Добавить

КРЫНКА МОЛОКА

 

Сначала вступление такое:

У молодых людей. изначально равных,  впервые собравшихсяся, чтобы потом долго быть вместе: — школьников в первый класс, призывников в одно отделение, студентов на первый курс и т.п.; очень быстро, в течение нескольких дней, или даже нескольких часов устанавливается иерархия, часто неизменная на всё оставшееся время совместного пребывания.

Ведь каждый успевает как-то себя проявить. Все друг другу новые, все сразу отмечают особенности каждого. Появляется один, чаще — несколько лидеров-заводил. Формируются группы «по интересам» и   уже спустя небольшое время понимаешь: кому можно довериться, от кого можно ждать понимания, поддержки или наоборот — подвоха, «подлянки». Кого следует избегать, с кем «не связываться». Над кем можно пошутить и он посмеётся вместе с тобой, а над кем — не дай Бог, — сразу конфликт, сразу врага наживёшь. После «притирки» появляются «любимцы публики» и «изгои общества». Каждый, хочешь не хочешь, соглашается с прозвищем, каким его «наградил» коллектив. Всё становится на свои места, наступает некоторая гармония отношений — у каждого своя роль. Если кто не согласен со своей ролью — бунтует, самоутверждается. Иногда успешно. Чаще — нет. Первое впечатление о человеке — самое цепкое: уже не отклеется. Впрочем, это все и так знают: — «Береги честь с молоду» и т.п.

 

В одном таком сообществе я оказался в возрасте четырнадцати лет — (месяц, как исполнилось). Этот возраст называется отрочество. И вот, все мы, отроки ровесники, только что зачисленные на первый курс техникума, по специальности «океанология», были отправлены на месяц (сентябрь) в колхоз, на уборку картошки. Поселили нас в старой просторной избе. В ней была раньше сельская школа. .

Плотники соорудили в горнице и в кухне одноярусные нары. Привезли сена, чтобы набивать им наволочки и матрасовки.

Когда мы со своими рюкзаками и авоськами зашли в дом, в нём так весело пахло свежими стружками, сеном, известковой побелкой! Все сразу кинулись занимать места на нарах: «Чур, я здесь!»

С нами приехала преподавательница истории — молодая женщина: робкая, в себе не уверенная. Какой из неё воспитатель? Она поселилась где-то в другой хате, «на квартире». Приходила утром, ехала с нами на поле, маялась там, скучала. Ни кого не подгоняла, не вмешивалась в мальчишеские конфликты.

Ну, когда, (к примеру), картошкой кидались друг в друга. Понятно: Её «загнали» с нами в колхоз, а она не хотела… С вечера и до утра коллективом руководили старшие пацаны. Она им так и сказала: « У вас с ними лучше получается, они вас слушаются. Вот если бы де-евочки...» Ну, а «старшие» и

рады стараться: Стали «наводить порядок» подзатыльниками и грозными матюками. Я хорошо запомнил двоих, самых активных — Стасика Купцова и Славку Котылевского. Расскажу о них позже.

В колхозе меня дразнили «жирный». Щёки у меня были уж очень толстые.

Я, когда ехал в трамвае, привставал на цыпочки, чтобы они не так заметно тряслись от вибрации. «Кликуха», конечно, была обидная, но я привык, отзывался на неё потом. Сначала в драку лез, но это ещё больше всех раззадоривало. Ладно, смирился. Если бы на меня тогда писали характеристику, в ней были бы слова: «НЕ пользуется уважением в коллективе». Тому была причина. Каждый вечер нам привозили молоко. Я ждал этого события с нетерпением и прям-таки страдал, если доставка запаздывала. Выглядывал за дверь, прислушивался, проявлял беспокойство. Ребята это замечали и посмеивались. А Женька Хлюстов подначивал:

Кушай тюрю, Яша,

Молочка-то нет… ( Он разводил руками)

Где коровка наша?

