиться и, перейдя пологий водораздел, очутиться в Китае, тогда недружественном.
Так и вышло. Со мной всегда так выходит. С минусом. Когда я понял, что совершил стратегическую ошибку, можно сказать — международный промах, который не простят ни пограничники, ни первый отдел, ни тем более, хунвейбины, было уже поздно и очень холодно. Еды не было – всё в обед съел, чтобы в брюхе тащить, а не на себе, и скоро стало очень даже грустно от тягучего желудочного нытья. Представь мое тогдашнее состояние: заблудился как мелкий фраер, в животе один желудочный сок, противный, как кислота, холодно, плюс пять на дворе. Да еще совесть грызла за товарищей, которые вместо заслуженного отдыха должны были теперь по горам с фонариками бегать, матерясь и спотыкаясь, бегать, окрестности обследуя в поисках моего травмированного трупа. И повариха Нина Францевна еще виделась злая, как черт, потому как борщ, которым она обещала на ужин похвастаться, давно простыл, как и знаменитая ее гречневая каша.
Знаешь, какие у Нины Францевны были борщи и гречневые каши!? Придешь с маршрута полумертвый, ничего не хочется, только упасть одетым и обутым на замызганный спальник, упасть и заснуть до конца полевого сезона или даже до всемирной победы коммунизма. А как запах услышишь, так сразу силы появляются до десятиместки кухонной добраться. Доберешься весь ватный, сядешь кое-как, а Нина Францевна бух перед тобой тазик борща. Ой, блин, как вкусно она готовила! Ешь, ешь, брюхо уже под столом валяется, а ты все ешь и ешь. И только «уф» скажешь, пустой тазик как ковер-самолет улетает, и на его место, как танк с неба, тазик с дымящейся гречневой кашей…
Олег оказался догадливым человеком. Подозвав официанта, он заказал мясного салата и утку с яблоками. Смирнов хлебнул вина и, споро расправившись с салатом, продолжил рассказ:
— Так вот, стою я в широком распадке, стою посередине, словно лошадь в магазине, и не знаю, что делать. Ну, постоял, постоял и вспомнил святую книгу «Правила техники безопасности при проведении геологоразведочных и геолого-съемочных работ», точнее ее раздел, в котором говориться «Если заблудился вчистую, или ночью, то не дергайся, а бросай кости».
Ну, я и стал искать, где ночь перемучиться. Прошел немного вниз и в распадке справа увидел что-то вроде палатки. Увидел и испугался — таким нежеланием жить от нее тянуло, таким, знаешь, мертвенно-теплым духом. Все вокруг нее было мертвым — черное почти небо, и скалы, и земля, и высохшая трава. Постоял, короче, посмотрел, и решил уйти от греха подальше. Лучше на холодных камнях спать, чем в теплой могиле. Решил уйти, повернулся, поднял ногу, и чувствую, что не могу ступить, не моя она. Уже не моя, и по моей воле идти не хочет.
Знаешь, я в секунду облился ледяным потом, сердце бешено забилось, и, клянусь, если бы я полтора месяца головы не мыл, то волосы точно дыбом встали… И тут случилось чудо — полог палатки откинулся, сам по себе или ветер его поднял, в общем, откинулся, и я увидел огонек. Я говорил, что палатка показалась мне гробницей, вместилищем смерти, а этот огонек ее наоборот перелицевал. Или просто огонь — это огонь. Ведь страхи во мне сидели — волки, злые китайцы и тому подобные хунвейбины — и потому, сам понимаешь, я во всем плохое чувствовал и только плохого ожидал.
Короче, этот огонек меня к себе как на аркане потянул. Я шел к нему, уже совсем другим шел, зная, что смерти на земле вовсе нет, а если есть, то она крепко к ней, то есть к земле, привязана. Так уверенно шел, глаз от огня не отрывая, что перед самой палаткой споткнулся обо что-то и упал, сильно ударившись коленкой о камень, да еще рюкзак с образцами и пробами, килограмм тридцать в нем было, меня догнал и по спине долбанул. Так больно знаешь, было, до слез больно.
Ну, полежал я, встал, посмотрел на пресекшее мой путь препятствие. И увидел, что это обычный железный кол с круглым ушком в пятачок тогдашний размером, — я тебе его как-нибудь покажу. Он был вбит в землю почти по самое ухо, и мне захотелось его вытащить и выкинуть подальше. Но, как только я за него взялся, как током меня шибануло. Я тогда подумал еще, что это от спины моей бедной искры пошли, от спины, которая по молодой дурости рюкзаки с камнями любила таскать, да чем тяжелее, тем почетнее.
