- Я автор
- /
- Евгений Батурин
- /
- Младший Помпа
Младший Помпа
Моей маме, Батуриной Тамаре Федоровнепосвящается. Земля ей пухом
Когда тебе шесть лет, мир прост и ясен, он состоит из гарнизонной коммунальной квартиры с казенными табуретками, казенными столами, казенными кроватями и казенными жильцами — людьми служилыми и иже с ними. На каждом элементе этого мира, будь то стол, табурет или радиоприемник, синей масляной краской написано имя. Кухонный стол, например, зовут очень просто: инв. № 014, а любимую табуретку цвета морской волны величают сложнее — инв. № 544, а вот трофейный немецкий приемник с проигрывателем имеет два имени: громкое металлическое на груди — «Telefunken», и сзади скромное, все той же синей масляной краской — инв. № 007 .
Мир очень прост и ясен, и даже когда вдруг оказывается, что не все так просто, как мнится, и происходит что-то новое, или появляется кто-то новый — мир реагирует просто и ясно, принимая в свои пределы новые события, новые предметы и новых людей. А может, это новое просто снисходительно позволяет твоему миру захватить их в плен и расширить свои границы…
Мой мир прост, в нем живут мама и папа, дядя Петя, тетя Валя, матросы с «губы», просто матросы, лейтенанты из нашего полка, их жены и многие, многие другие, кого я очень люблю, и без которых не было бы в этом мире меня. А даже если бы и был, то без них и быть бы мне не хотелось.
Меня зовут Жека. В моем мире я самый главный, и весь мой мир послушно вертится вокруг меня, и все люди и вещи просто призваны для того, чтобы быть для меня. После меня самая главная, конечно, мама. Мама! Она неизменна и постоянна с первого дня, как я ее знаю, от нее исходит такой знакомый теплый молочный запах, который я помню с того самого времени, когда, наверное, еще не помнил себя. Она все время рядом, и даже когда ее нет, то есть она куда-то ушла, то она все равно есть и все равно рядом. Медведица с медвежатами с коврика над моей кроватью, когда я ложусь спать, смотрит на меня очень внимательно и заботливо, совсем как моя мама. Вообще медведица очень похожа на мою маму, она так же, как моя мама, постоянно охраняет меня и своих медвежат, и мама, укладывая меня спать, как бы передает меня на попечение медведицы.
На левом потертом углу коврика с медведицей и медвежатами, том, что около моей подушки, с изнанки тоже есть инв. № 118. Как говорит мама: «Эх-ма! Жизнь наша казенная». Потому, что хоть мы с мамой и не служилые, но уж точно иже с ними.
Мама у меня очень красивая, папа говорит, что вбацался с первого захода и по самые уши. Для меня это не удивительно, я тоже вбацался с первого захода в свою маму, и тоже по самые уши. Так я ее люблю. И когда я ей об этом говорю, она смеется и отвечает, что очень похоже на правду, потому что если судить по величине моих ушей, а они у меня как у маленького слоненка, то меня, вбацавшегося, похоже, тянули из мамы именно за уши. Когда я не хочу спать, то смотрю на медведицу и ее медвежат, или отворачиваю угол коврика и смотрю на инв. № 118.
Мой мир полон этих инв. № …, они есть везде: на настольной лампе, радиоприемнике, диване, шкафу, кастрюлях, простынях, подушках, и я не удивлюсь, если вдруг обнаружится, что и у меня где-нибудь на попе написано синей масляной краской: инв. № 1. Единственное, в чем я не сомневаюсь — что там стоит единичка. Потому что в моем мире я главный.
Маму зовут Тамара, как царицу Тамар. Царица Тамар, она была просто Тамар, а моя мама ТамарА, а где-то, наверное, есть ТамарБ, или ТамарВ. Ну это как с инвентарными номерами — инв. № 111, инв. № 112, инв. № 113 и так далее. Поскольку я Жека, то, видимо, когда-то был царь Жек, а я теперь ЖекА, и есть где-то ЖекБ. Вот с папой как-то неясно. Мама зовет его Саней. Почему мы с мамой на А, то есть первые после тех, а папа Саня на Я, последний в алфавите, и где Сан и предыдущие по алфавиту? Мир, наверное, все-таки устроен сложнее, чем кажется.