Увели, мой свет. (качал головой) И все хохотали. А мне

было всё равно. Я первый хватал свою кружку и кидался к раздаче. При этом моя толстая физиономия выражала радость и предвкушение удовольствия. Ну, как над таким не потешаться? Всё правильно. Все бурчали: — «Опять жирный лезет»… Или: — «Жирному, жирному сначала, а то обсерется!» Если молоко разливал Стасик, он всегда грозно спрашивал: — Хлеб мОй спёр?! — Это мой! — возмущался я, — с ужина остался! — У-у, морда! Порешу! — ( шутил так) А вообще, я заметил, что он ко мне с симпатией относился. Может быть, потому, что я учился играть на гитаре? Подбирал на одной струне: « По-за-быт по-за-бро-шен, с мо-ло-дых ю-ных лет...» Стасик показал мне несколько аккордов и после колхоза я уже мог кое-что играть «для себя». А он на гитаре здорово играл и пел нам вечерами разные песни — блатные и не блатные. После ужина все сидели на нарах «с ногами» и слушали, как говорится, «затаив дыхание»

Есть по Чуйскому тракту дорога

Много ездит по ней шоферов

Был там самый отчаянный шофер

Звали Костя его Снегирёв.

Все переживали за Костю Снегирёва, угодившего в пропасть со своей машиной АМО. Всё из-за Раи этой… Когда он замолкал, где-то, не то под нарами, не то в кухне начинал верищать сверчок. За окнами темно, лампочка  слабо светит под потолком… — Стасик! Про моряков! — просили его.                                                                                                                                                                                                                                                     Он

перебирал струны- (вступление такое музыкальное) и начинал хрипловатым голосом:

Все говорят моряки только пьяницы

Грубый и дерзкий народ

Вышли бы в море, да с нами поплавали

Знали б, моряк как живёт

Стасику было семнадцать, но выглядел он старше — сухощавый, носогубные складки обозначились. Видно, что курит он давно, может быть, с дошкольного возраста. У пацанов, кто давно курит, это по лицу заметно.

Тянешь канаты рукою мозолистой

Кровь на ладонях горит

Каплет на палубу, с грязью мешается

Глянешь, так сердце болит

Свет в колхозе отключали рано. Лампочка начинала тускнеть и выключалась, когда переставал тарахтеть движок где-то там. В деревне становилось тихо тихо. Потом глаза к темноте привыкали и можно было друг друга разглядеть в сумрачном свете из окон.

В сильную бурю, в погоду ненастную

Юнга с брамрея упал

С палубы подняли кровью облитого

Мучился, бедный, страдал

 

Вот уж семь месяцев носит по морю нас

Всюду в каютах вода

Ветер так жалобно в кубрике воет

Экая, право, беда...

 

«Экая, право, беда...» — шевелились мои губы и слёзы застилали глаза. (Всё равно никто не видит — темно) Ведь мы будем океанологами, значит, тоже моряками… — Про лётчика! — просил кто-то, и Стасик пел про лётчика:

 

Семнадцать лет, а счастья нет

Служить в пилоты он ушёл...

Ну, а дальше — « Друзья писали со злобной шуткой: Она не любит уж тебя»

и лётчик решил сделать в небе «мёртвую петлю»

 

Ревел мотор, земля всё ближе

Удар о землю… — Стасик хлопал рукой по резонатору -

( я вздрагивал) Пропеллер стал

Пилот в крови, с разбитой грудью

Сквозь зубы медленно шептал:

 

Так значит — амба, так значит крышка

Моей любви последний час

Любил её ещё мальчишкой

Люблю сильней её сейчас

Кто-то вздыхал — так жалко было лётчика...

 

Друзья пилота похоронили

Пропеллер был ему венком...

 

 

 

Cтасика отчислили из техникума после первого семестра за неуспеваемость,

но он оставил в моей жизни след — научил играть на гитаре и его песни я потом вспоминал. Когда бродил в Магадане по Марчеканскому кладбищу, видел там на надгробьях винты пропеллеров, баранки грузовиков...

И уже в начале девяностых, когда наш траулер выбросило на камни на Сахалине и второй штурман радовался: « Хорошо, что не на моей вахте, хорошо, что не не моей...», а старпом с бледным лицом всё повторял: «За это срок дают!» Обошлось. Кроме нас тогда ещё два судна постигла такая участь. Только их потом сняли с мели, а нас нет — крепко врюхались, насовсем.

