Добавить

ИРРЕАЛЬНЫЙ МИР

 ИРРЕАЛЬНЫЙ МИР
 
 Тем, кто хотел уйти, но волею судьбы остался, посвящается
 
«Страданием и бессилием созданы все другие миры и тем коротким
безумием счастья, которое испытывает только страдающий больше
всех...»
Фридрих Ницше
 
 
Пролог
 
         Человек живет две жизни: первую жизнь — внешнюю, состоящую из событий и фактов, и вторую — внутреннюю, сотканную целиком из его мыслей. И порой не разобрать, какая из них реальнее, какая важнее.
         Открыв утром глаза, мы окунаемся в окружающий мир. Мы суетимся, спешим на работу, звоним по телефону, ссоримся с друзьями, делаем необходимые покупки. События и факты с неумолимым равнодушием сменяют друг друга. Весь день мы находимся в привычной колее обыденной жизни, реальной жизни, но при этом постоянно о чем-то думаем, размышляем.
         Для кого-то главными были происшедшие события, свершившиеся факты, но не для меня. Для меня жизнь выражалась только в моих мыслях. Они стали первоосновой существования, они заставляли меня огорчаться или радоваться, переживать или смеяться. Конечно, мысли взаимосвязаны с событиями, и часто события играют первостепенную роль в появлении определенного рода мыслей, но все же реальнее всегда огорчаешься и страдаешь от возникших мыслей, а не от событий. События временны, смертны, они приходят и уходят, а мысли о них остаются. Их нельзя выбросить в утиль прошлого, они жгут и бередят душу.
         Вот я и решил перенести на бумагу некоторые из них, не дающие покоя вот уже много лет. Это — ирреальный мир, который у каждого свой.
         В моей повести почти нет событий, еще меньше действующих лиц, но много мыслей, дум, переживаний. Главный герой, о котором пойдет речь, живет в основном в выдуманном мире. Наверное, в его возрасте со всеми так бывает, а это опасно.
 
31 мая 1994 г. 22.19, вторник
 

Глава I
 
«… Странно, сегодня я вспомнил себя пятилетним, так четко и явственно, будто пять лет мне было вчера, а не много лет назад. Я, пятилетний мальчик, забитый, запуганный и совсем неразвитый — такой небольшой сжавшийся комочек страха. Но уже тогда родилось во мне чувство, даже не родилось еще, а только коснулось легким крылом его первое дуновение и затем поселилось во мне навсегда. Именно тогда впервые я почувствовал себя другим, странным мальчиком, непохожим на всех остальных. Душа моя наполнилась томительным ожиданием чего-то необычного, несбыточно-розового; захотелось вдруг, чтобы меня пожалели, приласкали, выслушали, и я бы тоже жалел, смотрел и гладил волосы, красивые мягкие волосы… девочки. Обязательно  только, чтобы это была девочка. Откуда возникла такая потребность, такое жгуче-тоскливое чувство, не знаю. Вероятно, оно родилось из небытия, из другой, параллельной, Вселенной и выбрало для обитания мою душу. Зачем судьбе угодно было так поступить — неясно, но точно помню: именно в тот миг, в то мгновение я полюбил. Это случилось в детском саду, она ходила в другую группу и была на год старше. Как ее звали, я сейчас уже не помню, и куда она пропала после детского сада — не знаю, но полюбил я ее тогда очень сильно и не по-детски...» — так думаю я, Володин Дмитрий Семенович, сидя в автобусе 23 июля 1977 года. Через месяц мне исполнится восемнадцать лет, я закончил первый курс Брянского института транспортного машиностроения и прохожу сейчас производственную практику. Сегодня суббота, и я еду домой к родителям в небольшой и грязный городишко N-ск, в восьмидесяти километрах от Брянска. Ехать до N-ска два часа, делать в автобусе нечего (читать при движении я не могу — от напряжения меня начинает тошнить), и я предаюсь свободному потоку мыслей, которые в последнее время снова стали меня одолевать. Я думаю о смысле жизни, о смысле жизни вообще и о моей конкретной в частности. Мой друг и одногруппник Лешка Матвеенков называет такое состояние праздной дурью и говорит, что надо развивать свой мозг и стараться хорошо учиться, а не заниматься ерундой. Я же, в отличие от него, это ерундой не считаю, наоборот, свою учебу в институте, развитие мозга и прочее я считаю полнейшей чепухой, пока не решен вопрос смысла единственной и неповторимой, но пока непутевой моей жизни. Есть ли в ней хоть малейший смысл? в чем он заключается? и если есть, то зачем он мне нужен?
«… Как прекрасен мир природы! Как ярко сияет майское солнце, тихо плещет вода в реке, нежно улыбается трава на лугу утренней росой! Красив Божий мир! И каково должно быть наслаждение жить в нем — сплошная тихая и грустная радость бытия».
Но нет мне счастья в этом мире. Еще в детстве я часто задумывался над смыслом жизни, вероятно, это происходило от того, что я все время чувствовал себя несчастным на грани отчаянья. Счастливому, довольному собой нечего думать о каком-то смысле — он просто живет и радуется, а у меня прямо-таки патологическое чувство неудовлетворенности жизнью.
В детстве это был постоянный страх пьяного отчима. Отец мой умер рано, когда мне едва исполнилось три года. Я его совсем не помню. Мать вышла замуж во второй раз и, как оказалось, неудачно. Отчима я возненавидел с первого дня, особенно за то, что он бил и меня, и моего брата, хотя исподволь мне иногда казалось, что на брата битье не производит такого гнетущего воздействия, как на меня. Получил в школе двойку — порка, вовремя не принес воды из колодца — получай, выпил отчим после работы лишнего — снова крик, скандал, пьяная ругань. Одна была у меня отрада и отдушина — Женька. Я полюбил ее с первого взгляда в первом классе и любил все последующие десять лет, да и теперь она все еще не выходит из моего сердца. Сколько мук я испытал, сколько счастливых грез пережил, прежде чем понял, что я для нее совершеннейший нуль. Катастрофа разразилась летом после седьмого класса, а до этого семь лет я прожил в счастливом неведении. И она до сих пор об этом ничего не знает.
Автобус неожиданно встряхивает на кочке, я подпрыгиваю и больно ударяюсь о железную ручку сидения. Вместе со мной подпрыгивают мои мысли и на время пропадают. Я рассеянно смотрю в окно и машинально считаю мелькающие столбы.
«… Да, жизни я не рад и, честно говоря, расстался бы с ней без сожаления, но всегда мешал сделать это инстинкт, животная тяга к жизни. В детстве и ранней юности инстинкт самосохранения очень силен, его трудно побороть доводами рассудка, да и мечты — несбыточные, розовые — все еще копошатся в голове и мешают полной безысходности. Все еще кажется, что и ты на что-то способен и в тебе сидит Наполеон или Цезарь, скрытный до поры до времени. Ты все еще гонишь прочь навязчивые мысли о том, что ты такой же скот, как и все остальные, и тебе тоже уготована серая убогая жизнь до самой дряхлой старости, до той самой минуты, когда вследствие физиологических изменений ты перестаешь осознавать себя. Тебе кажется, что ты не такой, что когда вырастешь, то обязательно станешь самым известным в стране, а может, и в мире. Все будут перед тобой преклоняться, заискивать, а самые красивые девушки будут жаждать близости с тобой. Силен и самоуверен детский ум, опирающийся на инстинкт самосохранения.
Но время идет, и вот мне уже минуло семнадцать лет, меньше чем через месяц стукнет восемнадцать, а я еще ничего от жизни не получил. Одни бесчисленные унижения и постоянную безысходность. А как порой нестерпимо хотелось получить хоть что-нибудь. Какой уж тут Наполеон, какие девушки?...»
Автобус плавно тормозит — конечная остановка. Я выхожу. После душного вонючего салона на улице особенно хорошо дышится. Сумка моя легка, идти до дома недалеко, примерно полтора километра — приятная прогулка после двух часов духоты. Уже вечереет, шестой час, дневная жара почти совсем спала. Я иду, помахивая сумкой, и думы продолжают одолевать меня.
«… Чем я закончил? Кажется, Наполеоном? Итак, мне скоро восемнадцать, а я совсем не Наполеон. Ну и черт с ним. И лицом я некрасив, и ростом низок (хотя, впрочем, и Наполеон не был высоким), но зато я умный, а если буду упорно заниматься и много размышлять, то обязательно додумаюсь до смысла бытия. Напишу об этом статью, ее напечатают в научном журнале, потом перепечатают в других странах; я стану известным, и тогда все увидят — и она в том числе, — кто я такой. Но я не буду хвастать своей известностью и снизойду до вас, люди...»
От быстрой ходьбы я немного взмокаю, все же еще достаточно душновато, и капельки пота текут по лицу. Я достаю носовой платок, вытираю им лоб и щеки. Одну из щек сразу же начинает щипать — опять прыщ содрал. В душе привычно холодеет, настроение падает. Волна безысходности в который раз зажимает меня в свои тиски.
«Вот мерзость, — чертыхаюсь я, — уже почти год мне не дает жить эта проблема, проблема, которая до сих пор не находит выхода или решения».
Однажды, это было в колхозе в начале первого курса, посмотрев на себя в зеркало, я заметил на щеках возле носа какие-то красные пятнышки. Подумав, что это от грязи, я тщательно умылся с мылом, но пятнышки не исчезли, а только сильнее покраснели. Через неделю они выросли, в них появились белые мешочки с гноем. Я выдавил их и смазал пораженные места одеколоном. Дня через три они засохли, но зато появились новые в другом месте. Я выдавил эти, но через неделю все повторилось, и дальше опять все снова.
Потом прыщей стало совсем много, и они сделались постоянным предметом моего внимания. С этого момента я не мог спокойно смотреть на себя в зеркало, и жизнь потихоньку начала превращаться в кошмар.
Меня все время мучил один и тот де вопрос: почему я? Почему это появилось и досталось мне? Почему у других нет ничего подобного? Если у кого и есть один или два прыщика, так ведь это совсем не то — их и не видать вовсе. А у меня рожа стала красная, рыхлая, с огромными дырками-порами. Смотреть на нее противно. У девушек, глядящих на меня или со мной разговаривающих, я часто подмечаю брезгливое выражение лица. В принципе, если быть до конца откровенным с самим собой, из-за прыщей я стал выпивать и курить. Хотя еще совсем недавно — до поступления в институт — я не выпил ни одной рюмки спиртного и не выкурил ни одной сигареты. Живя с отчимом-пьяницей, я дал себе зарок, что и в будущем никогда этого не сделаю. Моя жизнь предназначена не для валяния под забором, а совсем для другого.
Поначалу в институте все шло ровно и гладко. Я записался в секцию бокса, каждое утро бегал кросс, делал зарядку. Но жизнь внесла в розовые мечты свои обыденные коррективы.
Проучившись без происшествий три месяца, я как-то после тренировки решил сходить на танцы в студенческую столовую. Она расположена на втором этаже двухэтажного кирпичного здания, там каждое воскресенье у нас проводятся вечеринки. Началось все, как обычно: музыканты были еще не пьяные, поэтому играли прилично, в основном репертуар «Битлз». Свет в столовой преднамеренно погасили, на каждом столе стояло по две бутылки вина, конфеты в вазе и по одной свече. Но, так как большинство свечей не горело, был самый настоящий интим. Организаторы вечеров рассаживали за столики, как правило, по двое парней и по две девушки. Это делалось в расчете на то, чтобы парни не водили своих компаний и не напивались к концу вечера, что сначала происходило довольно часто.
За моим столиком сидели Лешка Матвеенков и две девушки с соседнего факультета. Когда Леша танцевал со своей дамой, я видел, как она прижималась к нему грудью. Я пригласил свою визави, и она, танцуя, точно так же прижалась ко мне.  В голове у меня зашумело, ноги сделались ватными. Когда танец закончился и мы уселись за столик, я был вне себя от радости.
— Ну что, провожаем теток? — спросил меня уже порядком подвыпивший Леха, когда девушки ушли покурить.
— Нет, я еще не договорился, — ответил я, не ожидая такого прямого вопроса, и прибавил, смутившись, — даже не узнал еще, как зовут.
— Ну ты даешь, чувак, давай быстрее, — подзадорил он, — а то вечер кончится и ты пролетишь.
В это время музыканты сделали перерыв и сели за столик выпивать. Я пошел вниз в туалет. Туалеты находились на первом этаже и располагались рядом — мужской и женский. Возле них стояли ребята с девушками вперемежку, и все поголовно курили. Зайдя в туалет и сделав все необходимое, я остановился у крана помыть руки. Вот тогда и произошел эпизод, который круто изменил мою жизнь. Стоя у крана, я вдруг отчетливо услышал через стенку голос моей визави. Это был обрывок фразы, которую она кому-то досказывала:
— Чтобы этот прыщавый пошел меня провожать, да ты окстись!!! — и засмеялась звонко и непринужденно, от всей души. Спина у меня похолодела, противный липкий страх охватил все тело. Я выскочил из туалета как ошпаренный, мельком бросил взгляд в сторону — да, это была она, «моя девушка». она курила и делилась впечатлениями со своей подругой.