Ну что, опять я это свалил на причину крайнего своего морального и физического истощения, встал и, поглазев на луну огромную, только-только из-за гор выкатившуюся, пошел в палатку. И увидел в ней монаха буддистского в полной походной форме. Он лежал прямо на земле, лежал навзничь и смотрел в звездное небо, смотрел своим священнослужительским взглядом — добрым и чуть плутовским, смотрел, палатки, конечно, в упор не видя. Места в ней было достаточно, и я уселся рядом по-простецки, рюкзака, правда, не сняв. Монаху все это по боку было, нирванил он по-черному, и я стал интерьер изучать в поисках какой-нибудь сумы с лепешками, сушеным творогом и мясом в масле. Знаешь, восточный люд, собираясь в дальнюю дорогу, мясо докрасна жарит, потом сует его в какую-нибудь емкость и маслом от жарки заливает. Вкусно, килограмм можно съесть, и хранится долго...
Олег сидел в маске равнодушия. Когда последняя спадала, он откидывался на спинку кресла и отводил глаза на прохожих.
— Но мечта моя о жареной докрасна баранине оказалась тщетной, — продолжал рассказывать Смирнов, чувствуя, что собеседник заинтригован. — Сума-то нашлась, но лепешек и мяса в ней не было — одни заплесневелые галеты, да пара банок китайской тушенки. Ну, я решил не привередничать и пригласил себя в гости, лама-то нирванил. Вытащил нож, открыл банку и принялся вечерять. Этот мой недвусмысленный поступок извлек монаха из райского его космоса, а может просто ложка некультурно стучала, и он уставился в меня теплым отеческим взглядом, да так, как будто бы я виноват немножко, то есть к званому в его честь ужину чуть-чуть припоздал. Я подмигнул — нечего, мол, горевать, присоединяйся, а то ведь один съем. А он головой так качнул — незачем, мне, мол, силы подкреплять. Я удивился и спросил по-английски:
— How are you, mister holy man?
— Fine, — ответил он на пристыдившем меня оксфордском наречии.
Ну и начали мы болтать по-светски, потому как я наелся и пришел в великолепное расположение духа. По-английски, конечно, болтали, он преимущественно. Болтали, болтали, о погоде, Дэн Сяопине и домашних домнах, видах на урожай арахиса, чумизы, риса и деликатесного бамбука, и я по ходу дела почувствовал, что ему от меня что-то надо. Ну, я по-свойски, по-нашему, по горно-таежному, попросил не темнить и сказать, что хочется. Он посмотрел на меня пытливо и начал издалека…
Охрипший Смирнов счел, что пришло время сваять паузу при помощи сигареты и отсутствующего взгляда. Олег чиркнул для него зажигалкой и принялся ждать. Сделав пару затяжек, Смирнов стал смотреть на высокомерную блондинку, усевшуюся за соседний столик. Она была невероятно хорошо сложена, из-под короткой кожаной юбочки виднелись резинки сетчатых чулочек. Поцокав языком, что означало «пятерку» за внешний вид, он продолжил:
— Так вот, лама посмотрел на меня пытливо и начал издалека. Сказал, что он монах на Тибете не последний, и даже когда-то был весьма близок к опальному далай-ламе, когда-то был, потому что потом впал в ересь, и его по этой причине из родного монастыря вместе с Китаем поперли. Ходил он туда, ходил туда, хотел в чудную Америку — там сейчас лам больше, чем на Тибете, — через Афганистан, естественно, хотел, но узнал, что в последнем наши квадратно-гнездовым контингентят, и у всех подряд фамилии спрашивают, а если не та фамилия, или личико, то в Москву, в самый центр, самолетом грузовым отправляют. А на Лубянку ему не хотелось, ибо буддистский дух в сырых подвалах портится в простой человеческий и совсем не так нирванить начинает.
