- Я автор
- /
- Александр Осташевский
- /
- Запись двенадцатая. Роман "Медвежья кровь".
Запись двенадцатая. Роман "Медвежья кровь".
Запись двенадцатая. Кавказ
Александр Осташевский
18 июня – 4 июля.
Запись двенадцатая.
Кавказ.
Несколько дней близости с Алсу ничего не изменили в наших отношениях: все возвратилось на круги своя. Через неделю я уезжал на Кавказ, и, как Алсу ни рвалась поехать со мной, с работы ее не отпустили: напарница тяжело заболела.
Однажды мы, как обычно, пошли погулять, и я любовался зеленью и небом, представляя их роскошь на кавказской земле. Здесь же, рядом с Алсу, ее домом, все вокруг было таким неподвижным, застывшим и жалким в изнуряющей летней жаре, что казалось нереальным, отвлеченным. Мы сели на скамейку. Скучно. Поговорили на незначащие темы, и Алсу спросила:
— Ты как думаешь насчет нас?
— В каком смысле?
— Ну, насчет наших отношений?
— А-а…. Трудно сказать. Тебе необходимо замужество?
— Нет… просто, как ты думаешь о нашей дальнейшей жизни?
— Решай сама: хочешь – я женюсь, но, я думаю, надо подождать.
Она замолчала.
Началась старая песня: только ради замужества все они и встречаются, и ублажают мужиков. Зачем тут чувства, любовь….
— Тогда выполни одну мою просьбу, — тихо сказала Алсу.
— Какую? – я насторожился.
— Купи бутылку коньяка.
— А зачем, если не секрет?
— Ну… мне надо гинеколога отблагодарить… за одно дело….
— Какое дело? Ты заболела?
— Я забеременела, а раз мы жениться не собираемся, то я должна….
— Аборт сделать?!
Алсу опустила голову. Я вскочил со скамейки и нервно заходил вокруг Алсу:
— Я женюсь на тебе!
— Не надо, Саша, ты ни в чем не виноват, это я сама.
— Как ни в чем?! Я обязательно женюсь на тебе!
— Нет, Саша. Тут нет ничего серьезного, поверь, потерплю немного… ничего, обойдется.
Бедная, бедная Алсу!.. Она действительно любит меня… или…. Нет, я должен жениться на ней и «положить душу свою…» за нее…. Откуда эти старинные, молитвенные слова? Где-то я их слышал… или читал…. Впрочем, может быть, потому я и несчастлив, и одинок, что «я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия….».
Через два дня мы пошли к гинекологу. Погода была мрачная, небо все в тучах, и вскоре перед нами возник одинокий пятиэтажный дом на пустыре. Алсу ушла в этот дом на операцию, а я остался ждать, и сколько же я всего здесь перечувствовал и передумал, даже чуть не погиб!
Во-первых, мне было стыдно, бесконечно стыдно и совестно. За себя… и за нее. Она пошла убивать моего ребенка…. Значит, не любит. А как ей растить его на нищенскую зарплату фармацевта? Тем не менее, благородство ее по отношению ко мне поразительно.
А я? Как и в истории с Варварой, не ушел вовремя и натворил беды. Здесь я подлец и эгоист. Даже коньяка ей не купил… а как его купишь, когда бутылку дешевого вина в магазине не найдешь: сухой закон. И шерсти-то медвежьей на груди сколько прибавилось, так и тянет вниз….
Я отвернулся от дома, где мучилась Алсу, и увидел бескрайний пустырь с голыми кустами, поблекшей травой и болотом. Пошел мелкий дождь, а я отчего-то двинулся к пустырю, но вскоре остановился, потому что уже не видел ни тропинки, ни сухого, твердого места, почва колебалась под моими ногами. Оглянулся – дома не было: один бесконечный пустырь с топорщившимися ветками голых кустов и кочками посреди болота, даже травы не было. Дождь усилился, медвежья шерсть росла и намокала понемногу под рубашкой, и я горбился под ее тяжестью.
Я увидел себя стоящим на двух кочках, которые, колеблясь от моего дрожащего тела, начинали медленно уходить под воду. Теряя равновесие, я ухватился за голые ветки близко стоявших кустов, но они впились в ладони с такой пронизывающей болью, что я невольно отдернул их. Тогда я нагнулся вперед и схватился за пару видневшихся впереди кочек, и, наверное, вновь стал похож на человека-медведя, как это бывало в Медведеево. Намокшая шерсть все сильнее тянула меня к земле, которая медленно уходила из-под ног и рук, — болото пустыря засасывало меня, лишая возможности мыслить и чувствовать. И, как всегда, никого вокруг!..
Я погружался быстрее и быстрее, ближе придвигалась к лицу желтая гнилая вода. Ледяная медвежья шерсть сдавливала меня со всех сторон, лишая возможности дышать. «Зачем тебе жить?!» — кричало все вокруг: и пустырь, и болото, и шерсть, и все мое тело, все мое умирающее сознание. Я весь превратился в один немой вопль ужаса и отчаяния.
Сейчас я с трудом вспоминаю свое чудесное спасение, помню только, что я бессознательно обратился к какой-то высшей силе, управляющей миром, к силе, о которой инстинктивно знает любой человек и зверь. И вот, когда я уже стал захлебываться, глотая эту гнилую жижу болота, что-то освободило меня от его власти, от власти медвежьей шкуры, и я, сделав отчаянный рывок всеми четырьмя конечностями, вылетел, как снаряд из пушки подводной лодки, и мешком упал на твердую, влажную от дождя землю. Вся моя жизнь пронеслась передо мною в одно мгновение, и я не нашел в ней ничего достойного, чтобы иметь право жить.
Вдруг рядом я услышал спокойный, знакомый голос:
— Ты что, купался что ли, Саша? А почему в одежде?
Медленно поднял голову: передо мной стояла Алсу, живая, здоровая и совершенно спокойная. Я долго смотрел на нее, приходя в себя, и никак не мог понять, почему она на ногах и так выглядит после такой ужасной операции. Наконец, с трудом выдавил из себя:
— Как ты? Все сделали? Тебе же очень плохо, надо ехать в больницу!.. Ты можешь упасть!..
— Ничего….
— Так тебе сделали операцию?
— Да.
— Но как ты после этого ходишь?
— А мы, женщины, как кошки, живучи, у нас девять жизней, — она бесчувственно улыбнулась бледными губами.
— Надо немедленно брать машину!
Значит, аборт ей сделали, и у меня что-то оборвалось внутри…. Моего ребенка убили!.. Она убила…. Я убил…. Меня всего затрясло от холода.
Медленно, цепляясь за землю-спасительницу, постанывая от боли, я стал подниматься. Встал, коченея и дрожа в ознобе, меня зашатало, и голова закружилась. Я бессознательно оперся на Алсу.
— Саш, что с тобой? – она заволновалась, оживилась, и так, поддерживая друг друга, мы стали выбираться из этого проклятого пустыря.
Я что-то наплел ей про неудачный прыжок через болото, она поверила, и на подвернувшейся легковушке мы, наконец-то, добрались домой.
Прошло несколько дней, и мы опять сидели на лавочке, такой же зеленой, как и около ее дома, когда говорили об аборте, но здесь было больше ветра, движения – это был аэропорт. Низко нависли темные тучи, давили на нас, создавая вокруг мрачный колорит, а мы сидели, взявшись за руки. Оба чувствовали вину друг перед другом, оба избежали смертельной опасности, и это невольно сблизило нас.
Я постоянно думал о том, какая сила спасла меня тогда, на болоте. Объективно я должен был погибнуть и обязательно бы погиб, если бы в отчаянии не обратился к этой высшей силе. Кто это: Бог, демон, сатана? Или… тот мой добрый Друг…. Бог? Нет, не может Бог так просто с человеком разговаривать… Он слишком высоко и далеко. И, тем не менее, после всех чудес, происшедших за все это время со мною, я был готов поверить во что угодно. Бога я не знал, демон, лермонтовский, был мне ближе, но от кого же столько зла испытываю я? Бог наказывает человека за грехи, сатана обольщает и ведет к гибели – кто же из них властвует над моей жизнью: ведет к злу и неожиданно спасает меня? Я не знаю. Спасает, скорее всего, Бог, ведь недаром Его называют Христос Спаситель.
А на болоте, на пустыре, я опять встретился с мертвым озером, но на этот раз узнал его как вполне реальную смерть. Но кто же меня все-таки спас? И спасет ли еще раз, ведь следующей встречи с мертвым озером мне не миновать?
Сейчас мне как никогда хотелось на Кавказ, в любимую мою страну, где, может быть, мне повезет и у меня не будет никаких любовных историй. Я сидел и считал минуты до объявления регистрации билетов, со страхом ожидая отсрочки рейса из-за этих тяжелых и злых туч над нами. Но все обошлось благополучно: я обнял и поцеловал Алсу и скрылся в комнате досмотра. Потом со своей туристической группой прошел к красавцу лайнеру ТУ-134, поднялся на него и сел около иллюминатора. Там, за стеклом, и дальше за забором, окружающим взлетно-посадочные полосы, наверное, стояла Алсу… или ушла домой, ведь она еще себя неважно чувствует. Но какое мне дело сейчас до Алсу, до пустыря с болотом, вообще до всей Казани: я улетаю в любимую страну, пускай на короткое время, но оно сейчас мое.
Я расслабился, откинул голову назад, ощущая всем существом эту новую жизнь, начавшуюся уже в салоне прекрасного самолета. Потом стал смотреть в иллюминатор и обратил внимание на огромное крыло моего корабля. Такой простой, вроде бы привычный кусок металла, который понесет меня на высоте пяти километров, над всеми облаками. Как вообще смог человек поднять этот гигант самолет, эту тяжелейшую груду металла, да еще вместе с людьми, в почти бесплотный воздух, да еще на такую высоту, и двигать ее с огромной скоростью? Сейчас я гордился человеком, его разумом и гением.
Наш корабль вышел на взлетную полосу, мощная сила моторов резко погнала его вперед, даже дух захватило, земля качнулась за окнами и пошла вниз. Все выше и выше поднимался лайнер, а земля все дальше уходила вниз. Лайнер гордо вонзился в темные тучи, и через несколько минут его залило великолепное сияющее солнце.
Это был новый, небесный, мир. Внизу мрачная, серая земля под нависшими темными тучами, а здесь нежная, светящаяся золотым солнечным светом небесная лазурь. Внизу остались люди, женщины, Алсу, которой я был чем-то дорог, а здесь безучастное, холодное, но такое радостное, светлое небо. На солнце нельзя было смотреть: такое оно было яркое, близкое, и темные тучи светлели, золотились. Все выше поднимался самолет, и я не раз смотрел на его крыло, такое земное, надежное, будто неподвижно висящее в этом неземном, ненадежном и опасном мире. Тучи напоминали застывшие волны моря или вершины гор, утесы, льдины, казалось, по ним можно ходить, и все это в безмерно широком, отрешающем пространстве покоя. Передо мной раскинулась несказанная сказка на высоте пяти километров, среди которой я мчался со скоростью 900 километров в час.
Долго мы так летели, тучи еще больше светлели и, наконец, превратились в вереницу кудрявых облаков, их становилось все меньше и меньше, некоторые таяли на глазах. И в голове моей зазвучала ария лермонтовского Демона:
«На воздушном океане
Без руля и без ветрил,
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил,
Средь полей необозримых
В небе тают без следа
Облаков неуловимых
Волокнистые стада».
Холодные, без радости, без грусти плывут и не плывут эти облака подо мною:
«В день томительный несчастья
Ты об них лишь вспомяни;
Будь к земному без участья
И беспечна, как они».
Да, быть такими, как они – «вечно холодными, вечно свободными», не чувствовать, не желать и гордо отринуть весь этот ад страданий, который каждый год жизни делает равновеликим сотне лет. Но не мне жить в их мире: там жуткий холод, солнце ослепительно, режет глаза – не сыну человеческому, сыну праха, выдержать это, и я задернул штору. Затем посмотрел на пассажиров: никто, никто из них не смотрел в иллюминатор на эту красоту: одни читали газеты и журналы, другие разговаривали, третьи просто спали.
Через некоторое время я вновь отдернул штору. Солнце очень медленно клонилось к закату, и в его желтом сиянии воздух светился чудесным зелено-голубым цветом. Ближе к солнцу облака стали кроваво-красными, дальше от него – розовее и розовее и вместе со светящимся воздухом создавали неземную гармонию красок. Наверное, так выглядит небесный рай, из которого изгнали сатану и Демона.
Я опять оглянулся на пассажиров: некоторые залюбовались прекрасной картиной за окном, но внезапно объявили снижение на посадку.
Наш лайнер приземлился в Минводах. Мы окунулись в веселую толчею вокзала аэропорта, но здесь все было как-то иначе, чем дома, в России. Кавказцы своей яркой черной породой, откровенной, пылкой мимикой, речью и жестами, особенно доброжелательностью резко отличались от бледных, серых россиян с бездушными лицами. Среди кавказцев было больше свободы, выразить радость встречи поцелуем и объятием при всех не считалось зазорным, даже курить можно было почти везде.
Собрались наше туристы. Групповод, мужчина средних лет, с плоским, несколько аскетичным лицом, имел военную выправку. И рубашка у него была защитного цвета, и галстук, узкий, по-военному прижатый зажимом к рубашке. Он представил себя и пошел искать коллегу из местного турбюро, чтобы передать ему группу.
Туристы ждали прибытия своих чемоданов, а я вышел на улицу. Пылко горел закат, и я искал вдали горы, но здесь их не было видно. Закурив, я приветливо вглядывался в южные лица, наслаждаясь их красотой, породой, рожденной окружающей ярко и пышно цветущей природой.
Наш групповод вернулся грустный: ни представителя местного турбюро, ни автобуса, который должен везти нас в Орджоникидзе на турбазу, он не нашел. Прождали еще час, и я пошел искать «левый» автобус, за мной потянулась группа. Водители просили дорого: поездка ночная, поэтому договориться с ними о приемлемой цене ни мне, ни другим туристам не удалось. Оставался поезд, но он отходит поздно, и все приуныли.
