Добавить

Запись седьмая. Роман "Медвежья кровь".

Запись седьмая. Начало моего превращения


Александр Осташевский
                                                   16 ноября – 24декабря.             


                                     Запись седьмая.

                               Начало моего превращения.


                                              Нет, Мишка Косолапый не был
                                            тенью Михаила: в фигуре, лице
                                              склоняющегося над сигаретой
                                          товарища Борис увидел медленно,
                                         как на фотопленке, проявляющиеся
                                          тело и морду Мишки.
                                                          
                                                             "Медведи".

                                                                                                                



  Приближался Новый год, а я вновь один: сижу в своей "клетке" и думаю. После этой ночи я понял одно: уйти от одиночества можно только в общении с людьми, поступая с ними так, как я хочу, чтобы они поступали со мной. Но гордость, обида на их невнимание, непонимание: как тут быть? Моя честь мне дороже всего, и простить их я не могу. "Тогда будешь вечно один", — кто-то тихо и сочувственно сказал внутри меня. Ну и пусть: честь мне дороже всего!
  Уже со второй половины ноября началась настоящая зима, а потом завернули такие холода, что на улицу и носа не высунешь. Переливы морозных узоров на окнах поражали воображение, и хотелось верить в чудную новогоднюю сказку. Я всегда удивлялся этим дивным изображениям елочных лап на окнах: нет, невозможно объяснить их красоту и композицию игрой температур, трещин на стекле и ветром. И почему мороз всегда рисует на стекле лапы елей, фрагменты елового леса, как бы напоминая о Новом годе, о волшебной стране деда Мороза и Снегурочки, куда мы не сможем войти?
  Долгие зимние вечера я просиживал за уроками и книгами, автоматически выходя в столовую ужинать и заодно перемолвиться парой слов с Хасанычем или библиотекаршей Кисуевой. В это время я особенно сильно ощущал одиночество.
  Травля в училище не прекращалась, двоим я уже объявил, что на свои уроки не пускаю, перестал обращать на них внимание, а они и не думали извиняться. Но и это, и растущая отчужденность от коллег сейчас уже не так волновали меня, а все более становились привычной нормой жизни. Скуку и тоску, смешанные с презрением к ним и себе, ощущал я и видел впереди непреодолимый тупик.
  И тут я вспомнил слова директора, когда он хвалил меня перед Лисянкиным и его матерью и сказал, что я пишу диссертацию. После их ухода я ответил ему, что это "дела давно минувших дней", что мне уже поздно этим заниматься. "Нет, — сказал директор, — вы еще сравнительно молоды, и вам самое, самое время ее написать и обеспечить себе будущее".
  Я сходил в городскую библиотеку, взял четырехтомник Лермонтова и Лермонтовскую энциклопедию. Теперь два часа в день я прилежно анализировал каждое произведение в хронологическом порядке, сверяясь с этой энциклопедией. Жить стало легче и интереснее, но такая работа в одиночестве не избавляла  от тоски и скуки, которые все больше ложились на сердце "тяжелой лапой зверя".
  Учителя и мастера готовились к смотру художественной самодеятельности. Меня попросили прочитать какое-нибудь стихотворение.
  Морозило слабее, и вечером наш самодеятельный коллектив пошел на репетицию в Дом культуры. Погода была ясная, снежно-светлая в голубом сиянии луны. Наша небольшая кучка веселилась, люди перекликались между собой. Я шел рядом и любовался на живописные запорошенные снегом избы, на раскинувшееся перед нами ледяное поле, пересыпанное снежком. Да, я все больше привыкал к подобному унылому, застывшему деревенскому пейзажу, по крайней мере, гораздо быстрее, чем к тамошним людям. Остановился закурить и вдруг услышал:
  — А чО, Манька-тО, хОрОшО Она ему насыпала-тО за шею, всю жись Отряхаться будет!
  — Хорошо – хорошо, поделом этому толстозадому, поделом!
  Как сквозь туман, я посмотрел на кричавших и ужаснулся: Надежда Михайловна и Любовь Корнеевна. Учительница физики и учительница химии, имеющие высшее образование, кричали грубо, на окающем северно-русском диалекте, как простые деревенские бабы. Я стал внимательнее приглядываться к ним, к их разговорам, жестам, движениям и убедился: такие они и есть: простые деревенские бабы. Значит, в училище они показывали искусственную, приобретенную в городе культуру, которая не была их собственной.
  Концерт состоялся в том же Доме культуры, концертном зале, современно оформленном под дерево. На сцену я вышел одним из первых и прочитал "Письмо к женщине" С. Есенина. Стоя под ярким светом прожекторов, смотрел в полный зал и слушал свой голос, громко звучащий через микрофон. Но радости, особого творческого оживления, охватывавших когда-то при таком выступлении все мое существо, я не чувствовал. С каким-то пренебрежением, даже презрением смотрел на людей в зале, на себя и на все это мероприятие. А ведь было время, когда я блистал со стихами на сценах пединститута и университета, два года в армии брал все призовые места.
  Прошел еще один обычный учебный день. Выдержав ряд уроков-сражений, я устало сидел за столом в своем мрачном, обгоревшем кабинете. Было так холодно, что я надел пальто. Кабинет почти не отапливался, хотя здесь и стояли радиаторы. На уроках ребята сидели в шубах, пальто, телогрейках; когда отвечали, изо ртов шел густой пар. Окна заиндевели даже с внутренней стороны. Я надевал все теплые одежды и вел уроки без пальто, как подобает учителю.
  И вот сейчас я сидел и думал: что изменилось в деревенском образовании после революции за столько лет? Учебников не хватает, воды в училище нет, холодно, часто не бывает электричества, нет в такие холода даже теплого туалета. А ведь сколько здесь девушек, только начинающих жить! И виноват в этом, в первую очередь, директор, значит, он, в сущности, равнодушен к ребятам.
  Передо мной лежал классный журнал моей группы: Березин Сева, Берлогин Гриша, Глухов Иван, Иванов Петр, Комаров Володя, Лосев Николай, Молодцов Дмитрий, Солдатов Виктор…. Прошло почти полгода, а что я знаю о них? Я так и не поинтересовался, как они живут, даже самые "трудные". Значит, и мне, по большому счету, наплевать на них, как и директору. Но почему так не хочется идти к ним домой? Неприятно, отвратительно встретить там пьяного отца и измученную, издерганную мать, чувствовать робость при общении с ними. Но почему до сих пор я и просто, по душам, ни с кем из ребят не поговорил, хотя хотел? Были разговоры, порой задушевные, но в группе, а не наедине. Да, я некоммуникабельный: лучше всего себя чувствую вне людей, но и стремление к ним у меня сильное. И еще… обломовщина. Да, русская лень: лучше посидеть, а еще лучше – полежать и почитать дома, чем тащиться в незнакомую семью, к новым трудностям и проблемам. Наверное, я все-таки не педагог, не дано мне это, натура у меня неподходящая, хотя преподаватель хороший. Но воспитывать важнее, чем давать знания, значит, учитель я несостоявшийся. Окружающий меня обгоревший кабинет как бы подтверждал мои мысли.
  Вдруг раздался стук в дверь, и вошла полная, молодая женщина.
  — Здравствуйте, Александр Алексеевич, можно к вам? Меня зовут Света.
  — Здравствуйте… присаживайтесь…. – я мрачно взглянул на нее. – Чем обязан?
  — Александр Алексеевич, — Света волновалась, — я веду народный театр в нашем Дворце и пришла к вам просить помощи.
  — Какой?
  Света была симпатичной женщиной, но я сейчас не обращал на это внимания.
  — Мы сейчас ставим пьесу… про любовь, вот и просим вас взять там роль… одного супруга. Вы ведь прекрасно читаете… мы слышали вас.
  — Нет, сейчас я очень занят: уроки, кружок, тетради, классное руководство… знаете, работа преподавателя….
  — Да, да, я знаю, — еще больше заволновалась режиссер, — но вы и меня поймите: некому у нас играть: мужчины не идут, только одного старичка ветерана и нашли….
  — Не могу я, извините… — я встал, — я вас понимаю, но не могу.
  — Александр Алексеевич, партком тоже видел ваше выступление, и он тоже просит вас помочь нам….
  Я ссутулился, затосковал еще больше и сел, думая с нарастающим раздражением: когда все это кончится? Когда она уйдет? Но Света и не думала уходить.
  — Кстати, знаете, какие женщины играют в нашем театре? Залюбуетесь… красавицы… незамужние… и как раз вашего возраста.
  — Вы что, сватать меня пришли или в театр приглашать?
  — Да нет, что вы, что вы! Это я так, к слову. И все-таки приходите, Александр Алексеевич, не пожалеете! Вы сначала почитайте пьесу: не понравится – мы другую возьмем.
  Я молчал. Света плотнее уселась за партой:
  — И вообще… я не уйду, пока вы не согласитесь!
  Злой, раздраженный и тоскливый, я сдался:
  — Ладно, приносите свою пьесу, я посмотрю.
  — Вот и хорошо, — вспорхнула радостно Света. – Завтра наш Михайла к вам зайдет и передаст. Большое вам спасибо, Александр Алексеевич, большое вам спасибо! До свидания! Ждем вас в следующую среду, в семь часов во Дворце!
  На следующий день в морозный поздний вечер молодой человек провинциально-интеллигентной наружности передал мне пьесу. Она была интересной: через своих героев автор рассказывал о судьбе молодого, преуспевающего, женатого мужчины, который свою силу видел в деньгах и умении приобретать материальное благополучие. Именно с этих позиций он понимает свою власть над простой и доверчивой женой. Поэтому он пренебрежительно относится и к ней, и к ее отцу – ветерану войны.
  Неожиданно в доме появляется бывшая подруга и любовница мужа, которая долго искала его, продолжая любить и женатого. Ныне, встретившись с ним один на один, она уже не видит в нем прежнего Игоря, которого полюбила за доброту, чистоту и благородство. В невыразимой тоске и мучениях она напоминает ему о том Игоре, которого знала прежде и любит до сих пор. Но новый Игорь непробиваем, лишь в некоторые моменты разговора в нем просыпается прежнее, которое вновь заслоняется стеной бесчувственности и утилитарности. И женщина решается на отчаянный шаг: она продолжает посещать любимого, стараясь лаской и нежностью пробудить в нем прежнего Игоря. Он беседует со своим тестем о человеческих ценностях, тот ему живо и просто рассказывает о советских солдатах, буднично совершавших ежедневный, самоотверженный подвиг. Игорь будто пробуждается от спячки: понимает, что зря прожил жизнь, гоняясь за вещами, положением, стараясь добыть больше денег. И эту пробудившуюся душу подруга Игоря отдает его жене, имеющей на него, как она считает, больше прав.
