Добавить

Прости меня, папа...

           Я нашла эту серую тетрадь с записями папы, разбирая полки в письменном столе. Когда прочитала первые строки, поняла, что он начал писать еще тогда, когда я жила с ним в одной квартире, мне было около семнадцати лет, но я не помню, чтобы видела, как он делал эти записи. Поэтому эти воспоминания для меня были открытием не только того, что папа писал, но и того, о чем он писал…
          Теперь я уже не могу сказать, что послужило причиной внезапного прекращения воспоминаний, вернее, записи воспоминаний. Возможно, было много работы, и он не успевал писать. Быть может, воспоминания очень сильно теребили душу, и у него не было сил писать дальше. Сейчас уже трудно сказать. А тогда никто из нашей семьи и не предполагал, что он что-то пишет о войне. Никто не спрашивал, как там было. Да он особенно и не рассказывал нам: дочерям, жене, маме своей. Что эти женщины могут понимать в военных делах!? 
          Тогда, более сорока лет назад, фронтовики, ушедшие на фронт в восемнадцать лет, как мой отец, и оставшиеся в живых, были еще довольно молоды и здоровы. 
          А мы, рожденные после войны, меньше всего думали о ней… У нас была своя жизнь, полная интересных нам событий…
          А наши родители, пережившие голод и разруху, смерть родных и близких, говорили, хоть бы не было войны… Что угодно, только бы не было войны…
          А чтобы её не было, мало говорить, нужно что-то делать. А что?...

          Вот я сижу и пишу эти строки… Мне сейчас в полтора раза больше лет, чем моему отцу было, когда он писал эти записки. Моим сыновьям в два раза больше, чем моему отцу было, когда он ушел на фронт… И уже восемнадцать лет его нет среди нас… 
Я случайно обнаружила эту тетрадь. И когда начала читать, вдруг поняла, что я не знала своего отца, хотя прожила с ним рядом много лет… Он был кадровым военным. И я помню многих его солдат, когда он был командиром батареи. Несколько раз девчонкой была на стрельбище, видела блиндажи и полигон (учебные, правда). Ну, и, Слава Богу. 
          Папа был хорошим командиром. Солдаты его любили. Они были его настоящей семьей, я думаю. И Армия для него была всем. И форма военная для него значила очень многое, потому что даже в отпуске он редко её снимал. И даже после демобилизации в 1973 году, часто ходил в ней. 
          Все, кто знал папу, отмечали его физическую форму. Почти до конца своих дней он держал один и тот же вес. Стройный, подтянутый и аккуратно одетый, — таким я его помню.


***
         … Итак, каким образом очутился я на военной службе?
          Как и многим, наверное, паренькам, росшим и воспитывавшимся в предвоенные годы, мне хотелось быть военным. Что такое военная служба, мы, конечно, не представляли себе. По всей видимости, нас привлекала военная форма, владение настоящим оружием, романтика военных походов, о которых мы знали по книгам и кинофильмам. Да и вообще-то ребята в 15-18 лет народ воинственный. Не был и я пай-мальчиком, хотя рос в семье, по тем временам, вполне интеллигентной. 
          Отец мой работал в последнее время бухгалтером, но довольно рано стал нетрудоспособным, а мать преподавала математику в неполной средней школе, т.е. В семилетке. Круг наших знакомых тоже был интеллигентный: различные служащие и учителя.
          Однако же мать, вынужденная обеспечивать нас обоих (отец получал пенсию 140 рублей), работала много, – с ней мы встречались только утром за чаем, да поздно вечером. А отец не особенно меня прижимал, да и очень много болел, особенно осенью и зимой, поэтому, надо сказать, — я большую часть времени был предоставлен самому себе и пользовался довольно-таки большой свободой по сравнению с другими ребятами одного со мной круга. Кроме того, дом наш был на окраине города, где селились главным образом семьи рабочих потомственных городских или переселявшихся из села в город.
          Известный круг уже моих уличных знакомых наложил соответственный отпечаток на моем развитии. Как и на всякой другой улице, на нашей тоже, непререкаемым авторитетом пользовался тот, кто был сильнее, смелее, отчаяннее, тот, кто решал спорные вопросы быстро и решительно на кулаках…