Папа непостоянен, его всегда нет, и только иногда он появляется, а потом снова исчезает. Папа шершав небритыми щеками и колюч звездочками на голубых просветах погон черного кителя, пахнущего одеколоном и коньяком. Матросы с «губы», красящие известкой тротуарный бордюр и детсадовский забор, величают папу «Помпой». «Помпа» означает помощника командира по политработе. Я думаю, матросы с «губы» за что-то не любят папу. Наверное, он с них снимал стружку.
Я думаю об этом и представляю, как папа с рубанком в руках и засученными рукавами форменной рубашки снимает стружку с матроса в тельняшке, лежащего около тротуарного бордюра. Я понимаю, что это чепуха, не такой уж я и маленький, чтобы понимать это выражение так буквально, но все равно зрительная ассоциация так и стоит перед глазами. Они и меня иногда называют «Малым Помпой» или «Младшим Помпой», перенося на меня часть своего недовольства папой, но я не обижаюсь на них. Когда я сказал об этом папе, он рассмеялся и ответил: «Не обижайся на них, Жека, это они не от зла, просто… просто они разгильдяи». Теперь если я иду мимо матросов с «губы» и они меня встречают словами: «Привет, Младший Помпа!», я им отвечаю весело: «Привет, разгильдяи!» Они смеются в ответ и сразу называют меня Жекой, дескать, молодец, как выкрутился. Они действительно не злые, и я на них не обижаюсь: они мои, они принадлежат моему миру и мне, что же я на них буду обижаться. Глупо.
День начинается гимном из черного репродуктора, он будит маму и папу, я в это время уже не сплю, потому что меня укладывают рано и я успеваю выспаться до подъема. Я просто лежу с закрытыми глазами и жду гимн… Но репродуктор молчит, просто он, видимо, сам еще не проснулся. Еще немножко и он проснется и зашипит от досады, что пора вставать, а потом громко и неприятно заголосит: «Союз нерушимый республик свободных…»
И начнется суета. Сначала промчится за дверь к коммунальному умывальнику папа в черных сатиновых трусах, ему нужно успеть до соседа, майора дяди Пети, как молодому и зеленому. Потом на кухню выйдет мама и начнется гремение крышками кастрюль, шипение сковородки с запахом яичницы и картошки, или сосисок и макарон. Маме тоже надо успеть до майорши тети Вали, мама тоже молодая и зеленая… ну про нее я понимаю, у нее зеленый халат, а папа-то в черных трусах? Зеленый? Папа говорит, что это называется субординацией.
Я продолжаю предположительно спать — у меня нет выбора: даже если я встану, меня все равно загонят в кровать — комната маленькая, чтобы не путался под ногами, пока мама готовит завтрак, а папа облачается в форму цвета трусов.
Маме уже тридцать, а папе тридцать два. А мне скоро шесть. Им все время куда-то хочется пойти, то на танцы в Дом офицеров, то в гости, то в кино на «Полосатый рейс». А тут я, да не просто, а Жека, привыкший быть центром всех праздников. Жека, которому тоже надо на танцы в Дом офицеров, в кино, в гости… везде. У меня есть слабое место. Я не люблю купаться в ванне из оцинкованной жести, на кухне. Когда папа с мамой куда-нибудь собираются пойти, а я капризничаю, папа снимает китель, вешает его в шкаф и говорит: «Хорошо, мы не идем в гости! Но раз уж выпало свободное время, давай-ка, Тамара, мы искупаем Жеку в ванне. Когда еще в баню попадем?» Насколько я люблю гарнизонную баню, где плескаюсь по субботам с папой, настолько же я не люблю ванну на кухне.
На рев появляется дядя Петя, который говорит: «Ребята, вы совсем остервенели!» — и избавляет меня от купания. При условии, что я лягу спать и отпущу маму и папу в гости, а дядя Петя присмотрит за мной, уложенным в кровать. Через пятнадцать минут я сплю, уткнувшись носом в подушку, правой рукой сжимая кортик дяди Пети, а мама и папа уходят в гости. Долго ли сидит со мной дядя Петя — неизвестно, поскольку просыпаюсь я только поутру.