  Слишком все благородно и примитивно, подумал я, но для села вполне подходит. К тому же, здесь много выразительных чувств, положений, которые интересны для актера, а мне становится скучнее и тоскливее день ото дня. Пойду во Дворец, развлекусь, может, жену с домом найду: надо как-то доживать свой век.
  Через несколько дней я пошел туда на репетицию. Собрались в просторной комнате и начали первую пробу.
  "Актеров" было, действительно, мало: две женщины средних лет. Одна полноватая, красивая; другая худая, некрасивая, но симпатичная. Внимание мое привлекла первая: она была обольстительна: лицо, чисто русское, мягкое, озарялось расцветающей улыбкой полноватых губ, выражающей какую-то детскую и в то же время надменную одухотворенность. Высокий лоб, голова увенчана простой русской  прической с пробором из длинных русых волос. Выпуклая грудь, живот, скрывающий в своей плавной, переходящей вниз округлости страстное, томящее наслаждение. Вся фигура ее была весьма гармонично сложена и не обезображена полнотой. Держалась эта женщина, в отличие от других, стеснительно, но кокетливо. 
  Худенькая играла свою роль в пьесе прекрасно, естественно, а полная, в роли жены Игоря, вступала постоянно не вовремя. Худенькой как-то очень шла эта роль мещаночки, подруги жены, а для полной ее роль была чужой, не воспринималась ею, хотя внешне и, пожалуй, по характеру вполне подходила.
  — Варвара Борисовна, вы опять опоздали. Да не напрягайтесь так, пожалуйста, ведь перед вами близкая подруга, которую вы сто лет знаете! – нервничала Света.
  Варвара Борисовна смущалась, смеялась, начинала заново. А я все смотрел на нее, на ее по-женски манящую фигуру и внутренне смеялся и над ними, и над собой, презирая себя за плотское желание и вообще за свое присутствие в этой чуждой для меня компании, похожей на смотрины или дурной спектакль.
  Знаем мы вас теперь, ой, как знаем, думал я. Замуж хочется, но вам важно только приобрести мужа и поставить его в угол, как шкаф, а о муже-человеке, любящем и требующем любви, вы и не думаете. На мужа-человека вам наплевать, потому что вы всегда думаете только о себе, стервы.
  Я сказал Свете, что роль учить не смогу: времени нет. Она ответила, что я и так запомню, в процессе репетиций. И опять униженно просила обязательно приходить, не подводить.
  После нескольких неудачных попыток с Варварой Борисовной все начали расходиться, и Света попросила меня проводить последнюю, тем более, что живет она недалеко. Мне снова стало смешно и противно: нет, я был не на репетиции, а присутствую на настоящем спектакле, где все роли давно распределены и играются, причем самой плохой "актрисе", кажется, досталась главная.
  По деревенским меркам было уже поздно, и в маленьком городке стало тихо. Людей почти не было, а сильный мороз сковывал все движения и звуки. Я медленно шел рядом с Варварой Борисовной, и она кокетливо-застенчиво улыбалась мне.
  — Ну, как вам у нас, в деревенской глуши?
  — Да я бы не сказал, что такая здесь глушь: все-таки город, какая-то цивилизация, даже народный театр есть, — ответил я.
  — Вот именно, что "какая-то": люди здесь очень серые, сплетников много.
  — Этого везде хватает.
  — И то правда.
  Лирично и грустно. Шли рядом два одиноких человека (в том, что Варвара Борисовна одинока, я не сомневался), но один еще во что-то верил, а второй – во всем разочаровался. Но в этом разочаровании я видел свою свободу, независимость. И никогда не стал бы искать себе жену, как Варвара Борисовна мужа, поэтому чувствовал себя выше, сильнее ее. Мне было по-человечески жаль Варвару Борисовну, но помочь ей я ничем не мог и не хотел. Я шел и молчал, упорно молчал и ждал, когда доведу ее до дома. Так, молча, мы подошли к двухэтажному кирпичному зданию, покрытому желтовато-белой штукатуркой.
  — Ну вот, мы и пришли. Спасибо, что проводили.
  Голос у нее был певучий, чистый, я бы даже сказал, музыкальный. И все-таки, слава Богу, что кончилась эта мучительная процедура провожания. Теперь скорее домой: холодно, и путь впереди долгий. Я кивнул Варваре Борисовне и быстро пошел в надвигающуюся тьму деревенских изб и деревьев.
  Зачем все это? Неужели она и Света, разыгравшие этот "спектакль", думают, что меня легко окрутить? Окрутить, думая, что я, бездомный и одинокий, брошусь в ад семейной жизни, как мотылек на огонь? Но мне скучно, так что пусть все идет своим чередом: буду ходить на репетиции, встречаться с Варварой Борисовной, но на хитрости ее не поддамся – пускай побегает за мной.
  И вдруг в этой, почти сплошной, тьме, в черном небе, вспыхнула яркая звезда, в чистом, белом свечении которой я увидел образ иного, светлого и радостного мира, и осветила все вокруг бледным, но добрым и теплым, согревающим душу светом:
              "…во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди,
               так поступайте и вы с ними…"  во имя Любви к человеку,
во имя Любви….".
  Да, это снова был мой незнакомый друг, я сразу узнал его светлый и чистый голос.
  Да, значит, я собираюсь плохо поступить с Варварой, пользуясь ее одиночеством?.. Вдруг она захочет выйти замуж за меня… вдруг полюбит?.. Меня?.. Вряд ли…. Это невозможно, и свидетель тому – вся моя никчемно прожитая жизнь…. Но, а если все-таки от безысходности захочет соединить свою жизнь с моею: вдвоем все же легче? Да, это возможно, хотя она красивая и еще молодая, но я городской, интеллигентный… первый парень на их деревне… молодец среди овец…. Лучше уйти с ее пути, чем обольстить невинную и слабую женщину. Но я ведь ничего плохого не хочу, а может, я действительно полюблю ее и женюсь? Неужели я потерял всякое право на элементарную человеческую жизнь?
  И уже не звезда, а луна освещала все вокруг, ее холодный свет ложился на дорогу, и я чувствовал себя опять одиноким, виноватым.
  На следующее утро я узнал, что Валера Лисянкин, которого я взял в группу на свой страх и риск, напился и разбил стекло в общежитии. Меня вызвали к директору, там уже сидели Лисянкин с матерью. Он как-то подленько, трусливо озирался, а мать сидела, грустно опустив голову.
  — Входите, входите, Александр Алексеевич, — директор протянул мне руку. – Здравствуйте! Присаживайтесь!.. Вот ты, Валера, знаешь, кто у тебя классный руководитель? Этот человек без пяти минут доктор наук, умнейший человек! Ведь это ценить надо! Сколько он может дать тебе полезного, доброго, а ты его так подводишь, грязью пачкаешь!
  Валерка вертел головой и гнусно улыбался.
  — В общем, так, Нина Ивановна: стекло вставить, водки ему больше не давать, самой за всем следить.
  Мать, простоволосая, с осунувшимся, бледным лицом, молодая, но вся уже будто выпитая, похожая на старуху, жалобно смотрела на директора.
  — Да как уследить, Николай Федорович, ведь отец всегда пьяный, вот Валерке и нальет.
  — А вы следите лучше, не давайте ему пить ни под каким видом.
  — Да как за ним уследишь, Николай Федорович, ведь на мне хозяйство, я все одна делаю: и дрова пилю, и еду готовлю, где тут уследишь.
  — В общем, так: еще такой случай, и мы исключим его из училища. Мы и так его взяли только по вашей большой просьбе, да вот еще Александр Алексеевич просил, такой человек просил… за вашего разгильдяя.
  (Нет, я, конечно, не просил, а только согласился).
  Мать опять опустила голову:
  — Вы уж его не выгоняйте, Николай Федорович….
  — Все зависит от него и от вас. Мы его знаем по школе, но терпеть больше не будем. Я вам все сказал, Нина Ивановна.
  — Валерка, ты понял?! – мать посмотрела на него. – Проси прощения!
  Он невинно улыбнулся и заученно произнес:
  — Я больше не буду.
  Вечером, возвращаясь с ужина, я увидел в коридоре у входной двери Валерку и еще какого-то паренька. Они попросились ко мне в гости посмотреть, как я живу.
  При свете одной настольной лампы большая комната гостиницы сузилась, окружила нас тьмой. Я курил и задумчиво смотрел на лица двух парнишек, сидящих передо мной. Валерка взглянул на меня своей лисье-нагловатой мордочкой:
  — Александр Алексеевич, вы один живете?
  — Да, Валера, один.
  — А что так?
  — С женой разошелся, родители умерли.
  — А что вы себе кого-нибудь не найдете, ведь одному скучно?
  — Не хочу, хороших ведь нет, с кем можно серьезно наладить отношения.
  — Ну а так, на время?
  — На время не хочу.
  — Может, вас познакомить?
  — Нет, Валера, спасибо, я уж сам как-нибудь…. Ну а с отцом ты как, бьет он тебя?
  — Бьет… он и мамку бьет, когда пьяный.
  — Мамка-то у тебя, кажется, хорошая, серьезная.
  — Да, только робкая уж больно.
  — А ты пожалей ее, помоги.
  — Я постараюсь, Александр Алексеевич.
  — И больше не пей.
  — Не буду, Александр Алексеевич, честное слово. Это я так, по глупости.
  Искренне он говорил, от души, и я почти поверил ему, тоже душою. Но я видел, точнее, чувствовал, как за окном кривлялась и переворачивалась тьма… как живое, черное тело медведя. Для меня эта тьма была реальнее, чем ребята и свет лампы: она физически сдавливала и мою душу, и мое тело, и, видимо, всю мою судьбу.
  Еще посидели, помолчали, потом вдруг погас свет. Ребята ушли, и меня опять окружило беспросветное одиночество. Тьма подступала, казалось, хватала за горло, душила, погружала в себя. Я положил руки на стол, на них голову и впал в какое-то полузабытье. Молниями, ударяющими с надрывной болью в душу, проносились мысли: все потерял… семью, жену, любовь… Лермонтова. Девять лет каторжного труда, когда себе отказывал во всем, ночи не спал… сколько исследований прочел, сколько бумаги исписал!.. Немая пустота скапливалась вокруг, наполняла-опустошала душу, отзывалась в ней стонущей болью…. И для чего я все это делал?.. Чтобы стать заживо погребенным здесь… среди ужасов Медведеева… вдали от тех, кого знал, кого любил?.. И им наплевать на меня…. Зачем тогда жить? Ведь жить… — это значит жить с близкими людьми.