***       
         … Началась война…
          Помнится, это было хмурое утро. Либо моросил дождь, либо он уже прошёл, и проглядывало солнце. Поднялись мы поздновато. Я никаких планов не имел на день. Вечером собирался, как всегда, пойти в городской сад на танцплощадку. Наверно собирался. К нам прибежала немая Васса. Эта женщина жила в деревне Унеча и иногда наведывалась в город. Обычно останавливалась у нас. Иногда мы ее приглашали управиться с огородом, то ли посеять картофель, то ли на прополку, то ли убрать урожай. Отец, я уже говорил, был совершенно нетрудоспособен, мать занята. Тетка, сестра матери, по сути дела, приживалка, так же работала, да и слабовата была. А с меня, лоботряса, толку мало было.
          Так вот, эта самая немая Васса (она могла говорить, хотя и очень невнятно и понимать по движению губ) прибегает к нам. Глаза вытаращенные. Запыхалась…
          – У Киеве война, война у Киеве, – лопотала она.
          Большего я не понял и не помню. Кто из наших, и как воспринял эту весть, рассказывать затрудняюсь. Не стану и о своих чувствах распространяться. Может быть, я даже обрадовался, что вот и на мою долю досталось или достанется побывать на войне, что скоро уеду из дому один куда-то в неизведанное. Во всяком случае, я не испугался.
Попробовали послушать радио, но оно не работало.
          – Владимир, оденься и сходи-ка в город к Дому Советов, там должен работать репродуктор, – обратился ко мне отец, – послушай хорошенько и расскажешь толком...

***

         … После ужина и отбоя мы долго не можем угомониться. Свет в спортзале выключают, но шум то утихает, то разрастается с новой силой: кто-то рассказывает интересные анекдоты, кто-то с кем-то спорит, а то и песню затянут. Наш старшина-ефрейтор размещается в отдельной комнатушке. И вот его голос, перекрывая многоголосый шум неугомонной, необученной и необузданной массы новобранцев, изрекает:
          – Опять шумят!.. Прекратить разговоры! От я вам бросок сделаю!...
          Это успокаивает нас ненадолго. Первые две команды понятны. Но вот каким он броском нас пугает, до меня и, наверное, до многих других, не доходит.
          И вот, в один из таких же вечеров, когда народец никак не засыпал, а старшина карантина уже несколько раз прокричал свои команды, и в последний раз предупредил нас, что обязательно сделает бросок, кто-то из какого-то угла в ответ крикнул:
          – Ну, ладно, хватит бросаться лапшой…
          Последовала необычная команда:
          – Дневальный! Включить свет! – и потом, – Выходи строиться! Живо! Все на двор…


***

         … Настроение неважное. Мы ничего не знаем о положении на фронтах. За время пребывания в Тамбове, я не помню, чтобы нам в карантин приходил кто-нибудь из офицеров-политработников, поговорил бы с нами, рассказал бы, что делается на белом свете. И царь, и бог для нас был наш старшина-ефрейтор, олицетворение армейской власти. Он не был жесток, но достаточно строг, и многочисленный карантин, разношерстный и многоголосый, вполне уверенно держал в руках. Однако же никакой политической работы, разумеется, с нами не вел. Лично я не мог себе представить, чтобы положение на фронтах было бы очень тяжелым. Я видел массы войск, следующих к фронту, когда ездил на медкомиссию, а также на обратном пути видел, как через мой родной город однажды прошли крупные воинские части, видел я и подразделения клинцовского артиллерийского полка, здоровых, крепких, рослых, как на подбор, румяных красноармейцев. В памяти были военные фильмы и прочитанные книги. Что такое внезапность, вообще, я, малость, представлял себе, и, в нередких бывало стычках со своими сверстниками, не раз использовал её, эту внезапность, когда дело доходило до кулаков, а потому потери наших городов и сел так и объяснял себе внезапностью нападения фашистов. Я был больше чем уверен, что ни сегодня, так завтра немцев погонят, и боялся, что не успею попасть на фронт, боялся, что на мою долю войны не хватит…  