Неожиданно я заметил среди массы «опрошенных» автобусов один, небольшой, белый, с голубой поперечной полосой, и зашагал к нему наудачу, решив разговорить водителя во что бы то ни стало. Из кабины вылез молодой, рыжий, с бородкой, интеллигентного вида человек, как будто, русский. Я поздоровался.
— Вы, кажется, русский?
— Да, русский.
— Я тоже — значит, земляки. Давно на Кавказе?
— Да нет, два года.
— А я вот из Казани приехал. Попал в безвыходное положение.
— А что случилось?
Я коротко объяснил ситуацию.
— Да, плохо…. – парень заметно огорчился.
— Слушай, выручи, друг, а?!
— А куда ехать-то?
— В Орджоникидзе.
— Далековато….
— Выручай, а?! До электрички еще далеко, а тут женщины с детьми….
Он помолчал.
— Ладно.
— По сколько возьмешь? Давай по пятерке?!
Парень замялся.
— Ну, мы же земляки, интеллигентные люди!.. а?! Выручай, пожалуйста!
— Ладно.
— Ну, я пошел звать группу!..
Парень кивнул.
Когда все сели, он набавил еще по рублю, а я уже сидел на переднем месте, около большого окна, из которого близко и широко был виден мой родной Кавказ. Групповод сел рядом, и мы познакомились.
Его звали Викентием Африкановичем, работал он в какой-то конторе и часто сопровождал туристические группы, так как любил путешествовать. Бывал он и в Сибири, и в Крыму, но чаще всего на Кавказе, так как любил горы. Из багажа у него, как и у меня, была только сумка через плечо, и мне это тоже понравилось. Потом он обернулся к группе и предложил выбрать старосту, затем рекомендовал мою кандидатуру – все, конечно, единодушно поддержали.
Зазвучала музыка, и автобус тронулся. Все завораживало меня: зовущая мелодия любви, несущиеся за окном близкие тополя, всеми своими ветками и листьями устремленные в небо и, наконец, одиноко высившаяся гора вдали. Викентий Африканович скоро задремал, как и многие туристы, а я все смотрел и смотрел в окно.
Здравствуй, любимый Кавказ! Как я соскучился по тебе! И вот твой первый привет: далекая и одинокая гора вдали. Вот она все ближе, но ее очертания четко видны только на темнеющем голубом небе, ниже они сливаются с землей. А теперь гора уходит назад… но ничего, скоро я увижу и другие твои горы.
Действительно, через час мы въехали в Пятигорск, и слева темными глыбами вставал пятиглавый Бештау. Вставал мрачно и грозно, величаво взирая на землю и людей. Дорога петляла, и я увидел гору Машук, заслонившую все небо. Прижался к стеклу, но вершины ее увидеть так и не смог. Покрывающие гору леса делали ее мрачной, даже жуткой, но таковой она была только в вечернее время, ведь именно на ней раскинулся солнечный Пятигорск.
В Орджоникидзе приехали ночью, а рано утром пошли на завтрак. Викентий Африканович передал своих туристов местному групповоду, Светлане, пухлой, смеющейся девушке с карими глазами, и мы пошли знакомиться с городом.
Я уже не в первый раз в Орджоникидзе и по-прежнему люблю его Терек, мирно текущий здесь, отдыхающий, но затаивший мощь буйного движения среди гор и скал. Люблю мечеть на его берегу, необыкновенно красивую своим восточным колоритом. В Орджоникидзе, или Владикавказе, через таинственные красоты Военно-Грузинской дороги начинается путь в райский уголок Грузии, Тбилиси.
День понемногу прояснялся, и вдали начали вырисовываться горы. Казбек, «Кавказа царь могучий», понемногу открывал свою гордую двуглавую снеговую вершину. Как длинные перья, туманные, белые облака медленно поднимались с нее вверх, расходясь в стороны. Горы вокруг застыли в немом почтении к «седому» и «незыблемому» величественному самодержцу. И далекий их мир вновь позвал меня к себе, сладко и больно затомилось сердце.
Осмотр города начали с Пушкинского сквера. Памятник Александру Сергеевичу, окруженный развесистыми деревьями, светился ярким южным солнцем, как светится его творчество, напоенное кавказской природой. Потом пошли по берегу Терека к Суннитской мечети, которая своими башнями стремилась в небо и славила его. А от далеких гор исходило сияние солнца, они были частью неба и земли, голубые, светящиеся белыми вершинами, и звали к слиянию с небом, но не покорствуя ему, а возвышаясь до него.
После мечети туристы пошли в краеведческий музей. Я замешкался и вошел в зал последним, когда Светлана уже рассказывала о первобытных поселениях на территории города. Увидев меня, она улыбнулась, да так тепло, что я почувствовал холодок в груди. А ведь хороша, до чего хороша и тепла эта черноглазая, пухленькая, похожая на южанку русская! Надо с ней познакомиться поближе обязательно!
После обеда, ближе к вечеру, я увидел девушку из нашей группы, которую заприметил еще в Казани, когда оформлял путевку. Она была очень миловидна и современна: небольшая голова с длинными, светлыми волосами, черты лица неяркие, мелкие, но красивые и женственные. Все это, в сочетании с гибкой, точеной фигурой, одетой в модные джинсы и светлую блузку с длинным воротником, привлекало своей юной и милой свежестью. Она брела по дороге одна и казалась одинокой и грустной.
Я познакомился с ней и пригласил в кино. Только мы вышли на дорогу, как нас остановил мужчина с таинственным видом и, раскрыв полу пиджака, показал «Таис Афинскую» и «Квентина Дорварда». Я почувствовал, что Марине очень захотелось купить эти книги, и широким жестом заплатил за них, чем весьма обрадовал спекулянта и тронул Марину.
Затем мы сели в трамвай, и сразу несколько молодых южан стали пылко выражать свой восторг перед моей очаровательной спутницей, перемежая его недовольными возгласами: наверное, я показался им достаточно пожилым, по сравнению с ней. Я чувствовал себя неловко, мрачно и солидно взглядывал на аборигенов, а Марина гордо посматривала по сторонам в сознании своей молодости и красоты.
Говорила она мягко, интеллигентно, звала меня Сашей, но ощущение неловкости у меня не проходило на протяжении всего нашего пути. В зрительном зале погасили свет и начался фильм. Я задумал ее обнять и поцеловать, но она уже заранее отклонилась от меня. Так я и сидел до конца фильма, борясь со своей робостью и понимая, что все это глупо.
Когда мы вышли из кинотеатра, было уже темно. Улица малолюдна, закапал дождь. Вошли в мокрый и грустный сад, и я вновь решил поцеловать ее. Но… я боялся Марины: боялся ее юности, красоты, сопротивления, дерзкого ответа и… всей неестественности своего поступка. Наконец, мне все это надоело – черт с ней, в конце концов, стану я еще себе нервы портить из-за какой-то девчонки! И все-таки было стыдно и горько. Мы шли под руку, я держал ее кисть в своей руке… и не мог сделать большего. Глупо, нелепо, скучно!
Дошли до остановки трамвая, фонари бросали неясный, желтовато закатный свет. Марина была рядом, но что-то ее уже отбросило от меня, куда-то далеко-далеко. А ведь это была моя юность, такая близкая и в то же время такая далекая, невозвратимая, поэтому и не мог я протянуть к ней руку, хоть немного овладеть ею.
На следующее утро мы с группой поехали в одно из красивейших мест Северного Кавказа, Куртатинское ущелье. По дороге к автобусной стоянке среди мужчин зашел разговор о Сталине.
— Сталин был сильным человеком, много сделал для России, — говорил Викентий Африканович, — если бы не он, вряд ли бы мы выиграли войну.
— А Жуков, — возразил ему кто-то, — он бы и без Сталина справился.
— Жуков Жуковым, но в Сталина народ верил, шел за ним, и был порядок.
— А тысячи жертв, невинно осужденных?! – возмутился я. – Погубленные семьи?! Разве это можно оправдать?
Викентий Африканович молчал. Погода была дурная, моросил дождь, но было тепло, как всегда бывает на Кавказе.
Мы подъехали к горам. Они поднимались то справа, то слева, суровые, неприступные в своем грозном величии, но вершин не было видно из-за густого тумана и серых облаков, закрывавших небо, сквозь которые изредка пробивались лучи солнца. Все надрывнее ревел мотор автобуса, поднимая нас вверх по ущелью, и все сильнее стремилось мое сердце к невидимым вершинам этих гор.
Когда мы вышли из автобуса, моросил дождь, над дорогой, по которой мы ехали, низко нависла скала «Пронеси, Господи!». Здесь был иной мир, мир гор, это ощущалось сразу не столько зрением — гор почти не было видно — сколько внутренним ощущением этого нового, возвышенного, немного жутковатого мира. Я нашел глазами Марину: она задумчиво смотрела в сторону гор.
Подошел фотограф и пригласил всех сняться на фоне нависшей скалы. Я позвал Марину, и она с радостью подбежала ко мне. Встала вместе со мной, молодая, красивая. И, как в юности, было чудесно, соблазнительно чувствовать ее рядом, такую приветливую, интригующе привлекательную…. И приятно, что на фотографии она навечно останется рядом со мной.
На турбазу приехали к обеду, а после него мы с Викентием Африкановичем медленно пошли «домой».
— Значит, вы за Сталина заступаетесь, а он ведь столько народу погубил. Я и сейчас встречаю семьи, в которых невинных репрессировали, и эта травма для их родных — на всю жизнь, — продолжил я начатый еще утром разговор.
Викентий Африканович махнул рукой:
— Как будто сейчас мало репрессируют. Но при Сталине порядок был, дисциплина, верили во что-то. Это специально его грязью поливают, чтобы свои ошибки на него свалить, оправдать свою бесхозяйственность.
— Но как вы можете не замечать жестокости, варварства Сталина, миллионы погубленных жизней?! Это нельзя оправдать никакой железной дисциплиной!
Викентий Африканович молчал.
Мы дошли до своего домика, и я сел на стул на веранде. Викентий Африканович стоял передо мной.
— Был у меня знакомый, Демидов Иван Алексеевич. Работал он в главке много лет и однажды потребовал жилья для одного ветерана-рабочего с большой семьей, который уже много лет стоял в очереди на квартиру. Своего он не добился и тогда в открытую стал разоблачать махинации администрации по незаконному получению жилплощади. Через несколько дней служебная машина увезла его по делу, но домой он не вернулся. И где он сейчас – никто не знает, просто исчез и все.
— И это в наше время?
— Да, в наше время. И это не единичный случай.
Викентий Африканович замолчал, плотно сжал губы и задумался. О чем он думал? Болел ли он душой за судьбу своей родины или был только праздным соглядатаем? Нет, не равнодушно он думал, говорил, но голосом слабым, несколько отрешенным, что говорило о его душевной надломленности.
Мы помолчали.
— Пойдемте купаться! – предложил я.
— Викентий Африканович отрицательно покачал головой:
— Нет, я вообще не купаюсь.
— Как… почему?
— Нет, лучше с этим не связываться, я зарекся!
— А что случилось?
— После истории с другом…. Как-то он немного выпил с семьей и пошел купаться… освежиться. Зашел в воду, около берега, и окунулся… но не вынырнул. Жду его, а его нет.
— Утонул?
— Да. Вот я и зарекся с тех пор.
— Так он пьяный был….
— Не был он пьяный: сердце не выдержало.
— Перемену температуры?
— Да.
— Ну так это единичный случай… а у вас сердце больное?
— Нет… но я с тех пор не купаюсь.
— Вообще никогда?
— Никогда.
— Странно.
Я поехал в город на озеро.
На дороге, по которой я шел среди многих идущих к воде, впереди увидел Марину с какой-то девушкой. Немного захолонуло сердце, как когда-то в юности, и мне стало смешно. Потом Марина осталась одна, и я испытывал двойственное чувство: хотел подойти, поговорить, тем более, что знал ее доброе к себе отношение, и не хотел, потому что знал, чем все это кончится. И я не стал догонять Марину, как не стал бы догонять давно ушедший от меня поезд.
А вечером в решетчатой тени деревьев на турбазе начались танцы. Звучала ширпотребная западная музыка, туристы сосредоточенно «тряслись», образуя круги по интересам и знакомствам, лишь несколько человек двигались довольно эмоционально. Я тоже немного «потрясся», а потом отошел и закурил.
Я не люблю современные танцы, которым трудно придать благородные позы и движения, потому что их однообразная пошлая массовость уничтожает индивидуальность. Сейчас все танцуют shake, а это слово означает «трястись, распадаться», и в этом выражении стадной, животной раскрепощенности суть современного танца, в отличие, например, от благородного, возвышающего личность вальса.
Мне становилось все скучнее и скучнее, тем более, что рядом я увидел подтянутую фигуру Викентия Африкановича, вышедшего понаблюдать за танцующими. Они однообразно «тряслись» под однообразные ритмы ударных, однообразно чуть покачивались решетки теней деревьев на асфальте, при долгом взгляде на них кружилась голова.
Вдруг я увидел, как на дальнем конце танцверанды выбежала из кустов Марина, а за ней какой-то темный юный южанин. Он что-то пылко говорил ей, и она слушала. Потом оставила его, потолкалась среди людей, но ушла с ним.
Знакомая «заноза» вонзилась мне в душу: вот, значит, как эта девочка проводит здесь время! Ну и что ж: это ее право: она молода, и рядом с ней такой же юный горец. Какое мне, солидному мужчине, до этого дело? Нет, все-таки чертовски неприятно все это видеть!
На следующий день была прогулка на Лысую гору. Ее хорошо видно из города: не очень большая, она во многих местах была без растительности, за что ее и прозвали Лысой.
Группу встретил пожилой коренастый экскурсовод, то ли осетин, то ли армянин, с седыми усами и кудрявой с проседью шевелюрой. Он хитро посмотрел на туристов. Прищурился, отчего вокруг его глаз образовались лучики, и пригласил следовать за собой.
Шел он привычным, размашистым шагом и интересовался казанцами, их городом:
— Ну, а на Кавказе, наверное, многие из вас впервые?
— Да, раньше здесь не бывали, чаще в Крым ездили.