Я, честно говоря, плохо его слушал, по жадности на вторую банку тушенки глядя, и он сделал правильный вывод — сказал, чтобы я не стеснялся, так как двадцати двух летнему юноше надо хорошо питаться, чтобы дожить до седых волос и прозрачного старческого слабоумия. И я начал питаться, и потому не все правильно понял. Хотя, я думаю, если бы я не ел тушенки — честно говоря, на самом деле я ее не ел, а жрал,— но усердно конспектировал его речь, как речь Брежнева на третьем курсе, то я все равно очень бы плохо понял, потому что нес он, как и упомянутый товарищ, полную чушь и околесицу…
Смирнов замолчал, оглянул стол, посмотрел на высокомерную блондинку, сосредоточенно курившую длинную тонкую сигаретку, и принялся есть так, как будто прошел без завтрака и обеда двадцать километров по иссушенному ветрами памирскому высокогорью.
Наевшись, Смирнов откинулся на спинку кресла и вновь приклеился глазами к блондинке, сосредоточенно потреблявшей цыпленка-табака при помощи ножа и вилки. Он знал, что отработает ресторанные харчи, и потому взгляд его был нетороплив. Проводив, наконец, восхищенным взглядом ноги уходившей блондинки, Смирнов качнул головой и продолжил:
— Он стал пороть чушь, ахинею и прочую дурь. Он сказал, что хочет умереть, уйти в нирвану без права переписки, но не может этого сделать самостоятельно, и потому просит ему помочь. Я, скептически вздохнув, задумался, что пьют буддистские монахи, когда им становится хорошо и сытно.
Олег налил Смирнову вина. Тот выпил, и, расправившись с утиным бочком, продолжил свой рассказ:
— Монах на мой отказ убить его, снисходительно улыбнулся и сказал, что умерщвлять его банально вовсе не требуется. А надо просто от чистого сердца принять подарок, легковесный, но по всем статьям значимый. Я, естественно, озадачился. Легковесный и значимый подарок? Что это? А он сказал: «Кол. Кол, о который ты споткнулся, когда шел, не осененный еще Буддой, к своей судьбе». Он сказал, и я вспомнил кол. Вспомнил, как он меня вроде током шарахнул. Вспомнил, и что-то странное вползло в меня. Вера какая-то, что ли. Или кончик жизни…
— Кончик жизни? — Олегу три дня, а точнее семьдесят часов назад поддельники прислали «черную метку».
— Да. Ты же знаешь, у жизни есть начало и есть конец. И этот самый конец вполз в меня и стал… и стал моим!
— Как это?
— Как? Понимаешь, я почувствовал, что этот кончик жизни мой. Понимаешь, мой собственный. Как бы тебе объяснить… Ну, представь, что у тебя в кармане особый прибор с кнопкой. Нажмешь ты на эту кнопку — и все, жизнь твоя кончилась. Нет, не прибор — это дрянное сравнение, не прибор типа взрывной машинки, а шнурок звонка. Дернешь — и явится Смерть. Не дернешь — не явится. И только ты можешь его дернуть, понимаешь, только ты. Короче, я это почувствовал, и стало мне как-то по-советски нехорошо. Не человеческое это дело, Смерть на шнурочке держать. Человеческое дело — это жить так, чтобы в конце жизни без всяких эмоций выйти из нее, не оглянувшись и не хлопнув дверью…
— Ты это хорошо сказал… — проговорил Олег задумчиво. — Выйти, не оглянувшись.
Смирнов не услышал, всеми органами чувств он был в палатке монаха.
— И я рассмеялся, — продолжал он, — и стал банку выскребать. А монах посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Ты веришь не в те вещи. Марксизм-ленинизм — это, конечно, здорово, но не все он объясняет, и мало над чем властен».
Сказал он это, и я вспомнил, что я — пламенный комсомолец плюс секретарь комсомольской организации крупной геологоразведочной экспедиции и приготовился ему краткий курс прочитать, но он покачал головой — старец, мол, я, и не надо мне краткого сталинского курса в мою чисто выбритую голову. И, налив мне в мелкую пиалошку, какой-то жидкости из сушеной тыковки, предложил выпить. Я выпил — «даст тебе мудрец яду — пей», откинулся на бугристый рюкзак с образцами совсем уже хороший и без всякого морального кодекса в голове, и стал слушать тишину и хорошее такое движение этого яда по своему изможденному полевой жизнью организму.