Я быстро поднялся на второй этаж, подошел к своему столику. Леха сидел один, безразличный ко всему, курил сигарету, стряхивая пепел в тарелку с конфетами. Мне нравится его безразличие, но тогда я не обратил не это внимания. Руки мои дрожали, на лице застыла гримаса боли, хотя я всячески старался не подать виду.
— Давай выпьем, — предложил я Матвеенкову.
— Давай, — равнодушно согласился он, прекрасно зная, что я не выпиваю совсем.
Я налил себе полный стакан вина и выпил, потом второй — и тоже выпил. В животе стало тепло, во рту отдалось сладким привкусом.
— А теперь угости сигаретой, — обратился я к нему. Леха дал сигарету и зажег спичку. После затяжки в голове закружилось, непонятно только от чего: то ли от вина, то ли от сигаретного дыма, а может, от случившегося со мной в этот вечер. Ничего не говоря и не объясняя, я поднялся и ушел в общежитие. Жил я в одной комнате с пятикурсниками и был ими не очень любим за то, что не участвовал в их почти ежедневных пьянках.
Всю ночь я пролежал в постели без сна, и в мозгу билась единственная мысль: «За что? За что мне такое? За что пьяный отчим истязал меня в детстве, за что меня никогда не любила Женька, за что у меня некрасивое лицо с прыщами и за что мне послан сегодняшний день?»
Всю ночь я промучился, но ответа не нашел. Вероятно, его не существовало в природе, ответа на этот вопрос.
Утром я встал другим человеком. Вместо занятий пошел с пятикурсниками пить пиво, потом купил пачку сигарет, а вечером не пошел на тренировку. На следующий день пробежку делать не стал, снова пошел в пивбар.
Постепенно я совсем забросил занятия, стал выпивать с пятикурсниками каждый день и втянулся в курение.
«Зачем мне занятия? Зачем бег по утрам и тренировки вечером, если я обделенный в этом мире, если я изгой?»
Так я провел всю вторую половину первого семестра и подошел к сдаче экзаменов. Перед экзаменами малость трусил, было неприятно, что не сдам и меня с позором выгонят; но, подумав немного, перестал.
«Все равно мне их не сдать, — решил я спокойно, — пойду в армию. Разве в армии будет хуже, чем сейчас?»
Но, как ни странно, экзамены я все сдал, и вдобавок на четверки и пятерки. Во втором семестре почувствовал себя увереннее, пятикурсники полюбили меня, да и сам я стал, как настоящий пятикурсник: лекции прогуливал и выпивал с ними ежедневно. Со временем совсем осмелел и стал ходить в парк на танцы. Парадоксально, но факт: и прыщей вроде на лице стало меньше, а может, это так казалось. Приставал с Лехой к подвыпившим чувихам, иногда удавалось их поцеловать и потрогать за грудь. Но все равно брезгливый взгляд я постоянно чувствовал на своем лице. Потрогать девушку за грудь — теперь этого для комфортного согласия с жизнью было вполне достаточно. О своем мировом предназначении я больше не помышлял и о смысле жизни не думал. Нет в ней никакого смысла, жизнь проста как пареная репа.  Она жестока и несправедлива, и я ей буду платить тем же.
В походах в парк принимал участие еще один мой одногруппник — Боря Мучкин, с которым я в последнее время сошелся довольно близко. Не знаю, что мы нашли друг в друге. Он — высокий, стройный, очень красивый, имеет первый разряд по лыжам. Девки на него липнут, словно мухи на мед, а он, идиот, — нуль внимания, фунт презрения. Наверняка Боря завел со мной дружбу для контрастности, потешить свое самолюбие. Недавно, уже в который раз, мы выпивали с ним в общежитии, потом сняли в парке двух чувих и распили вместе с ними еще бутылку водки. Закуски не оказалось, только сигареты. Водка была теплая — Боря нес ее заткнутой за пояс; пили из горла, я еле успел закусить сигаретой, подруги тоже сразу задымили, а Боре, бросившему курить, пришлось заедать листьями с ближайшего куста. После распития разошлись по парам, не знаю, как он, а я свою подержал за голую грудь...
Но вот и мой дом. Однако сколько же я дум всяких передумал, пока дошел. Головешка пока еще работает, хотя пью и курю в последнее время совсем не в меру.
Зайдя домой, я сразу принимаюсь оглядывать себя в зеркало, но вижу в нем лишь то, что должен был увидеть, — красное лицо и маленький нос. Опять в голову лезут мрачные мысли о никчемности и пустоте жизни, о бессмысленности любого смысла. Мне плохо, мне очень плохо, зачем же тогда жить?
«Пойду в ресторан, — решаю я, — выпью там».
Ужинать отказываюсь, мать обижается, говоря что-то обидное мне вслед, отчим сидит за столом пьяный и бессвязно бормочет.
«Уж не становлюсь ли и я таким алкашом?» — мелькает неприятная мысль, но я ее отбрасываю. Со мной не случится такого, я — умный, начитанный, с достаточной силой воли, в отличие от некоторых, и верю — в будущем обязательно придет время, когда я снова не буду выпивать и брошу курить, но сегодня такое время пока не пришло.
В ресторане, выпив двести граммов водки, я моментально успокаиваюсь.
«И чего я так расходился? Вот еще пуп Земли нашелся! Живи, радуйся: руки-ноги есть, чего еще переживать. Из-за баб? Ну их всех подальше».
Закусив салатом из квашеной капусты, я покидаю ресторан намного увереннее, чем когда входил в него.
  «А теперь на танцы, — подбадриваю я себя, — может, поддатую какую сниму».
Танцплощадка находится в центре N-ского парка, посаженного еще до войны. Сейчас, в середине лета, парк зелен и красив, с одной стороны окаймляется рекой, с другой загорожен дощатым дубовым забором. Фонари горят не везде, и от этого большинство аллей кажутся совсем темными. В них пахнет липовым цветом и сигаретным дымом уединившихся парочек. В отличие от парка, танцплощадка, обнесенная железной оградой, освещается довольно ярко, даже слишком ярко. Иногда подвыпившие парни, раззадорясь, бьют висящие над ней фонари прямо во время танцев, швыряя в них камнями. Им хочется сделать ее потемнее, чтобы можно было чувствовать со своими тетками уединенный интим.
Пробравшись на площадку сквозь толпу подростков, желающих, улучив момент, проскочить на нее бесплатно, я замечаю недалеко от входа свою соседку и рядом с ней полненького вида подружку. Подружка курит сигарету открыто, никого не стесняясь.
«Не наша, — уверенно определяю я, приезжая», — и смело шагаю к ним навстречу. Все-таки великое дело хмель, на время он делает человека храбрым, уверенным в себе, даже счастливым, правда, только на очень короткое время.
Соседка представляет нас.
— Это моя подруга, — говорит она, — мы вместе учимся в Ленинграде. Она — коренная ленинградка.
— Вижу, что не наша, — говорю я, — наши курят пока украдкой в туалете.
Звучит музыка, и я приглашаю полненькую на танец. Она тотчас прилипает ко мне всем своим пышным телом и обвивает шею руками.
— Как вам наши пенаты? — начинаю разговор я.
— Ничего. О’кей, — отвечает она.
— Надолго к нам? — интересуюсь я.
— На недельку.
— И как первые впечатления?
— Ничего, терпеть можно.
— Кто вас сегодня провожает? — перехожу я в наступление. — Может быть, я сойду за провожатого?
— Может, и сойдешь, — отвечает она несколько с вызовом.
— Мы уже на «ты»? — интересуюсь я.
— А что тут долго рассусоливать? — бросает она в ответ.
— Но если по пути домой нам придется пересечь Верхний сад, не заблудимся ли мы там? — продолжаю я наступление.
— Что ж, можно и заблудиться. В таком саду не грех.
— Тогда мы не найдем дороги раньше утра, — цинично замечаю я.
— А я никуда не спешу, — равнодушно отвечает она.
Музыка незаметно кончается, мы продвигаемся сквозь толпу ближе к ограде. Тетка берет меня под руку, и со стороны, должно быть, мы уже смотримся, как настоящая пара.
«Да, быстро сегодня пошли дела, — думаю я, — и все двести граммов помогли, а еще час назад я так переживал из-за нескольких прыщей. У моей тетки они тоже имеются».
Я внимательно оглядываю ее круглое лицо, выражение его кажется мне двойственным — наглым и испуганным одновременно.
«Скорее всего, и у нее жизнь не сахар», — философски думаю я.
— … О-о-о, кого я вижу! — вдруг слышу сбоку от себя знакомый голос. — Зазнался, не здоровается даже.
Ну точно, это вездесущая Леля, моя бывшая одноклассница, у которой в школе был странный инстинкт всеобщего объединения. Уже закончив школу, новый 1977 год мы по инерции, как и раньше, встречали у нее дома. Я тогда выпил крепко, но вроде никто из бывших не заметил. Настоящее ее имя — Лена, но кто-то веселый из нашего класса дал ей всем понравившееся прозвище Леля, и оно прилипло к ней навсегда.
— Кто это? — указывает она взглядом на мою упитанную подругу, которая смачно курит новую сигарету.
— Так, знакомая, — неопределенно отвечаю я, пожимая плечами.
— А ну пошли, отойдем немного в сторонку — поговорить надо, — дергает меня за рукав Леля и тащит за собой. Отойдя на несколько шагов, так, чтобы новая знакомая не могла нас слышать, она сразу набрасывается на меня:
— Митя! Как тебе не стыдно знаться с такими! Ты посмотри на ее поведение. Вспомни, каким ты был недавно в школе, мог ли тогда позволить себе такое знакомство?
— То было в школе, — раздраженно отвечаю я, — тогда я не пил, не курил, учился лучше вас всех. Но сейчас все не так. Жизнь у меня теперь совсем другая. Что было в школе, я забыл, как пошлый розовый сон… Посмотри лучше, какой у нее пышный зад, — неожиданно после паузы прибавляю я.
— Что-о-о?! — вспыхивает Леля. — Подожди минутку, я сейчас все устрою.
Она быстро удаляется, подходит к ленинградской тетке, такой толстой и приятной, и сходу ядовито выпаливает:
— Знаете что? Дмитрий сегодня с вами никуда не пойдет и больше танцевать не будет. Можете считать себя свободной.
Не меняя позы, тетка презрительно улыбается и пускает в ответ из накрашенных губ тонкую струйку дыма Леле в лицо.
— Что ты наделала? — обижаюсь я, когда она, нервная и раскрасневшаяся, возвращается обратно. — Такую женщину спугнула. Почему ты лезешь всегда не в свои дела? — Я чувствую, как обида начинает перерастать в злость.
— Пойдем, чудак-человек, познакомлю тебя с нормальной девушкой, — примирительно говорит Леля, мягко улыбаясь, и тащит меня через всю площадку к противоположной стороне ограды.
— Знакомьтесь, это Дмитрий, бывший лидер нашего класса, в прошлом — лучший ученик школы, — Леля подводит меня и представляет двум молоденьким девушкам, скромно стоящим у самой ограды.
— Да, — противно кривляясь, усмехаюсь я, — лин-н-дер. Очень приятно с вами познакомиться, — я нагло смериваю взглядом их обеих по очереди, определяя, которая симпатичней.
  — Которая из них моя? — наклоняясь к Лелиному уху, негромко спрашиваю я.
— Ну ты и бесстыдник, — смеется она, видя, что девушки услышали мой вопрос, — я не думала, что один год свободы может сделать с человеком такие перемены… Вон та справа, черненькая, — после небольшой заминки шепчет мне в ответ Леля, указывая глазами на миловидную девчушку, неприкрыто и с удивлением меня рассматривающую. — Ириной звать, смотри не забудь, а то с тебя станет.
— Можно мне вас пригласить? — нарочито кривляясь, обращаюсь я к ней.
— Но ведь еще нет музыки, — смущается она.
— Так будет, — упорствую я, проявляя свои хамские провинциальные замашки. — Я просто делаю это заранее, чтобы вас никто не перехватил.
— Хорошо, — говорит она и, опустив глаза, краснеет. Я смотрю на нее в упор и думаю, что, вероятнее всего, сегодняшний вечер надо считать потерянным.
«Черт с ним», — успокаиваю я себя.
Звучит музыка, и мы начинаем медленный танец.
«А она на Женьку здорово похожа, — мелькает вдруг неожиданная мысль и обжигает, всколыхнув что-то тревожное внутри, — Правда, не такая красивая, как Женька, но зато один взгляд чего стоит. Смотрит прямо в глаза, и смотрит так, что вот-вот мурашки побегут по спине...»