— Ну и как наши горы?
— Нравятся… красиво.
— Да, ничего красивее их нет, — он остановился и закурил. – Я во многих местах бывал, всю Россию изъездил, но без наших гор не могу. Здесь я родился, здесь вырос, здесь и умру.
Я слушал его, и какая-то детская, безотчетная симпатия, какое-то больное чувство любви и жалости рождалось во мне к этому человеку. Солидный, пожилой и в то же время детски непосредственный, доверчивый: кому он исповедуется? Этим людям, которые никогда не поймут ни его любви, ни его души, тем более его гор. Многие из них пошли на эту экскурсию только ради того, чтобы экзотически поесть шашлыки на вершине горы. Поэтому и хотелось мне поговорить с ним, пооткровенничать, и не хотелось из-за презрения к нему.
Сначала подъем в гору был пологий, но в одном месте пришлось карабкаться вверх по крутой, каменистой земле. Я ступил на небольшой камень, и, когда оперся на него левой ногой, чтобы правую перенести вперед, он вдруг медленно поехал вниз, к самому краю обрыва. С интересом, но почти безучастно я смотрел, как вместе с камнем сползает моя нога, а с ней и я сам. Опереться было не на что: склон гладкий от скользивших здесь когда-то ног, и рядом ни одного камня. Последние отставшие туристы, кряхтя, обгоняли меня. Если камень свалится вниз, я разобьюсь, подумал я, но за несколько сантиметров до края обрыва камень остановился. Я еще раз оперся на него, благополучно вскарабкался вверх и догнал группу. Вскоре совсем забыл об этом происшествии.
Одобрительные реплики, вопросы ободряли экскурсовода; чем он выше поднимался в любимые горы, тем светлее и яснее становилось его лицо, тем он больше воодушевлялся. С увлечением рассказывал о местных травах и деревьях, цветах и плодах, а на самой вершине, когда перед нами раскинулась панорама величавых и суровых гор, сказывал о них чудесные легенды.
Но я мало слушал экскурсовода, а ходил вдоль края круглой площадки и уносился чувствами и мыслями в мир стоявших вдали белоснежных вершин. Необычайно ярко, близко над ними сияло солнце, вершины блистали так четко и ясно, как будто были рядом со мной, и звали к себе, к неведомому, небесному блаженству покоя и свободы среди возвышенных, дико прекрасных, далеких от страданий и мук могучих гор. Двуглавый Казбек гордо высился среди них, облака покорной свитой окружали его и были белы, как снег на нем. И в сердце рождалось щемящее до боли томление по этому миру, в котором находилось нечто непонятное разуму, но понятное сердцу. В этом мире не могло быть людей и медведей-чудовищ, не могло быть на мне проклятой медвежьей шкуры.
Но вот все двинулись в обратный путь, вниз, а экскурсовод остановился и прочитал толпе свои стихи. Я не слушал их, но, заглянув в его глаза, увидел восторг, похожий на мой перед горами, и вновь переполнился презрением и жалостью к старику.
Быстро спускались мы вниз, а у меня сами собой складывались строки:
Я снова в кавказских горах,
Вдали, в облаках, — Казбек,
В таинственно-белых снегах,
Как вечно седой человек,
Как вечно застывшая мысль
О счастье земном человека,
Оледеневшая высь,
Неисхоженная от века.
Но мне здесь легко дышать,
Как будто родился в горах,
Как будто здесь родина-мать
Меня пеленала в снегах.
Связь кровную чувствую я
Со страной этой, гордой, суровой,
Моею духовной основой –
Кавказ, отчизна моя!
На обратном пути решили зайти в местный зоопарк и, свернув с дороги, вошли в тенистый парк, где среди развесистых, раскидистых деревьев и высокой травы было не так жарко. Блики света и широкие, густые тени боролись между собой, и я шел то в кромешной тьме, то в свете, что было несколько жутковато. И вновь увидел Марину.
Она, как и я, отстала от всех, шла медленно, смотрела по сторонам, но была задумчива. Мне нравилось, что она одна, захотелось подойти к ней, заговорить. Она видела меня и, наверное, подумала, что я подойду к ней. Нет, я сделаю наоборот: мне безразлична она, ее молодость, обаяние, красота, — я горд и холоден, выше этого. Прибавил хода, догнал толпу и заговорил с высокой, симпатичной молодой женщиной, которая первой приглянулась мне. Она охотно отвечала на мои пустые вопросы, разговор завязался. Я искоса оглядывался на Марину: она медленно догоняла туристов. Я принял вид, что увлечен разговором, познакомился и, кажется, совсем расположил к себе Зою. Наша пара отделилась от толпы, и Марина медленно приближалась к нам. А я ведь с ней сегодня даже не поздоровался, хотя не раз видел ее. Дошли до зверинца, и толпа остановилась подождать отставших. Я вместе с Зоей стоял посреди дороги и ждал Марину, чтобы увидеть результат своего эксперимента. Марина шла по-прежнему медленно, но, когда увидела меня, смотрящего прямо на нее, взволновалась: лицо ее приняло какое-то испуганное, даже несколько затравленное выражение. Я улыбался ей, как старому знакомому, она поздоровалась, и дальше мы уже пошли втроем. Сколько женского, юного обаяния исходило от Марины! Голос нежный, высокий, но глубокий; милый профиль лица, длинные волосы, откинутые назад, точеная фигура – все это очаровывало меня волнующим, будоражащим дурманом. Но я принял равнодушно-вежливый вид, лишь голос иногда срывался.
Вместо вольных гор теперь перед нами стояли большие и малые клетки. В больших ходили из угла в угол, сидели, лежали медведи, козлы, овцы; в малых – на ветвях гордо восседали орлы, совы и еще какие-то птицы. А за всеми ними, в тенях углов и задних стен, казалось, пряталось что-то темное, нехорошее….
Оживленная группа людей около одной из клеток привлекла нас, и мы приблизились. Прямо перед нами сидел большой бурый медведь и играл с голубем, таким удивительно белым, что он словно светился во мраке клетки. Зверь огородил его лапами и скалился, смеялся, когда тот, беспомощно взмахивая белоснежными крыльями, будто озаряя мрак клетки вспышками света, пытался перескочить лапы, взлететь над ними. Но голубь не мог летать: видимо, зверь уже успел покалечить его. Медведь ревел от восторга, все сужая губительное кольцо своих лап. Как завороженный, смотрел я на него, не имея ни чувства, ни мысли. И вдруг зверь засмеялся по-настоящему и хитро, издевательски взглянул на меня:
— Иди-и-и ко мне-е-е! – проревел он. – Поигра-а-а-ем вме-е-е-сте-е-е! Ты-ы тако-о-ой же, как и я-а-а-а!
Я застыл, как лед, и в вспышках раскрывающихся голубиных крыльев увидел Варвару, Катю, Алсу и… Володю… Варвариного сына…. Но крылья беспомощно опустились, и наступила кромешная тьма, не только в клетке, но и вокруг меня. Я рванулся прочь, назад, но упал: тьма наваливалась на меня, и медвежий рев нарастал. Вскочил, рванулся еще раз, сильнее, и, наконец, ярчайшее солнце пронизало меня всего. Потом увидел, что свалил Зою на стоящих вокруг нас людей. Я не мог оторвать руку от ее руки и, чем больше тащил ее за собою, тем больше опрокидывал. Огромным усилием воли я заставил себя остановиться, поднять Зою и вывести из толпы. Затем осмотрел наши руки: они были накрепко связаны вылезшими из меня медвежьими волосами. Зоя ничего не видела и не понимала, смотря на меня, как на помешанного, но, когда она взглянула на волосы, они исчезли. Наши руки освободились, я извинился, и Зоя, еще раз странно взглянув на меня, ушла.
Я стоял, курил и ждал Марину. Через некоторое время толпа стала расходиться. Марина подошла ко мне и сказала, что голубю все-таки удалось выбраться и улететь, а медведь спокойно улегся спать.
Теперь мы с Мариной остались вдвоем и подошли к клетке, в которой стоял прекрасный олень с большими, ветвистыми рогами. Он гордо поднял голову и с царским величием смотрел на людей. Тонкие ноги, поджатый живот, плавные и мощные линии тела делали его красавцем, на которого можно любоваться долгое время. Я видел, что Марине он тоже нравится, кроме того, чувствовал, что ей хорошо и со мной. Я взял ее под руку, и она прижала мою руку к себе. Так мы долго стояли и наслаждались, а я – вдвойне: так близко со мною было другое прекрасное существо, Марина.
— Какой гордый и красивый зверь, в нем весь Кавказ! – сказал я. – Только жалко видеть этого красавца в клетке.
— Да, — с искренним сожалением ответила Марина.
— Наверное, все гордое, прекрасное, свободное люди всегда запирают в клетку?..
Марина задумалась.
Мы пошли дальше вдоль клеток с другими животными, видели павлина, и Марина взяла на память оброненное им длинное, переливающееся голубое перо.
— А все-таки красивее этого оленя здесь никого нет, — сказал я.
— Да, конечно! – с воодушевлением подтвердила Марина и улыбнулась.
И мы вновь подошли к оленю, который стоял в той же гордой позе.
Но пора было возвращаться на базу, я сказал Марине, что пошел искать Зою, и покинул ее. Стало грустно, но легче: слишком хорошо мне с нею было, и это утомляло.
Зою я догнал не скоро, мы снова разговорились: она будто ничего не заметила, была так же приветлива и словоохотлива. Зоя намного старше Марины, стройная, но не худощавая, а простота ее манер мне весьма нравилась. В ней чувствовался жизненный опыт, это была женщина. Несколько удлиненное лицо с крупным носом и маленьким ртом не было так молодо и очаровательно женственно, как у Марины, но привлекало меня безыскусственной простотой.
Марина опять шла далеко позади, о чем она думала? Хотелось подойти, но этого сейчас делать нельзя.
А зачем я вообще стараюсь привлечь к себе Марину? Она слишком молода, чтобы жениться на ней, а обладать ею мне вовсе не хотелось…. Для меня она была откуда-то из прошлого, из мечты, всегда недостижимой, вот я и хотел хотя бы на миг вернуть это прошлое, погреться у его огонька и насладиться близостью этой мечты. К тому же, переломить гордость Марины и насытить этим свое самолюбие разве не приятно?
Ближе к вечеру я пригласил Зою и Марину купаться на озеро. Взял Зою под руку, как недавно Марину, и мы двинулись. Быстро и доверительно перешел с Зоей на «ты» и вел себя с ней, как старый любовник или друг. Мы с ней снисходительно, по-доброму смеялись над мечтами и мыслями Марины, и она не обижалась, но я чувствовал ее недовольство своей отстраненностью от нас.
— Да, Марина, замужество, любовь – вещи чаще всего несовместные, как повезет, — мудро изрек я.
— Да, да, я вполне с вами согласна.
Она помолчала.
— Саша… можно задать вам нескромный вопрос?
— Конечно.
— А вы женаты? Вы так хорошо знаете жизнь….
— Нет, не женат.
— А были?
— Был.
— Вы, наверное, много пережили, перестрадали?
— Да, немало.
Марина опять помолчала.
— И сейчас одиноки?
— Да, одинок.
«Ловись, ловись рыбка, большая и маленька!» — вспомнил я русскую сказку и был доволен: разговор принял нужное мне направление.
Зоя шла рядом и безмолвствовала, как будто ее тут не было.
Я принял грустный вид. Марина снова спросила:
— Вы живете в Казани?
— Нет, я живу в деревне, там и работаю учителем.
— А что преподаете?
— Литературу.
Марина оживилась:
— Я так люблю литературу.
— Я очень рад.
— Вы, наверное, хороший преподаватель, мне хочется послушать ваши лекции.
— Приезжайте, я буду рад.
Она немного подумала:
— Обязательно приеду.
— И ты приезжай, Зоя.
Зоя промолчала. Марина спросила:
— У вас ведь в сентябре начинаются занятия?
— Да, как у всех.
Нет, не я овладевал Мариной, а она мною, всем моим существом, душой, умом. Но, как писал великий поэт о своем сердце: «… Лишь нисходит сон прекрасный, Просыпается оно….», — я очнулся и крепче прижал к себе Зою.
— Ну вот, мы и дошли, — весело и бодро сказал я, обращаясь более к Зое, когда мы стали спускаться к доверчиво плескавшимся голубым волнам.
Зоя оживилась и улыбнулась.
— Хорошо здесь, не правда ли? – я вновь обратился к Зое, как будто не замечал Марину.
Зоя кивнула и еще больше улыбнулась.
Мне было жалко ее, к тому же она казалась мне лучше Марины, серьезнее, человечнее. В Марине я видел мечту, видение, в Зое – человека, близкого мне.
Со всем нетерпением юности Марина быстро собрала и закрутила в кокон свои длинные волосы, разделась и бросилась в воду. Плавала она весело, хорошо, но странно, что в воде, когда была видна одна ее голова с этим коконом, она уже не была так прелестна: что-то пошлое, «бабье» появилось в ней.
Я присел на траву рядом с Зоей:
— Какая судьба ждет эту девочку, как ты думаешь? – спросил я.
— Не знаю, — сказала она.
— Она ведь красива, грациозна, женственна… у нее много поклонников….
Зоя молчала.
— А судьба ее будет грустной: люди будут пользоваться ею, не замечая ее душу, и она увянет, погибнет, а останется только вот этот кокон с собранными и закрученными раз навсегда волосами да пошлое и растолстевшее лицо.
Зоя с любопытством посмотрела на меня:
— Наверное, ты прав.
— Да, так оно и будет, поверь мне.
А Марина уже плыла к берегу крупными саженками, и было приятно смотреть на ее молодые и сильные руки, мощно двигающие вперед такое же молодое и сильное тело.
Она вышла на берег, распустила свои длинные волосы, и они облили ее всю чудными темными волнами. Марина стала их отжимать и вновь была прекрасна, теперь как русалка, ступившая на берег. Но я уже смотрел на нее с жалостью и каким-то зарождающимся презрением. За Мариной ширилась вдаль спокойная голубая вода, темная в тени кустов, таинственная, как омут, искрящаяся в свете уже заходящего южного солнца. Оно бросало на Марину светло-оранжевый свет, такой же, как ее загоревшее юное тело. И казалось, что вода, кусты и солнце соединились в одно целое с этой прекрасной русалкой, что она рождена ими.