А мудрец, полюбовавшись моей умиротворенностью и деполитизацией, заговорил: «Это кол, конечно, это самый настоящий кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и верблюдов. Это — кол, к которому можно привязывать ишаков, лошадей, верблюдов и даже баранов. Но выкован он самим Буддой, выкован из небесного железа свирепыми молниями на высочайшей мировой вершине. И потому к нему можно привязать не только ишаков, лошадей и верблюдов, но и Смерть. Не буду рассказывать, как этот кол попал ко мне. Скажу лишь одно: я хочу умереть. Я жажду умереть, потому что устал жить и хочу в нирвану, как маленький мальчик хочет к маме… И смогу я это сделать, лишь от чистого сердца подарив этот кол хорошему человеку. Ты хороший человек, я знаю. Ты любишь свою жену, ты обожаешь сына, ты работаешь до изнеможения за гроши, ты верен друзьям и жалеешь врагов. Этого достаточно, чтобы ты жил столько, сколько захочешь. Но ты должен знать, что это очень трудно — жить, сколько захочешь, жить до того момента, пока поймешь, что жизнь — это не самое главное. Если ты примешь мой подарок, то проживешь очень долго. Ты переживешь первую любовь, вторую, третью, четвертую. Ты переживешь разлад с близкими, разлад с сыном и дочерью, ты переживешь Родину и КПСС. Ты все переживешь, ты всех простишь и станешь мудрым, как природа. И тогда ты, как и я, захочешь стать ее неотъемлемой частичкой, действительно вечной частичкой, которая не знает, что такое жизнь, потому что существует вечно…
Он еще что-то говорил, но я ничего не слышал, а дремал с открытыми глазами. Я люблю вешать лапшу, ты уже, наверное, догадался, а тот, кто любит вешать лапшу, не любит собирать ее со своих ушей и потому в нужный момент своевременно отключается. Как только монах замолчал, я проснулся, как будильник, и попросил повторить из тыковки. Когда он выполнил просьбу, поднял пиалошку и сказал, что все сделаю за радушие и истинно буддийское гостеприимство, которые я нашел в этой палатке. Монах поморщился моему русскому духу, но продолжал гнуть свое:
— Перед тем, как ты опустошишь тыкву, ты пойдешь и вытащишь кол Будды из земли и назовешь его своим. Потом ты вернешься и ляжешь спать. Ты будешь хорошо спать. А утром ты встанешь и похоронишь меня сожжением. Там, недалеко, в боковой долинке есть мертвое дерево. Его сучьев хватит, чтобы вознести мой дух к Будде-Вселенной».
Я пожал плечами, выбрался из палатки, подошел, чертыхаясь, к колу и стал его выдергивать из земли. И выдернул, как обычный кол, к которому привязывают ишаков, лошадей и прочих верблюдов.
Выдернул и стал рассматривать в свету луны. Да, это был на первый взгляд совершенно обычный кол длинной около тридцати сантиметров, ручной ковки, но, изящный, я бы сказал, иглу напоминающий, весь пропитанный духом своего изготовителя, явно не рядовым духом, а может быть даже божественным…
Но тогда это не вошло плотно в мое сознание, — сделав емкую паузу, продолжил воспоминания Смирнов. — И я стал мочиться, глядя на луну и звезды. Как только вернулся в палатку, монах отключился, и мне ничего не оставалось делать, как к нему присоединился.
Проснулся я с первыми лучами солнца. Какое-то время, глядя на его окоченевшее тело, вспоминал, где нахожусь, и как дошел до такой жизни. Но вспомнил лишь как съел две банки тушенки, и то благодаря красным жестянкам, лежавшим в ногах, и еще то, что обещал сжечь хозяина палатки.
Ты знаешь, я, наверное, не сделал бы этого, не сделал бы точно, если бы не было до мерзости в душе холодно, и не хотелось понежиться у костерка. Знаешь, до сих пор помню, как он сгорел… Как ворох хорошо просушенного сена. Он так быстро сгорел, что дым его ушел во вселенную единым клубом… Как душа.
Потом я подкрепился тем, что оставалось в суме монаха, и пошел в сторону Союза Советских Социалистических Республик. Прошел метров сто и вспомнил о коле Будды. Постоял, постоял в раздумье и решил вернуться, хотя и опасно это было — пограничники с обеих сторон могли проснуться и озадачиться, что это за тип в приграничной полосе ошивается.