  Я поднял голову, оглянулся, посмотрел в окно. Почему так ужасно темно, ничего не видно? Даже снег не белеет…. Такого не может быть. Уж не ослеп ли я? В панике я заметался по комнате, натыкаясь на стулья, стол, комод, ища хоть какой-нибудь проблеск в этой кромешной тьме. Наверное, такой ужас испытывает человек, очнувшийся в гробу от летаргического сна, в гробу, заколоченном и погребенном в  могилу глубоко под землей. Нет, что-то я уже начал различать в этой тьме: вот контуры стола, стульев, а вон и за окном забелел снег. Панический страх понемногу проходил: я понял, что глаза ничего не видели потому, что были погружены во внутреннее созерцание, слишком достоверно ощущали эту немую тьму души и не сразу переключились на восприятие внешнего мира.
  Лег спать с тоскливым желанием смерти, но смерти скорой, безболезненной, смерти-сна. Но вместо нее увидел и почувствовал рядом свою прежнюю жену. Она смеялась, ласкала меня, она была реальная, живая. Ее светлая, хватающая за сердце улыбка, ее столь дорогой мне, мягкий темно-синий халатик…. Но главное то, что ничего плохого между нами и в помине не было, и мы говорили о чем-то очень хорошем. Прежняя любовь, лучше прежней, сильнее, возникла во мне. Я целовал свою Азалию, она раздевалась передо мной, и я видел столь знакомое и любимое мной легкое тело, всегда стремящееся вверх, прочь от земли. Потом Азалия вся погружалась в мои объятия, и мы одни составляли действительность мира. Очень ясно видел ее лицо, каждую черточку, явственно слышал ее голос. Достоверность была потрясающей, я начисто забыл, что это только сон.
  Утром, с трудом, медленно приходя в себя, я был убит мыслью, отраженной от светлеющего окошка: я спал, всего лишь спал…. И заплакал, навзрыд, захлебываясь, как ребенок. Вот сейчас у меня вновь отобрали жизнь, чтобы никогда не возвратить, вновь сделали ходячим мертвецом, — и в этом, только в этом настоящая действительность жизни. Время шло, а я все плакал и плакал. В сердце все еще жил этот образ счастья, его ничем нельзя было заменить, а жить без него тоже было нельзя. "Тебя никто, никто по-настоящему не любил, почему же ты любил многих и любишь до сих пор?" – спрашивал я себя и не находил ответа, а только плакал. Кому, кому по-настоящему нужна твоя душа – по-настоящему никому, поэтому лучше жить без нее…. Да, если бы кто-нибудь увидел Александра Алексеевича в таком жалком обилии слез, то прозвал бы уже не только Котелком и с презрением отвернулся.
  В комнате светлело и светлело: действительность медленно, но властно входила в нее, и это было здоровое, целебное для меня изменение. Все реже всхлипывая, я встал и тщательно умылся холодной водой, помогая действительности окончательно овладеть собой.
  В среду я опять пришел на репетицию. Состав "актеров" пополнился: появился Иван Петрович, играющий отца жены Игоря, ветеран войны, как и он, мягкий и симпатичный старичок.
  Варвара Борисовна еще не пришла, и я вышел в холл: там стояло пианино. Далекое, прекрасное прошлое чуть колыхнуло меня, я не без робости сел за инструмент. Музыка полилась волнами, отражая чувства, которые я воображал, но не испытывал. Не было вдохновения, которое порой рождало мелодию, определяющую композицию всей пьесы. Поэтому не было настоящей музыки: сейчас я не хотел и не мог выразить себя.
  Видел, как подходили и уходили люди, некоторые оставались, садились и слушали, потом уходили. Видел, что подошла и Варвара Борисовна, долго стояла за мной, появился Попрыгунчиков, комсорг училища, тоже немного послушал.
  Когда я кончил играть, в холле была только Варвара Борисовна. Она нежно и кокетливо улыбнулась, и мы пошли бродить по длинному коридору, где висели картины самодеятельных художников. Один из них изобразил грубыми красками и мазками обнаженную деревенскую женщину, стоящую на пороге бани, справа сиял закат солнца и омывал ее такими же грубыми лучами. Картина называлась "Сила жизни".
  — Почему грубость сейчас считают за что-то новое, оригинальное, а откровенная мазня порой считается перлом творчества? Вам нравится эта женщина? – спросил я Варвару Борисовну.
  — Нет, это отвратительно, — ответила она с чувством.
  Не такого разговора, не такого общения она ждала. Я чувствовал, что ей необходимо мое внимание, что-то душевное. А я не мог и не хотел ей дать ничего подобного. Да, мне, конечно, льстило ее желание, но без него, кажется, было бы лучше. Мы вернулись к "актерам", все выпили сухого вина и начали репетировать.
  Варвара Борисовна, играющая жену Игоря, опять выбилась из сценария: никак не могла обольстить своего мужа, которого играл я. Она "психанула" и наотрез отказалась от роли "моей" жены, но у Светы был запасной вариант, и она перевела ее в "мою" любовницу. Но и в этой роли Варвара Борисовна стала смущаться еще больше. Я нагло и выразительно вел свою партию, внутренне потешаясь над партнершей, от чего та начала заикаться, два раза поперхнулась и, в конце концов, истерически крикнула, что и эту роль сыграть не сможет. На ее место встала Света, и сцена получилась: роль любовницы ей была вполне по плечу.
  Было уже поздно, Света раздала всем билеты на вечер с танцами, и я опять пошел провожать Варвару Борисовну. Она пригласила меня домой (у нее есть пианино), но я отказался, и мы опять пошли бродить по улицам.
  Варвара Борисовна рассказала, что у нее есть сын и дочь от мужа, с которым она давно не живет, подала на развод из-за того, что он очень грубый, к тому же, не вполне нормальный.
  — Здоровый мужик, быка кулаком убить может. Володька его помнит, но не любит и ругает, а Вера терпеть не может.
  — Да, я понимаю, как вам тяжело. А может быть, лучше примириться с мужем, пожалеть его, ведь он больной.
  — А он меня жалеет? Позавчера дверь разбил, квартиру требует, хотя сам живет у какой-то женщины. Сколько раз с кулаками на меня кидался!
  — А все-таки он нездоровый человек, пожалеть бы его, ведь вы столько лет с ним прожили, детей народили. Любили его когда-то….
  — Да я за него случайно замуж вышла: нравился мне тогда, за мной бегал. Тогда он человеком был, на все руки мастер: всю квартиру оборудовал: отопление, газ сам поставил.
  — Ну вот, видите. Значит, болезнь его таким сделала. Он не пьет?
  — Капли в рот не берет, ему и нельзя.
  — Ну вот, значит, все поправимо.
  Варвара Борисовна опустила голову, мы помолчали.
  — Нет, не могу я больше с ним, все он во мне отбил. Пусть уезжает в свой Ленинград, где его, он говорит, женщина ждет. Он к ней ездил недавно.
  — Значит, не любите вы его? Ясно.
  — А за что его любить?
  Потом мы долго, молча шли по одинокой улице с редкими прохожими, и мне снова очень хотелось поскорее расстаться с моей спутницей. Одиночество было во всем, и не было силы на свете сдвинуть его с места, тогда к чему все эти разговоры, добрые чувства, эта близость с женщиной? Хотя она и обольстительна, но радость доставит кратковременную, к тому же, кажется, черства. Хотя черт ее знает.
  — Ну, вы не зайдете ко мне? Поиграли бы на пианино, — сказала она, когда мы дошли до ее желтовато-белого дома.
  — Да нет, спасибо, как-нибудь в другой раз, — ответил я.
  — А зачем в другой? Что вас так домой тянет, или вы в другое место спешите?
  — Нет, Варя, домой, домой. Это теперь самое желанное для меня место.
  Варвара Борисовна грустно улыбалась, а я с облегчением двинулся прочь. Оглянулся – она все стояла у своего дома, одна, беззащитная.
  И я снова окунулся в сплошное одиночество: сверкающий одинокий снег вокруг, одинокие городские дома с потушенными окнами, переходящие в такие же одинокие деревенские избы. И все-таки один я чувствовал себя намного лучше, чем с людьми: вписывался в эту обстановку одиночества, ощущал себя своим в ней, естественным, свободным. Одиночество начинало казаться мне законом жизни природы и общества, что так надо и без одиночества эта жизнь не существует. Братские вольницы Болотникова, С. Разина, Пугачева, общества декабристов и революционеров-демократов теперь мне представлялись только временными исключениями из общего потока жизни. Ведь каждый человек в обычных социальных организациях, как каждый зверь в стае животных, в сущности, одинок. Люди, как и звери, объединяются, чтобы выжить материально, но не духовно. Духовно ты никому не нужен, страдай "на здоровье", только дело делай. Разве это не одиночество.
  Через несколько дней я пришел на вечер с танцами: мне было любопытно, чего добьется от меня Варвара Борисовна. Она уже ждала меня, в блестящем, переливающемся зеленым темном платье, раскрасневшаяся от мороза и волнения. "Я думала, вы не придете", — сказала она, и глаза ее чудно сияли.
  Сейчас она была особенно красива и обольстительна. Находясь в поре зрелого возраста, в периоде, так сказать, второй молодости, она сохранила много юной свежести. Конечно, в Варваре не было той упругости, силы, но она распустилась, как цветок, во всей своей красе. Призывные, заигрывающие, с поволокой глаза, высоко поднятая, полная, подрагивающая при ходьбе грудь, плавно выступающие округлости живота и бедер не были вульгарны, но все были направлены к мужчине, звали его к себе, хотели отдаться ему. Когда я обнял ее и повел в танце, она как-то по-домашнему вся прижалась ко мне, и я ощутил ласковую полноту ее грудей, мягкую, пружинистую шелковистость живота, возбуждающее шевеление полных бедер и жар, который горел где-то в их глубине.
  Потом подошла сияющая, в белом платье, очень толстая Света. Конечно, она одобряла нашу пару, но будто ненароком заметила:
  — А меня вот никто не приглашает, Варвара Борисовна забрала Александра Алексеевича, видно, навсегда.
  Варвара Борисовна расцвела в улыбке и рассыпалась в звонком и ядовитом смехе:
  — Пожалуйста, я не держу: хочет – пусть танцует с вами.
  Я пообещал пригласить Свету на танец, но она куда-то исчезла.