Волны били по борту так, что днище скрежетало, судно вздрагивало, шаталось, блоки где-то брякали...

И дверь на палубу не откроешь, потому, что этой же дверью тебя и убьёт. В каюте вода плещется, тапки плавают, книжки… ( «Экая, право, беда...»)

 

Ну, это я отвлёкся. Про колхоз: Ребята подшучивали надо мной беззлобно, не обидно. И я ни к кому не задирался, не психовал, но однажды сорвался неожиданно для себя и сразу пожалел об этом, но было поздно. Выбора уже не было. Либо «Терпеть безропотно позор судьбы», либо «… а если сцепишься, берись за дело так, чтоб береглись другие». Я проходил вдоль нар, где после ужина валялись ребята и Костя сунул мне под нос ногу в грязном носке: — Жирный! Хочешь понюхать? Костя старше меня на год, да и потяжелее, чуть выше меня, я бы к нему не полез, а тут схватил его за ногу эту, дёрнул: — А ну, вставай! — и сразу пожалел, что сказал… А Костя: — Что-о? — спрыгивает с нар и уже передо мной, и растопыренную пятерню к моему лицу тянет, чтобы, значит, «мурло» заграбастать и толкнуть. У «блатных» это, кажется, называлось: «шмась сотворить», что ли? Это действо считалось более унизительным, чем просто ударить. Я смотрю,- ребята притихли, ждут, что будет. А он же первый начал! Он же виноват! Почему никто за меня не вступится? Молчат… И тут...( ДЕТИ! ЧИТАЙТЕ КЛАССИЧЕСКУЮ ЛИТЕРАТУРУ!) я вспомнил, как Жухрай учил Павла Корчагина драться. Я так и сделал: Левой рукой оттолкнул его руку, а правой ударил, как мог сильнее. Костя отлетел с запрокинутым лицом на несколько шагов, чуть не упал, но не упал, за нары схватился рукой. Выпрямился… В глазах растерянность, удивление: «Этот… Жирный!!!» Затем — ярость, и опять… Я уже не хочу его бить, «Скорее бы это закончилось!», а он летит на меня и снова натыкается на кулак и уже не так далеко отлетает и в глазах испуг… И снова ко мне, замахнулся, но… — опять я руку вперёд успел выставить..., а самому страшно: «Сейчас ведь убьёт меня!» Костя в четвёртый раз не кинулся. Схватил на полу резиновый сапог с присохшей к подошве землёй и швырнул в меня. Я пригнулся — сапог стукнулся о стену; с неё слетели мухи, загудели. С потолка посыпалась известка.

Второй сапог задел моё плечо, но не больно, отскочил к пустому ведру у печки, уронил его, а Костя, с безумными уже глазами схватил с остывшей плиты чугунный кружок… Не надеясь, что снова увернусь, я кинулся к нему… С нар соскочил Юрка Лыков и схватил Костю сзади за руки. Кружок брякнул об пол.

Костя подёргался не сильно, мол, «Если бы не держали, я бы тебе врезал»… И всё. И ушёл, когда Юрка его отпустил. А Юрка смотрел на меня с восхищением: — Надо было сильнее, чтоб — с копыт! Потом мы с Юркой

сидели на нарах и хохотали, не могли остановиться, что Костя у у ушёл...

пе пе переживать! Ха -ха- ха! Пе пе… Ха-ха-ха...

После этого случая ребята меня зауважали, хотя и продолжали звать «жирный», а с Юркой мы подружились. Он даже поведал мне свою сердечную тайну: — рассказал, что «бегает» за одной девчонкой из его дома, в городе. Я тоже рассказал про девочку в розовой шапочке. Я за ней не «бегал», но мне нравилось, как она топает ногой, как смеётся… Как злится и краснеет, если мальчишки к ней пристают. Остановится, головку чуть наклонит: — Перестань сейчас же!!! — и ножкой — топ! Взгляд гневный, красивый… — прелестная гордая девочка. Я радовался, когда встречал её,- сердце колотилось...
Юрка мне сказал однажды:  - Ты толковый пацан, только…  Ты ж за молоком аж трясёшся! Знаешь, что ребята говорят, когда из клуба возвращаются?   "Пойдём скорее,  а то жирный всё молоко выпьет".   Юрке было за меня стыдно, а мне  - "до лампочки". Может быть, потому, что за тот год, от четырнадцати до пятнадцати лет я вырос на одиннадцать сантиметров и, вероятно, быстрее всего рос тогда, в колхозе. Поэтому молоко  для меня было важнее, чем уважение окружающих и правила приличия.