В общем, вернулся я, взял кол, потом дошел до границы, на давно не паханом каэспэ — контрольно-следовая полоса так сокращенно называется — оставил записку, чтобы зря отечественные стражи границы не волновались, и направился к себе в лагерь. Там на меня начальник отряда зло и вымученно посмотрел — это потому, что всю ночь с открытыми переломами воочию представлял, потом обнял с радости и к поварихе отвел. Повариха плотно накормила, и я, образцы и пробы выгрузив, поперся в плановый маршрут на одну горушку, высотой чуть-чуть выше пяти тысяч метров. И так целый месяц на нее ходил, пока замерзать при минус восемнадцати не начали…
Смирнов вспоминил молодость. Затуманившийся его взгляд несколько минут блуждал по прошлому, затем приклеился к пустому графину и стал грустным. Олег смотрел пристально, смотрел как на лоха.
— Ну и что было дальше с этим колом? — спросил он, что-то для себя решив.
Столик, за которым они сидели, стоял у самой балюстрады, и море плескалось рядом. Было жарко — солнце добросовестно отрабатывало отгулы, предоставленные ему непогодой, властвовавшей в последние дни. Смирнова тянуло в воду, но Олег смотрел как человек, ждущий оплаченную музыку.
Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел скрипучей сосны и пепел смоленой шпалы.
Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,— то есть душа, — улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками…
— Да, я ушел в лагерь, — продолжил он, скорбно улыбнувшись, — сунул кол в свой ягдтан — это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, — и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана — кстати, Роксана, любимая жена Александра Македонского, оттуда родом.
Там я и вспомнил о коле Будды, он по-прежнему лежал под газетой «Правда» на самом дне моего ягтана. Хотя вспомнил не сразу… Знаешь, перед тем, как продолжить рассказ, скажу, что Ягнобская долина — это не Восточный Памир. На Восточном Памире тяжело работать, спору нет, высоты на два-три километра выше, но разбиться в маршруте, или слететь с горы в обрыв, там шансов очень мало, по крайней мере, в том районе, где я пахал. Да и пахал я там в поисковой партии. А на Ягнобе мы били штольни и переопробовали старые. А старая штольня — это как минное поле, только опасность не под ногами, а над головой. Кроме проходки штолен занимались еще крупномасштабным картированием весьма изрезанного рудного поля…
— Изрезанного рудного поля?
— Да, есть такой термин. Это когда кругом глубокие ущелья с обрывистыми бортами, камнепады, осыпи, ледники и тормы — остатки сошедших лавин, и ты должен каждый метр всего этого исследовать. И еще попадаются медведи голодные и сурки с мышами в буквальном смысле чумные. Добавь ко всему этого еще чумазых поварих с грязными ногтями, которые, без сомнения, своему кулинарному мастерству обучались у нашего тогдашнего вероятного противника, то есть на кухне ЦРУ. Короче, загнуться там в маршруте, или в штольне, или в столовой — делать было нечего. У нас в партии в пятьдесят человек смертность была выше, чем в Чикаго в период Великой депрессии. Каждый год два-три человека хоронили, начальник у нас почти не работал, потому что постоянно в прокуратуре или в суде ошивался. Да, вот так мы светлое будущее строили. На энтузиазме и прочем воодушевлении...
Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесшись мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
— И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, — соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. — Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти…
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину. Когда он, у самой уже реки, набрал обороты и стал кругами выбираться в белесое от зноя небо, Смирнов, подмигнул слушателю и заговорил, улыбаясь одними уголками рта:
— Дальше — больше. В начале октября — лужи уже хрустели под сапогами — перед самым окончанием полевых работ я тащился поздним вечером по долине Ягноба, и тащился только потому, что видел себя сидящим с кружкой крепкого сладкого чая у костра в кругу таких же усталых товарищей. И вот, когда до лагеря оставалось всего пару километров, мне стало как-то погано на душе, очень погано. Я посмотрел вокруг, и волосы мои стали дыбом: справа от тропы сидел… гигантский волк, метр двадцать в холке, точно. Он сидел и смотрел на меня, совсем как на горячий ужин, некстати завернутый в штормовку. Слава богу, невдалеке было старое яблоневое дерево, я бросился к нему как медведем укушенный, взлетел, как белка, и, оглянувшись, задрожал от страха — волк был не один, их было штук десять, если не пятнадцать, целая стая! Через минуту они окружили дерево. Видел бы ты их оскаленные морды, их жадные, предвкушающие глаза… Охваченный ужасом до мозга костей, я поднялся на самые верхние сучья, они, уже побитые морозом, подломились, и я камнем полетел вниз…
Смирнов замолчал, нервно потянулся за сигаретами, закурил. Губы его подрагивали.