Я как-то разом, в одно мгновение, почувствовал это и полунасмешливо-полусерьезно, чуть грустно прочитал ей:
Как луч зари, как розы Леля,
Прекрасен цвет ее ланит,
Как у мадонны Рафаэля
Ее молчанье говорит.
С людьми горда, судьбе покорна,
Не откровенна, не притворна,
Нарочно, мнилося, она
Была для счастья создана.
Но свет чего не уничтожит?
Что благородное снесет,
Какую душу не сожмет,
Чье самолюбье не умножит?
И чьих не обольстит очей
Нарядной маскою своей?
Марина, по мере моего чтения, все больше замирала и, наконец, уставилась на меня широкими, удивленными и полными любопытства голубыми глазами:
— Чьи это стихи?
— Лермонтова.
— Чувствуется, вы его очень любите.
— Да, очень… а кого еще любить?
— Я к вам обязательно приеду в деревню: мне так хочется вас послушать!
— Рад буду вас встретить. Вообще, приезжайте летом, в августе: там такая чудесная природа, нетронутые места, во всей своей русской красе.
…и медведи страшные, подумал я.
— Спасибо… но летом… вряд ли: мне еще нужно к тетке съездить.
— А жаль… летом там самая красота.
— Я подумаю.
Я оглянулся, и мне стало немного стыдно: рядом сидела и опять молчала Зоя, которая вполне могла бы стать моим другом. К тому же, опять увлекся: наговорил лишнего. А это совсем не входило в мои планы. А, черт с ним: мне приятно искренно разговаривать с Мариной, и плевать на остальное. Только очень навряд ли, что она ко мне приедет, хотя чего на свете не бывает.
Мы с Зоей купаться не стали: настроения не было, и вновь втроем с Мариной пошли по знакомой дороге обратно.
— Почему Есенин повесился… вообще, почему все великие люди умирают не своей смертью: Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский? – спросила Марина.
— Просто, они переросли, обогнали свое общество, а оно такое не прощает, убивает, — ответил я.
— А вот Есенин… он мне очень нравится… у него стихи какие-то….
— …лиричные… задушевные? – подхватил я.
— Да. Они мне очень нравятся.
— Прочитать вам, Марина, что-нибудь из Есенина?
— Да, да! – Марина оживилась. – Я так люблю его стихи!
Я прочел несколько и с особенным чувством свое любимое, «Письмо к женщине»:
…Не знали вы, что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму:
Куда несет нас рок событий?
— Вы хорошо читаете.
— Я люблю Есенина, хотя и не очень: есть в нем крестьянская ограниченность: нет бунтарства, крестьянская покорность….
— И это привело его к смерти?
— Нет…. Понимаете, он просто любил Русь, свято, искренне любил, но Русь старую, патриархальную. Это природа, крестьянские избы, свободная любовь – везде тишина, покой, умиротворенность. И вот среди этих много раз воспеваемых им полей, ландышей, васильков, жаворонков, тишины появляется «железный конь», трактор, со своим тарахтеньем, дымом. Этот «конь» губит то прекрасное, что любил Есенин, к чему привык. Умом он понимал, что этот трактор даст мужику много хлеба, избавит от тяжелого труда, но сердцем не мог принять разрушение древней деревенской красоты, поругания любимой русской природы. Новая жизнь с «машинным лаем» была чужда его крестьянскому духу – так появляются строки:
Отдам всю душу Октябрю и Маю,
Но только лиры милой не отдам.
Поэтому в новой советской стране он чувствует себя «словно иностранец».
Марина восторженно смотрела на меня:
— Ну а как же его смерть? Самоубийство?
— А тут одно с другим связано, самоубийство является следствием этого его состояния. Понимаете?
— Да… то есть он почувствовал себя одиноким в своей стране, поэтому повесился.
— Вот именно!.. «Друзья» спаивали его, затаскивали в болото запутавшегося в жизни человека и поэта. Я удивляюсь, почему Горький, спасший когда-то многих писателей, забыл о Есенине, а ведь власть и сила у него тогда была большая. Все бросили его.
— Неужели ни одного друга не осталось?
— Настоящего – ни одного. Когда он умер, одна из его подруг писала: «Как мы не уберегли Сережу?! Ведь он тянулся к нам, любил нас, а мы забыли о нем».
Марина задумалась.
Мы шли под руку, я курил, был взволнован, а Зои уже давно не было с нами.
— Саша, а вы… одиноки? – тихо спросила Марина.
— Да… и уже много лет, хотя недавно рядом была жена….
— Вы и с женой были одиноки?
Я промолчал.
Мы шли вдоль трамвайных рельс, описывающих здесь кольцо, как по бесконечному кругу, отгородившему меня от мира общением с этой прекрасной девушкой. Я усмехнулся про себя. Потом мы молчали и, завершив круг, остановились: Марина сказала:
— Как вы много знаете, Саша! С вами так интересно. Но вы так одиноки….
— Спасибо.
Марина вышла из круга и пошла куда-то в магазин, а я повернул к себе, к Викентию Африкановичу.
Да, хорошо было с Мариной. Редкий для меня случай: я смог поговорить с человеком о том, чем интересуюсь не только я, но и он, тем более, что он молодая и обаятельная девушка, умеющая слушать и сочувствовать. А я ведь всю жизнь мечтаю и ищу такую жену, которая любит то же, что и я. Теплое, радостное ощущение праздника было на моем сердце. Кинуть бы все, уехать с этой Мариной куда глаза глядят: жить, любить, детей растить и работать, зная, что тебя поймут, разделят твои радости и скорби….
Э-э, я слишком залетел высоко…. Ничего не значит наш с ней разговор: сегодня ей нравится литература, завтра модные платья, а я буду сидеть и ждать, когда моя голубка выклюет мне, старому ворону, глаза и улетит к молодому. И сразу что-то враждебное появилось у меня к ней, сердце замолчало.
Иногда вспоминаю жизнь свою и вижу горный обвал, когда один падающий вниз камень увлекал за собою другие и другие, превращаясь в мощное, ужасно долгое крушение. Только земля способна остановить этот обвал, когда он разобьется об нее вдребезги, рассыплется по долине камнями и мелкими камушками. И так заглохнет, погибнет моя жизнь. Но еще как далеко до этой земли, прекращающей все и вся, а так тяжело и грустно катиться вниз, разбиваясь о встречные камни и уступы скал, катиться, все больше и больше привыкая к этому крушению, считая его нормой своей жизни. Скучно.
Вот и сейчас скучно идти к Викентию Африкановичу Зайцеву, застывшему сфинксу страха, и говорить с ним не хочется: тоскливо. Для чего он живет с такой душой? А для чего я живу?
Вечером опять были танцы. Я подошел – Марины не было. Девушки из моей группы собирались танцевать, и я пригласил Зою.
Чуть двигаясь в такт музыки, она молчала, изредка взглядывая на меня. Тени от деревьев с проблесками фонарей делали ее лицо туманным, таинственным.
— Ты что молчишь, Зоя? Загадочная какая-то….
— Да вот, о тебе думаю, — она улыбнулась.
— Ну и как? – я принял фатовской вид.
— Черт ты, дьявол… демон!
Мне это понравилось. Я лукаво спросил:
— Кого же это я обольстил-погубил?
— Марина вон глаз не кажет, пришла сама не своя, спать легла.
Я расхохотался:
— Ну и демон: женщину в сон вогнал!
— Да она и не спала, ворочалась только. Теперь книгу читает. Чего ты ей там наговорил?
— А ты чего от нас убежала: оглянулся – нет Зои.
— Вам и без меня было хорошо. А все-таки: чего ты ей там наговорил?
Я принял невинный вид:
— Я рассказывал ей биографию Есенина.
— Врешь, почему же она такая пришла? Закомпостировал мозги девчонке….
Я принял оскорбленный и торжественный вид:
— Клянусь тебе, нет! – насколько мог искренно произнес я и немного помолчал. – Пойдем, сходим к ней!..
— Я не пойду.
Танец кончился, и я отошел с Зоей в сторону. Сейчас мне очень хотелось увидеть Марину, но делать этого было нельзя по тактическим соображениям. Я снова повел Зою на танго и тут увидел Марину. Я танцевал, а она сидела на длинной, почти пустой лавке, грустная, и задумчиво смотрела по сторонам. Провел Зою недалеко от нее и чуть кивнул ей. Она ответила, улыбнулась.
Соблазн был велик, и я пригласил Марину на танец. Как приятно было обнять это юное, стройное тело, почувствовать его свежесть. Что-то грустное, милое, детски-доверчивое, пленительное было в ее тонкой талии, руках, опущенных на мои плечи, во всем ее облике. Да, злую шутку играю я над собой!
— Как вы себя чувствуете? – сочувственно спросил я. – Зоя сказала, что с вами не все в порядке… вы пришли очень взволнованны….
— Да нет, ничего особенного… просто, устала от прогулки.
— Да, мы много ходили.
Помолчали. Я чувствовал, что Зоя где-то рядом, смотрит на нас и… Бог знает, происходило ли что в ее душе, но, наверное, происходило.
— Я все под впечатлением нашего разговора, — тихо сказала Марина. – Вы так хорошо рассказывали… я заслушалась…. Но вы не должны быть так одиноки….
— Где же я одинок: вон, у меня есть Зоя….
Она опять помолчала.
— По-моему, вы с ней расстанетесь, как со всеми туристами, и никогда больше не вспомните… она не для вас.
Я помолчал.
— Наверное, вы правы…. А вы действительно приедете ко мне в Медведеево?
— Обязательно… конечно!
Доверчивее, теплее, нежнее стало ее тело в моих руках, но прижать ее к себе, как я это обычно делал в танцах, не мог, не хотел: что-то чистое, неприкосновенное видел сейчас в Марине.
Но вот, музыка кончилась, я довел ее до лавки и пошел в свой домик: проснулись сладкие, давно забытые чувства радости, надежд…. Кто же с кем играет, кто кого обольщает?
Я лежал в домике, который мы с Викентием Африкановичем занимали, смотрел в окошко на луну и вспоминал прошлое, юность. Да, эти весенние чувства, сладкие надежды когда-то составляли всю мою жизнь: мучили, радовали, утомляли. Где это теперь? Но иногда, на короткое время, как сейчас, они вдруг робко являлись, как непрошеные гости, обволакивали душу волшебным сном. Но забыться она уже не могла, зная ничтожную цену всему этому.
На следующий день мы поехали в селение Зиси, где находился «город мертвых». Тесно стояли вокруг нас каменные исполины, скалы, высокие, обнаженные, как правда. Ближе к селению горы расступились и открылась широкая долина, а справа, на пологом склоне горы, показалось несколько домов и дворишек, дальше и выше их стояли небольшие склепы. Почти никого не было видно: изредка промелькнут один-два человека, лишь склепы и горы царили в этой пустыне и тишине.
Я с интересом заглянул в первый попавшийся склеп: куча костей, грязные, полуистлевшие обрывки материи, куски какой-то утвари. Чьи это были кости? Может быть, лихого наездника, джигита, или мудрого старца, любившей женщины или гордого князя-узденя. О, они жили в совсем другое время. Не равнодушные, болтливые туристы, не их вонючий автобус топтали их землю, а копыта красавцев скакунов, изящные сапоги со шпорами и высокими каблуками джигитов и нежные ноги кабардинских девушек. Мудрые старцы сидели на камнях и курили свои трубки, вспоминали молодость и поучали юных.
А горы, наверное, были такими же. Их вершины чуть застилал туман, они стояли, как острова неведомого мира, вечно стремящегося к небу, звали, манили к себе своей волшебной тайной. И все было мелким перед ними, даже Марина, даже Азалия, жена моя бывшая.
И все-таки Орджоникидзе мне порядком уже надоел – я снова начинал тосковать. Но через день мы едем по Военно-Грузинской дороге в Тбилиси, а это путешествие стоит всех, вместе взятых. Ну а завтра – Чегемские водопады и Голубые озера.
Сурово Чегемское ущелье, суровы здесь горы. Идешь между ними: все уже и сумрачнее дорога, а впереди, кажется, каменная стена, тупик. Справа клокочет, спорит с неподвижными камнями быстрая речка. А горы древние, величественные, стоят отвесной стеной в мрачной задумчивости и безысходной неподвижности.
Когда-то, давным-давно, в этих горах две женщины полюбили молодого джигита. Он выбрал одну из них и женился. Родился ребенок, но злая соперница наколдовала ему тяжелую болезнь. Вылечить ребенка могло только молоко белой лани. Муж ушел в горы, убил лань и взял ее молоко. Но, когда он возвращался, злая колдунья столкнула его в реку. Кувшин же с молоком остался целым, и река принесла его матери. Ребенок выздоровел, а мать безутешно плачет о погибшем муже.
Так из ее слез родились Чегемские водопады. Когда на них смотришь снизу, то наверху их воды напоминают струи человеческих слез, они прокладывают скорбные дорожки на глине, как на лице человека.
А Марина что-то не подходит ко мне, и я смотрю на нее, веселую, играющую на берегу бурной горной речки. Смотрю, как эти хмурые горы смотрят на нас, и тоже внутренне плачу…. Никогда, никогда она не будет моей не только потому, что я стар для нее, а потому, что чужд ей, ее образу жизни, как все эти горы чужды людям.
Мы повернули обратно, и вскоре появились людские строения, дорога ширилась, все кругом посветлело. И вдруг передо мной появилась прекрасная женщина на прекрасном коне: оба черные, точеные. Ее темные волосы кудрями рассыпались из-под широкополой шляпы, ярко-красная улыбка змеилась на смуглом лице, и обворожительно стройные ноги обняли тело красавца коня. Все обернулись к ней: она взглянула на нас сверху и поскакала туда, откуда мы возвращались.