***

         … Командиром батареи был старший лейтенант Исаев, небольшого росточка, шустрый, строгий. Его лицо постоянно меняло выражение – то оно было сердитым, то светилось смехом, то принимало какую-то обиженную маску. Говорили, что он прибыл в училище из артиллерийского полка кавалерийской дивизии. Он всегда носил яловые, очень аккуратные, тщательно вычищенные сапоги. Никогда не расставался со шпорами. На полевые тактические занятия, которые он часто проводил с нами, приходил с шашкой. Мне кажется, что старший лейтенант Исаев никого из курсантов не знал по фамилии. Его обращение было: «Вы, товарищ, этот!..». Выезжая с нами на занятия, комбат садился на свою вороную кобылу прямо в станке. Коней он любил и понимал в них толк. Ездил он прекрасно. Мы любили с ним выезжать на занятия. Районы занятий он выбирал отдаленные. Мы переменным аллюром выезжали туда. Впереди ехал комбат и подавал команды клинком. Занятия проводил интересно, в темпе, не мучая нас уставными формулировками и нудным их толкованием. Учил ухаживать за лошадью в походе. Оживлял интересными вводными, требовавшими быстрых и смелых решений и действий. «Не болтай, делай, живо!». Положенный по расписанию объем материала мы проходили в значительно меньший срок. Он давал нам отдохнуть, повалять дурака. А потом каждый раз по новой дороге и снова переменным аллюром мы возвращались в училище. Исаев никогда не отказывал себе в удовольствии показать нам свое мастерство в верховой езде. Обычно он скакал либо впереди нас, либо по обочине дороги сбоку от нас. Все более увеличивая аллюр, он с завидной легкостью перемахивал через кюветы, через кустарник. Въезжая в лес, он бросал поводья и мчался, лавируя между стволами деревьев, управляя лошадью только шенкелями. Каждый раз у меня при виде этой картины замирало сердце. Я представлял себе, что за эти несколько минут такой сумасшедшей скачки, он может сотни раз раздробить свои колени о дубовые стволы и оставить свою голову на каком-нибудь суку…

***
 
         … Здесь в поле во время этого перехода произошел интересный диалог. Не помню уж, по какой причине мы остановились у какого-то мостика, курили, кое-кто из ребят собирал с перил свежий, выпавший ночью снег и сосал его. Настроение было, как я уже сказал, тяжелое. Кто возмущался безобразным отношением к нам, кто высказывал надежду на то, что в дивизионе нас уж обязательно накормят. Зашел разговор и о войне, о скором фронте. И вот я услышал знакомое:
          – А, знаешь, как немец дает… идет в полный рост… приставит автомат к животу и шпарит, головы не поднимешь…, – это говорил Иванов, курсант нашей батареи, шустрый, румяный, симпатичный паренек, всегда веселый, улыбающийся, подвижный. Сейчас я его просто не узнавал: измятая незаправленная шинель с поднятым воротником, потухший взгляд, ссутулившаяся фигура, и вообще какой-то растерянный, неряшливый вид, лицо неумытое. Глухая злоба залила краской моё лицо, спина покрылась испариной, в животе почувствовалась какая-то пустота. Я готов был его, этого сопляка, задушить своими руками. И если бы у него хватило бы духу возразить мне на то, что я ему тут же высказал, то ему пришлось бы худо. Я разразился бранью, на какую только был способен в то время, обзывал его самыми оскорбительными выражениями и спрашивал его:
          – Ты, что, был там? Ты видел, как он шпарит? Слышал ты, как автомат стреляет?.. Ты чего ж тогда болтаешь, аника-воин? Сопли распустил… Не высиделся еще у мамки под юбкой…, – я никак не мог остановиться, я боялся, что меня никто не поддержит. Но я ненавидел в тот момент этого слюнтяя…
Однако моя многословная и красноречивая тирада произвела странное действие. Она не вызвала никакой реакции у слушавших меня. Просто нас покинули, отошли от нас, как будто бы здесь не только ничего интересного, а и вообще ничего не происходило… 