— Ну что? Что было дальше? — подался к нему Олег.
— Как что? Они меня съели…— недоуменно посмотрел Смирнов.
И тут же захохотал:
— Анекдот это, анекдот! Я тебя разыграл!
Олег осел на стуле, нахмурился. Он не любил шуток. И особенно не любил, когда шутили над ним.
— Да ладно тебе! — попытался вернуть его расположение Смирнов. — Это я для собственной разрядки. Ты думаешь легко вспоминать обрушившиеся штольни, сели, лавины? У меня кровь холодеет, когда я вспоминаю, через что прошел. Слушай дальше, и будь уверен, шуток больше не будет.
Олег разгладил лицо прощающей улыбкой, и Смирнов продолжил свое повествование:
— В начале первого года работы на Ягнобе, в конце мая, я впервые в жизни пришел в гору документировать забой, на пятой штольне это было. С горным мастером пришел, как и полагается по технике безопасности. Он ломиком основательно прошелся по кровле и стенкам, заколы снял, и разрешил работать. И ушел, как полагается, в дизельную чай пить. А я остался гордый сам собой: как же, не какую-то там канаву разведочную или керн документирую, а штольню, тяжелую горную выработку, да еще по рудному телу идущую! И вот, в обстановке необычайного душевного подъема я забой зарисовал и за развертку штрека принялся. И тут мне компас понадобился, чтобы замерить элементы залегания одной трещины. Ну, похлопал по карманам, посмотрел в полевой сумке — нет нигде. Оглянулся вокруг и в ярком луче «Кузбасса» увидел компас у забойного подножья. И только я шаг к нему ступил, как с кровли «чемодан» упал килограмм в триста, и аккурат на то самое место, на котором я только что стоял! Упал и только самым своим краешком карман моей штормовки зацепил и оторвал… Я только и услышал треск рвущейся ткани и «шмяк!»
А неделей позже рассечку опробовал на второй штольне. Часа три ковырялся под десятком «чемоданов» и «чемоданчиков», потом поболтал немного с буровиками, они в камере напротив бурили, и на обед побежал. Один из проходчиков улара здоровенного после смены застрелил, и повариха обещала его в суп вместо тушенки, всем надоевшей, положить. И вот, когда я крылышко улара обгладывал (самый краешек, ведь птицу на двадцать четыре человека делили) приходят буровики и говорят, восхищенно так глядя:
— Фартовый ты, Женька! Через минуту как на-гора ушел — звуки шагов еще не смолкли (резинки по рудничной грязи громко чавкают), — рассечка твоя села. Обрушилась начисто!
Но, по сравнению с третьим случаем, все это мелочь, такие случаи со многими бывали. Клянусь, до сих пор поверить не могу, что это было, было со мной... После этого самого третьего случая, я монаха и вспомнил. В общем, слушай. Через неделю после обрушения рассечки спускался я с мелкашкой с Тагобикуля — второго нашего разведочного участка. Шел по узенькому и обрывистому водораздельчику и сурков высматривал (шкурка у них больно хороша — рыжая, густая, на шапку самое то, да и мясом побаловаться хотелось, не тушенкой). Увидел одного, с ходу вдарил, но в голову не попал, в бок. Сурок закрутился у самого обрыва, а я, дурак, с мыслью одной: “Упадет, гад, в пропасть!” бросился к нему, как к самородку. Подбежал, когда он уже в обрыв сваливался, попытался схватить, но оступился и полетел вслед, вниз головой полетел, вниз головой, в которой было только три слова, три горькой горчицей вымазанных слова: «Все! Нет вариантов!»
Представляешь — вниз головой в двадцатиметровый обрыв! И, естественно, без всяких там висячих деревьев и кустов, которые в приключенческих фильмах каскадеров спасают…
Олег смотрел скептически. «Опять свалился. Сначала с дерева к волкам, а теперь в бездонную пропасть».
— Но я не погиб и даже не покалечился, — горько усмехнулся Смирнов. — Случилось чудо, о котором я тебе говорил: через три, нет, вру, через два с половиной метра свободного полета я ударился обеими руками о небольшой карниз, они, руки сами по себе оттолкнулись, и я, сделав в падении сальто в воздухе, твердо стал на ноги на следующем карнизе, располагавшемся в двух метрах ниже! Карнизе шириной всего пятнадцать сантиметров! Это было невероятно, тем более за всю свою жизнь я не сделал ни одного сознательного сальто, конституция, понимаешь, не та, сам видишь мою комплекцию.