Папа говорит, что мы — морские летчики. Но я-то знаю, что морской летчик дядя Петя, а папа «Помпа» у дяди Пети. Дядя Петя командир нашего полка. Наш полк морской авиации дальнего действия стоит в Романовке и мы летаем на разведку к японцам в Окинаву. У них там в Окинаве сидят американцы, и мы их разведуем и фотографируем. Летает дядя Петя и лейтенанты, а папа смотрит за их морально-политическим обликом, но вечером и от дяди Пети и от папы одинаково пахнет коньяком.
Мама уходит на работу после папы, а меня закрывает в нашей комнатке, потому что я великий путешественник и могу закатиться куда-нибудь без спроса. Я остаюсь дома один, снаряженный всем необходимым для автономного существования до вечера — зеленым горшком под кроватью, супом и кашей, двухлитровой кастрюлей вишневого киселя с клейкой, противной как медуза, пенкой и трофейным приемником, телефоном и балконом для собственного развлечения, поскольку развлекать меня некому. С Телефункеном мы дружим давно, и я знаю, когда его надо включить, чтобы услышать: «Здравствуй, малыш! Я расскажу тебе сказку…» или радиоспектакль для детей. Я могу просто поставить на Телефунковский проигрыватель пластинку с «Брызгами шампанского», «Галопом», или «Танцем с кастаньетами» и даже потанцевать с воображаемой партнершей, под «Утомленное солнце» Оскара Строка.
Телефон развлекает меня иначе. Каждый час звонит мама, и я рапортую ей о текущих событиях, как то: я съел кашу, я пил кисель, я слушаю танго «Дождь идет», и где мой горшок, потому, что я уже полчаса его найти не могу, а под кроватью его нет, и вообще его нигде нет, так как и искать-то, в общем-то, негде, и на балконные перила я не залазил. Я не сумасшедший, мы живем на третьем этаже и внизу ох как высоко!
Когда мамино целеуказание не приводит к благополучному исходу и горшок все-таки не находится, я, потерпев чуть больше положенного, аккуратно писаю струйкой с третьего этажа, слегка присев за балконными перилами. Это приседание меня иногда подводит: так это неудобно, что аккуратная струйка превращается в хаотично мечущуюся. После чего тетя Маша из квартиры этажом ниже, жена помпытеха дяди Паши, дождавшись, когда я закончу, чтобы не испугать, шумит снизу: «Жека! Опять горшок где-то запрятал?»
Тетя Маша не злая, но я стараюсь, проходя мимо, проскочить незаметно, потому что, заметив меня, она не преминет небольно хлопнуть меня по заднице и сказать: «Привет, Жека! Опять написал мне в цветочный ящик. Зассанец маленький!» — а я начинаю канючить: «Тетя Маша, я не нарочно, горшок не нашел и ветер, наверное, был». — «Да вот, твой ветер мне дождиком оборачивается», — вздыхает она и оставляет меня в покое.
К маминому приходу двухлитровая кастрюля киселя оказывается пустой, а каша и все остальное нетронутым и мама грозит, что не будет оставлять мне кисель, если я не буду есть кашу, или что там она мне оставила. Мама кормит меня и отпускает в полковую Ленинскую комнату, я хожу туда с матросами смотреть телевизор.
Телевизор называется «Неман», есть такая река. Наверное, тоже трофейный: раз уж «Неман», значит, немецкий. Долго я там не бываю, смотрю Владивостокскую детскую передачу, «Шустрик и Мямлик» называется, а потом иду домой, потому что больше там смотреть нечего, все больше Хрущева показывают в кукурузе.
На выходе матрос, покуривая, спрашивает меня: «Ну ты чё, Малый Помпа, домой так рано, покури с нами, может, тебе папироску дать? А то от моей дерни пару раз», — и протягивает мне пачку папирос с красной звездой и силуэтом мотоциклиста. Папа, по-моему, слабовато смотрит за их морально-политическим обликом: если бы у них был коньяк, они и то мне предложили бы. Ну да я ничего кроме «содовой» и киселя не пью.
«Я курю только «Казбек», — сердито говорю я и, развернувшись, решительно ухожу. «Казбек» курит папа, «Казбек» вообще курят только офицеры. Сзади слышится смех: они, наверное, меня испытывали на слабо. Ну да я им не «слабо»!