  Затем мы ходили по залу среди цветомузыки, танцующих пар и неожиданно, пройдя небольшую полуосвещенную комнату, оказались на пустой сцене в зрительном зале. Здесь было почти темно, лишь нечеткие силуэты предметов, декораций, контуры рядов уходящих вдаль зрительских кресел как-то определяли пространство. Я закурил, а Варвара тихо ходила по сцене.
  — А вы красивая женщина, Варвара Борисовна, — сказал я и подошел к ней.
  Преодолевая робость, обнял ее за плечи, потом прижал к себе, поцеловал лоб, глаза, и наши губы слились, как говорится, в страстном и долгом поцелуе. Она дрожала, обнимала меня все крепче и крепче, ее губы не отпускали мои. Долго стояли мы так, и мне стало скучно. Вдруг она резко отошла, но я вновь привлек ее к себе, и вновь так же страстно она слила свой рот с моим. В неясной полутьме я видел, как она закрыла глаза. Почему все женщины при поцелуе закрывают глаза?
  Мы пошли домой, и Варвара уверенно взяла меня под руку, горя каким-то новым огнем, чему-то очень радуясь.
  — Теперь я тебя провожу, — сказала она, когда я довел ее до дома и мы поцеловались.
  Всю дорогу Варя шутила, смеялась и вдруг сказала:
  — Знаешь, я ведь просто баба… и я стосковалась по хорошему мужику. Ничего, что я так прямо?..
  — Ну что ж, давай договоримся о встрече. А чего тянуть: давай завтра, вот здесь, на повороте около водокачки, и встретимся… в семь часов.
  — Хорошо.
  — До завтра.
  — До завтра.
  Я опять поцеловал ее и пошел домой.
  На следующий день со скукой и тоскливым любопытством я потащился на встречу.
  Разморозило, стало сыро, появились лужи. Мокрый снег прилипал к подошвам, мешал идти. Природа потеряла свою зимнюю определенность, а поэтому и свою естественную красоту. Нехорошо было в ней, нехорошо было и в моей душе. Звезды слишком нагло светили с вышины, в воздухе висела изморось. Я привычно наметил пошлый план, как тайно привести к себе Варвару, как увести потом. На душе становилось гадко.
  Варвара уже ждала меня. Зашли в ресторан, взяли бутылку вина, по дороге я все время поскальзывался на мокром льду, но Варя держала меня под руку крепко.
  Перед общежитием я пошел вперед, чтобы встретить Варвару дома, а не идти туда вместе с нею. Это выглядело не совсем благородно, но мне вовсе не хотелось портить свою репутацию. Я чувствовал, что унизил этим Варвару, но она не оскорбилась, что вызвало презрение к ней и ощущение своей правоты.
  Странно, но около общежития и внутри его я не встретил ни одного человека, хотя в это время здесь всегда были ребята, Хасаныч, вахтерша. Прошел к себе и стал ждать Варвару.
  Нет, я не хотел, чтобы нарушался привычный для меня распорядок жизни, окружающие меня вещи, мебель хотят остаться на своих местах. Но было и радостно, волнительно, что сейчас придет ко мне женщина: я отвык от таких визитов, и это праздник. Поэтому с открытой душой открыл дверь Варваре Борисовне, помог ей снять пальто и повесил его на вешалку. Робко, но вполне достойно она прошла в большую комнату и села за составленные в одну линию два стола. Красивая, обольстительная в своей русской прелести, она была в том же темно-синем платье, в котором танцевала и целовалась со мной. Горела, как всегда, настольная лампа, но я не ощущал сгустившегося вокруг мрака: свет, исходивший от Варвары, слепил меня.
  Мы выпили вина, немного поговорили, затем я подошел к Варваре и поднял ее с места. Обнял, и мы слились в долгом поцелуе. Я стал расстегивать верхние пуговки ее платья. Она тихо сказала: "Я сама", отошла в сторону и сняла его, оставшись в черной, кружевной комбинации. Полные белые груди почти обнажились и ласково манили к себе вместе с шеей и плечами, белеющими среди тонкого черного кружева. Я стал жадно целовать эту белизну, особенно груди, засасывая их плавные и нежные округлости, свежие, светло-коричневые соски. Варвара крепко обняла меня, я положил ладонь на ее пухлый зад и прижал к себе, к низу живота, чувствуя жар, горящий внутри ее бедер. Снял с себя рубашку и вновь прижался к ней уже голым телом, ощущая пружинистую нежность ее сочной груди и живота, тепло ее кожи. Полные, белые ноги в белых чулках на лифчике были совершенны, стройны, как у античных статуй, и я стал целовать их.
  Легким движением Варвара отстранила меня и попросила отвернуться. Когда я прошел в другую комнату и расстелил постель, она, в той же черной комбинации, но уже с голыми ногами, легла и покрыла себя простынею. Сразу все стало обычно и привычно, и я стал деловито раздеваться. Она попросила перенести сюда настольную лампу, зажечь ее и выключить общий свет. Оставшись в одних трусах, я лег рядом с Варварой и с ее помощью снял с нее черную комбинацию.
  Тело ослепило меня своей белизной и красотой, оно было таким великолепным, каким может быть тело нестарой, зрелой, рожавшей и любившей женщины в самом, как говорится, соку. Разметались большие груди, подрагивал широкий, округлый, но не толстый живот с крупным, глубоким пупком, ниже – мыс в темных волосах, венец тела, созданный для любви. И эта сильная, зрелая женщина сейчас была так беззащитна: ничего не стоило обидеть ее, оскорбить, надругаться…. 
  Но дальше все было довольно обыденно, потом в сладкой истоме мы лежали рядом. Медленно лаская ее, я уже не испытывал к ней ничего, кроме благодарности и некоторой нежности. И опять почувствовал скуку: все опять стало привычно, хотя женщины у меня давно не было. Неужели и это, высшее наслаждение человека, тоже надоедает окончательно, хотя постоянно манит к себе до того, как свершится. Глупо устроен мир. Я налил вина, дал стакан Варе, другой взял себе и опять лег к ней в постель, закурил. Говорить было не о чем, и мы молчали.
  Вдруг что-то стукнуло в окно, занавешенное плотной сиреневой шторой. Я вздрогнул, Варвара зашевелилась. Стукнуло сильно, как пистолетный выстрел: кто-то кидал снежки мне в окно, и это было неприятно. Я услышал голоса за стеклом, смех. Ребята… хотя недавно ни в общежитии, ни около него их не было. Нет, они ничего не могут видеть сквозь сиреневые шторы, ведь они плотные: днем сквозь них ничего не видно…. А если?..
  Неожиданно эти шторы медленно раздвинулись, как занавес в театре, и в проеме окна, которого уже не было, я увидел ребят. Они сидели, как зрители в цирке: каждый ряд выше другого на голову, первый – на подоконнике, в комнате, так что им всем было хорошо видно и меня, и Варвару.
  Мне стало очень холодно, оглянулся на Варвару и обомлел: мы оба лежали совершенно голые на металлической решетке кровати, постельные принадлежности исчезли со всех коек, даже матрасов не было. Беззащитными, большими от ужаса глазами Варя смотрела на меня и на лица ребят. Я кинулся искать нашу одежду – ее тоже не было, дверь в другую комнату не открывалась, сколько я ни дергал. В отчаянии смотрел на Варвару и ребят: их чуть освещенные лица в оконном проеме виделись все отчетливее: я узнал Лисянкина, Витю Солдатова, Комарова, ребят из группы Василия Ефремовича: Макарова, Ломового…. А я голый перед ними… с голой женщиной… на кровати…. Видел их холодный, чистый взгляд, устремленный на меня, на нас с Варварой, и чувствовал такой же холодный и чистый морозный воздух, идущий из окна и от них, начиная замерзать. Я дрожал и остановившимися глазами видел, как взгляд моих учеников медленно становился насмешливым, потом издевательским и, наконец, саркастическим. И тут грянул хохот, да такой, что задрожали и запрыгали со страшным скрипом кровати, особенно наша, а стены комнаты затряслись, как в судорогах. Как же мне было стыдно и страшно, какой ужас и позор! А мои ученики смеялись и свистели, орали и визжали, бешено, восторженно размахивали руками, глумясь надо мной.
  Я, делая последние усилия соблюсти свое достоинство, понял, что разговаривать с ребятами мне придется голым, не прикрытым ничем, то есть начистоту, и встал. Ну что ж, раз так, я не буду стесняться. Взял две книги, лежащие на тумбочке, кое-как прикрыл ими Варвару, а сам встал перед ними открыто, какой есть, не прикрывая рукой ничего. Они сразу замолчали и уставились на меня теперь удивленными, но опять холодными глазами.
  — Что смешного в нормальных отношениях взрослого мужчины со взрослой женщиной? – спросил я их как мог спокойно, глядя прямо в холодные глаза.
  Они молчали.
  — Как на уроке: не знаете, что говорить, — сказал я, начиная раздражаться.
  — Александр Алексеевич, вы ее любите? – вдруг спросил Юра Макаров из группы Топтыгина.
  — Мы ее знаем, она медсестрой работает, — сказал кто-то другой.
  — Она хорошая женщина, я ее сына знаю, Володьку, — сказал третий.
  — Но вы ее любите? – с детской настойчивостью повторил Юра.
  Я был гол и открыт перед ним и всеми ребятами, поэтому врать не мог:
  — Нет, — ответил я.
  — Но она вам хоть немного нравится? – спросил Витя Солдатов.
  — Да, нравится.
  — Пошли, ребята, — вдруг сказал Ломовой. – Нечего нам тут делать.
  — Вы только ее не обижайте, — попросил Петя Иванов.
  И они стали уходить из оконного проема вниз. Я, весь закоченевший, закрыл глаза.
  Когда медленно открыл их и повернулся, в комнате все было по-прежнему: Варвара лежала под одеялом, закрыв глаза, царил полумрак от горящей настольной лампы, и лишь я один, голый, стою у раскрытого настежь окна. Я, как мог, быстро закрыл его, занавесил шторами и выпил полный стакан вина. Потом лег к Варваре под одеяло, стараясь не касаться ее своим ледяным телом.
  Очень медленно я начинал согреваться, приходить в себя. Чем больше согревался, тем больше ощущал какой-то предмет под собой, который мешал мне. Наконец, он стал колоть бок, я пошарил рукой и нащупал что-то волосатое и колючее. Вытащил – это был клочок шерсти. Чьей шерсти, откуда? Я встал и поднес его к настольной лампе. Да, это была шерсть, темная, старая, но еще твердая и колкая.
  — Ты что там рассматриваешь?