И, боясь вдруг смутиться от этого взгляда и нахлынувших чувств, я выпаливаю первое попавшееся на язык:
— Можно, я вас провожу сегодня?
— Можно, — спокойно отвечает она, ничуть не удивившись, будто ждала именно этого вопроса. — Только мне в одиннадцать надо быть дома.
— Тогда пойдем прямо сейчас, — предлагаю я.
— Пойдем, — соглашается она, — признаться, мне ваши танцы не очень нравятся. По-моему, эти музыканты и играть толком не умеют.
Я соглашаюсь, тем более, что произнесенное — сущая правда. Она сует свою ладошку мне в руку, и мы направляемся к выходу, но не успеваем сделать и нескольких шагов, как перед нами будто из-под земли вырастает Леля.
— Смотри, — заговорщицки шепчет она, — Иринка только девять классов закончила, чтобы ничего такого не было, — и, повернувшись, быстро исчезает в толпе танцующих.
— Так ты что, еще в школе учишься? — делаю я большие глаза, непроизвольно переходя на «ты», и скорчиваю на лице кислую мину. — В какой, интересно знать?
— Я не здешняя, — отвечает она, — я приехала из Кишинева. Лена — моя двоюродная сестра. В школе я действительно учусь, сейчас у нас каникулы, и я приехала к ней в гости.
«Везет мне сегодня на иногородних», — весело думаю я и беру Иринку  под руку.
— Подождите, — отдергивает она руку, до которой я дотрагиваюсь, — я вас сама возьму, парень не должен держаться за руку девушки.
«Вот новость, — думаю я удивленно, — а я и не знал», — но вслух ничего не произношу.
Мы медленно идем по аллее от танцплощадки к выходу и молчим, еще одной парочкой в парке становится больше.
«О чем с ней заговорить?» — задумываюсь я, и припоминаются вдруг и лезут в голову события последних месяцев.
Давно не бродил я вечерами с такой девушкой, правда, ели не врать, то ни разу в жизни. Последнее время, кроме употребления дешевого вина и какого-то неудержимого веселья-дебоша с пьяными лицами женского пола, ничего не припоминается. Хотя совсем недавно, не более полугода назад, когда я впервые напился вдрызг и утром чуть не умер от блевоты и выворачивания желудка, я думал, что больше такого никогда не повторится. Ан глядь, выпивки незаметно превратились в образ жизни, в наркотическую душевную потребность. И самое страшное — мне начинает нравиться такая бесшабашная жизнь. Чувствуешь себя свободно, никому ничем не обязан; напившись вина, уже больше не тошнит, наоборот, в голове устанавливается приятная, мягкая, словно из пуха сделанная легкость. Раньше я был не в меру стеснительным, часто смущался непонятно отчего, теперь и это прошло. В кругу новой, недавно образовавшейся компании чувствую себя своим; спокойно, без зазрения совести произношу циничные пошлости — и ничего, не смущаюсь, и девицы в ответ только ржут. А ведь когда-то я мечтал о большой любви, жаждал ради любимой совершить любой поступок, на Марс слетать, уйти в параллельные миры, жизни не пожалел бы для нее, да что жизни — всего себя готов был отдать, душу вывернуть наизнанку. Как недавно это было, и как давно ушло, будто перелез через высокую каменную ограду, а все лучшее — самое чистое, нежное — оставил там, за забором, в моем несчастном прошлом.
Стал я как-то даже грубо смелее. Если раньше останови кто меня в темном переулке и спроси как следует, пожестче, безразлично о чем — и сердце моментально падало вниз, и там, у самых пяток, начинало судорожно сокращаться, гоня по жилам боязливую кровь. Было почему-то очень страшно за свою непутевую жизнь, все время казалось, что по темным переулкам ходят одни только хулиганы и обязательно с ножиками.
Если б без ножиков, то я, пожалуй, сразился бы с ними,  а так у них в карманах финяги, и вот стой перед незнакомцем или незнакомцами и трясись, как банный лист. Безотчетный страх порой бывал настолько силен, что парализовывал любые мысли и действия.
Теперь же, бывая часто выпивши, я хожу по темным переулкам, ничего не боясь, и если вижу по курсу в темноте две-три фигуры, то никогда не сворачиваю, напротив, будучи не один, а с девицей, сам иногда пристаю. Могу поделиться по секрету, что полученные на тренировках боксерские навыки тут совершенно не при чем.
Недавно шел вечером с Татьяной, она издевалась надо мной, не хотела целоваться; я злился, злился от бессилия и, конечно, от выпитого, которое ударило в голову и еще кой-куда. Я чувствовал себя униженным и не знал, к чему придраться. Увидев впереди трех молодых парней, мирно беседующих между собой, я решил, что момент настал. Парни стояли посреди тротуара и курили.
— Смотри, я сейчас их напугаю, — сказал я Татьяне уверенным тоном.
— Прошу тебя, не лезь, — Татьяна, испугавшись, схватила меня за рукав, — они нас побьют.
— Ни в жисть, — грубо ответил я, высвобождая руку. — А что, чуваки, не поделитесь ли куревом со мной и моей теткой? — завернул я неожиданно к ним с проезжей части, по которой мы шли, и одновременно засунул руку поглубже в карман. — Видали, у подруги уши опухли без курева? — заржал я неприятным надтреснутым голосом и на глазах стал превращаться в совсем пьяного, каким не был на самом деле.
Парни сразу сникли, стали вытаскивать из карманов сигареты и наперебой предлагать их мне.
— Они у вас говно, — куражился я, — моя старуха такие не курит, ей с фильтром подавай.
Парни еще больше смутились, а я пошевелил рукой в кармане и противно хрюкнул.
— Ладно, — пьяно ухмыляясь, сказал я снисходительным тоном, — уважу вас. На сегодня сойдут и эти. — Я нагло забрал у одного из них почти полную пачку «Примы», и мы не спеша пошли прочь. — Можете теперь гулять свободно, — напоследок напутствовал я их и еще раз рыгнул вдогонку, как настоящая свинья, завершив этим свое победное хамство.
Ребята быстро удалились, а я угостил перепуганную Татьяну отобранными сигаретами. После того как у нее прошел первый шоковый симптом страха и она выкурила одну «примину», я заметил, что произошедшее ей здорово понравилось.
Такая вот жизнь получилась у меня к концу первого года обучения и житья в общежитии, но все же не полностью еще выветрилось из души то чистое, дорогое и лелеемое, что зародилось в ней раньше. В глубине, внутри себя, я продолжал беречь его; наступит время, и я все отдам той самой единственной и любимой, нежной и любящей, которая назначена мне судьбой, но что-то время это никак не наступает.
И вот сейчас я бреду по молчаливому вечернему городку с милой, очаровательной девушкой, точно такой, о которой мечтал когда-то, — в белой рубашке и черной юбочке.
— Ты знаешь, как в нашем институте трудно учиться, — неожиданно начинаю я разговор, — времени свободного совсем нет, все занятия да занятии; лекции, лабы, семинары — отдохнуть некогда, в кино вырваться времени не хватает.
Ложь произносится неслыханная, я съеживаюсь в преддверии ответа, но Иринка ничего не понимает.
— Расскажите о себе, о своей учебе в институте, — обращается она ко мне, доверчиво заглядывая в глаза.
— Хорошо,  — отвечаю я, — только давай будем на «ты».
— Ладно, — соглашается она.
Дальше мы некоторое время идем молча, я набираю в легкие побольше воздуха, чтобы произнести какую-нибудь необычную тираду и поразить ее, долго думаю, соображаю и вдруг выдаю свою коронку:
— Ты знаешь, как устроена Солнечная система?
— Нет.
— А названия планет знаешь?
— Знаю. Марс, Венера, Сатурн.
— И все?.. — якобы удивляюсь я.
— Все, больше не помню.
— А что такое звезды, тоже знаешь?
— Звезды — это те же планеты, — отвечает Иринка, — но они от нас очень далеко.
  — Невелики познания, — надменно вздыхаю я, — звезды — не планеты, это солнца, такие же, как наше, и ты правильно заметила, они очень далеко от нас. Если Солнце уменьшить до размеров апельсина, то ближайшая звезда Проксима Центавра в этом масштабе будет находиться от нас на расстоянии двух тысяч километров. Представляешь, как пуста Вселенная!
Наше Солнце в разряде звезд совсем рядовое — желтый карлик. Желтый — потому что температура не его поверхности около шести тысяч градусов, а слово «карлик» само говорит о его величине. Только красные звезды холоднее Солнца, белые — горячее, а самые горячие и красивые — голубые.
Звезды образуют скопления, называемые галактиками. Галактика, в которую входит Солнечная система и мы вместе с тобой, называется Млечным Путем. Это наша Галактика, пишется она поэтому с большой буквы. Галактика наша спиралевидная, плоская и почти круглая. Если посмотреть вертикально вверх над головой, мы увидим один из рукавов спирали Млечного Пути. Когда зайдем в темноту, я покажу тебе — красивейшее и, если немного задуматься, грандиозное зрелище. В детстве я часто смотрел на звезды, меня завораживал их таинственный, величавый вид. Чудилось что-то там, в глубине Космоса, мое, родное, я чувствовал свою неразрывную связь с ним, жаждал улететь поскорее куда-нибудь и не любил Землю. А мысли! Какие мысли рождались у меня, глядевшего в бездну черного неба? Я еще никому о них не рассказывал, боялся, что другие не поймут и попросту посмеются. У моих сверстников не бывает таких устремлений, и глупо было бы раскрывать перед ними душу. Пусть уж лучше никто не знает.
Хочешь, я покажу тебе Большую и Малую Медведицу, научу, как находить Полярную звезду, покажу ярчайшую звезду неба Сириус?..
На время я замолкаю, переводя дыхание, и подбираю нужные слова.
— Вокруг каждой звезды, — продолжаю я, — по аналогии с Солнечной системой, есть свои планеты. Там, по всей видимости, должна существовать жизнь. И, может быть, вечерней порой бродят под их небом двое разумных существ и мечтают, глядя на наше Солнце — маленькую желтую звездочку. Только у них, наверное, по две головы и по четыре руки.
— Как это? — недоумевающее смотрит на меня Иринка.
— Очень просто, они — монстры. Хотя я точно не знаю, может, и нет у них столько голов и рук, — ретируюсь я, — может, они совсем такие же, как мы, но только обязательно умные и красивые. В нашей Галактике, — продолжаю я дальше, скорее всего, неинтересный для Иринки разговор, — сто миллиардов звезд, так что разумная жизнь в ней должна быть обязательно. Мне кажется иногда, мы скоро с ними встретимся.
— С кем «с ними»? — спрашивает Иринка, удивленно глядя мне в лицо.
— С теми, кто нас создал, а сейчас наблюдает за нами, как за подопытными кроликами… Ну… Вообще-то, — запинаюсь я, — пока не буду об этом, а то еще неправильно поймешь… Помимо Млечного Пути, — продолжаю я увереннее, — существуют в нашей Вселенной еще миллионы других галактик — неведомых, таинственных, загадочных. Они находятся от нас на непредставимо громадных расстояниях — миллионов и даже миллиардов световых лет. Ближайшие к нам галактики — Магеллановы Облака: большое и Малое. Это небольшие спутники Млечного Пути, в несколько сотен миллионов звездных систем, а ближайшая большая галактика — Туманность Андромеды. Красивое название, правда?! Она еще больше, чем наша...
Звезды светятся оттого, что в их недрах идут термоядерные реакции, и они будут светить еще многие миллиарды лет. Планет же в Солнечной системе девять. Я назову их тебе в порядке удаления от Солнца: Меркурий, Венера, Земля, Марс, Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун и Плутон. На Марсе не исключено существование жизни, но только в простейших формах; если раньше и была в высших, то к настоящему времени вымерла. Сейчас там слишком холодно, много холоднее, чем на Земле, и кислорода почти не осталось. Я думаю, не исключена вероятность, что они прилетели на звездолетах на Землю, когда стало невозможно жить на их планете, и теперь они — это мы, — то есть их потомки… А знаешь, сколько раз американцы летали на Луну? — перескакиваю я на другую мысль. — И сколько раз на нее высаживались?
— Один, — отвечает Иринка не совсем уверенно.
— А десять раз не хочешь? — я с победным видом взираю на нее. Глаза у меня блестят, состояние возбужденное, нечего думать, что Иринка считает меня сейчас за сумасшедшего, но мне все равно, я уже не могу остановиться. — У них программа была, рассчитанная на десять полетов. Запланировали семь высадок, но сделали только шесть. «Апполон-13» при подлете к Луне потерпел катастрофу — загорелись баки с жидким кислородом, но астронавты проявили настоящее мужество и героизм. Они пересели в Лунную кабину, корабль их почти тотчас взорвался, но экипаж сумел приводниться на Землю, хотя Лунная кабина для такой посадки не рассчитана. Этого никто из моих знакомых не знает, я полагаю, и ты не знала, пока я не рассказал, и наверняка не знаешь, кто из людей первым ступил на Луну!