***
 
         … А через некоторое время после стрельб проходили тактические учения. К этому времени у нас в батарее было уже два орудия, две 76-мм полковые пушки образца 1927 года, которые и были переданы первому и второму орудийным расчетам. Это были старенькие, давным-давно отслужившие свой век в какой-то учебной части или в училище. И вот они, как нестроевые запаса, снова были мобилизованы и переданы в боевую часть, которая вот-вот должна была отправиться на фронт. Помню, как два наших батарейных орудийных мастера что-то долгое время колдовавших около них, присели покурить. Один из них, видать, опытный и знающий, поглядывая на эти пушки с сожалением, а, может быть и со злобой, сказал:
          – Из этих пушек осталось только по воробьям стрелять…
          И он не ошибся. Эти пушки действительно сделали на фронте по два-три выстрела и выдохлись.
          Тактические учения, их ход и результаты мне не запомнились, пожалуй, я ничего и не видел. Отложились в памяти только заснеженные слегка поля, заиндевевшие перелески, морозный ветер, кое-где скачущие всадники, утренние и вечерние сумерки и непреодолимое делание поскорее добраться до дому, к теплу…


***
 
         … Итак, мы едем на фронт. Помнится, об этом нам прямо не говорили, но и не скрывали этого от нас. Но меня до некоторой степени удивляло то, что мы едем без пушек. Правда, в нашей батарее было, как я уже говорил, два 76-мм орудия образца 1927 года. Их затолкали в какой-то вагон, но как их везли на станцию погрузки в эшелон, я не видел, и как их будут везти на огневую позицию, я не представлял, так как у нас не было никакой амуниции. Боеприпасов у нас тоже никаких не было. И из памяти у меня никак не выходили слова орудийного мастера: «из этих пушек только по воробьям стрелять…»

           … Вот она, первая бомбежка!.. Всех нас, как ветром сдуло с лошадей, с передков, с повозок, с саней. Я тоже не представляю исключения. Смотрю, как самолеты уходят вперед, замечаю, как взметнулись стволики с раструбами и, вздрагивая, выбрасывают снопики желтого огня и жидкого дымка: «тук-тук-ту-ту-тук-тук…», – стучат частые выстрелы. Ложусь в придорожный кювет на спину, полагая, что если увижу, что бомбы будут лететь в меня, то успею перебежать куда-то в сторону… А вот и земля встряхнулась… раз, другой… еще и еще, – это уже рвутся бомбы… чувствую, что-то шевелится подо мной. Неужели я не заметил, как лег на кого-нибудь? Отодвигаюсь, потом оглядываюсь… А это оказывается, мой преподобный Верещагин зарывается под меня, буравя снег головой…
          – Да ты что делаешь? – спрашиваю и сажусь.
          Но он быстро преодолевает расстояние в полметра и зарывается в снег уже под мой зад. Меня такая прыть и удивила, и рассмешила. Я поднимаюсь на ноги, вылезаю на дорогу. Самолеты скрылись за лесом в направлении, куда двигалась наша колонна. Оглядываюсь на Верещагина. На меня из кювета смотрит прыщавая, испуганная и смущенная физиономия.
          – А, ну, вылезай! – со злом кричу на него...