Я долго смотрел вслед этой вспыхнувшей и промелькнувшей мечте. Хотелось помчаться за ней, остановить ее… но слабость охватила меня. К тому же, группа уезжает, пора обедать, и вообще… кругом стоят ишаки и жуют все, что ни дают им туристы.
После обеда все поехали в Черекское ущелье, к Голубым озерам.
Красив путь к ним. Все выше и выше вьется дорога между гор, а они поднимаются навстречу как из-под земли. Гордо вскидывают мощные вершины, вонзая их в небо, и застывают, и кружатся, суровые, надменные. От подножия до середины их кудрявятся леса, выше они исчезают, и вершины гор стоят голые и дикие.
Выйдя из автобуса, я прошел немного вниз и увидел небольшое озеро, обрамленное со всех сторон зеленью: склонившимися над ним кустами и деревьями. Вода была зеленовато-голубая и очень прозрачная, галька, камни на дне казались совсем близкими. Чуть дальше дно резко уходило вниз, пропадало в загадочной и жутковатой темной бездне. Ни волн, ни ряби не было видно на поверхности, и я услышал название: Мертвое озеро. Что ж, значит, и здесь Медведеево… — никуда от него не деться.
Затем об озере говорили, что рыба в нем не могла жить: водоросли не росли, вода холодная. Но почему оно так красиво, так естественно в этой своей красоте? Нет, это не та красота, которую я видел в озере Медведеева: яркая, но ложная. Я пошел вдоль его берегов. Неожиданно стали открываться чудесные уголки.
Вот ветви деревьев низко склонились над изумрудно-зеленой с необыкновенно голубым оттенком водой и задумчиво грустили, глядя на свое отражение. Эта грусть и невозмутимое спокойствие воды говорили о какой-то вечной, природной, вселенской печали. Озеро отражало, несло в себе небо, с плывущими темными облаками, с его живыми, хотя и приглушенными водой красками. Если внимательно приглядеться, то на поверхности можно было заметить маленьких снующих жучков, вода здесь чуть рябила. Все это сливалось с яркими и чистыми красками зелени, обрамляющей берега, с таким же чистым горным воздухом.
Озеро не было мертвым, оно жило, но особой, невозмутимой, «вечной» жизнью, сопричастной всему окружающему, так жили и горы вокруг. И это было прекрасно.
Вдруг раздался мощный всплеск, и человек сильными саженками поплыл к середине озера. От него побежали волны во все стороны, но удивительно быстро таяли в глубокой бездне воды, и озеро оставалось таким же величаво спокойным. И человеку оно не позволяло долго плавать: он быстро вышел на берег, ведь температура воды была всего девять градусов, а под пловцом – 250 метров глубины. А близко со всех сторон и вдали по ущелью задумчивой стеной застыли горы, величественные, невозмутимые, с вершинами в белых облаках.
Любуясь красотой природы, уходя в нее душой, я часто забывал о Марине и тем более о Зое. Лишь иногда ощущение близкого присутствия Марины освещало окружающую красоту слабым, но свежим, чистым светом ее образа.
Однажды, во время привала, когда мы закусывали, Марина, смеясь, подбежала ко мне и предложила свое наполовину съеденное яблоко. Мы весело поболтали, и я, кушая ее яблоко, чувствовал, что сейчас стал необыкновенно близким ей, молодым, радостным, как она. Но это быстро прошло: горы, природа тянули к себе больше, чем Марина.
В последний день перед отъездом в Тбилиси поехали в Пятигорск, по лермонтовским местам. Дорога шла равниной, и слева вдали хорошо просматривался Казбек на фоне высоких горных хребтов, выстроившихся горизонтальной стеной. Он не был намного выше их, но его двуглавая, сверкающая на солнце бело-голубая вершина, покрытая снегом, его горделивая, крепко стоящая на земле и устремленная к небу поза делали его величественным и вечным.
Пятигорск весь пронизан солнцем: оно везде: в каждом предмете, в каждой частице воздуха, а лазурь неба необыкновенно прозрачна. Действительно, «весело жить на такой земле. … к чему тут страсти, желания, сожаления?».
Начали экскурсию с посещения «Места дуэли М. Ю. Лермонтова». На склоне горы Машук, среди раскидистых, густых деревьев, в центре асфальтированной поляны, стоит памятник великому поэту, сужающийся вверх, площадка перед которым окружена провисающими черными цепями. В углах цепного окружения сидят большие каменные грифы с головами, повернутыми назад: их затылки с торчащими перьями, обращенные к поэту, весьма напоминают лица жандармов в фуражках с высокими кокардами, а покровы из перьев на туловищах похожи на мундиры. Они, как хищные звери, ждут смерти поэта.
Я подошел к выгравированному на памятнике портрету моего самого любимого человека на земле, вглядываясь в него, и поклонился ему, чуть опустив голову. Поэт строго и внимательно смотрел на меня. Мне захотелось подойти к нему ближе, но между нами висела та же черная цепь, здесь вторично окружающая постамент. А вокруг ходили равнодушные люди в помятых матерчатых шапчонках, и их присутствие мешало мне переступить через цепь: это казалось неудобным и неприличным. Я оглянулся назад и увидел пятиглавый горный массив Бешту. Он напоминал тело упавшего навзничь человека: горы как бы обозначали его голову, руки и колени, приподнятые над землей. Бешту был весь залит солнцем в тонком, серо-голубом мареве. Его видел и поэт перед смертью, когда стоял перед убийцей, закрывая сердце рукой с пистолетом. О чем он думал, сначала такой веселый, а потом презрительно-насмешливый? А ведь убили его не только пуля, но и равнодушие людей, не думавших о нем по-настоящему серьезно. Неужели не дрогнуло у них сердце, когда пошлый идиот Мартынов начал в него целиться?! Вот они и здесь ходят вокруг, принюхиваются, присматриваются, тупо равнодушные, безразличные. Что им Лермонтов, красота гор, этой райской природы?! Они стояли бы на месте точно так же, как Глебов и Васильчиков, Столыпин и Трубецкой, когда Мартынов двинулся застрелить поэта. Я ненавидел их, ненавидел всеми силами души: те наверняка думали о предстоящей пирушке, эти думают о пятигорских магазинах и рынке. Смотришь вокруг — и словно ничего здесь и не было, ничего не случилось: мирно сияло солнце, голубел воздух, кругом спокойно стоял лес.
А где же Марина? Да вон она: ходит то одна, то с группами туристов. Интересно, что она здесь чувствует, о чем думает? Но какое мне дело до нее?
Мы шли к Эоловой арфе: слева поднимался Машук, справа стояли деревья и кусты, полные молодой, роскошной, рвущейся к солнцу зеленью, пышными цветами. И все вокруг пело, сияло, цвело солнцем, радостью. Толпа, за которой я шел, тоже была светлой, оживленной, разноцветной. Она тоже чувствовала эту красоту: женщины восторгались, а у мужчин светлели лица: «воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине – чего бы, кажется, больше?..». Свернули вправо, в тенистую аллею, и поднялись к Эоловой арфе. И сразу перед нами открылась широкая панорама светлевших в дымке и облаках далеких кавказских гор, всеми чувствами я устремился к ним, и пела тихую песню Эолова арфа, и не было, не могло быть мира, лучше этого.
Наконец, после посещений Елизаветинского источника, Грота Лермонтова и грота Дианы, где поэт последний раз веселился перед дуэлью, туристам предложили один из двух оставшихся маршрутов: универмаг или Домик Лермонтова. Скрупулезно уточнив время и место встречи, они двинулись в универмаг, а со мной и экскурсоводом остались Викентий Африканович, Зоя и Марина. Какой-то полный и лысый мужчина долго колебался, затем махнул рукой и тоже пошел в универмаг.
В свой последний приезд на Кавказ поэт вместе со своим другом и родственником А. А. Столыпиным снял у В. И. Челяева домик недалеко от подошвы Машука. Экскурсовод, стройная, русская, средних лет женщина с интеллигентным лицом, привела нас к скромному одноэтажному домику, с белыми стенами и тростниковой крышей. Внутри такие же скромные четыре комнаты с довольно низким потолком.
Пройдя через темные сени и комнаты Столыпина, мы повернули направо и очутились в небольшой комнате, где перед окном стоял громоздкий, обитый зеленым материалом письменный стол поэта, а налево у стены находилась его кровать. Удобное низкое кресло с витыми подлокотниками было выдвинуто из-за стола и повернуто вправо, как будто Лермонтов только что вышел куда-то. На столе свеча, цветы, шкатулка, раскрытая книга, а в центре листы с рукописью. Здесь он писал свои стихи и прозу, создавал вечного Демона, а навстречу ему дул свежий ветер с гор и долин, нес благоухание цветов и трав, «шум листов», «дыханье тысячи растений».
Когда я вышел из домика, на улице мирно светило солнце, тени листьев, ветвей лежали на земле. Поэт был здесь: ходил по этим садовым дорожкам, стоял на пороге этого дома, где сейчас стою я. Сюда к нему приходили многие люди, развлекали его, проявляли к нему дружеские или враждебные чувства, нравились или вызывали презрительную усмешку. Но «никто, никто не усладил / В изгнаньи сем тоски мятежной», никто по-настоящему не был близок его душе.
А и правда, зачем здесь Марина, Зоя, Викентий Африканович, с умными, будто что-то понимающими лицами, с их уважением к поэту, его творчеству и жизни? Зачем? Зачем здесь другие посетители? Для них это только исполнение ритуала, необходимого для культурного человека, каковым они себя считают. Если они и читали Лермонтова, то давно и наверняка почти все забыли. Он для них только культурная память эпохи, но не их душа, не их жизнь, не их боль. Вот сейчас будут говорить какие-нибудь пошлости.
— Да… великий был человек, — задумчиво молвил Викентий Африканович. – Так мало лет прожил… двадцать пять, кажется?..
— Двадцать шесть… почти двадцать семь, — ответил я.
— Родился в тысяча восемьсот… двенадцатом?..
— …четырнадцатом… в октябре.
— Да… да…. А умер… в….
— …сорок первом.
Любят люди цифры… хлебом не корми, а дай точную дату, точный размер… а что за этими цифрами – не так важно.
— Рано умер… а сколько мог бы еще написать, — закончил Викентий Африканович.
Мне стало противно, и я отвернулся от него.
— Зря столько времени потратил – лучше бы в универмаг сходил…. – вдруг сказал Викентий Африканович, но каким-то не своим, а дребезжащим, стариковским тенорком.
Я ошалело уставился на него.
— Меня дочка просила привезти какие-то сапожки… хромовые, кажется….
Он мучительно морщил лоб, стараясь точно вспомнить наказ дочери, и весь ссутулился, согнулся, будто кто-то давил на него сверху.
— И я тоже зря пошла, — вдруг заявила Марина, но тоже не своим, а надменным, равнодушно грубоватым голосом. – Зачем мне все это нужно, когда вокруг столько интересных мест, а нам скоро из Пятигорска уезжать. Только зря время потратила: лучше бы в универмаг сходила. — И она, Марина, смотрела на меня сверху вниз… улыбаясь заносчиво, насмешливо, нагло, как будто и не было у нас с ней этих разговоров о русских писателях, Есенине, Лермонтове… будто ничего не было…. И лишь где-то в глубине ее прекрасных небесно-голубых глаз мне показалась затаенная боль, сожаление, отчаяние.
Только Зоя молчала, как всегда, и машинально, морщась от боли, старалась носком туфли сбить лежащий перед ней камень, крепко вросший в землю.
— Я что-то вас не понимаю, — растерянно пробормотал я, дрожа, покрываясь мурашками и чувствуя, как из всего тела лезет наружу упрямая, жесткая медвежья шерсть. – Вы же сами хотели….
— А что тут понимать? – с прежней улыбкой и чуть заметным сожалением сказала Марина. – Вы филолог, учитель литературы, вам это интересно… — «где нам, дуракам, с вами чай пить»!
Эту последнюю фразу она взяла у Лермонтова, в «Герое нашего времени», а тот – у Пушкина, но откуда она ее знает?..
— Зачем вы меня обижаете, Марина? Разве я давал повод для таких мыслей и чувств?
Лицо ее вдруг горько, страдальчески исказилось:
— Простите меня, Саша, я сама не знаю, что говорю, но со мной что-то происходит!.. Только я не хочу проводить время впустую, просто ради исполнения ненужного для меня ритуала: почтить память великого поэта! Не нужно мне все это… мне вообще ничего не нужно!!! – она отчаянно заплакала и двинулась прочь, к Викентию Африкановичу, который одиноко ожидал ее на дороге.
Я оглянулся: Зоя присела на корточки и тоже плакала, держась за ступню правой ноги, которую избила о неподдающийся камень. Я склонился над ней, хотел помочь, но она оттолкнула мою руку и медленно поднялась, опираясь на больную ногу. Постояла, отдышалась, вытерла слезы и, сильно хромая и всхлипывая, пошла вслед за Мариной и Викентием Африкановичем.
А я… остался один. Долго стоял, смотрел, как они уходили все дальше и дальше…. Это я, я сделал их такими… потому что… потому что плохо думал о них… как и о других людях!.. Вдруг и те, другие люди, тоже из-за меня плачут или хромают?!
— Зо-оя-а!.. Мари-и-и-на-а!!.. Посмотри-ите на меня-а!!.. Ведь я просто… ме-едве-едь… недостойный жить с вами под одной кры-ышей!!.. – закричал я.
Но ни Зоя, ни Марина не слышали, не видели, не понимали это, как и Викентий Африканович, и многие другие люди, которым я приносил зло, вольно или невольно. Они и сейчас были людьми, а я один остался медведь медведем. И я медленно поплелся за ними, проклиная себя и всю свою неладную, уродливую жизнь, которую сам себе устроил. Не светило мне солнце, не голубели мне небо и горы, и Лермонтов ушел от меня, скрывши свой дом за высокой оградой.