— Не знаю, — тихо отвечает Иринка.
— Нейл Армстронг.
Я наконец замолкаю и перевожу дыхание.
— Какой ты умный, Митя, и как интересно рассказываешь, — Иринка смотрит на меня с восхищением. — Я никогда раньше от мальчиков такого не слышала. Этому вас в институте учат?
— Во-первых, я не мальчик, — обижаюсь я, — во-вторых, в нашем институте ничему не учат. Институт наш — чепуха, дрянь, поступил я в него по ошибке и весь год дурака валял… И вообще, я курю и пью водку. Как тебе это нравится? — заканчиваю я.
— Нравится, все равно я вижу, ты не такой, каким хочешь себя выставить, ты — другой. У тебя глаза умные и добрые.
Я чувствую, как краска приливает к моему лицу; хорошо — темно, и Иринке ничего не видно.
«Конечно, — проносится в голове, — глаза умные и добрые, это я сам знаю. Вот только морда мерзкая...»
— Не люблю комплиментов, — вслух отвечаю я, — я подонок, низкий человек, кстати, и одеколон уже пил два раза.
— Это ничего, — Иринка берет мою руку и пожимает ее, как бы желая успокоить. — Это пройдет. Ты пересилишь временные неудачи, вероятно, у тебя нет близко знакомой девушки, которая смогла бы помочь. Хочешь, я ею стану?.. Тем более, что я уже сама курю, — произносит она неожиданно, -  мы вдвоем бросим. Будем дружить и бросим. Хорошо?
Это наивное «дружить», так просто произнесенное и никогда мною раньше от девушки не слышанное, мгновенно обескураживает. Сжимается сердце от предчувствия чего-то большого и светлого.
— Но сегодня день уже на исходе, будем считать его не в счет, а потому давай закурим, — предлагаю я Иринке и достаю из кармана помятую пачку «Примы».
— Я такие не курю, — отказывается она, — только с фильтром, и то в основном не наши, а американские.
— Тогда я тоже не буду, а сигареты выброшу...
Уже совсем стемнело. Мы прошли центр города, удалившись от парка более чем на километр. Улица, на которой мы находимся, оказывается без единого фонаря, так что, выбрасывая пачку, незаметным движением я все же прячу пару сигарет в карман пиджака.
— Вот мы и пришли, — Иринка останавливается и поворачивается ко мне лицом.
— Ты что, у Лели живешь? — спрашиваю я, видя, что мы остановились возле Лелиного дома.
— Нет, я живу у бабушки, ее дом там, — она машет рукой в сторону забора, — в глубине Ленкиного двора, или как ты говоришь, Лелиного.
Я стою, переминаясь с ноги на ногу, и не знаю, что предпринять дальше. Уходить не хочется.
— Пойдем посидим на лавочке, — предлагает Иринка, помогая мне в моей сегодняшней нерешительности.
— Пошли.
Мы усаживаемся на лавку в Лелином палисаднике, который густо зарос кустами сирени, делающими тьму еще более непроницаемой. Сидим тихо, не шевелясь, не говоря ни о чем. Слышна только музыка, доносящаяся со стороны парка, да сверчок, соревнуясь с ней, где-то рядом напевает свою заунывную песню. Я хочу обнять ее, но боюсь чего-то и замираю в нерешительности.
— Покажи мне Полярную звезду, — первая прерывает молчание Иринка.
Я оживляюсь. Звезды — мой конек, о них я готов рассказывать сколько угодно. Разбуди меня пьяного посреди ночи, и я отвечу на любой вопрос по звездной  теме.
— Вон, смотри, — правой рукой я показываю в небо, а левой как бы нечаянно прикасаюсь к ее спине, — видишь большой перевернутый ковш — семь звезд? Это Большая Медведица. Над второй звездой ручки ковша еле видна маленькая звездочка — Алькор, по-нашему, значит Всадник. По ней зрение проверяют, и все почему-то выбирают ее своим талисманом. А я назло выбрал другую, ее очень трудно найти на небе.
— Почему назло? И какую именно, покажи, пожалуйста, — просит Иринка.
— Не знаю, почему, но назло всем. Я об этом никому не говорил, тебе первой, но показывать и тебе не буду — нельзя, мои загаданные желания не исполнятся… Смотри теперь дальше, — продолжаю я, — берем две крайние звезды ковша Большой Медведицы, проводим через них мысленно прямую линию и откладываем вверх пять расстояний между этими звездами. — Во-о-он, видишь, — пальцем я показываю куда-то вверх, а левой рукой стараюсь обнять Иринку покрепче.
— Мне холодно, — слышу я шепот у самого своего уха.
Я так и замираю с протянутой рукой, потом судорожным движением расстегиваю пиджак и укрываю им Иринку. Внутри у меня все дрожит. Я пытаюсь что-то лихорадочно сообразить, но события сегодня развиваются помимо моей воли.
— Можно, я тебя поцелую? — тихо спрашиваю я, пытаясь справиться с возникшим волнением.
— Можно.
В темноте я не сразу ловлю ее губы, а целую в нос. (Потом я полюблю целовать кончик этого дорогого мне носа, но сейчас об этом рано.)
Наконец все получается как нужно, губы припадают к губам, и нежность, тихая грустная нежность, неведомо откуда влетевшая в палисадник, начинает вливаться мне в грудь. Дрожь понемногу успокаивается, а затем проходит вовсе. Никогда прежде не испытывал я ничего подобного. Тело и душа слились на мгновение в едином сладостном порыве… Наверное, так у всех бывает впервые.
Не прерывая поцелуя, осторожно начинаю рассматривать ее лицо. Глаза закрыты, пушистые ресницы опущены, нос прямой, немного вздернутый, на лбу -каштановая челка волос. Я чувствую ее  неровное дыхание с легким подрагиванием и стараюсь сильно-сильно, как самое дороге, прижать её к себе.
Разглядываю, и опять выплывает эта мысль о схожести с Женькой: «Да, я теперь ясно вижу, она — вылитая Женька, почти такая же красивая, а я вот ее целую — невероятно».
Обнимая, я машинально поднимаю руку и смотрю на часы — десять минут двенадцатого. (Впоследствии этот жест станет предметом наших мнимых размолвок. Ведь, когда я поднял руку, часы оказались на уровне ее уха. Она прекрасно слышала их тиканье и без труда поняла, что я делаю во время поцелуя.
«Первый раз целовал, а сам на часы смотрел», — упрекала она меня в дальнейшем, но я опять опережаю события.)
  — А ты на нее похожа, — неожиданный ляп срывается с моего языка.
Иринка открывает глаза и не мигая вопросительно смотрит на меня, никак не реагируя на произнесенное; губы ее полураскрыты, она молчит и, по-моему, не понимает смысла услышанных слов. Я отстраняюсь от нее и говорю:
— Наверное, нам пора?
— Пора, — как эхо, повторяет она и спрашивает. — Завтра мы встретимся снова?
И тут только я вспоминаю, что завтра мне уезжать в Брянск на практику.
— Нет, завтра не могу — уезжаю в институт. Но даю слово: в следующую субботу обязательно приеду. Ты будешь ждать?
— Буду, — отвечает Иринка, глубоко вздыхая.
— Значит, в субботу в девять вечера на этой лавочке, идет? — говорю я весело и крепко сжимаю ее ладони.
Она утвердительно кивает, но, кажется, не очень уверенно. Я еще раз, тихонько прикоснувшись, ласково целую ее, рассеянно взглядываю на часы, поворачиваюсь и быстро ухожу не оглядываясь. Оглядываться я не люблю, после одного случая, произошедшего еще в школе.
Однажды 9 мая, после возложения венков, я учился тогда в восьмом классе, непонятно как мы с Женькой остались одни. Все ребята куда-то разбежались, а я пошел ее провожать. По пути она рассказывала о своем отдыхе в «Артеке». Я слушал развесив уши, так как к тому времени еще нигде, кроме N-ска, не был. Мы шли рядом, боковым зрением я видел, что она выше ростом, поэтому все время приподнимался на носки, стараясь идти с той стороны, откуда начинается уклон тротуара. Уклон был невелик, и толку от предпринимаемых усилий было мало, но я старался изо всех сил. Уже почти у ее дома она вдруг остановилась, хитро посмотрела на меня своими красивыми глазами, в которых на секунду блеснул зеленый огонек, и сказала:
— Дальше провожать не надо, — и неожиданно добавила: — Приходи сегодня на танцы, я там буду.
Затем круто повернулась и легко зашагала к дому. Я стоял, не трогаясь с места, и заворожено глядел ей вслед. Я молил Бога, чтобы она обернулась, но мольбы были напрасны: то ли она чувствовала спиной мой взгляд и старалась выдержать характер, то ли просто сразу забыла о моем существовании. Я долго стоял и смотрел, но она так и не обернулась.
С тех пор, расставаясь с девушками, я никогда, повторяю — никогда, ни единого раза не обернулся и не обернусь впредь.
Остаток того весеннего солнечного дня провел я как на иголках: все ждал вечера, когда можно будет пойти на танцы. Наконец вечер наступил, но я на танцы не пошел. Зачем было туда идти? Лишний раз увидеть, как она танцует со своим возлюбленным Васькой Рыбаковым?
На следующий день в школе мы встретились как ни в чем не бывало. Почему я не был на танцах, она не спросила, и вообще вела себя так, будто не существовало в природе вчерашнего дня и меня вместе с ним.
И вот сейчас, удаляясь от Иринки, чувствую ли я спиной ее взгляд? Чтобы узнать, надо лишь обернуться, но я не посмею сделать это.
Свернув в переулок, быстро извлекаю из кармана одну из спрятанных там сигарет, зажигаю спичку, но так и остаюсь стоять в этом положении, не предпринимая дальнейших действий. Что-то мешает мне закурить, не позволяет сделать это. Спичка догорает, я выбрасываю ее, следом летят на землю обе сигареты. Через несколько минут я в Верхнем саду.
Верхний сад — наша достопримечательность. Ему больше двухсот лет. Говорят, что сажал его сам граф Разумовский, в чьих владениях состоял тогда наш N-ск. Ставший тайным мужем царицы Елизаветы, он снискал в истории достаточную известность. Воскресенский собор, высящийся на 70 метров в центре нашего города, построен на его деньги и был предназначен для тайного их венчания. Граф увлекался ботаникой, и большинство деревьев в Верхнем саду посажены собственными его руками.
Сад вышел на славу: тенистые липовые аллеи, уходящие вглубь, соперничают по красоте с окаймляющими сад аллеями кленов. Дубы растут внутри, они стоят в гордом одиночестве, подпирая могучими кронами голубое небо. Между липовыми аллеями разбиты правильной четырехугольной формы травяные лужайки. Когда-то давно, мне рассказывал об этом мой дед, в саду стояли большие стеклянные оранжереи, в которых круглый год выращивалось все что угодно — от заморских фруктов до обыкновенной земляники. Теперь оранжерей больше нет, они давно разрушены, и сад пришел в запустение, но все же еще не полностью утратил свое былое величие.
Я быстро шагаю по узкой тропинке в абсолютной темноте, но оступиться не боюсь — здесь мне знакомо все: каждый кустик, каждая кочка и выбоина. Пахнущие ночными сумерками листья шепчут что-то в ночной тиши. Кажется, они чувствуют мое настроение и искренне радуются ему. Млечный Путь, тускло сияя, освещает дорогу. Ночная свежесть приятно холодит грудь, и впервые в жизни мне вдруг становится легко и свободно, как будто спадают с рук и ног тягостные оковы, мешавшие жить до сих пор, и расправляются за спиной выросшие крылья. Придя домой, я осторожно раздеваюсь, боясь растревожить переполняющие меня впечатления, и быстро засыпаю.
 
Глава II
На следующий день просыпаюсь рано и сразу чувствую всю необыкновенность нового летнего утра. То, что оно необыкновенное, я ощущаю всеми клеточками своего тела.
«Не пробежаться ли мне? — думаю я и, радуясь этому давно забытому ощущению предстоящей пробежки, натягиваю спортивную форму, не спеша выхожу из дома и начинаю бег. Бежится легко, дышится еще легче. — Какое сегодня солнце ласковое, и небо — синее-синее, словно раскрашенное яркими красками. Что за новое необыкновенное чувство появилось и бродит во мне? Так легко дышится, так радостно бьется сердце, будто тесно ему в груди, и оно готово вырваться наружу. — А ведь я люблю её!» — обжигает вдруг ворвавшаяся в мозг шальная мысль.
«Кого — её? — неожиданно возражает внутренний голос, — ты давно уже никого не любишь, разве только Женьку свою все никак забыть не можешь. Да ты же вчера эту школьницу и не разглядел в темноте, как следует».
«Но мне хорошо, — пытаюсь я не согласиться с внутренним голосом, — так хорошо, как еще никогда не было».