Зато пилоты, особенно лейтенанты, меня без шоколада не отпускают. Пока хожу по части, то один плитку сунет, то другой. У них шоколад, как говорит папа, входит в лётный паёк, и я нагуливаю плитку-две. А если прихожу на весь день с дядей Петей, то три-четыре, а то и все пять, не считая приносимых лейтенантами на вечеринки, когда они в гостях у папы или дяди Пети. Люблю лейтенантов! Душевные парни и зовут меня Жекой, а не Младшим Помпой.
Я как-то ходил в детский садик, но возникли проблемы. Мне мама все время надевает голубые или фиолетовые рейтузы с резинками внизу, и все было нормально, пока во время моих сборов в детсад не зашел по какому-то делу дядя Петя и, увидев меня, не сказал: «Жека! Ты, рехнулся, ходишь в публичное место в женских панталонах. Что это за фиолетовое галифе?» — и растянул руками мои фиолетовые рейтузы с резинками в разные стороны. Рейтузы, правда, как-то сразу стали похожи на галифе, какие носят в нашем гарнизоне пограничники. «Пехота, едрён корень…» — добавил дядя Петя и со вздохом вышел.
После этого я не смог ходить в садик. Во время дневного сна надо при всех раздеваться, а потом во время сна хочется писать, и надо подниматься и через всю спальню шагать в туалет… Мне стыдно, что все люди как люди в обычных трусах, а я в фиолетовом галифе. Мама сказала, что это глупости, в этих трусиках тепло и гарантировано, что я не потеряю свою письку. Потерять письку, конечно, было страшно, она у меня одна, но менее страшно и стыдно, чем идти через всю спальню на посмешище народу. Если уж дядя Петя сказал!..
Промучившись два дня под одеялом с риском написать в постель, на третий я перед дневным сном ушел из детского сада. То есть я не сразу ушел, а сначала подошел к матросам с «губы», красившим детсадовский забор шарой. Шара — это краска такая серого цвета, у нас ей покрашены катера морских пограничников. Матросы, выслушав меня, сбили мне из трех отрезков заборного штакетника автомат в подарок и даже привязали к нему веревку, чтобы автомат можно было повесить на шею, и сказали: «Не ломай, корешок, голову, вали из этого сада в самоволку». Ну, я по совету «разгильдяев» и свалил.
За самоволку нагорело по первое число, я был выпорот мамой, так как домой появился уже затемно. А и был-то в самоволке всего-ничего, просто на берегу залива, маршируя со своим автоматом на шее, встретил пограничный наряд в галифе и зеленых фуражках. Старший сказал: «Ну, ты что, боец? Тоже Родину защищать? Давай с нами!»
Пару километров вдоль берега залива я маршировал с автоматом на груди за пограничниками и защищал с ними Родину, пока перед пограничной тропой, уходящей в сопку по-над обрывом, поблагодарив за службу, мне не отдали приказ возвращаться в гарнизон. Я отдал честь и отправился назад, отвлекаясь иногда на морских звезд и ежей, выброшенных морем на пляж, или пытаясь поймать маленьких крабиков у самого уреза воды. В общем, когда я попал домой, уже смеркалось. Я был объявлен в розыск как самовольщик. Папа потом сказал обо мне: «Разгильдяй!»
Порот я был больно и обидно. Обидно потому, что я ведь не шлялся где-нибудь без дела, а защищал Родину. Но мама сказала, чтобы я не забивал ей голову папиными бреднями, и взяла ремень. Кончилось всё драной задницей, слезами и заявлением, что я больше никогда не пойду в детский сад. Никогда! Даже если мне дадут папины черные сатиновые трусы. Примчавшийся на шум дядя Петя сказал: «И правильно! Обрядили парня в женские панталоны. Ни чести, ни совести!»
С тех пор я не хожу в детский сад, а дядя Петя берет меня с собой на службу. Не каждый день, конечно, но часто. Дяде Пете тридцать семь лет, он воевал с немцами торпедоносцем в Заполярье, закончил военную воздушную академию, у него много орденов и медалей. Когда он по праздникам выходит из своей комнаты в коммунальный коридор, при параде с кортиком и орденами, они каждый его шаг обозначают тихим металлическим звоном. Если я вдруг оказываюсь в коридоре, дядя Петя кричит: «Здорово, Жека!» — и, подхватив меня на руки, прижимает крепко к своей орденоносной груди. Мне больно от орденов, но я терплю. Ведь это дядя Петя!