Костя ко мне больше не цеплялся; «не замечал» меня. Отомстил уже на втором курсе. Он целый год занимался в секции бокса. Жил он на мысе Чуркин; переправлялся через бухту на морском трамвае, потом бежал в спортзал и колотил тот, подвешенный на канате тяжёлый брезентовый мешок с опилками. Однажды, на перемене, кинул мне в лицо тряпку, перепачканную мелом. Я сразу к нему… а он — раз, и уклонился. «Ах, ты...» — думаю, и снова, а он — голову чуть в сторону и мой кулак опять мимо… Я опешил: «Как это у него получается?» Он легонько так, я и не заметил, когда, тюкнул меня в губу, (даже губу не разбил, припухла только) и смотрит, что я буду делать. Ни злости, ни злорадства в глазах — просто сосредоточенность, внимание; ждёт моих новых выпадов. Видит — выпадов нет больше, — усмехнулся и отошёл. Я тоже в коридор вышел. Юрка — за мной, возбуждённый: — Давай, я его подержу, а ты врежешь, как тогда! Я помотал головой:- нет, мол, и засмеялся, потому, что представил, с какой яростью Костя целый год колотил тот брезентовый мешок в спортзале: потел, дышал тяжело, опять бил, представляя, что это не мешок, а моя ненавистная «жирная морда», подпрыгивал… Всю свою злость так и выбил. — Что ты смеёшься? -
удивился Юрка. Я ему сказал. До него сначала не дошло, а потом он, (видимо, тоже воображение сработало) гыкнул, и тоже засмеялся. Правильно, -подумал я, — Костя тоже человек и хочет, чтобы его уважали. И добился этого. Да и учился он лучше меня, без троек. Стипендию получал. Наверное, так и надо всего добиваться последовательно, упорно… Лень, только, — НЕ ОХОТА. А если «не охота», то и не надо. Зачем себя мучить? Я себя не мучил, поэтому и прожил всю жизнь троечником-неудачником…


 

Ладно, это всё потом было. Опять, про колхоз:

 

 

КРЫНКА МОЛОКА

 

От автора: Хотел сначала рассказать только про этот эпизод моей колхозной жизни, но

чтобы возможным читателям было всё понятно, пришлось, вот, всё, «выше изложенное» написать.

***

В тот день Славка Котылевский учил меня играть в карты, «в дурака». Мне было интересно, хотя я ещё не понимал толком где козырь, где не козырь, а Славка сразу предложил играть «на что-нибудь», а то он так не будет.

— А на что?

— На молоко, которое вечером привезут. И я, вот именно, дурак, согласился и сразу проиграл свою «пайку». Стали играть на добавку, «если будет». Добавку я тоже проиграл.

И вот — сумерки. Фыркает лошадь, поскрипывает телега — МОЛОКО ПРИВЕЗЛИ!

 

Славка сидел, зажав коленями алюминиевый бидон с открытой крышкой. В руке держал черпак- зелёную эмалированную кружку с прикрученной к ручке ивовой палкой без коры. (Проволокой прикрученной). Он не спешил и, казалось, наслаждался нашим нетерпением. С видом хозяина смотрел на нас, на столпившиеся, брякающие перед ним пустые кружки и сыпал всякими нецензурными прибаутками, вроде: «Хрен тебе! Ещё кому? Подходи по одному!» Всклокоченные волосы соломенного цвета, кустистые брови, светлые глаза с жёстким выражением, нос с небольшой горбинкой. Весь такой вспыльчивый, в движениях резкий. Говор у него южнорусский: — звук "Г" он произносил на придыхании, почти как "Х". Ни дать ни взять — «орёл степной, казак лихой». Говорили, что отец его — председатель колхоза где-то на Кубани. Славка, стало быть, из тех краёв приехал: — «Юность позвала в дорогу»...