  Я обернулся: Варвара смотрела на меня и улыбалась. Я подошел к ней и показал клочок шерсти.
  — Но в руках у тебя пусто.
  Да, я забыл, что люди такого не видят, выбросил шерсть в унитаз и опять забрался к Варваре под одеяло. Немного полежал, снова встал, выпил полстакана вина и опять налил себе и Варваре. Мы чокнулись, выпили, и я закурил.
  — Ты что не спишь? – так же улыбаясь, спросила она.
  Что я мог сказать ей? Что я, голый, отчитывался за нас перед своими учениками, что я нашел в нашей постели клочок медвежьей… медвежьей?.. шерсти?
  — А я так спать хочу, — сказала она просто и мило. – Ты не против?
  — Конечно, спи, Варя. Спокойной ночи, — пробормотал я.
  — Уж скоро утро, — проговорила она, зевая, и повернулась от меня набок. – Ты будильник поставил?
  — Да, сейчас.
  Я поднялся, взял будильник.
  — Поставь пораньше: я уж скоро домой пойду.
  Все правильно, как положено тайной любовнице: уйдет рано – никто не заметит – и ей хорошо, и мне. Но во всем, во всем этом – "ни на волос любви".
  Измученный всем происшедшим, я выпил последние полстакана вина, потушил свет и лег, обняв Варвару. Повернулся на другой бок: холод и дрожь все не оставляли меня.
  Откуда шерсть? В отличие от прежних нереально-реальных сцен, никакого зверя, медведя, здесь не было и в помине…. Долго и мучительно я размышлял, а затем спросил себя: а что, если эта шерсть… от меня… или от нас с Варварой… осталась… после того, как мы полюбили друг друга?.. И еще невероятная мысль: что, если я на миг превратился в медведя и не почувствовал это? Я ответил Вите Солдатову, что Варвара мне нравится, но откуда такая скука, тоска с нею, даже после обладания?.. А потому… что между нами была… только физическая близость, а не душевная, не духовная…. Души наши только соприкоснулись в одиночестве, в тоске по близкому, родному человеку, но его друг в друге мы не нашли, и не найдем никогда. Странно, но за все наши встречи она ни разу не поинтересовалась, каково мне в училище, а я только недавно узнал, что она медсестра. Поэтому наша физическая близость без душевной была более животной, чем человеческой, когда мы забыли о душе, о любви. Вот и оторвался от кого-то из нас этот клочок медвежьей шерсти, когда мы в пылу страсти стали животными.
  Перед ребятами невозможно скрыть свою душу, если работаешь с ними: рано или поздно они ее увидят и почувствуют. Поэтому мы с Варварой и оказались голыми перед ними, и прикрыться было нечем. Пока мы только боялись, пока я панически искал нашу одежду, то есть вел себя, как застигнутый врасплох пошлый любовник, действительно был смешон, ничего истинно человеческого во мне не было. Естественно, что пацаны громко и цинично смеялись над нами. Да, это так, потому что перестали они смеяться только тогда, когда я повел себя как человек: открыто, гордо и независимо. Тогда и в Варваре они увидели человека, женщину, даже пожалели ее. И, тем не менее, пацаны не поняли главного: мы все-таки были животными, медведями. Да, все так, и иного ответа быть не может. И опять: все это вижу и понимаю только я один, один.
  Я не спал всю ночь, а Варя просыпалась раза два, сходила в туалет и продолжала спать, спать и спать.
  Утром она так же скрытно, как вчера, ушла от меня. Расстались молча, заученно, тоскливо.
  Вечером, после дежурства в ДНД (Добровольной народной дружине), я вернулся домой, чувствуя себя по-прежнему одиноким. Разделся и стал подогревать на плитке картошку с мясом, взятую в столовой. За окном темно, лишь высоко и одиноко горел фонарь дневного света.
  Вдруг в окно постучали. Я погасил свет и стал вглядываться. Недалеко кто-то стоял и махал рукой, звал. Я выскочил на улицу и увидел Варвару. Ахнул и пригласил к себе.
  Как всегда, немного стеснительно улыбаясь, она снимала пальто, под ним был белый халат.
  — Вы вызывали доктора, Александр Алексеевич?
  Я обнял ее, и мы слились в долгом поцелуе.
  — Я ведь к тебе на "Скорой помощи".
  — Как?!
  — Так, после дежурства попросила подвезти к твоей общаге.
  — Ну, молодец! Соскучилась?
  — Да, и очень, — гордая, но ласковая, она целовала меня. – Ты не заметил: меня на пороге Чернобабина встретила, глаза вытаращила? Испугалась: она же бывшая алкоголичка, ко мне ходила лечиться.
  Мы разделись и бросились в объятия друг к другу. И опять кто-то мешал нам за окном: скреблись, стучали, казалось, хотели подсмотреть. Но вряд ли что было видно за сиреневыми плотными занавесями, хотя свет в комнате горел ярко, хотя… я знал: ничто не оградит нас от ребят, если они вновь захотят нас увидеть.
  Варвара, казалось, не чувствовала этого шума: она вся отдалась мне, или самой любви. С силой, до предела я пронзал ее всю, как будто насквозь. Она стонала, вскрикивала, изгибалась, хотела еще и еще, брала меня тоже всего. В безумном наслаждении я дал ей много семени, она приняла и стала затихать.
  — Как бы, несмотря на все мои преграды, не забеременеть, — сказала она, вся еще отуманенная страстью. Руки ее, все тело продолжали ласкать меня: — Ты отлично умеешь любить.
  — Не ты первая, Варя, мне об этом говоришь.
  Она улыбалась, успокаиваясь.
  — Циник я, как видишь.
  Отдохнув, она встала и достала из сумки початую бутылку вина.
  — Желаешь? Правда, тут немного.
  — Ничего, нам хватит, — ответил я и попробовал: — Вино хорошее.
  — Я плохого не принесу, — продолжала улыбаться она.
    Мы выпили. Варвара села на край кровати около меня:
  — Я люблю тебя, Саша.
  Я молчал, верил и не верил ей. Не мог, хотя хотел, сказать ей то же. Опять стало жалко ее и скучно.  Равнодушно спросил:
  — Что ж, теперь пожениться нам надо?
  Варвара, затаенно улыбаясь, молчала.
  — Только так быстро я не могу: ошибся уж и крепко поплатился за это. Давай подождем год, до следующей зимы.
  — Хорошо, я не тороплю, подождем. Я за это время с мужем успею развестись.
  Она помолчала.
  — А если я тебе надоем?
  — Не думаю, — сказал я не думая.
  Да, жалко мне было Варвару. Конечно, отношения с ней развлекали меня, но я чувствовал, что Варвара права: когда-нибудь она мне надоест.
  — Говорят, ты диссертацию пишешь….
  — Да, пишу.
  — Расскажи о ней.
  — Извини, но я не люблю о ней рассказывать.
  — Значит, потом ты будешь кандидатом наук и уедешь из Медведеева?
  — Это не так-то просто, да я и не стремлюсь к карьере ученого.
  — Значит, ты пишешь для себя?
  — Наверное, так.
  Утром, как обычно, скрытно Варвара ушла, поцеловав меня в холодные губы.
  А потом особенно трудно было вести уроки: ребята разговаривали, постоянно отвлекались, и, при опросе, лица у них были отсутствующие, виноватые. Несколько раз я накричал на них, последний урок вел кое-как, остро чувствуя свою беспомощность и никчемность. Прозвенел спасительный звонок, и ребята гурьбой кинулись вон из моего обгоревшего кабинета. И вот здесь, в толпе, "пробке", образовавшейся у пробитой двери, высунулась чернявая головка курсанта и, исчезая в проходе, истошно заорала:
                                              Котелок и тесто –
                                             Жених и невеста!
  Толпа, наконец, вывалилась в коридор, и другие голоса подхватили: "Котелок и тесто, Котелок и тесто!".
  Взбешенный, я взял себя в руки и пошел за ними. Группа валила на второй этаж, а я шел за ней, как рок возмездия, яростный и холодный, медленный и неотвратимый. Когда поднялся по ступенькам, группа стояла у кабинета Надежды Михайловны, молодой учительницы физики. Я сразу увидел чернявого в компании Аленкина и Булдакова: он кривлялся, кого-то изображая, скорее всего, меня, а эти двое болванов ржали над каждым его движением, как жеребцы в конюшне. Чернявый был Блохиным, наглым, болтливым, но маленьким и тщедушным, одним из многих оболтусов, отсиживающих свой срок учебы в училище. Я, как мог, спокойно подошел к нему и от души влепил ему пощечину, прямо в его маленькую, искривленную мордочку. Он вроде пошатнулся, мордочка сразу стала испуганной, жалкой. Звук удара был смачный и громкий, как удар хлыста по голому телу, — вся группа обернулась. В коридоре стало тихо, как на кладбище. Я пошел обратно вполне удовлетворенный.
  А на улице широко сияло солнце, небо было нежно голубым, а деревья застыли и задумчиво смотрели в эту небесную даль. Около училища стояли Косоглазов и мастера, отбрасывая резкие, черные тени. Я подошел к первому, отозвал его в сторону и доложил, что ударил курсанта за публичное оскорбление. Косоглазов чуть улыбнулся и сказал:
  — Если он и родители не напишут на вас заявление, то, возможно, все обойдется.
  — Не напишут, — отозвался мастер, стоящий неподалеку, — у нас тоже такое бывает, никто не написал.
  Вдруг передо мною появился директор:
  — Александр Алексеевич, к нам комиссия из ГАИ приехала, селить негде, кроме как в вашу гостиницу. Я, сами понимайте, дома у себя вас не поселю, так что ищите на несколько дней где-нибудь место.
  Подлец, подумал я, подлец и хам. Обещался комнату найти, а уже полгода прошло. Все другом прикидывался, расхваливал до небес, а случилось что – моя хата с краю.
  — Ладно… хорошо… я постараюсь, — подавив себя, сказал я и сразу вспомнил о Варваре.
  — Уж не обессудьте.
  Да, так же отказал мне в жилье и один из, казалось бы, близких мне друзей в Казани:
  — Извини, я живу не один: у меня жена и ребенок.
  Зайдя в гостиницу, я увидел высокого подполковника и майора. Мы жизнерадостно поговорили о преподавательской работе, и я пообещал оставить их в покое. В соседней комнате уже стоял накрытый стол с водкой и закуской: нужно было, чтобы проверка прошла хорошо, и администрация старалась.