До сих пор не могу в это поверить! Кто-то другой, не я, владел моим телом, кто-то другой перевернул в полете мое тело, перевернул как ребенок, изображая падение скалолаза, перевернул бы изображающую его куклу. Осознав это постороннее воздействие, я вспомнил случай в штреке, ну, когда чемодан на меня упал. Вспомнил и увидел его совсем по-другому. Вернее, детали вспомнил. Не компас меня спас, а какая-то сила, толкнувшая меня к нему. Я чувствовал эту силу всеми фибрами души, телом чувствовал, она оживляла темноту штрека, как кислород оживляет воздух. Я был в ней, как плод в матери. Она же была и в той рассечке, которая позже обвалилась. Это она меня вытолкнула, родила, можно сказать.
Короче после этого полета в пропасть я кое-как поднялся на тропу — пришлось понервничать, очень уж круто было, — и в лагерь пошел. И всю дорогу только о чудесном своем спасении и думал. Представь мои мысли. Представь, что тебе предоставили верные доказательства твоего бессмертия, доказательство того, что жизнь твоя бережно опекается. Я, от охватившей меня эйфории, с ума стронулся и чуть напрямую не двинулся, напрямую через обрыв стометровый, для проверки своей бессмертности, значит… Если бы не страх, оставшийся от обычного человечека, то точно бы полез. А на следующее утро вспомнил этот случай, до мельчайших подробностей вспомнил и решил, что не было этого, потому что не могло быть такого… Но в столовой за завтраком наш техник-геолог Федя Муборакшоев, сказал, что с соседнего хребтика видел мое падение, он там разведочную канаву документировал… Вот такие дела.
— А потом были случаи?
— Сколько угодно! Десять, пятнадцать, двадцать! И ведь не все еще я воочию видел, не все знаю.
— Не понял?
— Ну, представь, что я чумного сурка недожаренным съел, и чумные микробы мне в организм попали и ничего сделать не смогли? Или стрелял кто в меня, но промахнулся? Мало ли чего мы не замечаем…
Олег посмотрел на Смирнова черными сузившимися глазами, коброй посмотрел, и тот похолодел. «Черт! Вот заговорился, болван! Он же со своим бзыком, со своей любви к амулетам постарается теперь любым способом овладеть этим колом!»
— Ты говорил, что этот кол с тобой? — подтвердил его предположение Олег. — Можешь показать?
Смирнов не помнил, говорил ли он об этом, и кисло сказал правду:
— Да, он со мной...
Олег заметил перемену в его лице. Оно стало трезвым.
— Ты что скис? — спросил участливо. — Может, вина еще взять?
— Возьми, — Смирнов решил немедленно убираться из Анапы, да не в Крым, а назад, в Адлер, а то и в Сухуми или через хребет в Краснодар. Чем черт не шутит? А если Олег, судя по всему верящий во всякую мистическую чепуху, и в самом деле попробует экспроприировать кол? А перед этим, несомненно, попытается проверить его свойства на Смирнове.
— Слушай, ты, наверное, подумал, что я попытаюсь завладеть этим колом, — сделал Олег превентивный ход. — Так выбрось это из головы, ты же говорил, что отнять его нельзя, его можно только подарить от чистого сердца.
— Монах так говорил, лама тот. А насчет того, чтобы отнять … Это дело дохлое, по крайней мере, для многих стало дохлым…
— Да мне и не нужно никаких колов…
— Слушай, Олег, мне и в самом деле пора кормить верблюдов. Давай, допьем и разбежались?
— Давай, допивай, я за рулем, ты же знаешь.
Когда Смирнов допил вино, Олег посмотрел на часы и сказал, что отвезет его домой. Тот согласился. Согласился с упавшим сердцем — минутой раньше он загадал: если любитель мистики с гарниром из лапши предложит завести его домой, то он клюнул, и ему, Смирнову в оставшиеся дни отпуска, а, может быть, и жизни, будет очень неуютно.
Апартаменты Смирнова Олег не посетил — слишком уж убого те выглядели со стороны; высадив его у калитки, он уехал по делам.