Дядя Петя седой. Мама говорит, что он белый как лунь. Лунь — это полярный филин, или полярная сова, мама говорила, но я не помню. А папа говорит, что дядя Петя был смоляной как головёшка. Когда я был еще грудной, а дядя Петя не был командиром полка, а папа не был «Помпой» и был простым бортмехаником, или борттехником, они с дядей Петей летали в Окинаву, или в Хоккайдо, папа говорил, но я не помню. И они сфотографировали там что-то «непотребное».
На обратном пути, над морем, их сцапали американские истребители, зажали с боков, снизу, сверху и повели на свой аэродром. Когда дядя Петя пытался вывернуться, они стали стрелять из пулеметов, пулями показывая куда лететь, а куда не лететь. В общем, пришлось дяде Пете послушно ковылять, куда указано. Враги вывели его на свою взлетно-посадочную полосу и стали сажать, подправляя пулеметами. Дядю Петю прессовали со всех сторон, и он пошел на посадку на их полосу. Выпустив шасси, он опустился над полосой почти до самой земли, истребители ушли вверх, потому что они не могут так медленно летать, как дядя Петя.
И как только они ушли вперед, дядя Петя над самой землей дал газу и над самым морем рванул в туман. Папа говорит, что они драпали в тумане во все лопатки и так низко, что рыбу можно было ловить удочкой. Геройски драпали, по-нашенски — пузом по воде. Когда прилетели домой и дядя Петя снял лётный шлем, оказалось, что он из смоляного стал белым как лунь, а второй пилот, штурман и папа стали потными. Почему дядя Петя не стал белым как лунь, когда воевал с немцами? Папа говорит, что тогда он был глупый и смелый. Папа после этого стал лысеть, пошел учиться и перешел в «помпы». Папа говорит, что дядя Петя Ас с большой буквы. Вот такие получились фотокарточки…
Дядя Петя заходит к нам и предупреждает: «Жека, ты сегодня со мной! Поможешь командовать полком». Мама не возражает, я завтракаю, беру свой автомат из заборного штакетника, жду дядю Петю, и мы вместе отправляемся командовать полком. Идти надо метров триста до гарнизонных ворот. У ворот нас встречает матрос со штыковым ножом на поясе и отдает нам честь. Мы, как положено, отвечаем тем же и отправляемся к плацу, где построен полк.
На углу плаца я передвигаю свой автомат на грудь и останавливаюсь, а дядя Петя идет на середину плаца навстречу моему папе в синем кителе со стоячим воротником и большой коричневой кобурой, болтающейся у самого колена. Папа что-то рапортует дяде Пете. Я стою, придерживая автомат левой рукой, а правой отдаю честь, как папа и дядя Петя. Потом под команду «смирно» матрос поднимает на флагштоке красный крепостной флаг и мы все, задрав головы и держа у виска правые руки смотрим, как он медленно ползет к топу, развеваемый ветром. Звучит команда, и матросы разбегаются, а офицеры расходятся кто куда, и проходящие мимо кричат: «Привет, Жека! Ты сегодня с нами?» — «С вами, с вами», — серьезно отвечаю я и отдаю честь, пока папа и дядя Петя не подходят ко мне. Потом мы идем в штаб, и меня, с листом бумаги и красным карандашом, усаживают за длинный стол, накрытый зеленым сукном.
Дядя Петя, как обычно, открывает ящик своего командирского стола и, вытащив два стакана и початую бутылку коньяка, разливает на двоих. Когда уже налито, держа в руке бутылку коньяка, дядя Петя второй рукой достает третий стакан и спрашивает: «Жека! Ты будешь?» — «Содовую…» — отвечаю я важно, и через минуту получаю полный стакан из бутылки с названием «Ситро» и конфету «Мишка на севере». Мы дружно чокаемся, и я пью сладкую, теплую содовую, а потом заедаю липкой конфетой, вымазав при этом пальцы шоколадом.
Дальше всё идет своим чередом: папа уходит, я рисую красным карандашом, приходят и уходят офицеры, что-то докладывают дяде Пете, он им ставит задачи. На выходе они хлопают меня по плечу, приветствуя, и суют шоколад, вытаскивая его из кожаных планшетов. Я волен сидеть или уйти, но только в пределах части. Но и «в пределах» здорово.