  Потом я пошел в центр, и по дороге у меня возникло знакомое чувство бездомности и неприкаянности. Полгода прошло, а у меня даже жилья нет. Опять глупость сделал: поверил человеку, понадеялся на свою необходимость людям, работе. Черта с два: хочешь жить – все делай сам.
  Просить Варвару приютить меня — унижаться, не хотелось. Но она все-таки не совсем чужой человек.
  Солнце клонилось к закату, небесная чистота лазури омрачилась узкими темными тучами, сквозь которые устало пробивалось солнце. Я постучал в квартиру подруги.
  — По мне, хоть насовсем оставайся, — сказала Варвара со своей неизменной улыбкой.
  Небо стало совсем темным, когда я, захватив кое-какие пожитки, книги и тетради, пришел к ней. Квартира была добротной, состояла из двух комнат и кухни. Привлекали внимание стеллаж с книгами, пианино. Книги были неплохие, пианино звучало хорошо. В ванной и на кухне водопровод и дровяной бак для подогрева воды, в комнатах батареи водяного отопления были самодельные и очень аккуратно, качественно сработаны.
  — Муж делал? – спросил я Варвару.
  — Да, руки у него золотые, ничего не скажешь, — ответила она.
  Я сел за пианино и заиграл. Музыка звучала усталой, но выразительной. Усталой потому, что я понял, что так и остался бездомным: меня могли в любую минуту выкинуть на улицу, как сделал это директор сегодня. Неужели мой путь – к Варваре, в эту квартиру, чтобы здесь у меня были постоянный дом и семья? 
  Пришел Володя, сын Варвары, восьмиклассник. Лицо живое, несколько одухотворенное, очень похожее на материнское. Он поздоровался и сел на диван.
  — Ну, как жизнь молодая? – спросил я, волнуясь, но сдерживая себя.
  — Ничего… в смысле, ничего хорошего, — ответил Володя.
  — А почему так?
  — Да сочинение ему задали длинное писать, — вступилась мать, — вот он и переживает.
  — Давайте я помогу. Какая у тебя тема?
  — Лирика Пушкина.
  — Бери тетрадь и записывай.
  Володя как-то подобострастно достал тетрадь, ручку, приготовился писать и весь устремился ко мне. Ничего себе "помощь", подумал я, и начал медленно диктовать анализ хрестоматийных стихов А. С. Пушкина, цитируя их по памяти. Варвара ушла на кухню готовить. Когда она накрыла на стол, я уже закончил. Втроем мы сели ужинать.
  — Как у тебя в школе дела? – спросил я Володю.
  — Так, нормально. А у вас в СПТУ действительно уроки не учат?
  — Не учат. У нас там вообще райская жизнь: питание, обмундирование бесплатно, 10 рублей в месяц от училища, 40-60 рублей от хозяйства. Переходи к нам!
  — Я хочу.
  — Я ему тоже советую, но все-таки надо подумать, — сказала Варвара.
  — Нет, я хочу в СПТУ.
  — Володя, а вообще, кем бы ты хотел быть? – спросил я.
  — Пока не решил, но я историю люблю.
  Я приглядывался к Володе и видел в его лице мать: казалось, он тоже надеялся на меня, хотел, чтобы мы были вместе. Мне стало его жалко. Да, жалко, но я его не любил, как не любил и его мать. Иначе никогда бы не посоветовал идти в CПТУ, а сейчас я выполнял указание директора: всеми способами привлекать школьников в училище, и только. Ведь к чему я Володю звал? К невежеству, бескультурью и лени, царившим в училище, — никакими льготами и стипендиями не окупить этого зла. А он, оказывается, историю любит, и глаза у него такие чистые, нежные, одухотворенные….
  Вообще я с ними обоими играю в какую-то нехорошую игру, ведь ни к матери, ни к сыну я не отношусь серьезно. А они, дураки, верят, надеются, Варвара хочет чего-то добиться от меня. Но кто же велит им верить: я никаких серьезных поводов не давал, просто мне тоже одиноко, и почему нам не побыть вместе… некоторое время?.. Нет, все-таки было ощущение, что я поступаю неправильно, жестоко, как… с маленьким курсантом, которого ударил… с наслаждением. Ну а почему я не прав? Он в лицо оскорбляет учителя, взрослого человека, да и не он один – другим тоже наука будет. Я ведь не сразу ударил, сначала сделал все возможное, все методы испробовал, чтобы защитить себя. И все-таки лица маленького Блохина, Володи и Варвары сливаются для меня в один, беспомощный, жалкий, детский и глупый лик.
  Это все я сейчас, когда пишу, думаю и представляю, а тогда, у Варвары, ни о чем таком и не помышлял. Мы все втроем еще о многом поговорили, и Володя ушел. Я смотрел на Варвару, и сильной волной поднялось желание. Да, во мне уже вырабатывался рефлекс на нее как на постоянную женщину. Я обнял ее и вновь почувствовал полную, пружинящую грудь, а Варя так вся и прижалась ко мне. Потом занавесила окна в маленькой комнате Володи, расстелила постель и разделась.
  Вечером мы втроем пили чай с необыкновенно вкусным печеньем, приготовленным Варварой. Я похвалил и опять почувствовал желание, мощно напряглась плоть, а Володя сказал:
  — Мама еще не то может готовить.
  Внезапно он повернулся к открытой двери в свою маленькую комнату, посмотрел в окно, которое выходило на полуосвещенный двор, и сказал:
  — Отец идет.
  Я тоже посмотрел в окно, но никакого мужчины там не увидел, а вот в произнесенном Володей слове "отец" почувствовал, что ему он не безразличен. Да, наверное, так он меня никогда не назовет, так чего же огород городить?
  — Он часто ходит во двор: там у него мастерская, — сказала Варвара.
  — А к вам часто заходит?
  — Заходит иногда: или свое барахло возьмет, или сломает что-нибудь.
  Неспокойное место, подумал я, но страх и волнение быстро прошли за разговором. Потом Варвара и Володя куда-то ушли, а я перешел в маленькую комнату и все смотрел в окно.
  Да, мать и сын манили к себе мою душу, измученную одиночеством, но теперь я уже точно знал, что мы никогда не будем вместе. Провинциальная жизнь, собственный склад натуры сделали Варвару откровенной, и я благодарен ей за то, что она вовремя сказала мне правду о своем житии-бытии. Но зачем тогда вести расчетливую игру, чтобы заманить меня в эту клетку, куда приходит муж и что-то ломает за то, что его выгнали из собственного дома, муж, который, как она говорит, способен быка убить кулаком? За дурака она меня что ли считает?
  На белом дворе было пусто, сквозь его полуоткрытые ворота уже не видно было прохожих. Все холоднее становилось в комнате: дрова прогорали. А за окном пошел снег, сначала мелкими, редкими снежинками, а затем повалил целыми хлопьями. Неестественно быстро росли сугробы. Вот они достигли вышины забора, закрыли его, а теперь будто надвигались на меня. Разные по высоте, они принимали устрашающий вид, когда внезапно обрушивались или съезжали на сторону. Наконец, сугробов стало так много, что они превратились в одну большую гору. Она росла, подступала все ближе к моему окну и вдруг закрыла его совсем.
  В комнате погас свет, и стало совсем темно, но зато значительно теплее. Я оглянулся, позвал – никого нет, ничего не видно, хоть глаз выколи. И вдруг на меня навалился такой страх, такая жуткая тоска одиночества, что я застонал в этой безысходной тьме.
  — Саша, иди сюда, — позвал теплый, звучный Варин голос.
  — Ты где? – я ткнулся туда, сюда, но, кроме грубой и твердой поверхности мебели, ничего не чувствовал.
  — Сюда иди, сюда! – кто-то жестко схватил меня за руку и потащил в другой конец комнаты.
  Я споткнулся и упал в мягкий и душистый мир простыней и одеял.
  — Почему так темно… Варя?
  И она…кажется, она… заговорила удивительно молодо, свежим, тонким голосом, но тихо, медленно, доверительно, как будто рассказывала сказку маленькому сыну на ночь:
  — Потому что мы… мы уложили Володю спать, потушили свет, и он уснул быстро… устал сегодня. И вот сейчас мы снова вместе с тобою, одни… будем любить и спать здесь, в его комнате… а он там… проспит до утра.
  — А почему снегом все окно завалило, ведь это же ненормально, так не бывает?..
  — Бывает, Саша, у нас все бывает. Раздевайся.
  — Зажги свет, Варя.
  — А зачем… да и света нет, току нет.
  Она крепко прижалась ко мне.
  — Тебе плохо?
  — Нет, но все это… ненормально….
  — А ты представь, что мы в берлоге… что мы… медведи, — ее голос стал грубеть и понижаться, а потом перешел в шепот. – Представь, что дом наш из снега и сверху его снегом засыпало. А нам тепло, мы вдвоем, и ничего нам больше не нужно. Мы два медведя, Саш: ты, медведь, и я, медведица. И всю зиму мы будем любить друг друга, отдыхать, спать и опять любить. Тебе будет хорошо, и ты, наконец, полюбишь меня и никуда не уйдешь отсюда. Тьма станет светом от нашей любви и чистоты этого снега.
  Я чувствовал эту тяжелую снежную тьму: всей кожей, всем телом ощущал могильную тишину, изредка прерываемую хлопком, хрустом, гулом оседавшего на берлогу снега. В то же время, как сквозь сон, я удивлялся красноречию Варвары, тому, что она становится какой-то другой, незнакомой. Ужас, холодный, обжигающий, не затмевал чувства, а наоборот, странным образом обострял их. А Варвара все крепче прижималась ко мне, все больше шептала ласковых слов. Я чувствовал по-новому и ее: резко, грубо, желание колом поднималось во мне, и… я увидел…лес, но не зимний, белый, а осенний, больной, как я сам. Почувствовал мертвенную скорбь чахлой травы, которая окружала высохшие, полуобгрызанные деревья, беспомощно свесившие свои мертвые ветви. Увидел серое, обложенное тучами небо над ними и почувствовал холодный, сырой, нагоняющий озноб воздух. Все это было мне почему-то знакомое и родное, и я точно знал, что дальше была широкая и глубокая лощина, где жили медведи. Среди них жил и я… такой же бурый, огромный, неуклюжий, как они. Я бессмысленно грыз и губил деревья, бил малышей-медвежат лапой… как маленького Блохина в училище… чаще до смерти. Потом бросал свою медведицу с оставшимися от меня детьми на произвол судьбы, уходил на охоту и забывал о них навсегда… как собираюсь это сделать… с Варварой и ее Володей….