Смирнов покурил во дворе, вошел в комнатку, сел на кровать и задумался. Ему было ясно, что новый знакомый не оставит его в покое. Тратить большие деньги на подозрительные талисманы и отказаться от абсолютного амулета? Нет, он не откажется, невзирая на предпринятые попытки его запугать. Детские попытки. Наверняка, завтра же утром, или, скорее всего, этим вечером, он попытается проверить на нем действие кола Будды. Подожжет его халупу ночью, прошьет ее очередью из автомата или, что надежнее, грохнет из гранатомета. Хорошо еще, что трепаться перед этим не будет. Точно не будет. А если трепанется, то половина Анапы будет тестировать его, Смирнова, бессмертие. Из автоматов, гранатометов, гаубиц, базук, или просто булыжниками.
— Значит, надо немедленно бежать, — решил он, оглядывая пожитки, разбросанные по комнате. — Черт, и зачем только я взял его с собой? В последний момент ведь сунул. Как, уходя на работу, суют в карман бумажник. Нет, он сам сунулся...
На сборы ушло немного времени. Когда уже стоял на пороге, грянул ливень. Он лил сплошной стеной, гремела гроза, метались молнии, неприятные ему со дня первой ночевки у Катковой Щели, и о побеге не могло быть и речи.
«Лучше уж принять на грудь гранату, чем идти на пленер в такую погоду, — подумал он, вернувшись в комнату и усевшись на кровать. — Да и бежать в принципе никуда не нужно. Перестанет лить, пойду и на другом конце города сниму комнату. А когда дожди прекратятся, пойду в Адлер, нет, в Туапсе до железной дороги».
Полутора литровая бутылка «Анапы» у него была, а с полутора литровой бутылкой вина всегда разумнее оставаться, чем идти.
Когда бутылка стала наполовину полной, фантазия Смирнова освободилась от плена трезвости, и он решил не бежать, а устроить спектакль.
Он загорелся идеей сделать эффектный ход, после которого, уже не он, а Олег постарается держаться от него подальше. Решение каким-либо образом завладеть колом Будды, без всякого сомнения, прочно сидит в его сознании. А значит, там же и так же сидит и страх возмездия. И потому надо лишь напугать парня, напугать до дрожи в коленках, когда тот явится проверять факт бессмертия человека, которому он скормил две порции шашлыка из молодой баранины и столько же из прекрасной осетрины плюс полтора литра вина. Это, конечно, будет юморно и с последствиями, потому что Олег — пробивной мужик, и бесспорно повторит попытку удостовериться в действенности… в действенности кощеевой иглы, то есть буддистского кола. Повторит, но уже гораздо более проворными руками наемного убийцы.
Но это будет потом, когда дожди пройдут, и Смирнов уйдет на природу, на скалистый берег, где нет «Мерседесов», их жадных на жизнь владельцев с дурацкими мистическими наклонностями.
Выпив еще стакан, Смирнов придумал, что делать.
Он придумал обрушить к ногам Олега, — сомнений в том, что тот явится, уже не было, — сохранившийся фрагмент стены снесенного по соседству дома.
Не обращая внимания на продолжавшийся ливень, он вышел во двор и обследовал стену. Она, промоченная дождями, покачивалась под порывами ветра. Приготовить из нее страшилку для любителя жить вечно было плевым, вернее, мокрым делом — привязывая бечевку к гвоздю, торчавшему в верхней части стены, Евгений Евгеньевич промок до нитки.
Кстати, моток крепкой нейлоновой бечевки он сунул в рюкзак в Москве просто так, как сунул кол, и сунул вслед за ним.
Олег появился у калитки, когда Смирнов, допив вино, об этом грустил. Постояв немного, алчущий бессмертия вошел во двор, вынул из-за пояса пистолет, направился к кибитке.
Останец стены обрушился к его ногам, как подкошенный — Смирнов дернул за бечевку со всех сил, так, что последняя залетела в форточку без вариантов, залетела вместе с державшим ее гвоздем. Несколько кирпичей рикошетом ударили в ноги Олега, и он упал. Смирнов, ликуя, бросился к нему, но тот продолжая лежать, выпустил в обладателя кола Будды всю обойму. Увидев, что подопечный азиатского бога и не думает падать и обливаться кровью, но стоит, идиотски хихикая, вскочил и опрометью бросился к машине. Спустя несколько секунд она умчалась, катером рассекая водный поток, рекою текший по улице.
- Автор: Руслан Белов, опубликовано 27 декабря 2017
Комментарии