***
 
         … Я иду вдоль опушки, то углубляясь в лес, то снова выходя из него. Рассматриваю окопчики, блиндажи, видно построенные недавно. Забираюсь в один из таких. Внутри темно. Зажигаю спичку, осматриваюсь, прикидываю, насколько этот блиндаж способен уберечь человека от снаряда или пули…
          И вот в блиндаж врывается сильнейший шум, какой-то грохот что ли, как будто паровоз прямо здесь в лесу в нескольких шагах от блиндажа, где я нахожусь, спускает пары, шум этот прерывистый, перемежаемый краткими паузами. Я выскакиваю на поверхность, выбегаю на опушку леса, оглядываю поле, вижу, как ветерок относит в сторону от машин с зенитно-пулеметными установками большое облако рассеивающегося дыма, а несколько солдат в полушубках прилаживают маскировочные елки к тому, на что я раньше не обратил внимания. Видя, как спокойно ведут себя пулеметчики в кузове машин, как спокойно, хотя с некоторой торопливостью, работают солдаты у того «чего-то», успокаиваюсь и я. А, признаться, в первый момент этот неестественный шум привел меня в некоторое замешательство. Вначале решил понаблюдать некоторое время, но чувствую, что времени прошло уже многовато, как я ушел от батареи, возвращаюсь к своим, стараясь держаться поближе к опушке леса. Однако же, следующий залп этого невиданного оружия я снова прозевал. И, выскочив из леса, увидел уже частично замаскированную елками автомашину, у которой вместо кузова были наклонно установленные то ли балки, то ли рельсы, — целый ряд. Облако дыма поднималось и уходило в сторону явно от этой машины. Через какой-то промежуток времени я услышал частые разрывы, доносившиеся оттуда, из-за возвышенности, откуда шли раненые солдаты...


***
 
           … Да!.. Я ведь совсем забыл, что так красиво начатая стрельба батареей, для первого и второго орудий оказалась последней. Первое орудие откатилось, вернее, подпрыгнуло и совершило такой скачок назад, что чуть было не придавило своего наводчика. Ствол же второго орудия откатился до предела и больше не накатился в исходное положение. Первое орудие после второго выстрела снова подпрыгнуло, и решено было больше не рисковать. Так что стрельбу заканчивал только один второй взвод.
           И тут, взглянув на свои побелевшие, покрытые тонкой коркой льда, сапоги, я с ужасом обнаружил, что совершенно не чувствую своих ног, точнее, пальцев на ногах и пятки. Я с остервенением начинаю колотить носками сапог по станинам орудия, по стволам деревьев, бегаю, с силой топая ногами по земле. Чувствую, что задыхаюсь, но и начинаю чувствовать, что пальцы на ногах шевелятся, отогреваются...


***
 
           … Это было летом 1942 года, в конце июля или в первых числах августа. После отдыха, т.е. довольно длительного пребывания во втором эшелоне, наш дивизион выдвинулся вперед, батареи заняли огневые позиции в готовности к участию в артподготовке в готовящемся августовском наступлении, которое получило наименование Погорело-Городищенской операции. Комиссар дивизиона с несколькими офицерами и разведчиками выехал с третью батарею. Орудия батареи были так тщательно замаскированы, что мы к крайнему орудию подъехали вплотную. Нас никто не только не встретил, но и не окликнул. Комиссар стал громко кричать, вызывая часового. Через некоторое время к нам подходит Просянкин, держа в одной руке котелок, полный грибов, во второй – карабин. Он щурится, пытаясь разглядеть, кто же это шумит у орудия. Узнав комиссара дивизиона, он попытался принять стойку смирно и смущенно моргая, уставился на него. Комиссар набросился на него, понося на чем свет стоит, и потом спрашивает его:
          – Где вы болтаетесь? Почему пост бросили?
          – Да, ничего я не бросил… Я здесь был, только вот грибков пособирал…, – отвечает тот невозмутимо.
          – Грибков, понимаете, насобирал!.. Ушел с поста!.. Вам, что, товарищ Просянкин, наркомовский паек оказался маловат?!...
         Просянкин опустил голову чуть набок, несколько раз взглянул исподлобья на комиссара, пробежался близоруким взглядом по остальным, присутствующим при сём, помолчал немного, переминаясь с ноги на ногу и, страшно краснея, тихо, но внятно произнес:
         – Я, товарищ комиссар, не помню, когда последний раз наедался… Я в гражданке, дома, в день одного хлеба съедал больше буханки…– и, потупясь, замолчал. Видно, трудно дались ему эти несколько слов. Но сказаны были они столь непосредственно и откровенно, что сразу обезоружили комиссара. Он понял и промолчал...