Я сидел на нарах и с тоской наблюдал, как он разливает молоко. Нарочно не доливает, а если кто-то возмущается, психует: — Да на! На! И льёт до самого края, так, что молоко выплёскивается. Нравится ему вся эта процедура. Нет, я не мог смотреть на это спокойно. Встал и пошел, вроде как на улицу, а сам быстро подставил свою кружку. Славка, не глядя кому, налил...

(Надо-ж было сразу уйти!) А я тут-же стал быстро пить, два глотка только сделал, вдруг: БАЦ! — кружка по носу, вылетела из рук, с бряканьем укатилась под нары. Рубашка в молоке… Ребята притихли: « Что, мол, такое?»

— У карты проиграл и пьёть, падла! — прояснил ситуацию Славка.

Я, с красными ушами, выбежал во двор, за дом, сел на сухую землю у высокой

завалинки. Сижу, трогаю чуть онемевший нос, бью комаров, мечтаю, как бы я Славке врезал по морде. Так расфантазировался, что дрожь творческая по телу.

А сам то знаю, что ничего я ему не «врежу», если в честном поединке, только помечтать можно. Возвращаться в дом стыдно: засмеют. Сидел так, смотрел сквозь редкую полынь на светлевшую в сгустившихся уже сумерках дорогу за упавшим от ветхости пролётом штакетника и не знал, что дальше -то делать. Голову от комаров рубашкой накрыл, так они начали поясницу кусать. Сорвал верхушку полыни, чтобы отмахиваться от них. Комары, как взбесились, гады! Какая -то бабка в платке по самые глаза, в телогрейке, в длинной, мокрой от росы юбке, прилипавшей к её сапогам, гнала по дороге корову — хворостиной размахивала. Корова была сытая, весёлая и домой не спешила, всё в сторону уйти норовила, а бабка ругалась: — Ишь, грамотная! Уси у стади, а вона до клеверу! Гра-амотная! Корова, покачивая тяжёлой головой, пошла в мою сторону, вломилась в полынь. Грузно провалилась задней ногой в яму от сгнившего столба, стала её вытаскивать. Нога заблестела от налипшей грязи.

— Куды! Куды т твою несёть?! — совсем осерчала бабка. — Хлопчик! Та помоги -ж мЭни! Я вырвал с комлем толстую полынину. Корова, опустив голову, смотрела на меня. От неё пахло молоком, травой. Дыхание такое тёплое, нос влажный, розовый… — А ну пошла! — заорал я и ткнул ей в морду комлем полыни. Корова среагировала не сразу, — соображала что-то там… Потом до неё «дошло» — развернулась и обратно, через кювет выбралась на дорогу, побежала, напружинив хвост и роняя на дорогу тёмные лепёшки. Я — за ней, — понравилось, что убегает. Бегу, бью, когда попаду — комель полыни сломался. Слышу, бабка кричит: — Хлопчик! Та не гони-ж так! Вона-ж з вымЯм! Я остановился, прихлопнул на щеке комара. — Худобе тожить ласка нужна, — назидательно сказала бабка. — Ты ей ла-аску, вона те молоЧко-о...

Она смотрела мимо меня, на корову, остановившуюся у калитки следующего дома. Интонация её голоса была ласковой: — Знаить хату-то, гра-амотная!

Я посмотрел, как «худоба» с раздутыми боками, кивая головой в такт каждому шагу, заходит в широкую калитку. Столб задела — весь забор зашатался и дальше ступает к своему сараю- коровнику. Повернулся уходить. Слышу: — Хлопчик! Погоди, погоди! Я те молоЧка дам. — бабка поспешила на тёмную веранду. — Да не на-адо… — говорю, а сам с ноги на ногу переминаюсь, не ухожу. Потом, чувствую,- ноги меня сами ведут к калитке.

И вот она уже идёт обратно, несёт крынку, до краёв полную, тяжёленькую. Овальное пятнышко молока ярко белеет в сумерках...

— Пей, хлопчик, молоЧко щэ нэ скисло. Я схватил крынку за прохладные глиняные бока и, наверное, при этом в моих глазах блеснуло ликование, потому, что бабка сказала сочувственно: — Приморили хлопчика, приморили...