Метрах в восьмистах от штаба по летному полю едут блестящие самолеты со стеклянными решетчатыми кабинами на носу. Я знаю, что они — в Окинаву на разведку. Я сижу рядом с большим длинным сачком у границы летного поля, которую мне запрещено пересекать, и я послушно не пересекаю. Больно надо! Сачок почти такой же, как мой для ловли бабочек, только во много раз больше и длиннее, я знаю, что он определяет направление ветра для пилотов, которые заходят на посадку, или взлетают.
Трава мягкая, небо голубое, сопки зеленые, море в конце взлетной полосы синее и над морем то появляются, то исчезают серебряные самолеты.
Слева от меня стоят истребители соседнего полка со стреловидными крыльями и красными заглушками на воздухозаборниках и соплах.
Мне не скучно, я все время думаю. Думаю про себя, про маму, про дядю Петю, про войну, которая была недавно, про Японское море. Почему Японское-то? Что за несправедливость, в самом-то деле. Оно ведь наше, и я по выходным вместе с папой, мамой, дядей Петей и тетей Валей на командирском «газике» еду к самому берегу Японского моря и свободно купаюсь на прозрачном теплом мелководье, собирая морских звезд и ежей, а иногда, если повезло, — трепангов и гребешков. Гребешки — это такие красивые волнистые ракушки, у нас дома есть пепельница из большого гребешка. Если я нахожу гребешка, то всегда проверяю, нет ли там жемчуга. Папа говорит, что может быть, но пока мне не везет. Так вот, никаких там японцев нет, хоть море и Японское. Наверное, это такая же история, как с Неманом, немцы к которому, как оказалось, никакого отношения не имеют.
Потом я думаю про дядю Петю. Папа говорит, что он технически подкованный малый. Дядя Петя, конечно, а не папа — мама говорит, что папа у нас мастер языком болтать, гвоздя и то забить не может. «Помпа» он и есть «Помпа». Как-то зайдя к нам, дядя Петя скомандовал мне следовать за ним с табуретом. «Поглядим, что у нас с электричеством», — пояснил он мне. Я, кряхтя, поволокся с табуретом на лестничную площадку за дядей Петей и потом держал его за ноги, чтобы он не свалился, стоя на табурете перед электрическим счетчиком.
Дядя Петя открыл счетчик и стал ковырять в нем отверткой, пока что-то не сверкнуло с треском под жалом отвертки. Я не напрасно держал дядю Петю. Потому что кабы не я, он точно бы сбрыкнул с табуретки. Выругавшись длинно, дядя Петя почесал затылок отверткой и, подумав, сообщил: «Извини, Жека, это получилось непроизвольно. Я забыл вырубить рубильник. Все что ты слышал, считать, что этого не было». На вопрос почему — он ответил: «Я сказал: не было, и баста! Не было, что за обсуждения? Выполнять команду и без разговоров!.. Понимаешь, Жека, мы тут поем, танцуем, музыку слушаем, гуляем до полуночи, а он, зараза, крутит и крутит. Ну да я теперь ему жука влепил, глядишь, поменьше платить будем».
Все действительно сложилось хорошо, судя по тому, что в конце месяца электрик, пришедший проверять счетчик, взобрался на табурет и сказал: «Товарищ майор, что вы тут сконструировали? Мы вам уже кучу денег должны». Дядя Петя цыкнул зубами, пригладил свои волосы и произнес: «Переборщил! Ладно, ты это… сними там. Будем платить, как платили», — и добавил: «Вот так, Жека! Все хорошо в меру!»
Я улыбаюсь, вспоминая лицо дяди Пети в этот момент, он такой смешной. И вспоминаю про свою драную задницу, которую мне днями чуть было опять не надрали за тетю Валю. Это жена дяди Пети и она уезжала отдыхать в Крым, в санаторий Министерства обороны. Когда ее с чемоданами увозил газик в аэропорт во Владивосток, она расцеловала меня в обе щеки и спросила: «Ну-ка, Жека, скажи, что тебе привезти?» Я растерялся. У меня было все, что я хотел: шоколад носили лейтенанты, «содовую» наливал дядя Петя. У меня было всё! Всё, кроме одного. «Тетя Валечка, — сказал я, — привези мне черные сатиновые трусы!» — Она рассмеялась и сказала: «Жека, я не знаю, есть ли черные сатиновые трусы твоего размера, но я что-нибудь придумаю». И уехала отдыхать.