На следующий день мы ехали в Грузию через Крестовый перевал по Военно-Грузинской дороге. После этой истории я не мог ни с кем говорить, а в автобусе оказался рядом с Мариной и Викентием Африкановичем. Я со страхом, отчаянием и любопытством приглядывался к ним, но ни одной перемены не заметил. Все как обычно: романтичная, женственная Марина и суховатый, подтянутый Викентий Африканович, те же жесты, мимика, слова, тона голосов. Изменился я: они мне стали неприятны, отвратительны, насквозь лживы и притворны, как будто теперь и не они сидели рядом со мной. Перекинувшись несколькими пустыми фразами, я смотрел в окна, все больше презирая себя за то, что не отправился в это путешествие пешком с рюкзаком на плечах: побоялся длинных очередей за билетами.
Проехали селение Балта, и широкая, зеленая долина раскрылась перед нами. Впереди виднелась стена из неприступных гор как начало какой-то грозной, таинственной, но неодолимо влекущей прекрасной сказки. Взвыл мотор: начался подъем к Дарьяльскому ущелью.
С обеих сторон вокруг нас возвышались суровые горы, необыкновенно мрачные, темно-серые, высокие. Они гордо вонзались в небо, будто спорили с ним о величии и красоте. Они поражали своей дикостью и нелюдимостью, гордой отверженностью от земли. Казалось, их причудливые вершины угрожают, борясь с небом, его облаками, которые застилают их. В автобусе все притихли.
Дорога становилась все уже и уже, горы – выше и темнее, подъем круче. Проехали Казбеги, и сейчас горы уже звали нас вверх, выше, к небу. Дорога становилась мрачнее, таинственнее, более грозной.
Мы въехали в Дарьяльское ущелье – еще ближе с обеих сторон подступили грозные горы, в сгустившихся сумерках темные скалы презрительно смотрели вниз, на узкое полотно дороги, где двигались мы, люди. Слева свирепо ревел Терек, прыгая с камня на камень, весь в белой пене. Медленно, нехотя впускали горы людей, как бы отодвигаясь в сторону при каждом повороте автобуса. Изредка высоко над дорогой, на огромных и мрачных скалах появлялись развалины замков, слитые с ними в одно целое. Однообразный рев Терека перекрывал рычание двигателя автобуса, как бы заявляя, что он только один в ущелье, единственный его хозяин. Рожденный на вершинах диких гор, он тоже был дик, выражая в мощном движении и звуке их застывшие мощь и могущество.
Я вздрогнул: на меня смотрела Марина и улыбалась, но улыбалась как-то странно…. Чередование света и тени, света и тьмы рождали в ее лице и улыбке что-то зловеще насмешливое, почти издевательское…. Да и лицо ее изменилось: в мелькавших, неясных полосах света оно казалось смуглым, овальным, южным: большие глаза, пухлые, алые губы, сужающийся вверх лоб – и все это кривилось в столь знакомой мне, очаровательной, но презрительной насмешке…. Я чуть не вскрикнул: Ирина! Это была моя первая жена, Ирина!.. Почти точная копия «Неизвестной» Крамского…. Я задрожал и с усилием отвернулся в сторону. Вдруг все привстали, вглядываясь в левые окна вверх…. На вершине одной из темных скал показался замок царицы Тамары. Туристы стали выходить из автобуса, двинулся и я, пугливо озираясь на Марину.
Грозная, мрачная, грохочущая природа обступила нас со всех сторон, придвинулась и как бы заполнила наши души. Надвинулись жуткие, возносящиеся к самому небу причудливые скалы, громко ревел, мчался в пене, прыгая, как дикий зверь, Терек. Его правый берег, наша узкая дорога, терялся среди стоящих стенами грозных утесов. Ни солнца, ни зелени, радующих глаз, здесь не было. Эта мощь природы потрясала человеческую душу, загоняла ее куда-то в тайники, но и заставляла любоваться собой. Даже турист, который путешествовал с нами по «горящей» путевке бесплатно и равнодушно, воскликнул:
— Вот это мощь, сила, а?! Я такого еще не видел, вот это природа!
— Да, — отозвались другие, — такая природа потрясает!
А на противоположном берегу Терека возвышалась темная скала, на вершине которой виднелись такие же темные развалины замка. Живописное сооружение, наполовину развалившееся, казалось плотью от плоти этой скалы, и трудно было представить, что его когда-то соорудил человек. Это был замок царицы Тамары, таинственной и мрачной красавицы, которую воспел Лермонтов:
В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале.
В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила:
Прекрасна, как ангел небесный,
Как демон, коварна и зла.
И там сквозь туман полуночи
Блистал огонек золотой,
Кидался он путнику в очи,
Манил он на отдых ночной.
И слышался голос Тамары:
Он весь был желанье и страсть,
В нем были всесильные чары,
Была непонятная власть.
На голос невидимой пери
Шел воин, купец и пастух;
Пред ним отворялися двери,
Встречал его мрачный евнух.
На мягкой пуховой постели,
В парчу и жемчуг убрана,
Ждала она гостя… Шипели
Пред нею два кубка вина.
Сплетались горячие руки,
Уста прилипали к устам,
И странные, дикие звуки
Всю ночь раздавалися там.
Как будто в ту башню пустую
Сто юношей пылких и жен
Сошлися на свадьбу ночную,
На тризну больших похорон.
Но только что утра сиянье
Кидало свой луч по горам,
Мгновенно и мрак и молчанье
Опять воцарялися там.
Лишь Терек в теснине Дарьяла,
Гремя, нарушал тишину;
Волна на волну набегала,
Волна погоняла волну;
И с плачем безгласное тело
Спешили они унести;
В окне тогда что-то белело,
Звучало оттуда: прости.
И было так нежно прощанье,
Так сладко тот голос звучал,
Как будто восторги свиданья
И ласки любви обещал.
Забыть все, остаться совсем одному, подняться в этот замок, в развалины этой башни, и жить там, вдали от людей, их дружбы, любви и вражды… И ничего больше не надо: видеть под собой кипящий Терек, мрачные скалы вокруг и любоваться ими, постоянно чувствуя их могущество и величие…. А вверху – голубое небо, солнце и бегущие белые облака.
Но вот наступает ночь, и слышишь песню Демона из одноименной оперы А. Рубинштейна:
«Лишь только ночь своим покровом
Верхи Кавказа осенит,
Лишь только мир, волшебным словом
Завороженный, замолчит….».
Мужественный, низкий голос влюбленного в Тамару Демона звучит чарующей мелодией на фоне высокого, чуть струящегося пения скрипок. Я поднимаюсь выше и вижу сплошные белоснежные вершины гор среди темно-синего неба и волшебный тихий свет над ними. И душа тонет в этом завороженном мире гор, музыки и любви, в котором она жила когда-то и была истинно счастлива.
«… Лишь только месяц золотой
Из-за горы тихонько встанет
И на тебя украдкой взглянет, -
К тебе я стану прилетать;
Гостить я буду до денницы
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать….».
Завораживающий, желтоватый, в ореоле такого же волшебного тихого света месяц…. А вокруг ночь, спят горы, и таинственно-жутко вокруг, и так прекрасно, и совсем близко чудесный злодей Демон….
— Здравствуй, Саша! – совсем рядом прозвучал давно знакомый голос.
Я вздрогнул и очнулся. Передо мною стояла… Ирина, та Ирина, которую я когда-то бешено любил и ненавидел… стояла в одежде Марины, но… гордо приподняв голову, как Неизвестная Крамского, смотря на меня сверху вниз. Я задрожал, как-то весь спутался….
— Это ты?.. – только и смог вымолвить я, не в силах закрыть свой рот. – Откуда?..
Она улыбнулась:
— Оттуда… — и показала на развалины замка царицы Тамары, — я пришла пригласить тебя в гости.
— Ты там живешь? – спросил я, борясь с охватившем меня ознобом.
— Так давно, что и себя не помню.
— Но ты ведь Ирина… жена моя бывшая….
— Нет, я вечная хозяйка этого одинокого, умирающего замка…. Когда-то он был так славен… — она опустила голову, помолчала, но потом быстро подняла. – А теперь посмотри, что от него осталось!.. – она вскинула к нему руки. – Развалины!.. одни развалины!.. развалины моей славы, чести, всей моей жизни!.. И я так одинока… как одинок мой умирающий замок!..
— Значит, ты не Ирина?
— Нет…. Я ушла от нее…. Она теперь другая… потому что предала себя… и меня. У нее теперь умный муж, в очках, двое детей… и она совсем не вспоминает тебя, как будто тебя и на свете не было. Ты бы не узнал ее… нет твоей Ирины.
— Значит, Ирины нет….
— По-настоящему ее и не было никогда… ведь все, что ты любил в ней, была я.
— Царица Тамара?
— Нет, ее создал Лермонтов, когда видел и чувствовал меня… там…. – она кивнула на развалины башни.
Да, она была полной копией Ирины, ее манеры, мимика, жесты были ее, прежние, когда-то родные и любимые. Я чувствовал, как внезапно нахлынула на меня прежнее чувство, как я хочу ее, но уже по-новому, не так, как хотел Ирину, а со всей силой перестрадавшей души и тела. И в то же время с ужасом ощущал темную силу зла, исходящую от нее, женщины или демона, и точно знал, что она пришла погубить меня. Поднял голову вверх и заметил золотой лучик солнца, скользнувший по вершине одной из гор. Потом как-то махнул на все рукой и как можно спокойнее спросил ее:
— Значит, ты демон или ведьма и пришла погубить меня, завладеть моей душой?
— Нет, ты и так мой, ведь ты любишь меня. Мы оба прокляли этот мир и свою жизнь, оба идем по одной дороге одиночества и скорби.
— Так что ты предлагаешь?
— Быть логичным и последовательным: расстаться навсегда с этим миром и своей жизнью, чтобы быть со мною.
— И ты, конечно, подаришь мне «пучину гордого познанья» и блаженство вечной любви!.. – я начинал почему-то злиться.
— Нет, я подарю тебе избавление от мучений, покой и буду исполнять малейшее твое желание… а сила у меня большая. Ты любишь Лермонтова, Кавказ, вот эти горы, хочешь жить среди них, вдали от людей…. И это возможно сделать прямо сейчас!
— Как?.. Зарезаться, разбиться, удавиться?
— Ну, зачем так примитивно: просто наберись мужества, зайди в Терек поглубже, и самая большая и бурная его волна разобьет твою голову о камень. Но боли ты не почувствуешь, я помогу тебе, и мы навсегда вместе. Ведь ты любишь меня, спроси-ка себя самого! Ведь настоящая Ирина это я, я жена твоя… и царица этого прекрасного замка, который так близок твоему сердцу!
— Нет твоего замка, ведьма, он в развалинах, нет рабыни твоей, Ирины, которая всегда ставила себя выше всех и презирала людей! Так неужели я буду твоей следующей жертвой, когда я понял и возненавидел тебя? Ты глубоко ошибаешься!
— Ты и так моя жертва, Саша: посмотри, как из тебя медвежья шерсть лезет! Это ты, и никто иной, кроме тебя, делаешь себя медведем, а Марину – «пустышкой», способной наслаждаться только парнями и дискотеками… но я ей займусь: есть в ней мое начало. А сколько горя ты принес Варваре, Алсу, даже Кате, и причем совсем недавно? Как же ты не мой: самый что ни на есть мой!
— Я это сделал невольно: я не хотел им зла, наоборот, я всегда желал добра и справедливости.
— Дорога в ад вымощена благими намерениями. Но, как хочешь: я и без тебя могу прожить, а вот ты без меня – не сможешь, — и она опять посмотрела на меня сверху вниз, как Неизвестная, чуть улыбаясь.
А затем пошла прочь, к Тереку, медленно, устало. Так же медленно зашла в бушующие волны и долго стояла среди них неподвижно, будто размышляя о чем-то. Сердце мое стеснилось от жалости и прилива прежней любви…. Мощная, небывалая волна захлестнула ее почти всю, схлынула, но ведьма стояла все так же невозмутимо, как прежде. Потом она медленно повернулась и быстро пошла обратно, но легко, изящно, как могла ходить только одна Марина.
Да, это была Марина, она сразу улыбнулась мне и чуть заискивающе проговорила:
— Саша, вы простите меня, что я тогда наговорила вам глупостей и ушла от домика Лермонтова, от вас: что-то во мне сделалось: все показалось скучным, неинтересным, даже вы с вашими рассказами. Это настроение было такое, но оно прошло, и я опять все это люблю: и природу, и Кавказ, и литературу, и Лермонтова… и вас.
Я раскрыл рот от удивления, смотрел на нее и хотел верить ей, и не мог верить ей, пристально вглядывался в выражение ее лица, глаз и не знал, что подумать. А она, как всегда, обворожительно мне улыбалась, и виноватые ее глаза источали столько милой нежности, что я чуть не захлебнулся в ней и только смог пробормотать:
— Что вы, Марина, с кем не бывает.
И как назвал ее Мариной, так и поверил, что это точно она, а не ведьма. Марина побежала к автобусу, который разводил пары, готовясь к новому подъему, а я продолжал смотреть на Терек, поняв, что ведьма пока покинула Марину. Ведьмы нигде не было видно, но далеко, за Тереком, у самого подножия гор, я заметил какого-то зверя. Это был медведь, бурый, большой, почти сливающийся с горами, к которым медленно двигался. Я не мог оторвать от него глаз и следил за каждым его шагом, движением. Зверь начал подниматься к замку царицы Тамары и тотчас затерялся, будто растворился в бурой черноте скалы, ведущей к замку. Вдруг я увидел его на самой вершине горы, перед замком: он стоял на задних ногах, необыкновенно большой, закрывающий собой почти всю башню. Медведь повернулся ко мне и открыл пасть, поднимая правую лапу:
— До ско-орой встречи в Медведеево, Са-аша! – раздался среди гор хриплый голос ведьмы, и все омертвело вокруг….
Застыл Терек, подняв высоко свои волны, как руки в прощальном взмахе, замерло небо, облака, солнце и воздух, так что я не мог сделать даже вздох. Я словно потерял самого себя, застыл, как камень, на котором стоял.
Внезапно острая боль ударила, пронзила меня до кончиков волос, и я очнулся. На моем плече лежала рука Марины, и ее милое лицо участливо склонилось надо мной, так участливо и нежно, как я невольно мечтал об этом с нашей первой встречи. Я всхлипнул, судорожно отвернулся… медленно встал и пошел к автобусу.