  Затем я будто проснулся, но чувство несомненной реальности происшедшего не оставляло меня. Я по-прежнему лежал на кровати, но теперь видел далеко над собою сине-темное небо, маленькую луну и крапинки звезд. Вокруг меня снежные стены берлоги поблескивали, радужно мигали, как залежи драгоценных камней под слоем льда. А вокруг, я чувствовал всем своим телом, царила тишина дикого зимнего леса, окружавшего… ту медвежью лощину, где теперь была… и наша с Варварой берлога.
  Я залез на Варвару и не удивился, когда вдруг увидел под собой мохнатую спину большой медведицы, ее мохнатые ягодицы и ноги. Я медленно вошел в нее, не испытывая ни прежней страсти, ни взрыва чувств. С удивлением ощущал величину и мощь своего члена, но удовольствия не испытывал, а бессознательно делал свою "работу". Желание было, но похожее на то, когда хочется помочиться или опорожнить кишечник. Я грубо ворочал свою подругу, стараясь удобнее положить под себя, нисколько не заботясь о ее чувствах и состоянии. Когда пошло семя, было только ощущение облегчения, и сразу возникло желание уйти, скорее покинуть ее. Но, когда я слез с нее и начал понимать происходящее, паника охватила меня, ужас, подобный тому, который я испытал, когда мне показалось, что я ослеп, как почувствовал тогда в общежитии. Но вместо человеческого вопля из моей груди вырвался медвежий рев, полный такого нечеловеческого страха и отчаяния, что я онемел.
  Да, я был медведем, в полном медвежьем облачении…. Дрожа как осиновый лист в полутьме берлоги я оглядывал себя, щупал волосатую, в буграх грудь, огромные, сильные, с большими, острыми когтями… лапы. Вместо лица я ощутил… выдающуюся вперед пасть, в ней острые клыки и зубы, а выше похожий на резиновый мокрый нос. В безысходном отчаянии я заревел, повалился на кровать, подминая под собой… медведицу, скатился на пол, продолжая кататься и там, в кошмаре совершившегося. Я щипал, бил себя, вырывал клоки шерсти, страстно желая убедиться, что это сон, неправда, иллюзия, но резкая боль и появившаяся кровь говорили об обратном. Даже сейчас, в медвежьей шкуре, накатываясь на стены берлоги, я чувствовал их неестественный холод, их ледяную твердость. Это была смерть, смерть человека, попавшего в звериную ловушку и ставшего зверем. Наконец, я просто истощил все свои силы и замер, лежа ничком, закрыв голову лапами и моля лишь о скорой и безболезненной кончине.
  Тяжело ступая и ласково урча, медведица подошла ко мне и погладила по голове. Потом стала вылизывать меня, тщательно, волосок за волоском. И я заплакал, неуклюже, по-медвежьи, с ревом, воем и свистом. И чем больше я плакал, тем легче становилось мне: яснели глаза и голова, легчало мое медвежье тело. Наконец, я встал на задние лапы, опираясь на свою медведицу, и она медленно повела меня к кровати. Я шел, а шерсть все гуще и гуще падала с меня: сначала волосками, потом клоками. И чем я больше плакал, тем она гуще сыпалась. В конце концов, почувствовал, что передвигаю ноги, а не лапы, что это очень удобно и легко, что нос и глаза, которые я все время вытирал, стали моими, человеческими. К кровати я подошел без медвежьей пасти и острых клыков, телу и душе было легко, и я вновь ощутил себя человеком. Рядом была уже не медведица, а Варвара, мы вместе легли под одеяло. Я лежал на спине в какой-то прострации, пока тяжелый сон медведем не навалился на меня. В проблесках сознания и чувства я понимал, что заживо умираю, задавленный медвежьей берлогой и всем, что произошло в ней….
  Эта мысль не покинула меня и тогда, когда я снова открыл глаза и увидел, что настало утро. Меня окружала знакомая и в то же время непривычная обстановка Варвариной квартиры. Никаких посверкивающих ледяных стен, никаких сугробов, навалившихся на окно. Кроткие лучи солнца заглядывали в нашу уже теплую комнату, комнату, где жил Варварин сын. Покой и тишина, уют, все стоит на своем месте, ничего лишнего, но… Боже мой!.. Сколько же здесь воды на полу и шерсти!.. Жуткие образы недавней ночи вновь появились передо мной. Хватит! Это вижу только я, только я, Варвара никогда не увидит. Посмотрел на нее: она лежала рядом и спокойно улыбалась во сне. Перевел глаза на окно и опять увидел знакомый забор с полуоткрытыми воротами, за которыми привычно шли люди.
  Я оделся и вышел за дверь в большую комнату и вдруг увидел столько солнца, что оно ослепило меня. Все здесь весело и мощно сияло, горело добрым и жарким светом. Передо мной стоял Володя и странно, застенчиво, как мать, улыбался, глядя на меня. Казалось, он был посланником этого света, частью его в своей непринужденной и естественной позе, в ясном и открытом, чистом взгляде на меня. Ангел, подумал я, и только так подумал, как Володя весь засветился, и его простая одежда стала белой, как снег. Он подошел ко мне:
  — Александр Алексеевич… оставьте маму… и меня оставьте… ведь вы же нас не любите. А без любви ничего не бывает хорошего…. Вспомните, как говорил вам Господь:
               "Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди,
                Так поступайте и вы с ними….".
  Тут словно тень прошла по Володе, и он опять стал прежним.
  Значит, Господь был моим добрым другом, дававшим не один раз добрые советы? А я-то….
  После слов Ангела-Володи я окончательно убедился в том, что веду себя как самый настоящий подлец и гадина. Да, пока я не принес Варваре и ее сыну большого горя, надо срочно уходить. "Ты в ответе за тех, кого приручил", — вспомнил я А. Сента-Экзюпери, значит, нужно уходить, пока я не "приручил" Варвару и Володю.
  А как я объясню Варваре свой уход: я тебя не люблю, поэтому не хочу приучать тебя к себе, чтобы ты потом  не страдала? Получается: попользовался и бросил, как вещь….
  Наконец, Варвара встала и начала одеваться. Я вышел на лестничную площадку покурить – только здесь смог по-настоящему перевести дух. Ходя из угла в угол, как затравленный зверь, я понял главное: медвежья лапа нанесла такой удар, какой никогда не наносила…. Через мое эгоистическое, "медвежье", поведение, мышление смогла, хотя бы на время, превратить меня в медведя, уподобить себе, и это – самое страшное. Она обрела власть надо мной, и только мое отчаяние, слезы о потере своего человеческого естества вернули его мне обратно. Так что главный враг для меня я сам, моя эгоистическая, "медвежья", кровь.
  Я стоял перед дверью Варвариной квартиры и дрожал, то ли от холода, то ли от перенесенного ужаса, но я, точно, боялся туда зайти. На двери ясно были видны следы работы плотника: большая железная пластина протянулась по всему ее периметру: видно, здорово саданул ее муж-медведь, когда рвался в дом. Справа виднелись расходящиеся трещины, как на моей двери в кабинете от удара медвежьей лапы.
  Я нажал ручку и вошел. Неужели эта приятная, залитая восходящим солнцем квартира, с милыми, добрыми людьми, совсем недавно, ночью, была медвежьей берлогой, а мы с Варварой ее коренными обитателями?! Нет, ничто не напоминало об этом. Варвара, по-прежнему милая, красивая, со своей застенчивой улыбкой, пригласила меня к столу, за которым уже сидел Володя. Нет, ничего не было в ней от той медведицы, которая с ласковым урчанием повела меня к кровати. Я машинально кушал на славу приготовленный завтрак и изредка замечал, как странно посматривал на меня Володя. Дети, подростки всегда чувствуют что-то ненормальное в человеке, обстановке, в отличие от взрослых. В глазах Володи был немой вопрос, но он не знал, как спросить, и стеснялся. Варвара же ничего подобного не чувствовала и была необыкновенно добра и весела.
  Затем в "нашей" комнате она подала мне свежевыглаженную рубашку и отутюженные брюки. Когда она успела? Я осмотрелся по сторонам: на полу поблескивали подтеки воды, а на них и рядом с ними валялись темные клочки шерсти.
  Я переоделся и вдруг почувствовал ноющую боль на груди, под сердцем, как будто что-то мешало там и давило. Подошел к зеркалу, расстегнул рубашку и увидел под левым соском несколько длинных и бурых волос, которые явно выделялись среди остальных темных. Они были тверды, я дернул их и чуть не вскрикнул от резкой боли. Вдруг чья-то рука легла на эти волосы – я вздрогнул, как от удара электрическим током. Нежная и полная кисть Варвары гладила их, и они естественно двигались под действием ее пальцев:
  — Какой ты волосатый, Саша, — томно произнесла она, — как медведь, весь зарос.
  Я встрепенулся: "… как медведь…"…. Значит, это медвежьи волосы?! Да, я смотрел на них: бурые, длинные, твердые, по крайней мере, не человеческие…. Видимо, и она их чувствовала, раз продолжала гладить?
  — Весь зарос, — продолжала Варвара, зевнув, и стала водить ладонью по всей груди и животу, которые действительно были волосатыми. Мы оба возбуждались, но желание спать в Варваре победило, и ее кисть устало легла опять на медвежьи волосы. Пальцы прижимали их к телу, сама она сонно смотрела на них… и не видела, двигала этими пальцами и… не чувствовала…. Да, правильно писал Сент-Экзюпери: главное глазами не увидишь, добавлю, и руками не почувствуешь… что человек превращается в медведя – наверное, то доступно только сердцу. Один, опять один, а ведь была у меня искорка надежды, что эта красивая женщина именно своей душой увидит только крупицу того ужаса, который так часто вижу я, что как-нибудь, хоть добрым, понимающим словом поможет мне… и себе.
  С тяжелым чувством я привел себя в порядок и стал прощаться перед уходом на работу. Варвара поправила мне шарф и пальто, и мы поцеловались, как добрые муж и жена.
  На улице ярко светило морозное солнце, лишь на душе у меня было муторно и тоскливо. Эти медвежьи волосы на груди не были игрой воображения: они мешали, как опухоль, под ними тело чесалось, а сердце побаливало. Физическая боль соединялась с душевной. И все-таки: почему я так одинок уже столько времени? Так же жить невозможно!
                          "… ибо огрубело сердце людей сих
                           и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули,
                           да не увидят глазами и не услышат ушами,
                           и не уразумеют сердцем…".(Евангелие от Матфея, гл.13, ст.14, 15).
  Я остановился и замер…. Солнце пронизало меня насквозь своими лучами-словами.
  — Это ты, мой добрый друг?.. Господь?? 