Не было ее месяц, и весь месяц я надоедал дяде Пете вопросами, а привезет ли она мне черные сатиновые трусы. На что дядя Петя бодро отвечал: «А хрен его знает, Жека, привезет, наверное, и тебе сатиновые трусы и мне мандавошек, в подарок. Крым это тебе не хухры мухры». Я не стал выяснять, что такое мандавошки, так как полагал, что это нечто вроде запонок, а про хухры мухры мне было известно все. «Мандавошки так мандавошки, главное чтобы трусы были», — сказал я.
У них не было детей. Не у мандавошек, конечно, а у дяди Пети с тетей Валей. Может, оттого дядя Петя и уделял мне столько внимания, что хотел иметь своего Жеку. Но что-то у них не получалось, и своего Жеки у них не было.
Время бежало, мы на пару командовали полком, ездили с папой и мамой на пикники к морю и вообще жили весело и интересно. Наконец появилась из Крыма тетя Валя, ее привез «газик» из аэропорта. Она была посвежевшей, смуглой от загара и молодой, почти как моя мама. Я получил все, что положено — шоколад, монпансье в круглых металлических баночках, апельсины, виноград и, к моему счастью, черные сатиновые трусы сорок четвертого размера. Тетя Валя сказала, что меньше в севастопольском военторге не было. Трусы были мне ниже колен и сваливались, если я не поддерживал их обеими руками. Все весело хохотали, когда я их примерял, мама тут же подтянула резинку, чтобы трусы не падали с меня на пол и взяла с меня обещание, что я пойду в детский сад.
В общем, все были довольны, в том числе и я. Правда, я поставил условие, что в садик буду ходить только пять дней в неделю, а по субботам буду помогать дяде Пете командовать полком. На том и уговорились. Потом было застолье на кухне, взрослые пили «Улыбку» и «Черные глаза», привезенные тетей Валей, и еще какие-то черноморские вина с фруктами. Я ставил пластинки на Телефункен, и дядя Петя танцевал танго с мамой, а папа с тетей Валей.
Все было просто здорово, пока я не вспомнил. Отыграв в очередной раз какое-то танго, я подошел к ним, рассаживающимся за столом, и, забравшись к тете Вале на колени и обняв ее крепко-крепко, громко спросил: «Тетя Валя, а ты мандавошек дяде Пете привезла?»
Потом была багровая тетя Валя, багровый дядя Петя, растерянная мама, не понимающая, что происходит и о каких мандавошках речь, и всё понимающий папа…
Быть бы мне поротым, но папа сказал: «Ша! Жека ни в чем не виноват!»
Дядя Петя на следующий день сказал грустно: «Ну, Жека, ты меня и подвел… — помолчал и добавил: — Ну, да я сам виноват… собирайся ты сегодня со мной». Но потом все кончилось хорошо, тетя Валя при встрече в коридоре, подхватила меня на руки, расхохоталась и, расцеловав в щеки, сказала: «Жека, прости меня, тебе опять, наверное, по заднице перепало из-за нас дураков». И снова покатилась жизнь счастливо и весело, как будто ничего и не было.
К нам часто ходят в гости лейтенанты с женами. Они вытаскивают Телефункен на кухню и накрывают стол. Благо кухня огромная и места хватает всем. Они пьют коньяк, а перед этим папа произносит тост за Победу, за Годовщину Великой Октябрьской революции, за милых дам.
Я ставлю любимые «Брызги шампанского», встав перед Телефункеном на табурет, и все танцуют, всем весело, и мне весело. Я тоже чокаюсь со всеми стаканом с компотом и ем шоколад, принесенный лейтенантами. И пока они танцуют, я роюсь в пластинках и думаю, какую поставить следующей. Пластинок у нас много и все они с инв. №…, из Дома офицеров. Особенно много трофейных, на которых написаны незнакомые буквы, но я знаю, что вот эта «Идет дождь», а эта «Шестнадцать тонн».