Первые несколько глотков были сливки. Я делал большие глотки — блаженство! — А ты, ить, ничаго, справный — заметила бабка. — Ты чей будешь то? ( Я пил: «глыть, глыть») — З этих, з городу? Я оторвался только на один вдох, чтобы выдохнуть: — «Ага», и продолжил — «глыть, глыть», но в сознании уже отпечаталось бабкино морщинистое личико: доброе, доброе...

ВСЁ. Я вернул пустую крынку не поднимая глаз, натужно выговорив вежливое слово: — СПАСИБО. Мне было уже стыдно, от того, что так жадно пил и ещё потому, что вспомнил, как Стасик пел под гитару:

Приморили, суки, приморили

Отобрали молодость мою

Золотые кудри поседели

Я у края пропасти стою.

 

— А ты ишо приходь — сказала бабка, — Как подою, так приходь.

— Ага — ответил я не оглянувшись и поплёлся домой. Там было темно. Все уже улеглись, но ещё не спали, шевелились. Я вошёл потихоньку, хотел лечь. Слышу: — Жирный! Там тебе молоко оставили на печке, а то скажешь, что голодом морят. (На нарах захихикали)

— Не буду — буркнул я.

— Ни хре-на себе! — возмутился кто-то — Выпендривается! Ну и хрен с тобой!

Кто будет — «За здоровье Жирного?» Несколько пацанов спрыгнули с нар, устроили у печки возню. Я стянул кеды, взобрался на своё место, обнял подушку — набитую слежавшимся уже сеном когда-то белую наволочку, вздохнул и сразу уснул.

Дня через два, ребята рассказывали, приходила какая-то бабка и спрашивала: — А де-ж тот хлопчик, увпитаный такой? МолоЧко шо любить? И все грохнули со смеху, — сразу поняли, о ком она говорила.

Юрка стал звать меня «Упитанный». Это лучше, чем «Жирный», а Стасик Купцов даже глянул на меня с уважением, мол: « Не такой уж ты лопух, если связи завёл, нашёл, где подкормиться». К бабке той я больше не ходил, стеснялся. Вот и вся история. События эти со временем забылись. Юность моя была переполнена другими, более значительными, однако, аукнулась мне та история с молоком уже лет через двадцать.

 

 

 

ВОЛШЕБНАЯ СИЛА ИСКУСТВА

 

Именно: ВОЛШЕБНАЯ. Я сам в этом убедился. В городе Веллингтоне, в музее. Много там увидел потрясающе интересного, но больше всего

запомнил: Как только вошёл в тот зал, меня, будто магнитом потянуло к

стенду в центре. Большой стол; на нём, под стеклом- маленькие скульптурки — «нэцкэ». Сразу бросилась в глаза миниатюрная, сантиметров шесть высотой

вырезанная из кости фигурка японской старушки в кимоно. Крохотное личико.  Мурашки  по  спине… Я узнал! Это было улыбающееся личико той бабки, напоившей меня когда-то молоком!  Даже слёзы навернулись на глаза и сердце забухало. Я не мог оторвать взгляд от этого личика… Но, ведь, здесь японка!

Но… Ведь это то самое личико, то, которое я увидел мельком, в сумерках, когда повернулся и произнёс: «АГА»… Я не мог отойти — меня что-то держало. Странно… Так я и стоял, пока меня не позвали: — Ну, пойдём уже, что там присох? А мне так хотелось осторожно взять эту скульптурку, прижать к щеке…    Уходил я неохотно,  оглядывался.

Комментарии

  • Алиса Ли cа А может та старушка была провидением...
    • 14 февраля 2017
  • Валерий Мокренок Я, Алиса, размышлял об этом и понял, что это - ЛЮБОВЬ. Без мук, без страданий, без ревности. Любовь... - ВООБЩЕ. Ею переполнена ВСЕЛЕННАЯ. Иногда она прорывается к людям...
  • Алиса Ли cа Валерий, как хорошо Вы сказали... Вселенная переполнена Любовью... Было бы у человека желание любить и быть любимым...
  • Невідімка .... ЗдОрово.