«Чепуха, — возражает он, — просто вчера ты наконец выбросил из головы десятилетние школьные грезы и стал свободным.
Любовь — это болезнь, когда любишь — всегда плохо».
«А мне хорошо! Но я не буду тебе перечить, мое второе я, пусть все будет, как будет», — и я начинаю накручивать круги вокруг местного стадиона.
Вечером того же дня я в Брянске. В общежитии все происходит, как всегда в последнее время: стол накрыт, на нем сковородка жареной картошки и несколько бутылок вина.
— Бери штрафную, — приказывает Боря.
— Не буду, я бросил, -  пробую я возразить ему, но чувствую, что это бесполезно.
— Иди лучше умойся с дороги, — смеется он, — а то несешь какую-то чепуху.
Я выпиваю стакан портвейна, закуриваю первую за день сигарету, и все становится на свои места.
«И что я так о себе возомнил, — думаю я, пьянея, — далась мне эта школьница?» К ночи я опять напиваюсь вдрызг.
Неделя течет своим чередом. Пьянки идут параллельно с подготовкой к одной авантюре, о которой я совсем забыл. Мы собрались ехать на заработки и решили отправиться непременно на Север на лесосплав. Как это осуществить — никто толком не представляет, но в любом авантюрном деле всегда находится инициатор или зачинщик. Им оказался Яшка Арсенов. Он изучил заблаговременно все вывески в Брянске, где имелась информация о потребности в сезонных рабочих, и разослал директорам северных леспромхозов письма. Пришло несколько положительных ответов, и на прошлой неделе мы окончательно решили, куда и когда ехать. Положили двинуться в следующее воскресенье, а вот куда, толком я еще не выяснил. Желающих набралось двадцать пять человек. Получился настоящий «дикий стройотряд».
В наступающую пятницу производственная практика заканчивается, и мы становимся свободными.
Вечером, после обмытия успешного окончания первого курса, Боря собирается домой в Рославль — приготовить еду, одежду и все прочее, необходимое для предстоящей поездки. Он забегает ко мне в комнату, интересуется, как настроение, и бежит на вокзал, чтобы успеть к последней электричке. Настроение мое неважное, пятикурсники уехали в военные лагеря под Новозыбков, я в комнате остался один, и выпить решительно не с кем.
Я брожу из угла в угол и курю одну сигарету за другой. Ближе к ночи в душе возникает неосознанное волнение; оно растет, ширится, превращаясь в тревогу, и охватывает все сильнее и сильнее. Я лежу, ни о чем не думая, и боюсь признаться себе в причине тревоги. Неужели из-за нее?
На другой день Боря приезжает рано, весь чистый такой, свежий, уверенный в себе. Как я завидую ему, почему у меня не бывает такой уверенности, такого душевного спокойствия,  всегда что-то мешает.
Боря рассказывает о доме, о семье, о том, что его отец бросил недавно курить и теперь бегает по утрам, как молодой. Я слушаю, но мысли незаметно отделяются от Бориного  повествования и уходят в другое русло.
 «Ехать или не ехать к ней сегодня? — тревожно бьется в груди. — Поеду!!!» — наконец решаюсь я.
— Знаешь, Боря, — перебиваю я его интересный рассказ, — я тебе скажу одну вещь, но только тебе, а то другие не поверят, подумают, что я сдрейфил и не хочу ехать на Север. В прошлую субботу я ездил домой и встретил там одну девушку, она из Кишинева, мы провели в ней вечер и договорились встретиться сегодня. И вот я чувствую, что мне надо ехать, а завтра после обеда я непременно вернусь, и мы двинем на Север.
— Да ну, Мить, брось эту ерунду городить, — огорченно возражает Борис, — зачем тебе сейчас баба, да еще из Кишинева? Приедем с Севера с деньгами, найдешь тогда себе любую.
— Не зли меня, Боря, — я с завистью смотрю на его холеное лицо, — ты ничего не понимаешь в жизни. Живешь и все время лыбишься, наверное, слишком доволен? А я всю жизнь мучился. Да что говорить, я тебе рассказывал про себя не раз.
— Это про то, что тебя отчим лупил и еще Женька не любила? Чепуха все это. Меня отец тоже нередко драл как сидорову козу.
— Тебя драл, а для меня вся жизнь дома была сплошной пыткой. Хочешь, я расскажу, как он избил меня однажды за счетчик?
— За какой счетчик? — удивляется Боря.
— За обыкновенный, который киловатт-часы отсчитывает… Было мне тогда десять лет, я учился в третьем классе, но все это помню отчетливо, до мельчайших подробностей, и теперь, по прошествии стольких лет, а иногда кажется, что и умирать буду — все равно вспомню.
— Это уж чересчур хватил, — возражает, улыбаясь, Боря.
— А вот послушай, — начинаю я свой невеселый рассказ. — Сидим мы дома с братом… Ну ты знаешь, у меня брат есть Александр, на два года старше. Он сейчас в армии, этой осенью должен демобилизоваться.
Так вот, сидим мы с ним утром за столом, и мать с нами, завтракать собралась. На дворе весна — конец марта, школьные каникулы начались. Снег уже тает, и солнце припекает сильнее...
Заходят в дом два мужика, постучавшись предварительно, говорят, с проверкой электричества. Осмотрели проводку, выключатели, розетки; потом один полез к счетчику и вдруг спрашивает: «Чего у вас стекло на счетчике разбито?»
Мать растерялась и говорит: «Это дети баловались и разбили».
Брат съежился весь от этих слов, но молчит, а я возьми да ляпни:
«Все мы, — говорю, — да мы. Это отчим пьяный с дядь Колей туда пленку вставляли и разбили...»
Ну это для того, чтобы диск не вращался, — поясняю я Боре. -
Мужики заулыбались, довольные. «Хорошо, — говорят, — сынок, мы с этим делом разберемся. Здорово ты нам помог». И с этими словами удалились.
Мать посмотрела на меня, как на врага народа, и говорит: «Теперь они нас оштрафуют на 50 рублей. Я все ему скажу». Я опешил, только тут до меня дошло, что я натворил. Представив, какое последует за этим возмездие, сгорбившись, как сомнамбула, я вышел на улицу и побрел незнамо куда.
Дело, повторяю, было утром, и до вечера, когда возвращался с работы отчим, я не знал, как дотянуть. Пошел к соседу и стал помогать ему убирать снег с его двора.
Время тянулось медленно, но неумолимо. В шесть вечера пришел брат и сказал, что меня зовет отчим. Сердце при этом известии у меня оборвалось. Придя домой, я увидел отчима ходящим из угла в угол. Выражение лица его было каменным, глаза сверкали, как у хищного зверя. Он был трезв. На мое появление никак не отреагировал, продолжал мерно вышагивать.
«Может, еще не знает?» — мелькнула спасительная мысль. Но он давно все знал, мать доложила, просто не придумал еще, каким образом приступить к экзекуции.
Я стоял перед ним, понурив голову и, ожидая дальнейших, явно неблагоприятных событий, молчал. — «Ну что молчишь? — неожиданно громко спросил отчим, остановившись, — верно, героем себя чувствуешь?»
Я продолжал упорно молчать.
«Ты понимаешь, что меня теперь на 50 рублей оштрафуют, ты мне эти деньги дашь?»
Последние слова повисли в воздухе тягостным звоном.
«А ну снимай штаны, живо!» — вдруг заорал он что есть мочи, и слюна брызнула из его рта во все стороны.
«Папочка, я больше не буду, — взмолился я, — это не я, это мамка виновата… Я больше не буду».
А что не буду? — разве я тогда знал.
Отчим схватил меня за шкирку, взял в левую руку (он левша) заранее приготовленный ремень, зажал мою голову в своих коленях и начал уверенно охаживать. Удары получались хлесткие, кожаный ремень так и впивался в тело. Боль была нестерпимой, и я визжал, как резаный поросенок.
Не помню как, изловчившись из последних сил, я вдруг резко ущипнул его сзади за ягодицу; на мгновение он разжал колени, и я метнулся на свободу. Но с перепугу побежал не на улицу, а в другую комнату. Это было непростительной ошибкой. Отчим озверел, он загнал меня в угол между стеной и кроватью и стал стегать ремнем по голове, по плечам, по лицу. Я пытался прикрывать глаза руками, но понял, что это бесполезно, вероятно, он решил меня убить.
Сколько времени продолжалось истязание, я потом не помнил, видимо, от болевого шока у меня помутился рассудок.
Очнулся на печи, отчим сидел внизу за столом, курил свой любимый «Беломор», перед ним стояла початая бутылка водки. Я посмотрел на свои руки — они были синими, все в фиолетовых рубцах и опухли. Тело горело и жгло, как сплошная рана. Во рту чувствовался сладковатый привкус крови. Я облизал губы языком, они были  разбиты; попробовал пошевелиться — в ответ резкая боль мгновенно пронзила все тело.
«Хоть бы умереть, — подумалось мне, — на том свете будет легче».
Я со злостью смотрел на отчима.
«Как я вас всех ненавижу», — зашевелился в душе отчаянный ком.
Через час пришла с работы мать. Испуганно она посмотрела на отчима, потом заглянула на печь. Глаза ее округлились, вероятно, то, что она увидела, сильно поразило ее. Наверное, голова и лицо у меня были такими же синими, как руки.
«Семен, что ты с ним сделал? — набросилась она на отчима. — Посмотри, на кого он похож. Как бы не пришлось «скорую» вызывать».
«Вызови, попробуй, — зло проговорил я с печи, — я им все расскажу, пусть посмотрят чужие люди, что вы со мной сделали… Как я вас ненавижу, — заревел я, — когда вырасту, а вы будете старыми, с голоду у меня сдохнете, я вас в дом престарелых сдам, — продолжал я сердито выкрикивать с печи, нервно икая и захлебываясь слезами. — Я вам этого до самой смерти не прощу...»
Вот так, Боря, — заканчиваю я свой рассказ, — и все за 50 рублей, а ты говоришь — тебя драли.
Боря сидит ошеломленный, и жадно затягивается сигаретой, с жалостью смотрит на меня.
— Дальше, Боря, — продолжаю я, тоже закуривая, — я совсем замкнулся, невзлюбил людей, да а сейчас не очень-то их люблю. Все они быдло, тупые скоты, почти в каждом — лишь набор животных инстинктов, смотреть противно. Исключение — один-два процента. Женьку после этого я полюбил еще больше, ничего ведь в жизни не оставалось, но ты знаешь, чем все кончилось. И вот сейчас я встретил ее, ту, о которой все время грезил в розовых мечтах. Я поеду к ней, Боря, пусть она меня и не ждет. Поеду для очистки совести, чтобы удостовериться в полной своей ничтожности.
— Хорошо, Митя, — говорит Борис, раздавливая окурок в пепельнице и выпуская остатки дыма через нос, — поезжай, а завтра раньше вечера не спеши, побудь с ней, если она того пожелает, а на Севера мы успеем.
— Спасибо, Боря, ты настоящий друг, — я крепко пожимаю ему руку.
Прибыв на автовокзал, я покупаю билет лишь на последний рейс, на два предыдущих мест нет. Выезжаю в N-ск поздно, когда уже порядком темнеет. Автобус медленно тащится по окраинам Брянска, заходит на заправку и все никак не может выехать на загородное шоссе.
Немытые фонари на столбах горят тускло, они освещают мне дорогу в неизвестное будущее.
Салон автобуса наполовину пустой, рядом со мной свободное место, я усаживаюсь поудобнее и начинаю думать о предстоящей встрече. Но мысли почему-то лезут в голову совсем не те, что хотелось, представляется вдруг, что она давно забыла обо мне и гуляет сейчас с кем-нибудь другим, целует его нежно, а я, я — пустое место. Скорее всего она и не вспомнила обо мне ни разу, как когда-то в школе не вспоминала Женька.
Я пытаюсь представить лицо Иринки, но не могу, образ его вылетел из памяти.
«Она на Женьку похожа, — припоминаю я, пытаюсь воспроизвести ее черты, — темные густые волосы, чуть вздернутый нос и еще что? Что же еще?»
Помимо воли неожиданно ясно всплывает из глубины памяти лицо Женьки. Я вижу его отчетливо и вспоминаю выражение глаз, когда она смотрела искоса в мою сторону, передавая мне записку. Это было в десятом классе, я уже давно знал, что она меня не любит, учились мы с ней в другой школе (в районе, где проживали наши родители, была только восьмилетка), уже неоднократно мне били морду в этом районе; короче, многое я уже понимал и многое не представлялось больше в розовом цвете. Васю ее исключили за неуспеваемость еще в девятом классе, он учился в Ленинградской мореходке, часто наезжая к ней в школу в морской форме.