Лейтенанты все молодые, в красивой форме, а милые дамы благоухают «Красной Москвой» и «Лесным ландышем». Они красивы и молоды, и все мне нравятся, я хоть и маленький, но понимаю, что у них хорошие попки и классные грудки. Это папа. Мама говорит, что он бабник и пижон. Ну, бабник понятно почему: он постоянно танцует с лейтенантскими женами, крепко прижимая их к себе, так, что лейтенанты иногда бешено косят на него глазами. А пижон потому, что он просит маму слегка заузить форменные брюки. Папка у меня тоже молодой и красивый.
Я понимаю папу, мне тоже нравится смотреть на попки, обтянутые бархатом и крепдешином. Все выпивают и вкусно закусывают, в промежутках между танцами пытаются петь. Даже за столом они обращаются к дяде Пете и папе очень вежливо: товарищ майор, товарищ капитан. Офицеры у нас в полку все лейтенанты: младшие, старшие, просто лейтенанты, кроме дяди Пети, папы и помпытеха дяди Паши. Лейтенанты все очень хорошие, и благодаря им мой запас шоколада никогда не истощается. Они все молодые…
Иногда мы их хороним, когда по два, когда по три. Папа говорит: «Молодо-зелено…»
Гробы стоят в колонном зале Дома офицеров, обитые красной материей. Папа в таких случаях прицепляет к поясу кортик и берет с собой меня и маму. В этот раз лейтенанты в гробу такие же молодые и красивые, как и на вечеринках, только уж очень серьезные. Обычно их не видно, потому что чаще их хоронят в закрытых гробах. Я смотрю на серьезные лица лейтенантов над красными краями гробов, стоя между дядей Петей и папой.
У меня еще целы плитки шоколада, подаренного этими лейтенантами. Плачут их жены с красивыми попками, хоть и не в бархате и не в крепдешине, а в чем-то черном. Плачет мама… Я смотрю на папу, но он не видит моего взгляда. Тогда я смотрю снизу вверх на дядю Петю. «Почему?»
Дядя Петя смотрит на меня серьезно с самого верха вниз и потом левой рукой, придерживая кортик, а правую положив мне на плечо, опускается ко мне, присев. Прижимает молча к себе и потом хрипло говорит: «Понимаешь, Жека! Мы морские летчики! Мы защищаем Родину!» Еще раз прижимает крепко, так, что звездочка больно колет щеку и снова поднимается вверх, от меня. И я с ужасом думаю: «А вдруг папа, или дядя Петя… так же?»
Оркестр играет что-то грустное и строгое, потом мы все грузимся в автобус, который везет нас в сопки. Лейтенантов закрывают красными крышками с прибитыми к ним черными офицерскими фуражками и зарывают в землю. Матросы под командой папы блестят штыковыми ножами на карабинах и дружно три раза выпаливают в воздух. Потом ставят памятники с красными звездочками, именами и цифрами: «1938 — 1961».
Я больше никогда не вижу жен этих лейтенантов. Когда я вырасту, я тоже стану морским летчиком и лейтенантом, и буду защищать Родину.
Дома мне грустно, хочется плакать, но я думаю, что в конце лета приедут новые лейтенанты, и будут танцевать, и я тоже буду танцевать на руках у одной из красивых лейтенантских жен, и будет здорово. Может быть, они тоже погибнут, и мы будем хоронить их, но об этом думать не хочется. Я забираюсь на табурет к Телефункену, ставлю «Брызги шампанского», ем лейтенантский шоколад и вспоминаю, что когда я вырасту, то стану морским летчиком и лейтенантом, и буду защищать Родину и, может быть, даже погибну, и меня похоронят под оркестр и ружейный салют. А рядом будет плакать моя жена. Но я знаю, что у меня останется мой «Жека», который будет под «Брызги шампанского» есть мой шоколад и тихо плакать обо мне в темной комнате.
* * *
Жека вырос, он не стал морским летчиком, но стал лейтенантом и капитаном и… неважно, кем он не стал. Ему вот-вот стукнет пятьдесят, давно нет мамы, тети Вали и дяди Пети, а папе семьдесят пять. Жека, как и они, с самого детства защищает Родину, как те лейтенанты, защищает, как может, и будет защищать, пока не умрет.
Но иногда он почему-то думает: «А стоит ли Она этого?»
— Родина?.. — Молчит!
Наверное, стоит, раз мы все её защищаем!
- Автор: Евгений Батурин, опубликовано 08 апреля 2015
Комментарии