И вот, я снова на заднем сидении, где пахнет сгоревшим бензином, и снова передо мною сидит красивая и юная Марина. Дальше от нее – туристы в разноцветных и аляповатых одеждах, шляпах, кепках… рядом – Викентий Африканович, его сдержанный комплимент. За окнами – горы… уже не приветливые, не зовущие к себе: в них бродит зло, и нет от него спасения нигде: ни в городах, ни в деревнях, ни в горах.
Но впереди все больше солнца, шире дорога, затем горы отступили совсем – раскрылась широкая долина Терека. Пустынно, безлюдно и желто кругом, только тушканчики, встав на задние лапы, подняв голову, застывали на месте, провожая автобус. Вдоль дороги курганы с древними захоронениями. Эта картина была милее моему сердцу.
Проехали долину, и опять придвинулись горы, путь пошел вверх, чем дальше, тем круче: впереди Крестовый перевал. Водитель остановил автобус, вышел и бросил деньги в щель каменной плиты у дороги на счастливый переезд.
Все медленнее и медленнее двигался автобус, все натужнее ревел мотор, дорога стала петлять, делать круги, поднимая нас выше и выше. Тревожнее становилось вокруг, тревожнее на душе, тревожнее гудел двигатель – все притихли. Явственно ощущалось какое-то иное измерение жизни. Белые вершины гор окружали нас совсем близко, облака, такие же белые, но с темными, серыми полосами висели или лежали на отрогах скал совсем рядом: можно было вполне дойти до них и потрогать руками.
Наступила гнетущая тишина, мотора почти не было слышно. Слева показалась небольшая скала, вся белая от снега, на ее вершине чернел крест. Здесь было самое высокое место перевала. Что я в это время чувствовал? Ничего: угнетающую, какую-то возвышенную пустоту: в душе, голове, вокруг меня. Немного проехали по горизонтальному пути и сразу двинулись вниз – стало легче. Через некоторое время автобус остановился, и мы пошли на смотровую площадку.
Вольный, свежий ветер дунул мне в лицо, охватил грудь и заиграл крыльями куртки. Передо мной стояли вершины скал, которые уходили глубоко вниз, образуя ущелье, где виднелась узкая зеленая лента дороги и реки. А вверху раскинулось близкое бездонно голубое небо с белыми, большими барашками облаков. Кругом безграничная свобода и воля, великолепие природы, а сердце мое сковано равнодушием и усталостью, все кажется скучным и тоскливым, находящимся вне меня. Я с нетерпением ждал, когда туристы сядут в автобус, и все-таки не мог не любоваться этой чудной панорамой гор.
Дорога пошла серпантином вниз. Горы, пропасти заглядывали в окна, равнодушные ко всему и ко всем. В их равнодушии, окаменелости словно лежала тоска вековечного бытия, где все движется по кругу, повторяется и ужасно надоедает. Эта тоска круга, повторения, — везде: в радостном и живом солнце, регулярно появляющемся каждый день на небе, которое тоже регулярно бывает то голубым, то серым, в однообразной смене времен года, дней, ночей, часов и минут. И в моем круге «любовных» приключений, которые всегда кончаются мертвым озером, возвращением к медвежьему царству. Нет возможности выбраться из этих кругов, и нет возможности жить в них по-настоящему.
Но вот остались позади суровые горы, буйный Терек, мрачное Дарьяльское ущелье с ведьмой, впереди открылась живописная долина реки Арагвы:
И перед ним иной картины
Красы живые расцвели:
Роскошной Грузии долины
Ковром раскинулись вдали;
Счастливый, пышный край земли!
Раскинувшийся пейзаж поражал своей мягкостью и живой красотой: плавными очертаниями невысоких зеленых гор, яркостью и свежестью красок, пышной жизнью цветов и трав. Чаще и чаще стали попадаться селения, люди. Они живут в крепких каменных домах, рядом с которыми цветут их сады и огороды, окруженные тоже крепкими заборами. Люди всегда друг с другом беседуют, редко увидишь одного человека. Лица их приветливые, веселые. Да и какими они еще могут быть в этих райских местах. Говорят, когда Бог раздавал людям землю, грузин опоздал на дележ: пас стадо в горах. И сказал ему Творец: «Ты опоздал, пастух, Я уже поделил все земли между людьми». – «Что же мне делать?! – возопил грузин. – Где я буду жить, трудиться, растить детей?!». Пожалел его Бог и отдал свою дачу. Стала она с тех пор называться «Грузия – райское место».
Мы подъезжали к Мцхета. Справа полосами блестела на солнце быстрая и темная Арагва. Потом правее ее появилась другая река, очень похожая на Арагву и шириной и цветом, Кура. Здесь она, как и описывал Лермонтов в «Мцыри», будто обнимала ее, как сестру, и, давши ей свое имя, текла в Тбилиси.
Все ниже становились вокруг горы, шире дорога, больше машин обгоняло нас и шло навстречу. Неожиданно перед въездом в туннель наш автобус остановился. Путь перегородила красная «Жигули» со вмятиной на заднем правом крыле. Недалеко стояла белая «Жигули», а между ними, в центре дороги, два кавказца отчаянно ругались друг с другом. Ни ГАИ, ни другой милиции поблизости не было, лишь столпившиеся машины гудели, требуя дороги. Кавказцы, водители «Жигулей», один в широкой и плоской, как блин, кепке, другой без шапки, но с огромным носом, кричали, махали друг на друга руками, но драться не собирались. «Обычная история, — усмехнулся наш водитель, — столкнутся, выйдут, поругаются, но чтобы милиции – ни-ни. Все сами решат, разберутся и разъедутся». Действительно, скоро все поехали, и мы тоже.
Но напасти преследовали нас: когда выехали на набережную дорогу, автобус сломался. Водитель долго копался в нем, потом вышел вызывать помощь.
Прошло много времени, и некоторые из туристов стали переходить на другую сторону дороги: посмотреть на Куру. Переход был опасен: автомобили мчались на огромной скорости. Викентий Африканович заволновался, запретил переходить на дорогу. Но его не слушались, тогда он закричал зло и откровенно:
— Делайте, что хотите, в другом месте, но не здесь… ведь я за вас отвечаю!!! Ваше дело: калечьтесь, ломайтесь, но зачем меня подводить?! Ведь я за вас отвечаю!!! Без меня делайте, что хотите!.. Плевать я на вас хотел!
Я стоял и удивлялся: «плевать я на вас хотел»…. Неужели таково истинное отношение Викентия Африкановича к нам или это только всплеск чувств, не контролируемый разумом?.. Во всяком случае, было в этих словах, в этом голосе что-то гнусно отчаянное, низкое, подлое, эгоистичное.
Мне тоже захотелось посмотреть на Куру. Когда я перешел дорогу, Викентий Африканович набросился и на меня:
— Ну а вас это не касается? Ведь вы же староста, а какой пример подаете?!
— Пример чего, Викентий Африканович?
— Недисциплинированности, безрассудства… под машину попадете, а мне за вас отвечать?!
— Я привык сам за себя отвечать, Викентий Африканович. А нянек, тем более таких, как вы, мне не нужно. Слишком вы всего боитесь, Викентий Африканович.
Он стал глохнуть, как старый мотор. Что-то еще пробормотав, заглох совсем. После этого мы перестали разговаривать друг с другом.
Тбилиси живописно раскинулся на берегах Куры, закованной в камень. Город прекрасно гармонировал с окружающей природой, сочетался с нею мягкими композициями построек: здесь не увидишь высоких диких гор и высотных зданий. Все будто создано Богом и человеком для беззаботной и счастливой жизни людей и природы.
Мы остановились на одной из площадей, туристы устремились в магазины и кафе. Зашел туда и я с Зоей и Мариной. Решили взять кофе, но в очереди пришлось стоять довольно долго. Продавщица весьма бойко обслуживала грузин, а на приезжих не обращала никакого внимания. Я не выдержал и с улыбкой, злой от бешенства, обратился к ней:
— Девушка, сколько можно ждать? Наша очередь давно подошла, а вы обслуживаете только грузин, чем мы хуже? Где же ваше хваленое кавказское гостеприимство?!
Юркая продавщица стала оправдываться, что нас много, а она одна, но кофе налила сразу. Правда, пить его уже было неприятно.
Площадь сияла, как солнце, которое стояло над ней. Здесь ходило множество молодых, холеных бездельников, красиво одетых и щеголеватых. Они собирались кучками, расходились, беспрестанно небрежно курили, презрительно стряхивая пепел, что-то пили. К ним подходили такие же модные девицы, хихикали, кокетничали. Все они были по-южному красивы, но, несмотря на живописные, правильные черты лица, они были бледны, какая-то пустота сквозила в них, во всех их манерах, движениях, внешнем виде. На это обратил внимание и Викентий Африканович: «Сколько здесь этой «золотой» молодежи! – сказал он с негодованием. – И ведь живут как они хорошо, не так, как мы». Да, не видно было забот на лицах этих детей Грузии в белоснежных одеждах, может быть, и в этом заключалась их своеобразная красота, которую мы не привыкли видеть. На приезжих они не обращали никакого внимания, были заняты только собой или, вернее, не заняты ничем.
Мы сели в автобус, и скоро сюда поднялась местная групповод:
— Здравствуйте, дорогие товарищи! Меня зовут Ламара Павловна, экскурсовод Тбилисского бюро путешествий и экскурсий. Рада приветствовать вас в нашем солнечном Тбилиси!
Поехали осматривать город. Я мало интересовался окрестностями: дорога в горах, связанные с ней потрясения утомили, и очень хотелось есть. Но Ламара Павловна восхищалась своим городом:
— В магазинах все у нас есть, очередей не бывает, погода все время хорошая….
Я стал приглядываться к ней: она отвечала на вопрос:
— Как живем? Да как люди: почти у каждого свой дом в городе, а не квартира, имеем загородные дома, в них много комнат, уютно. Вообще всем всего хватает, и никогда не деремся из-за масла, колбасы… талонов на продукты у нас никогда не бывало, мы и не знаем, что это такое.
Сколько у нее презрения к казанцам, приезжим из бедной России, это для нее другая, пограничная, страна, до которой ей и дела нет! Нет, это не кавказское гостеприимство, а прямое оскорбление: неужели она не может сдержаться, как бы ее ни распирало от гордости: ведь она гостей везет, ведь она представляет Грузию. Неужели и здесь, на Кавказе, в Грузии, тоже медвежий угол?!
Вскоре мы свернули куда-то вниз, и дорога привела нас к современной, по-восточному красочной гостинице. Несколько грузин в белых рубашках стояли у входа и оживленно переговаривались. Подошел еще один, и каждый с радостной улыбкой, но сдержанно обнял и поцеловал его. Хорошие, красивые люди. Черные как смоль кудрявые волосы, брови и ресницы, крупный нос и, точно вырезанные резцом, алые губы; темные, по-южному живые, очень глубокие, большие глаза. Правда, фигурой Бог обидел многих из них: неумеренная пища, ленивая, с достатком жизнь сделали свое дело, но упитанные их тела не были рыхлые, обрюзгшие, как у нас на севере, а здоровые, свежие, живые. В них чувствовалось присутствие прекрасной кавказской природы, ее животворящей силы, света и тепла, ведь именно она растила их. Когда мы стали выходить из автобуса, грузины живо повернулись к нам. Они продолжали разговаривать, но, когда появилась Марина, раздались пылкие восклицания, крики. Они восхищались, щелкали языком, рвались к ней. Но вот туристы и Марина скрылись в вестибюле, и восторги стали быстро стихать, как шум утихающего прибоя.
Через некоторое время я вышел из гостиницы покурить и вновь увидел этих грузин. Они по-прежнему оживленно, по-родственному похлопывая, перебивая друг друга, говорили между собой. Толстый грузин держал в руках огромный кусок алого, как кровь, арбуза и смачно жевал его, обливаясь соком. Товарищи похохатывали, глядя на него, а он, чем-то очень довольный, похлопывал их по спине, смеялся и покрикивал на них.
Очень хотелось пить, и было очень грустно. Дым от сигареты сушил горло, внутренности, а солнце пекло, и это тоже было грустно. Я смотрел на грузин: мне очень хотелось быть с ними, в их компании-семье, так же беззаботно смеяться, балагурить, хлопать друг друга по плечам и спине и кушать этот прекрасный южный арбуз. Я хотел быть похожим на этих, в общем-то, недалеких людей. Но такое было невозможно. Между мной и ими, моим и их душевными мирами, привычками, образами жизни стояла крепкая, неприступная стена. Во мне росла тоскливая зависть, злоба, ненависть. Я отчетливо ощущал всю неполноценность, никчемность своей «высокодуховной» жизни, по сравнению с примитивной истинностью жизни этих грузин. У меня было только стремление жить, жалкая иллюзия жизни, а у них была сама жизнь, ее действительность. Именно грузины были реальные, настоящие люди, а я был только тенью человека, его потенцией к существованию.
Вообще, я всегда завидовал людям, даже самым ничтожным. Мне казалось, что я всегда поступаю не так, как надо, не вписываюсь в их жизнь, и это никогда не изменится, потому что я никогда не смогу быть таким, как они. Поэтому они «правильные», ценимые в обществе, по-своему счастливые, а я – нет. Конечно, я презирал убогий духовный мир большинства из них, гордился собой, но ощущение своей никчемности среди них рождало во мне презрение и к самому себе, тоскливую злобу и зависть.
Под неподвижной глыбой этих мыслей я поднялся в номер, который опять занял вместе с Викентием Африкановичем. Молчаливо прошел на балкон и закурил, не видя вокруг почти ничего. Зайцев вышел ко мне и, самоотверженно глотая дым сигареты, заговорил о каких-то пустяках, явно стремясь наладить отношения. Чувствовал ли он раскаяние за свое немужское поведение, за свой гнусный эгоизм – трудно сказать, скорее всего, чувствовал служебную необходимость быть в контакте с группой, тем более, с ее старостой. Я не помнил зла, да и не до этого мне сейчас было. Приветливо, как ни в чем не бывало, поговорил с Викентием Африкановичем и пошел искать Зою.