И вот однажды на уроке истории (урок этот вела у нас безалаберная учительница, и мы делали на нем, что хотели) я от нечего делать решился на странный поступок: взял лист бумаги и написал Женьке записку. Никогда раньше я не мог даже помыслить о таком, а тут что-то снизошло на меня.
«Женя, — написал я и содрогнулся от своей пропащей решимости, — я хочу в восьмидесятом году полететь с тобой на Марс, только именно с тобой». И слово «тобой» подчеркнул два раза. Затем передал записку по назначению. Она сидела за одной партой с Лелей, ее лучшей подругой, и тоже, как и все, занималась посторонним делом — вязала что-то своему Васе.
Вижу, взяла записку, развернула, наклонилась над ней, читает. Потом обернулась в мою сторону, странно взглянула и быстро начала писать ответ. Через минуту я его получил.
«Я тоже хочу, — писала она и дальше спрашивала: — Почему со мной?» И слова «со мной» подчеркнула два раза.
«Потому что ты знаешь, почему, — написал я и добавил подозрительно самоуверенную фразу: — И будь уверена, что я смогу добиться этого».
«Я согласна», — пришел ответ.
Дальше переписка пошла полным ходом, вплоть до самого звонка. Мы писали о том, какую одежду возьмем с собой, какие книги будем читать в полете и что будем есть. Посылая ответы, я украдкой из-под руки смотрел на Женьку. Было видно, как она, обернувшись, внимательно смотрит в мою сторону и о чем-то напряженно думает. Тень улыбки или тихой грусти озаряла ее лицо.
«Все же я что-то могу, когда сильно захочу, — подумалось мне. — Почему же раньше не удавалось такого?»
Поздним вечером того же дня, сидя за столом, я разглядывал дорогие мне листки. Ровный каллиграфический почерк, идеально параллельные строчки, никаких помарок. Эти кусочки бумаги держали ее руки, я хочу поцеловать их, но какая-то неведомая сила запрещает сделать это. Я аккуратно собираю их со стола, бережно несу в руке и так же бережно бросаю в печь. В мгновение ока они вспыхивают и превращаются в прах.
«Вот и все, — думаю я, — игра в любовь закончилась».
На другой день мы ведем себя на уроках как ни в чем не бывало, записок больше не пишем и внимательно слушаем учителей. я смотрю украдкой на ее красивое лицо, которое теперь ничего не выражает, она в мою сторону за весь день не взглянет ни разу...
На мгновение я отвлекаюсь от мыслей и смотрю на часы. Автобус сегодня опаздывает. Уже девять часов вечера, а мы еще в пятнадцати километрах от N-ска.
К заветной скамейке я лечу как на крыльях, но добираюсь до Лелиного дома лишь в начале одиннадцатого. Скамейка пуста, никто меня не ждет. Я останавливаюсь перед ней, смотрю на густые кусты сирени в палисаднике, и мне кажется невероятным, что неделю назад я сидел здесь и даже кого-то целовал.
«Может, она только что ушла? — стараюсь я успокоить себя. — Может, ждала?.. Нет, вряд ли, если бы ждал я, я бы до утра сидел… Хотя, впрочем, она еще совсем девочка, школьница — посидела, замерзла или страшно стало одной в темноте, и она ушла».
Мучиться сомнениями дальше не имеет смысла. Я решительно отворяю калитку и вхожу внутрь знакомого двора. Подойдя к дверям веранды, громку стучу. Открывает Лелина мать.
— Это ты, Митя? — говорит она своим приятным голосом, узнав меня. — Я ее сейчас подниму. — Лена, вставай! — кричит она, когда мы входим в дом. — К тебе пришли.
Из спальни появляется заспанная Леля в ночной рубашке.
— Где ты был? — обращается она ко мне. — Пойдем скорее, может, Иринка еще не легла. Она тебя целый час ждала, изнервничалась, издергалась вся. Я ей говорила: не волнуйся, приедет, никуда не денется, — а она не выдержала, ушла к бабушке.
Леля набрасывает на себя пальто, и мы направляемся к странного вида избе, смахивающей издали на сарай. Изба находится в глубине Лелиного двора, почти у самого огорода. На стук открывает поразительного вида бабуля, в темноте очень смахивающая на Бабу Ягу. Сзади нее  неожиданно вырастает фигура Иринки, одетой в ту же белую рубашку и черную юбку.
— Ты почему опоздал настолько? — спрашивает она обиженно. — Я тебя так ждала.
— Сейчас все объясню, — отвечаю я и, видя, что бабуля подозрительно на меня смотрит, прибавляю: — Пойдем отсюда скорее.
Я беру ее за руку, и мы выходим за калитку.
— Извини, Иринка, я билет взял только на последний рейс, — начинаю я оправдываться, но она перебивает:
— Не надо, я уже успокоилась, главное, что ты приехал и не обманул меня.
Я смотрю на нее, и на душе светлее. Теплый летний ветерок теребит ее волосы и задувает их сзади на лоб, Иринка инстинктивно щурит глаза и убирает волосы рукой.
— Знаешь что, — продолжает она, — я за эту неделю все про тебя узнала: и что ты отличником в школе был, и что не выпивал совсем и не курил, занимался спортом и уроки всегда делал.
— Кто тебе такой ерунды наболтал?
— Есть добрые люди, — Иринка смеется, глядя на меня, глаза ее радужно искрятся сквозь роскошный веер ресниц.
— Ну что, идем на танцы? — предлагаю я.
— Не хочу. Пошли лучше просто так по парку прогуляемся.
Я соглашаюсь.
Что происходит дальше, помнится как во сне. Будто видел сон — яркий, красочный — и внезапно проснулся. Все увиденное еще стоит перед глазами, но уже нет того сладостного ощущения, которое только что тебя охватывало.
Сперва мы долго бродим вдоль берега реки по влажной траве, лунный диск мерцает в вышине над нами, отражаясь в темной речной воде. Невдалеке слышна музыка, она льется тихими волнами по воздуху и проходит сквозь нас. Внизу, в реке, часто всплескивает сонная рыба.
Неожиданно становится холодно, сырой речной воздух проникает через наши легкие одежды и пробирает тело до озноба; мы замерзаем, но прижаться друг к другу стесняемся. Я хочу заговорить о чем-нибудь, но не могу подобрать начальной фразы. Потом в темноте мы набредаем на скамейку, сооруженную под огромным развесистым дубом, садимся на нее, я целую Иринку в губы, и нас будто прорывает. Я целую ее неистово в самый глубокий засос так, что не хватает воздуха, и она отвечает мне тем же. Мои руки непроизвольно скользят по ее рукам, по груди, и, когда как бы нечаянно забираются снизу под юбку, она торопливо сжимает ноги и уводит их в сторону. Лица наши разгораются, становится жарко; на лбу у меня выступает испарина, волосы Иринки спутываются. Я целую ее все сильнее и сильнее, а она больно кусает мой язык. Сколько продолжается такое неистовство — точно не припомнить; кажется, не меньше часа, хотя наверняка определить невозможно — на часы мы не смотрим.
Незаметно мы все же устаем от взаимных объятий, а устав, понемногу успокаиваемся. Я иду к горящему фонарю и стреляю там у знакомых ребят сигарету, которую мы очень вкусно выкуриваем вдвоем. Но вот все заканчивается.
После свершившегося, уже ближе у ночи и явно после одиннадцати, мы возвращаемся домой. Нервное напряжение, дрожь, жар лиц и сердец — все осталось там, в парке. Нам немного стыдно и неловко друг перед другом, но в то же время мы чувствуем себя совсем родными.
Иринка держится двумя руками за мой локоть и идет, склонив голову ко мне на плечо. В воздухе пахнет теплой пылью июльского лета, голубоватый свет горящих кое-где фонарей делает происходящее нереальным. Не верится, что вот так просто может случиться самое главное в моей жизни...
… А может, уже случилось?...
Вокруг одного из ярко горящих фонарей снует множество всевозможных букашек. Они бросаются на него, отскакивают, но снова и снова повторяют этот бессмысленный сизифов акт. Неужели и человеческая жизнь — такая же глупая пустая шутка?!
Дорогой Иринка рассказывает разные интересные и не очень интересные истории из своей школьной жизни. Она очень увлекается, а я иду рядом и думаю: «Как же я скажу ей сейчас, что завтра уезжаю? И как не хочется мне никуда ехать...»
— Что ты сегодня молчишь? — обращается ко мне Иринка, чувствуя, видимо, мое ненормальное состояние, — почему не разговариваешь со мной?
— Я завтра уезжаю, — мрачно произношу я.
— Опять в Брянск, на практику?
— Нет, практика закончилась. Я еду с друзьями на Север… — и я вкратце рассказываю суть нашего авантюрного плана.
— Вот еще новость, — возмущается Иринка,  — а ты не едь, нужен тебе этот Север. Неужели тебе плохо со мной? Я здесь пробуду еще неделю, и мы можем провести ее вместе. Разве ты не хочешь?
— Хочу, очень хочу, но ведь я дал ребятам слово.
— Ты обманываешь меня, — голос Иринки переходит на высокие тона, в нем чувствуется близость неминуемых слез, — я тебе надоела, так прямо и скажи, и нечего придумывать какой-то дурацкий Север.
— Нет, что ты, — неумело оправдаюсь я, — я очень хочу остаться. Ты не представляешь даже, как я хочу остаться и быть с тобой, — голос мой сникает, я смотрю в землю и тяжко вздыхаю, — но все же завтра я уеду, и давай больше не будем об этом.
Говорю я это твердо и добавляю:
— Уже поздно, сегодня нам недолго осталось быть вместе… Тем более, тебе уже спать пора, — пытаюсь я пошутить, но шутка не получается.
Дальше мы идем молча, разговор не клеится, и потом, сидя в Лелином палисаднике на лавочке, по-прежнему упорно молчим.
— Дай мне свой кишиневский адрес, — первым не выдерживаю я, — я тебе напишу с Севера, мне почему-то кажется, что расстаемся мы сейчас не навсегда. Придет время, — продолжаю я, все больше воодушевляясь, — и мы снова будем вместе.
— Не нужно мне никаких потом, я сейчас хочу быть с тобой, — голос ее начинает вибрировать, на глазах выступают слезы. Иринка всхлипывает, шмыгая носом.
— Ну не надо, милая моя, — шепчу я, обнимая и прижимая ее к себе.
— Отпусти, а то я сейчас заплачу, — Иринка вырывается из объятий, но я не отпускаю. — И почему ты не называешь меня по имени, а говоришь «моя»? Я не твоя и теперь не хочу ей быть.
Слезы катятся по ее щекам, прокладывая мокрые дорожки. В одной из слезинок я вижу вспыхнувшую звездочку и непроизвольно загадываю желание. Желание слишком желанное, кажется — неисполнимое, в нем я боюсь признаться даже самому себе.
— Как ты хочешь, чтобы я называл тебя? — спрашиваю я.
— Не знаю, — Иринка все еще продолжает горько всхлипывать, но уже не вырывается, — дома меня зовут Иринкой, в школе — Аринкой, мне это не нравится, но я вообще не терплю, когда меня называют Ирой или Иркой.
— Я буду звать тебя Иришкой, хочешь?
Она смотрит  на меня блестящими от слез глазами и кивает головой.
— Но завтра мы еще встретимся? — просит она, и уже сама прижимается ко мне.
— Конечно, — отвечаю я и целую ее мокрое лицо. В ответ она обнимает меня, тяжко вздыхает, и на минутку мы затихаем. Я ласково глажу ее волосы, потом достаю из кармана носовой платок и начинаю промокать им остатки слез на Иришкином лице.
— Завтра утром мы обязательно встретимся, — говорю я тихо, — но только утром. После обеда я должен ехать.
— Я дам тебе свой адрес.
Непроизвольно Иришка еще крепче обнимает меня и целует в губы. Я чувствую соленый привкус ее слез.
— Только ты напиши мне с Севера, хорошо? Я буду ждать.
На следующий день без пяти девять я, как на крыльях, подлетаю к Лелиному дому. Через минуту выбегает Иришка — «моя Иришка», как отныне и вовек я буду ее называть.
Мы нетерпеливо льнем друг к другу и идем гулять в Верхний сад. Как прекрасен наш древний сад в этот последний июльский день. Лето набрало полную силу и дышит всей грудью. Жизнь пульсирует в каждом листочке, в каждой травинке и паутинке.
Зеленый блестящий жук, басовито жужжа, перелетает с цветка на цветок; такой же зеленый, но еще более яркий ковер травы стелется под нашими ногами. Мы ходим по этой первозданной нетронутой природе, как первобытные люди, крепко прижавшись и не отрываясь друг от друга. Потом нам надоедает так бродить, мы расцепляемся, начинаем бегать и резвиться, как дети. Иришка носится вокруг толстой разлапистой липы, высоко, по-девчоночьи поднимая ноги; я гонюсь за ней и делаю вид, будто не могу догнать.