***
 
          … Вдоль опушки леса, скрываясь в тени заходящего солнца, мчались всадники. Их было довольно-таки много. Часть их явно отрезала немцам дорогу к лесу, а другая часть, размахивая клинками, охватывала беглецов, сбившихся в беспорядочную группу, на дороге. Застрекотали автоматные очереди, захлопали отдельные винтовочные выстрелы. Все это было очень похоже на рядовой эпизод из кинофильма. Расстояние между немцами и всадниками быстро сокращалось. Немцы заметались, бросились врассыпную по снежной целине, засверкали клинки в лучах заходящего солнца, и через несколько минут все было кончено. Конники собрались на дороге, кое-кто спешился и переходил от трупа к трупу, наверное, собирая какие-то трофеи. И еще через минуту, построившись звеньями, т.е. по три в ряд, двинулись к лесу и, свернув на юг у его опушки, скоро скрылись…

***

         … Погожим утром летом 1942 года, в березовой рощице, несколько санитаров нашей медсанроты повесили консервную банку на деревцо и поочередно стреляют в неё из карабинов. Упражняются в стрельбе от нечего делать. Один из врачей, по-видимому, проведя ночь на дежурстве, поздновато проснулся и, выйдя из землянки, раскинул руки в стороны, сладко зевнул и потянулся на солнышке. Пуля ударила в солнечное сплетение, и этот несчастный человек, наверное, не успев, как следует, проснуться, свалился обратно в землянку…

***

         … К настоящему времени я довольно много прочел военных мемуаров, воспоминаний, записок. Одна характерная вещь отличает их все. Обычно пишут их люди бывалые, заслуженные, более или менее известные военачальники, прошедшие большой боевой путь. И обычно подробно и ярко описывают те события, те моменты своей жизни и происходящих событий, в которых играли положительную роль. Даже тяжелые неудачи первых месяцев войны показывают так, что, якобы, не они были причиной этих неудач, ссылаясь, обычно, на какие-то объективные причины, которых, действительно, было предостаточно. И в жизни, и в службе у каждого человека бывают неприятные периоды. Но о них почему-то умалчивают или, в лучшем случае, упоминают вскользь, воздерживаясь от описания подробностей...
***

         … Тянулись дни, ночи, недели. Нас заедали вши. Питание становилось хуже и хуже. Мы все чаще вспоминали, как в первые дни пребывания под Москвой, нас трижды в день и очень хорошо кормили.
          Наши две маленькие пушки отремонтировали и их поставили поближе к переднему краю на танкоопасном направлении. Там не было землянок, расчеты ютились в шалашах. А в то время наступили свирепые морозы. Люди не могли там долго выдерживать и потому расчеты периодически сменялись...


           ***
         … По ложбине к переднему краю противника двигалась неровная цепь. Подоткнув полы шинелей, солдаты неуклюже пробирались по глубокому снегу. Кое-где сбиваясь в группки по нескольку человек. К нам доносились нечастые хлопки винтовочных выстрелов. Передний край немцев безмолвствовал. Расстояние между цепью и проволочным заграждением противника медленно, но неумолимо сокращалось. И, когда до проволоки оставалось несколько десятков метров, фашисты ударили со всех видов оружия. Захлебывались автоматы и пулеметы, залпами и вперемежку доносился винтовочный огонь, подняли квакатню пулеметы. Наши залегли. Если бы только залегли!.. Сколько там уже распрощались с жизнью! А сколько было раненых! 
         Как долго длился этот губительный огонь, — пять, десять минут, полчаса, сказать не могу. Я только помню, что он также внезапно прекратился, как и начался. Потом видно было, как кое-кто пытался ползти обратно, как можно глубже зарываясь в снег, кое-кто вскакивал, пытаясь рывком уйти подальше. И, наверное, мало кому удалось добраться до спасительного леса, по опушке которого шли наши окопы. Этого уже мне не было видно. Немцы зорко следили за теми, кто проявлял неосторожность, и били наверняка, точными короткими очередями, а то и одиночными выстрелами…

Комментарии