  — ….          
  — То есть Ты хочешь сказать, что это "медвежье царство" могут видеть и слышать и другие люди?
  — Они такие же люди, как ты, но тебе дано Господом возвыситься над грехами своими, а им – нет, потому что "огрубело сердце людей сих". Они не видят, не чувствуют греха своего, того, что они часто более похожи на медведей, чем на людей, несущих в себе образ Божий.
  — Но я тоже превращаюсь в медведя….
  — "… претерпевший же до конца спасется".(Евангелие от Матфея, гл.24, ст.13). 
  — Так что же мне делать, Господи? Я больше так жить не могу!
  Я поднял голову к солнцу – молчание… и все вновь стало обычным. Зуд и боль в груди продолжались, я пошел дальше, чувствуя, что очень отличаюсь от проходящих мимо людей… ноги переставляю широко, вразвалку, неуклюже, как медведь, озираюсь по сторонам, как затравленный зверь….
  И уроки я вел сегодня иначе: часто кричал, даже рычал и, охваченный злобой, замахнулся на одного хулигана.
  Но нет худа без добра: перед обедом я узнал, что военные сегодня уезжают из моей квартиры. Это здорово обрадовало меня, но я уже понял, что гостиница есть гостиница, а надо перебираться в отдельную комнату. Поговорил с воспитателями и библиотекаршей: они сказали, что на четвертом этаже живут семьи работников училища или их родственников. Каждая семья занимает две отдельные комнаты друг против друга, правда, в них нет ни водопровода, ни туалета. Потом я поговорил с директором, и он разрешил мне занять любые две комнаты, как только они освободятся, и прописаться в них. Некоторые молодые семьи, а такие здесь есть, уезжают или в город, или в построенный дом, так что такая возможность вполне реальна.
  Значит, я решил поселиться в Медведеево навсегда? И ждать, пока медвежья лапа добьет меня или превратит в медведя окончательно? А каков иной выход? Я далеко не уверен, что в другой деревне не встречу подобный медвежий ужас, но там наверняка будет труднее. Да и где его нет в России, стране русского медведя, я немало поездил и побродил по ней.
  "…претерпевший же до конца спасется"… что это значит, Господи?
  Тем не менее, надежда на новое жилье улучшила мое настроение, и вечером я пошел к Варваре, в ее "дом-берлогу", забрать свои вещи. Шел, ничего не видя вокруг, так как одна мысль заполнила меня всего: необходимо немедленно прекращать этот безумный "спектакль", не играть в смертельные "кошки – мышки" ни с Варварой, ни с ее сыном, потому что обернется такая игра наверняка моей гибелью. Боль в груди затаилась, и я под пальто дотронулся до места, где были медвежьи волосы, — ничего нет. Засунул руку глубже, ощупал внимательнее – нет этих волос. Мурашки пробежали по всему телу – я здоров?.. Тем не менее, даже если этот кошмар на груди исчезнет, то, продолжая прежние отношения с этой семьей, я буду неуклонно превращаться в медведя. Еще неизвестно, что меня ждет в таком случае….
  А вечер был необыкновенно тих и прекрасен. Он мог успокоить все боли и волнения своей скромной чистотой, умиротворенностью и близким, понятным сердцу деревенским уютом родной земли, знакомым с детства. Я смотрел на избы, из которых вились дымки, и вспоминал простенькое, одинокое, почти игрушечное окошко в комнате, бревенчатые стены, кошку, сидящую на чистом полу и аккуратно обвившую свои лапы хвостом. Была в этой обстановке любимая мною чистота народной жизни, и она покоряла сердце, в отличие от пестроватой и вычурной фальши городских квартир и людей.
  Чем ближе я подходил к дому Варвары, тем больше жилища принимали городской вид: маленькие коттеджи, двухэтажные и четырехэтажные здания. А вот и Варварин, "белокаменный", покрытый желто-белой штукатуркой. Там уже лежали некоторые мои вещи, там был какой-то домашний очаг с его теплом, пищей, лаской – там меня ждали. Неужели я должен все это бросить и опять уйти в одиночество?! И тут заболела грудь, сердце – я расстегнул одежду на груди, сунул под нее руку – снова медвежьи волосы, жесткие, длинные, прямо над сердцем…. Как наяву, увидел жуткую берлогу под снегом, себя в медвежьем обличье, валяющемся в отчаянии на ее дне. Видение исчезло, но боль усиливалась с каждым шагом. Когда я поднялся всего на семь ступенек и подошел к заплатанной двери, то задохнулся, и уже вся грудь горела огнем, но что у меня болело сильнее: тело или душа, решить не мог.
  Снова покой и ласковое тепло окутали меня, когда я вошел в квартиру Варвары. Она встретила меня поцелуями, усадила за стол, но есть ее вкусную домашнюю пищу я не мог, а лишь попил чаю. Володю я не видел: он где-то гулял с друзьями. Варя, со своей постоянной улыбкой, рассказывала, как он встретил ребят из училища, они говорили обо мне. Володя понял, что я им нравлюсь, при этом она невольно усмехнулась. Значит, ребята назвали мое знаменитое прозвище, но оно прозвучало "любя". Боже, почему она не чувствует, как ножом полоснула мою и без того горящую болью грудь, а все улыбается и улыбается?! От этой ужасной боли я в тумане, как во сне, смотрел на нее, выдавливая улыбку. Как смог улыбаться – не знаю, знаю лишь, что от ее усмешки вся моя гордость взбунтовалась и держала меня за горло, не давая ни единым движением обнаружить свои дикие муки.
  И вот, продолжая "спокойно" попивать чай, я, сколько мог, ровным голосом сказал Варваре, что моя "берлога" освободилась и я возвращаюсь домой. Казалось, она выслушала равнодушно, даже обрадовалась за меня, но я чувствовал, что это ей глубоко не нравится. Боль вдруг отпустила, и я начал несдержанно радоваться скорой свободе и возвращению привычного образа жизни. Варвара изредка бросала на меня укоризненные взгляды, подшучивала над моим стремлением вернуться опять в свою "Тьмутаракань" ( так называли училище в Медведеево).
  Когда собрал свои вещи, оделся и стал прощаться, она вдруг сказала:
  — Саша, оставайся у меня насовсем.
  — На каком положении? Ты меня пропишешь?
  Она помолчала.
  — Нет, я тебя не пропишу.
  Я почувствовал, как зашевелились медвежьи волосы у меня на груди, острая боль пронзила сердце.
Снова преодолевая себя, спросил слабым голосом:
  — А на каком положении прикажешь у тебя жить: временного приживальщика, любовника, ждать, пока меня выселят, твой муж, например? Я что, дурак что ли?
  — Никто тебя не выселит.
  — Нет, Варя, это несерьезно.
  — Как хочешь.
  Я ощутил, как вместе с увеличивающейся болью росли и множились медвежьи волосы на моей груди. Машинально тронул их и опять чуть не застонал: они вдруг зашевелились и стали болью резать сердце. Но Варя, Варя ничего не заметила, как всегда.
  Мы холодно простились и разошлись.
  Наконец-то ушел, освободился! Шагал и, несмотря на боль, открыто радовался солнцу, вольному ветру, морозу. Открыто смотрел в лицо каждому прохожему, каждому дереву, каждой снежинке и самому солнцу, небу. Боль уходила, а, вместе с ней, и все тяжелое, злое – сердце бодро и радостно билось.
  Конечно же, я не хотел жить у Варвары, а о прописке спросил так, ради эксперимента, чтобы лишний раз убедиться, насколько серьезно она ко мне относится. Отказала она правильно, но, если бы любила, не отказала… если бы любила….
  И я, если бы любил, согласился жить с нею и без прописки. Но я не признавался Варваре в любви, как она, поэтому с моей стороны в наших отношениях меньше лжи.
  Так что оба мы с Варей великие грешники потому, что в таких отношениях, где царствовать должна одна любовь, подменяем ее грубой, ветхой подделкой стремления к физической близости и расчета, рвущейся в разных местах и раскрывающей нашу медвежью, эгоистическую сущность.
  Несовместимы человек и медведь, и если человек начинает становиться медведем, то душевная и физическая боль ему обеспечены на многие годы, до тех пор… до тех пор, пока остается человеком. Грудь под медвежьими волосами опять болела, но это была больше сердечная, душевная боль, чем физическая. Что делать?

……………………………………………………………………………………

  Я оторвал глаза от тетради Оленевского и откинулся на спинку кресла. Огляделся, и на глаза снова навернулись слезы: вся комната, обстановка ее, воплощали в себе умершую жену мою, Иру, говорили о ее незримом присутствии – каждый день моей жизни здесь был теперь почти постоянным мучением. Я перевел глаза на темно-желтые страницы дневника. Посмотрел на часы: прошло два часа с той поры, как я начал перечитывать очередную запись, а казалось, промелькнула целая жизнь. С каждой новой прочтенной страницей росла уверенность, что все, описанное Сашей, происходило реально, в действительности. Почему? Потому что было им выстрадано, пропущено через себя, через свой разум и сердце как фактический, объективный жизненный материал. Но самое странное, что с каждой новой записью дневника я удивительным образом чувствовал, что все больше и больше событий, даже самых невероятных, мыслей и чувств Оленевского, с ними связанных, пережил я лично.
  Вторая реальность, в которой обыденная действительность предстает как мир человеческих и природных сущностей, была известна еще Платону, Гегелю, Канту. Предметной, зримой и слышимой, она стала в искусстве, а реальной – в огромном количестве свидетельств людей со всего мира, ныне известном и в нашей стране. Сейчас, в начале 20-х годов 21-го века, когда открыто говорят о вселенной, состоящей из миров разных измерений, параллельных нашей реальности, поверить в действительность медвежьего кошмара намного легче, чем в конце 20-го века, когда господствовало узко материалистическое мировоззрение. Теперь даже в школьных учебниках признают многомерность окружающего нас мира, а каково было Саше, материалисту, в те годы лицом к лицу встречаться с параллельной реальностью и даже бороться с ней?
  Я вышел на улицу и пошел по знакомым дорогам, где мы с женой гуляли вдвоем, взявшись за руки. Я всегда удивлялся тонкости и нежности ее кожи, и ручки ее, женщины уже в возрасте, были похожи на ручки юной девочки. Шел и физически ощущал ее присутствие рядом с собой, и сжималась грудь, и слезы наворачивались на глаза. А теперь я один… как Саша… и не будет никогда со мной рядом родного человека, как моя жена, которая стала для меня больше матери, и никто, никогда мне ее не заменит.
 
 
 

Комментарии