Все кажется прекрасным, только лишь время — неумолимое время не позволяет слишком долго плескаться беззаботной трепетной радости, наполнившей нас до краев. Оно, это бессердечное время незаметно кончается, положив на сегодня предел нашему безмятежному счастью.
— Я не пойду провожать тебя на вокзал, — говорит напоследок Иришка, — там я не выдержу и разревусь. Все будут на меня глазеть, а я не люблю этого. Давай простимся здесь.
Она целует меня в губы, но не сильно, крепко сжимает на прощание руки, глядя при этом ободряюще в глаза, и уходит, не оглядываясь. Я смотрю ей вслед, и сердце у меня сжимается.
Через несколько часов я снова в Брянске переступаю порог родного общежития. В нем, к своему величайшему изумлению, никого из друзей, с кем собрался ехать, не обнаруживаю. На вахте бросается в глаза приколотая кнопками записка: «Дмитрий! Срочно жми на вокзал, поезд отходит в 18.00».
Я смотрю на часы: половина седьмого — жать некуда. Я сажусь на стул, закуриваю купленный на вокзале N-ска «Беломор» и шумно выдыхаю. Через секунду клубы сизого едкого дыма, освещенные желтым светом сороковаттной лампочки, повисают в воздухе.
— Здесь еще есть один отставший, — обращается ко мне вахтерша тетя Катя, — ты не огорчайся, сынок, он где-то тут бродит. Наверх, кажется, пошел, может быть, вдвоем что-нибудь придумаете.
Поднявшись на четвертый этаж, я встречаю своего сокурсника по фамилии Медведюк — смуглого высокого парня с копной черных курчавых волос на голове, издали здорово смахивающего на негра. Но зовут его по-русски — Серегой. Он тоже изъявил желание поучаствовать в нашей авантюре и тоже опоздал к поезду.
— Куда хоть поехали, знаешь? — спрашиваю я его.
— В Княжпогост, в леспромхоз, — отвечает Медведюк и прибавляет: — Не переживай. Мы их в пути догоним.
Потом внимательно оглядывает меня, будто впервые: кажется, он что-то подозревает, потому что неожиданно спрашивает:
— Ты точно решил ехать?
— Точнее некуда, — отвечаю я, иронично улыбаясь.
— Тогда айда на вокзал за билетами.
Билетов до Москвы на сегодня не оказывается, нет их и на завтра. Мы покупаем на послезавтра.
— Что ж, — подводит итог Серега, — в пути теперь мы их не догоним, зато свалимся в Княжпогосте как снег на голову, когда уже ожидать не будут, — пусть тогда радуются.
Договариваемся встретиться послезавтра за час до отправления поезда и расстаемся.
Медведюк — местный, он едет домой, а я — в общежитие. Туда я приезжаю поздно, в первом часу ночи. Комната наша пуста, ни души, постели сданы коменданту, спать не на чем. Я бужу абитуриентов, поселившихся  напротив, отбираю у одного из них матрац, ложусь на него и пытаюсь заснуть. Но сон не идет. Что ж, у меня есть в загашнике две припасенные пачки «Интера». Я закуриваю и, окутавшись клубами густого синего дыма, начинаю вспоминать. О том, что я теперь не засну до утра, я прекрасно знаю, но не отчаиваюсь. Из любого положения можно извлекать полезное зерно. Буду думать и мечтать.
Вообще, странно я устроен, уже давно заметил за собой интересную черту: я не могу существовать, не думая ни о чем. Иду куда-нибудь — думаю, ем — думаю, ложусь спать — обязательно думаю, посему и засыпаю всегда самый последний. Некоторые ребята только голову до подушки донесут и уже храпят. Раньше я завидовал им, а теперь нет. Ведь думы для человека — не последнее дело, он ведь не скот.
И сейчас я начинаю думать и вспоминать о своем безрадостном детстве, где единственным светлым лучиком была Женька. Мне вдруг отчетливо припоминается мое тягостное прозрение летом после седьмого класса.
… Это случилось жарким июльским днем. Мы только что выкупались в реке; мы — это я и два моих одноклассника и соседа: Витька Гуреев (ныне, к сожалению, покойный, светлая ему память) и Сашка Самосадный по прозвищу Панчик.
После купания мы вдруг решили слазить в болото за белыми лилиями. Топкое дно, крапива, которой густо обросло болото, колючие заросли на берегу — все это представляло определенную опасность в осуществлении задуманного. Достать несколько лилий и идти с ними домой, непринужденно держа их в руках, считалось на нашей улице своего рода шиком.
Пробравшись через колючки и самые густые крапивные заросли, неоднократно уколовшись и обжегшись, я сорвал три самые большие и красивые. Ребятам, конечно же, достались поменьше и похуже. Выбравшись на берег, пришлось еще раз окунуться в реке, так как мы после проведенной операции походили от грязи на болотных чертей.
Домой шли не спеша, поглядывая по сторонам и приняв непринужденный вид. Весь берег реки был усеян многочисленными купальщиками, день выдался жаркий и знойный как никогда.
По пути мы поравнялись со столиком и двумя скамейками, сооруженными недалеко от берега для вечерних бдений молодежи. Сейчас там сидели наша пионервожатая со своим ухажером и вместе с ними Женька. Мы хотели пройти мимо, но вожатая окликнула нас:
— Что ж вы, ребята, такие красивые цветы мимо несете?
— Вот еще, — огрызнулся Панчик, — разным девкам цветы дарить. Пошли вы подальше.
— Ну-ну, полегче, — грозно предупредил нас вожатовский ухажер, — проходи побыстрее и помалкивай.
Мы уже миновали столик, он остался позади, но тут я вдруг не выдержал и, оставив на время моих изумленных друзей в одиночестве, вернулся к нему обратно.
Женька смотрела на меня в упор, хитро прищурив глаза. Я выбрал самую красивую лилию и протянул ей.
— На, возьми, — сказал я и покраснел.
— Спасибо, Митя. — Она бережно взяла лилию, непроизвольно понюхала и прижала к груди.
— Это тебе от меня, — уже более уверенно произнес я, затем резко повернулся и побежал догонять ребят.
— Зачем ты ей отдал, лучше б выбросил, — насел на меня Панчик, совершенно не подозревая, что творилось в моей душе. — Послал бы эту выпендривающуюся особу подальше, и всего делов.
Я промолчал.
Дальше мы миновали отрезок Садовой улицы и вошли в Верхний сад, о чем-то по дороге разговаривали, но я не врубался в происходящее. В душе включился какой-то радостный мелодичный органчик и распевал на все лады.
Очнулся, только открыв калитку и войдя в собственный двор. Решение созрело мгновенно; я захлопнул за собой калитку, перемахнул через ограду в огород и стремительно понесся к оврагу. Спустившись в него, я с бешенной скоростью, огибая кольцом Верхний сад, помчался по направлению к реке. Я летел к столику как на крыльях.
«Сейчас я ей все скажу, — яростно стучало в голове, — сейчас все объясню. Никаких Васей Рыбаковых быть не может, только мы двое. Я и она, и весь мир только для нас. Нам никого не надо».
Еще издали я заметил, что столик пуст. Сбавив скорость и перейдя на шаг, осторожно приблизился к нему. От того, что я увидел, на мгновение потемнело в глазах. Моя лилия была растерзана по лепесткам, жалкие остатки ее валялись в пыли.
«Вот и все, — подумал я, — кончилась моя любовь. Теперь все ясно окончательно».
Опустив голову, никуда уже не спеша, я медленно побрел домой. Солнце, забравшись в небо на самый верх, нещадно палило. Затылок трещал от зноя и мрачных мыслей — мыслей о несправедливости и жестокости жизни, которые теперь надолго поселились во мне.
Когда я поравнялся с ее домом, меня вдруг будто дернул кто-то; я остановился, посмотрел на две оставшиеся лилии, зажатые в руке, решительно открыл калитку и вошел внутрь. В этот миг я не боялся ничего. Подойдя к порогу, я бережно положил лилии на решетку веранды. Потом круто повернулся и и быстро зашагал домой.
В этот день кончилась моя юность, так и не начавшись. Любовь! Почему ты обошла меня стороной в такой момент? Что я сделал плохого, чтобы платить в этом возрасте столь непомерную плату? Неужели нет Вселенского Разума или он ничего не видит в своей слепоте?..
Я выкуриваю последнюю сигарету из второй пачки, сетка кровати жалобно скрипит от моего ворочания, за окном светает.
 
Глава III
В шесть утра я сажусь в первый автобус «Брянск — N-ск», в девять уже дома. Отчим нисколько не удивляется моему столь быстрому возвращению с Севера, да и у меня нет никакого желания ему что-либо объяснять.
Чистое, умытое августовское утро окружает нас, когда я немного погодя с моим соседом Панчиком иду в баню. Покупаем у старушки веники и не спеша паримся. В бане жарко, пар приятный, немного отдает запахом молодых березовых листьев. Я стегаю себя, а мысль работает напряженно, почти на пределе: «Сейчас Панчик предложит после бани выпить пива, потом вина. Надо сразу отказаться. Ведь я сегодня пойду к ней. Как-то она меня встретит нежданного?»
Проходит час, распаренные, чистые, мы спускаемся вниз по лестнице. Там, на первом этаже, свежее пиво, селедка. Мне нестерпимо хочется пить, но я знаю, что не буду.
Панчик уверенно подходит к стойке, просит два бокала.
— Я не буду, — говорю ему я, — что-то мне нехорошо, — и моментально выскакиваю на улицу.
«Теперь скорее домой, — подгоняю я себя, — пока Панчик не вышел».
Я быстро шагаю, беспричинно радуясь чему-то предстоящему, встречный вечер обдувает мокрые волосы, мне хорошо. Слава богу, так легко отделался!
Дома я внимательно рассматриваю свое лицо в зеркале. После бани стали ярче видны два красных прыща. Вот гадость, опять эта зараза, — змейки безысходности начинают привычно покусывать мою душу. Ну да все равно — будь что будет. Я присыпаю красные места пудрой, размазываю ее, чтобы не так было заметно, поливаю за ушами одеколоном и иду. Чем ближе к Лелиному дому, тем тяжелее делаются шаги. Страх заползает во все уголки тела. Но все же  я иду, превозмогая и пересиливая себя. Чего мне бояться? Хуже того, что есть, и придумать что-либо трудно.
Я бесшумно вхожу в Лелину комнату, мельком смотрю а висящее на стене зеркало — прыщей вроде не видно; лицо после бани приятное, особенно издали, волосы чистые и блестят. В углу работает телевизор, идет фильм «Судьба человека».
Иришка восседает в кресле растрепанная, спиной ко мне. Она в махровом халате и держит в руке чашку с чаем. На столе стоит ваза с печеньем, возле нее два блюдечка. Солнечный лучик, влетевший в окно, блестит, переливаясь, на их золоченых ободках.
Леля сидит на стуле в пол-оборота ко мне, поэтому сразу меня замечает.
— Что, уже приехал с Севера? — спрашивает она с оттенком иронии в голосе.
Иришка поворачивает голову, внимательно смотрит на меня, чашка неподвижно застывает в ее руке. Я тоже замираю и смотрю ей в глаза.
— Ну-ну, сейчас в обморок упадете, — произносит Леля где-то сбоку и выводит нас из состояния транса.
— Идите поцелуйтесь, — говорит она, — может, легче станет.
Я подхожу к Иришке и тихонько целую ее в щеку. Она смотрит на меня удивленно, легкая тень улыбки скользит по ее губам.
— Я знала, я чувствовала, что ты вернешься и никуда не уедешь, — говорит она, — какой ты молодец.
— Я завтра уезжаю, — мрачно произношу я, — билеты были взяты не на то число, вот я и остался еще на два дня.
Улыбка замирает и медленно тает на Иришкиных губах, она опускает голову и начинает рассматривать пальцы своих рук.
— Пойдем погуляем, — неуверенно говорю я, — а то время идет.
— Только ты подожди на улице, пока я соберусь, — отвечает она, — мы недавно встали, и я еще не умыта и не причесана.
«Наверное, в туалет хочет и стесняется», — думаю я, а вслух произношу:
— Ладно. Буду ждать у кинотеатра. Тебе полчаса на сборы хватит?
— Угу, — отвечает она и улыбается.
Я шагаю по улице и тоже улыбаюсь. На душе светло, радостный комок застрял в горле. Внутри меня вырос огромный воздушный шар, я стал таким невесомым, что едва касаюсь земли.
Полчаса проходит в томительном ожидании, я стою у кинотеатра и разглядываю рекламный щит. Читаю на нем надписи, но ничего не понимаю. Внешний мир исчез для меня, все мысли о другом. Я поворачиваюсь к нему спиной и смотрю в ту сторону, откуда должна появиться Иришка. Время растянулось до бесконечности, но вот из-за угла улицы показывается она. Иришка в голубом сарафане — легкая, воздушная, неземная. Она подходит ко мне, замедляя шаг, и протягивает руки.