Ей повезло: она была нечетным числом среди туристов, и целый номер гостиницы достался ей одной. Она улыбнулась, открывая мне дверь. Я устало опустился в кресло, стоявшее у окошка.
— Живешь, как королева, Зайчик, я рад за тебя.
Она улыбнулась еще больше:
— Как твои дела с Мариной?
— Никак, у меня с ней вообще никаких дел нет. Да и стар я для нее.
— Закружил голову девчонке и в кусты.
— Ну да уж, закружил, у нее и без меня молодых парней хоть отбавляй.
— Но ты ведь неповторимый… как она переживала из-за тебя!
— Перестань смеяться, Зоя, ничего она не переживала: просто, впечатлительная девочка: вспыхнула и угасла, как спичка. А ты из-за меня переживала?
Зоя потупила голову и хитро улыбнулась. Она сидела на тахте с постеленной простынею и одеялом в одном халатике, верхняя пуговка которого была расстегнута и открывала выпуклости грудей. Халатик не скрывал голые сухощавые ноги, колени, бедра.
Я сел рядом с ней и обнял ее. До чего же просто с ней было! По-дружески понимающая, покорная, она дала поцеловать себя, потом рот ее раскрылся для ответного поцелуя, руки – для ответных объятий. Она позволила расстегнуть на себе халатик, снять его, а затем, отстранившись от меня, попросила отвернуться и, сняв с себя все, юркнула под одеяло.
Она была несколько сухощава, но совсем недурна. Плавные линии тела, нежная, немного загоревшая кожа, небольшие груди с розовыми, упругими сосками. Она приняла меня тепло, просто, по-родственному. Нет, я не ласкал, не целовал ее тело, а только взял ее, сделал свое обычное мужское дело. И это ей понравилось: она крепко обняла меня и прижалась ко мне.
А потом мы лежали рядом и отдыхали, немного уставшие, чуть разомлевшие. Оделись, я сел в кресло и закурил, промолвил пару слов и ушел к Викентию Африкановичу, хотя знал, что она этого не хотела.
Номер, где мы с ним поселились, был хорошо обставлен: красивая мебель, ковры, цветной телевизор, все условия. Мы лежали на своих постелях и смотрели программу «Время». Скучно. Вот с женщиной побыл, с хорошим человеком, а зачем?.. Ничего в душе, ничего в голове, пусто…. А я ее обидел: не остался. Да ну это все к черту, вот буду спокойно лежать, телевизор смотреть и порядочным выглядеть: не пошел развратно ночевать к женщине. Зайцеву понравится. И я смотрел телевизор, перекидывался с ним малозначащими словами и ни о чем не думал.
Утром все двинулись в предназначенную нам столовую, встретил нас разъевшийся повар-грузин с огромными усами. Еда была очень острой, от стаканов с компотом пахло грязными половыми тряпками и еще какой-то гнилью. Я возмутился, но повар долго меня успокаивал, заменил стакан другим и тем самым доказал, что стаканы для российских туристов и вода, которой их моют, не могут не иметь такого запаха, которого он, повар, не чувствует.
Сегодня был свободный день, и мы с Зоей отправились гулять по Тбилиси.
Грузины – пылкий, но весьма обходительный народ. Если они видят одинокую девушку или группу девушек, то сразу набрасываются на них, настойчиво предлагая «любовь», «рай», деньги и самих себя всего за несколько минут внимания. Вы отмахиваетесь, сердитесь, кричите, даже оскорбляете их, но эти горячие черноволосые самцы не отстают. И вы сдаетесь: огонь черных южных глаз и алых губ растапливает ваше сердце. Но если рядом с женщиной идет мужчина, даже один с несколькими девушками, то грузины не пристают, проявляя здесь своеобразное благородство, уважение к «коллеге». Поэтому мы с Зоей шли по улице довольно спокойно, тогда как позади нас, около девушек из нашей группы, ужами увивались грузины.
Тбилиси – красивый, старинный город. Широкие проспекты и площади, где соседство старых и современных домов вовсе не нарушает их гармонии, а облагораживает современные. Нас обогнали мужчины из нашей группы, которые, судя по обрывкам их торопящихся слов, спешили в винный магазин. Меня это заинтересовало, и я спросил у прохожих, где он находится.
Нашли мы его не сразу: над небольшим количеством бутылок аккуратно, в два этажа, висели старые и новые ценники. Сильно захотелось выпить, выпить много, скорее, потому что душа заросла коростой мертвой, но тяжелой тоски и боли, отчаяния и стыда – необходимо было забыться, хотя бы на время. Взял две бутылки «Столичной», Зою под руку и широким шагом двинулся в гостиницу.
Итак, должна начаться всеобщая пьянка. Зоя сказала, что «наши мужики» тоже купили водки и звали меня к себе. Я пошел их искать, но в номере, указанном ими, почему-то было пусто.
Время побежало быстрее, предметы, стены, коридоры, люди теряли свою четкую, материальную видимость и словно неслись мимо все скорее и скорее, слабо задевая сознание. Я вернулся в Зоин номер, налил себе и ей по полстакана, быстро выпил и налил еще. Тепло и приятно становилось на душе. Быстрое движение окружающего мира уже не вызывало недоумения: теперь все мое существо, слитое с ним как единое целое, неслось куда-то. Выпил еще.
Мир мчался на всех парусах, но я остановился и помрачнел. Зоя с беспокойством и удивлением поглядывала на меня:
— Тебе хорошо?.. Ты грустный какой-то....
— Ах, Зоенька…. – я обнял ее за плечи. – Мне грустно, действительно, грустно… но ты не обращай внимания.
— Тебя все время что-то томит… гнетет… ты не как все, ты странный какой-то….
— Да, да… но уж такой я уродился… я… просто… жить хочу.
— Жить?.. А ты разве не живешь?..
— А-а-а… — я махнул рукой, — да ты пей, пей, а то я и здесь все один и один… как всегда.
Зоя пригубила водку.
— Ты все-таки скажи… что тебя гнетет…. Я же вижу, как ты мучаешься…. Из-за прошлого?
— Ах ты, Зоенька-Зоенька, зайчик ты мой, ничего-то ты не понимаешь и… не поймешь никогда.
— А ты расскажи… я уж не такая тупая, как ты думаешь…. Конечно, мне далеко до тебя, но ты все же расскажи – все равно легче станет.
— Добрая ты моя Зоенька, — я гладил ее голову и лицо. – Зачем тебе это, тебе и своих забот хватает, а я… я человек конченый, — и выпил еще полстакана, — конченый.
— Да брось ты это, «конченый», ничего ты не конченый… мужчина в расцвете сил, умный, талантливый, добрый, сильный.
— А что толку, Зоенька? Кому это нужно?
— Да тебе самому…. Разве плохо быть таким?
— Плохо… очень плохо.
— Неправда. Кому-нибудь ты все равно будешь нужен, кто-то обязательно тебя полюбит.
— А ты?
Зоя немного смутилась.
— Не обо мне речь.
— Значит, не любишь.
— Разве можно так быстро?
— Можно. Помнишь, что Ихтиандр из «Человека-амфибии» сказал Гутиэрре, когда та спросила, бывает ли любовь с первого взгляда?
— Нет.
— Он сказал: «А разве бывает другая любовь?».
— Вон ты какой образованный – я, конечно, тебе не пара.
— Причем тут «пара» или «не пара»: душа у тебя хорошая, человеческая… а это – самое главное.
Я пил, Зоя пригубливала, а за окном все сияло в радостных лучах ликующего солнца. Но сюда, в гостиничную комнату, лучи не проникали: здесь было сумрачно, серо, как и в моей душе.
— Хочешь, я прочитаю мои стихи? Я их давно написал, но они близки мне и по сей день.
— Хочу.
Я пью вино, давно я одинок,
В окошке темень, где-то свищет вьюга;
И мыслей неоформленный поток,
И сердце, ищущее друга.
Кого мне ждать? Ведь будет ложь ответом,
Вопросов я давно не задаю,
Чертовски интересно быть поэтом,
Я за поэтов этой ночью пью.
Здоровье ваше, русские поэты!
Приятно мне румынское вино,
Люблю я ваши умные заветы
И ваше русское, тоскливое нутро.
Я сам тоскою болен, как заразой,
И сволочь жизнь, как женщину, люблю,
Придет мой час – она отплатит разом
За всю любовь безумную мою.
Но смерти не боюсь: законный отпуск
Приятен после сонмища тревог,
Я смерти предъявлю последний пропуск:
Я сделал все, но большее не мог.
— Ты сам написал? – удивилась Зоя.
— Сам.
— Грустные стихи.
— А вот еще:
И печаль, и тоска меня гложет,
И далекие звуки зари,
Но ничто так меня не тревожит,
Как прошедшая горечь любви.
Ведь я был тогда чистым и глупым,
Не ценил, что мне было дано,
Много в жизни рассматривал в лупу,
Забывал, что оно не одно.
Но я снова увижу рассветы,
Но я снова забудусь в полях,
Напою себя солнечным светом
И смолой загорюсь на углях,
И под шепот таинственно синий
Теплой ночью навек я усну,
А с берез опадающий иней
Белый саван сошьет поутру.
— Ты знаешь, у тебя очень грустные стихи, как и ты сам.
— Пойми, Зоенька, мне все надоело, осточертело, я не вижу смысла ни в чем. Вот я учу детей – а кому это нужно: ни детям, ни государству, потому что они вполне удовлетворяются липовыми оценками. Вот я пишу стихи, а могу их прочитать только тебе, кому-то еще – и все, потому что они не модны в своей простоте и задушевности. Я пишу диссертацию о Лермонтове, а у меня нет научного руководителя, потому что мои мысли о Лермонтове никому не нужны. Пойми, Зоенька, без этой моей работы меня просто нет, я существую только в ней. Но, если она не нужна людям, зачем мне жить?
— А писать для себя и друзей, которые понимают тебя?
— Я так не могу.
Зоя задумалась.
— Но и смерть тоже не выход.
— Да, умирать страшно, я боюсь, а то бы, наверное, давно все решил быстро. И я вот живу, вот приехал, наслаждаюсь Кавказом, хотя и здесь опять встречаю зло, которое видел еще в Медведеево. И опять один, в обществе этих бездушных кретинов, которым, кроме барахла, на все наплевать.
— Да, люди в группе нехорошие: сплетники, барахольщики, мне они противны.
— Так в чем же я не прав?
— Ты прав, но ведь жизнь… она ведь есть и другая…. Семья, дети… разве это плохо?
— Да, это прекрасно, но ты разве видела когда-нибудь счастливую семью? Кажется, и живут мирно, спокойно, интеллигентные люди… уважают друг друга, и дети у них есть, и понимают друг друга, но не любят.
— Ну а уважение, понимание… это тоже не мало. А дети, разве не счастье жить для них?
— Да, конечно, но без любви родителей друг к другу семьи нет, как ни крути.
— Да, пожалуй…. Но ведь любовь очень редка.
— Да, редка, может быть, раз в тысячу лет.
Мы помолчали, и я налил еще. Зоя вышла из комнаты, и я физически ощутил этот тяжелый сумрак, царивший здесь. Справа, за тяжелыми шторами, казалось, еще сиял солнечный свет…. Я встал и подошел к окну, отдернул штору, но вместо солнца передо мной возникла темно-серая кирпичная стена, вершины которой я не мог разглядеть. Справа от нее тоже была глухая стена, лишь слева, поодаль, начинался солнечный мир. Как обухом меня ударило: это же Медведеево, тупик за окном моего кабинета….
Но меня уже качало, и мысли путались. Я видел перед собой только эту, мертвую, непоколебимую черно-серую стену, так похожую на стену учебного корпуса в Медведеево, и теперь ничего не существовало для меня, кроме нее. Посмотрел налево – солнечный свет мелькнул белым пятном, так как черная стена притягивала к себе взгляд, давила, мертвила душу, всего меня, наваливалась, губила. Придавленный ее тяжестью, я опускал голову все ниже и ниже. И растерянно, панически искал выхода, освобождения от этой черной стены. Раскрыл окно, высунулся, держась за оконную раму: вот, вот оно, освобождение! Там, далеко внизу, где был асфальт, на котором, как игрушечные, стояли машины и двигались крошечные людишки, было спасение – безболезненная, легкая смерть. Ни боли, ничего, лишь миг полета и миг уничтожения, но миг совсем безболезненный. Сейчас на темно-сером асфальте я увидел, кажется, тех же счастливых друзей-грузин, которые, обнявшись, опять ели сахарный арбуз кровавого цвета, и, поднимая ко мне свои усатые лица, показывая мне сочные куски, манили к себе, в свою настоящую жизнь, без моих проблем и страданий, обещая несусветную радость освобождения, дружбы, веселья и покоя. И было странно, что можно просто спуститься по лестнице и быть с ними… но живой я им не нужен… мертвый – тем более…. И себе я не нужен… а так манит асфальт!.. Один только миг – и этот мир, в котором я только мучаюсь, погибнет, вместе с незадачливым солнцем, которое отвернулось от меня, ушло от меня….
Я подставил стул, встал на него, ступил на подоконник и, держась за верхнюю раму окна, опять взглянул вниз. Как высоко! Дух захватывает! Хмеля не было, я все четко видел и понимал, только меня неудержимо тянуло вниз, и в то же время – к последним лучам уходящего солнца, свету, где я буду безгранично свободен. Я уже ничего не боялся, вставшая за мной моя незадачливая жизнь и стоявшая передо мной черная стена мучительного настоящего физически толкали к последнему шагу, вниз….
«… претерпевший же до конца спасется».(Евангелие от Матфея, гл.24, ст.13).
Этот чудесный, так давно знакомый мне голос влился во все существо мое, просветил солнцем, напоил силой, и я смог остановиться. Вдруг кто-то схватил меня за штанину брюк и сильно потянул вниз, прочь от окна. Я оглянулся: Зоя, с перекошенным от страха лицом, тащила меня к себе, что-то истошно кричала, потом обхватила мои ноги. И тут все поплыло передо мной, я обмяк и бессознательно покорился Зоиным рукам.
- Автор: Александр Осташевский, опубликовано 08 мая 2015
Комментарии