«Какая она красивая, — поражаюсь я, — неужели это моя девушка, моя Иришка?! Ведь такого в моей жизни никогда не было».
— Ну что ты так на меня смотришь? — говорит она, возвращая меня в реальность. — Не нравлюсь тебе?!
Я хочу открыть рот и что-то произнести, но ничего не получается. Иришка берет меня за руку и тащит за собой.
— Где тут у вас ваши Валы? — спрашивает она. — Лена рассказывала, что их насыпали еще при Петре Первом, чтобы от шведов защищаться. Пойдем туда?
— Пойдем, — соглашаюсь я.
Иришка берет меня под руку, совсем немножко прижимается к моему боку, и мы идем вместе, вместе — я и она, она и я. Почему у меня нет крыльев?
— Тебе нравится певица Алла Пугачева? — спрашивает она, заглядывая сбоку мне в лицо.
«Хорошо, прыщи на другой щеке», — проносится в голове.
— Очень нравится, — отвечаю, — особенно песня «Снова птицы в стаи собираются».
— А мне не эта, мне другая нравится. Я не знаю, как она называется, ну, где человек у автомата. Мне эта нравится! — и она с задорными искорками в глазах радостно смотрит на меня.
— Вот наша речка Судость, — говорю я, — она маленькая, но чистая, и рыбы в ней полно.
По деревянному мостику мы переходим  на другой берег. На другом берегу начинается огромный заливной луг, он тянется до самого горизонта. Трава на нем по пояс, в ней вовсю трещат кузнечики, небо совершенно голубое — ни облачка, солнце в самом зените.
Мы медленно бредем по узкой тропинке вдоль реки. Иришка впереди, я — сзади. Я смотрю на ее волосы, шею, плечи, чувство нежности охватывает меня. Нет воздуха, чтобы дышать.
Я говорю без умолку: и про Петра, и про шведов, и про свою учебу в институте одновременно. Но вот и Петровские Валы. Это насыпи метров 15 — 20 высотой, давно поросшие травой и совсем непохожие сейчас на деяния человеческих рук.
Иришка первая поднимается по тропинке наверх. Подъем очень крутой, икры и щиколотки ее ног мелькают перед самым моим носом. Там, где икры переходят в щиколотки, отчетливо видны темные волоски.
«Ага, у нее ноги волосатые, значит, пылкая», — думаю я. Поднять взгляд выше и посмотреть, какие у нее ноги под сарафаном, не хватает духу.
И вот мы на вершине. На вершине хорошо, как на всякой вершине. Вокруг Валов луга до самого горизонта, только с той стороны, откуда мы пришли, — небольшая холмистая возвышенность. На ней наш городок виден, как на ладони, с его действующей церквушкой и недействующим Воскресенским собором. Мы будто парим над всем этим, хотя высота не такая уж большая.
Потом мы спускаемся внутрь валов. Здесь трава еще выше, почти в рост человека. Иришка останавливается на небольшом пригорке, срывает ромашку и садится на траву.
— Давай, я погадаю тебе, — говорит она, — иди садись рядом.
Я сажусь, обнимаю ее за плечи, смотрю в глаза и напряженно молчу. Молчит и Иришка, сорванная ромашка дрожит в ее руке.
— Иришка, я люблю тебя, — медленно и внятно произношу я и повторяю: — Я люблю тебя.
В ответ она молчит и странно испуганно смотрит на меня. Я наклоняюсь и целую ее в губы. Она запрокидывает голову и страстно отвечает на мой поцелуй. Я слышу, как вздрагивает ее грудь и как что-то становится у меня твердым, но мысль эта путается в голове, туманится и уплывает куда-то в небытие. Время растягивается, поцелуй длится нескончаемо долго. Я чувствую, как ее слюна набирается мне в рот, я глотаю ее, и мне совсем не противно, наоборот, приятно, будто что-то девичье, чистое входит в меня.
Потом мы бегаем, гоняемся друг за другом, падаем в траву, лежим на спине и смотрим в небо. Еще никогда не было такого синего бездонного неба.
Иришка гадает на ромашках, и у нее почему-то всегда выходит, что я ее не люблю. А я люблю, люблю так, как не любил до меня ни один человек на свете и никогда не будет любить после. Я это знаю, уверен в этом, глупо даже сомневаться.
Я поднимаю ее на руки и несу к реке, трава щекочет ее шею и голые руки. Она смотрит на меня снизу вверх и улыбается.
«Моя Иришка, — думаю я, — моя нежность, любовь моя, как хорошо, что ты есть...»
Слезы готовы навернуться на глаза, и, чтобы этого не произошло, вслух я произношу:
— Хочешь, я на руках донесу тебя до реки?
— Неси, — смеется она, — неси-неси, всю жизнь теперь будешь меня носить.
— Буду, — говорю я, — хоть две жизни.
 И вот мы снова у реки, я совсем не устал, хотя пронес на руках Иришку метров сто, — своя ноша не тянет.
— Давай, я сейчас в одежде прыгну в воду, — неожиданно говорю я.
— Давай, — соглашается Иришка, — прыгай, а я посмотрю.
Я храбро подхожу к краю обрыва, делаю взмах руками и тут вспоминаю, что я не в плавках, а в трусах. Придется ведь при ней раздеваться и выкручивать одежду. Ни за что! Чтобы она увидела меня в трусах?! Нет.
И я застываю с поднятыми руками в неподвижной позе.
— Ну что, слабо? — смеется Иришка. — Может, тебя подтолкнуть?
Я с опаской отхожу от края обрыва — хватит еще ума, так и толкнет.
— Кто-то у нас получается смелый трус, — хохочет она, — ну ладно, я тебя прощаю, а то еще утонешь.
«Когда-нибудь я расскажу тебе, почему не прыгнул, — думаю я, — велика смелость в одежде в воду прыгнуть. Для тебя я бы прыгнул и с камнем на шее».
Проходит время, мы возвращаемся назад по той же тропинке. Все вокруг так же прекрасно, как и два часа назад, но что-то уже не то. Что-то свершилось в мире за это время, отчего он стал совсем другим. Те же кузнечики вокруг, то же солнце, небо, то же радостное ощущение утреннего счастья, но уже и не то. Что-то случилось такое, чего уже никогда не повторится; будет, может быть, похожее, но не то. Часть жизни закончила свое существование, и ничего тут не поделаешь.
Домой нам идти не хочется, и мы отправляемся в парк. Долго блуждаем по нему без цели, загадочно молчим, скрывая зародившуюся в нас тайну, подолгу смотрим глаза в глаза.
Потом сидим на знакомой скамейке и опять целуемся без конца. К вечеру расстаемся совершенно спокойно, договорившись о завтрашней встрече. Ночью я крепко сплю, а вечером, перед тем как уснуть, думаю о звездах.
Проснувшись утром, я тщательно изучаю в зеркале свое лицо, не вылезло ли за ночь на нем какой-нибудь новой гадости, но все оказывается в порядке. Я умываюсь, чищу зубы любимой пастой «Пепсодент» и через некоторое время прибываю в назначенное место. Иришка уже ждет, взгляд у нее хмурый, под глазами черные круги.
— Не уезжай, — просит она умоляющим голосом, — не бросай меня здесь одну. Я не хочу.
— Не могу, Иришка, — тихо отвечаю я, — я дал слово.
— Зачем мне твое дурацкое слово? — она готова вот-вот заплакать. — Я хочу, чтобы ты был со мной и никуда не...
— Что же делать?.. — перебиваю я ее и запинаюсь на полуслове. — Мне самому так плохо...
Взгляд ее потухает, лицо сереет. Иришка просящее смотрит на меня, надеясь, что, может быть, я что-то придумаю и все же останусь. Но я — балбес, идиот, я еще ничего не понимаю в жизни.
— Пойдем, — глубоко вздохнув, говорю я, — прогуляемся по Верхнему саду. Решения своего я все равно не отменю, побудем хотя бы вместе оставшиеся часы. Время бежит, ему наплевать на наши трудности.
Войдя в сад и немного углубившись в его малопосещаемую часть, я нахожу укромное место. Оно находится на излете оврага, где между аллеями старых лип, у подножия крутого косогора вскинулась вверх молодая поросль. Я снимаю пиджак, стелю его на траву, затем мягким движением привлекаю к себе Иришку и ложусь на спину. Она тихо плачет, и крупные градинки слез капают мне на лицо. Я смотрю в ее глаза и вижу в них всю глубину и бездонность неба, я чувствую бесконечную красоту мира и любовь, которая наконец вошла в мою жизнь.
   — Все слезы мои теперь только по тебя и для тебя, — шепчет она, — милый мой, знаешь, сегодня ночью первый раз в жизни у меня была мокрая подушка. Это ты виноват. Посмотри, на кого я стала похожа.
Я смотрю на нее и вижу самое прекрасное, самое дорогое на свете лицо, все мокрое от слез.
— Я люблю тебя и буду любить тебя любой, — говорю я, — теперь ты для меня самая красивая.
— Почему теперь? — спрашивает Иришка, и злая усмешка появляется на ее губах. — Все ее никак забыть не можешь? Я у Лели узнала, ты думаешь, я не помню, как ты в первый вечер произнес, что я на нее похожа, на эту твою Женьку противную. Я видела ее на фотографии. Пусть она красивая, но ты не смей сравнивать ее со мной.
Слезы высыхают на глазах Иришки, и здоровый румянец появляется на щеках.
— И на часы кто смотрел, — продолжает она, — когда целовал в первый раз, а?! Ты думаешь, я не слышала их противного тиканья у своего уха? — Она с вызовом смотрит на меня и неприятно щурит глаза, точь-в-точь, как когда-то это делала Женька.
«Все же есть что-то злое в женском начале», — думаю я с досадой.
— Не надо ставить мне в вину того, чего не было на самом деле, — вслух произношу я. — Я расскажу когда-нибудь о своей жизни, и ты перестанешь на меня кричать после этого. Женька теперь в далеком, навсегда ушедшем прошлом, я даже за руку ее не держал никогда.
— Зато я целовалась с другими мальчишками, — произносит с вызовом Иришка. — Как тебе это нравится?
— Мне все равно, — отвечаю я, — я не ревнивый.
Прощаясь возле Лелиного дома, я вдруг неожиданно даю клятву обязательно к ней приехать после Севера в Кишинев. В ответ Иришка дарит мне свою паспортную фотографию размером 5х4.
 
Глава IV
 
В поезде «Брянск — Москва» мы дико напиваемся с моим попутчиком Медведюком. Начинаем с пива, выпиваем десять бутылок, потом Медведюк бежит к проводнику и приносит две бутылки вина. Кончается вечер похабными песнями, которые я ору во все горло, аккомпанируя на Серегиной гитаре.
Очухиваемся утром уже в Москве. В голове гудит, по всему телу разливается противная тошнота. Изо рта несет, как из свинарника на двести голов, не хватает сил тащить полупустую сумку — надо срочно опохмеляться.
На Ярославском вокзале мы покупаем билеты до Княжпогоста в воркутинский поезд, который отправляется только в два часа ночи. Почти сутки у нас свободны. Мы сдаем вещи в камеру хранения и едем опохмеляться на ВДНХ.
Когда-то, год назад, поступая в Московский физтех, я ездил с тамошними ребятами на ВДНХ специально, чтобы посетить павильон «Космос». Отстоял двухчасовую очередь в станцию «Салют-4». Помню, очень интересовался, где у космонавтов туалет и каким образом они в него ходят.
Всего год прошел с тех пор, и вот такие страшные перемены: я еду на ВДНХ опохмеляться.
На Выставке достижений народного хозяйства не знаю, как насчет достижений, а выпивки хватает. Зайдя в первый попавшийся магазин, мы покупаем пять бутылок вина по 0,8 литра и садимся их распивать в ближайшую шашлычную. Народу туда набивается тьма, и народ этот весь поголовно пьян. Облезлые мужики, поношенные женщины, какие-то ярко накрашенные четырнадцати — шестнадцатилетние девчушки, тоже пьяные, и еще черт знает кто или что.
Употребив пару бутылок, мы рассчитываемся с официантом и идем блуждать по выставке, надеясь таким образом поскорее убить время.
Это оказывается непростым делом, и мы, зайдя в кусты, употребляем из горла еще по бутылке. После этого я опять начинаю плохо соображать, дальнейшие события отпечатываются в памяти, словно обрывки старого немого кино. Помню, как, зайдя в тир,  я беру винтовку, патроны и хочу идти на озеро пострелять уток. Работник тира меня не пускает, я крою его трехэтажным матом, вокруг собирается толпа глазеющих, дальше — большой провал в памяти...
Просыпаюсь вечером на Ярославском вокзале в мусорной яме, точнее, не просыпаюсь — меня будит милиционер, грозно требуя документы. Я торопливо показываю паспорт, студенческий с вложенным в него железнодорожным билетом, — хорошо, все это при мне и я ничего не потерял по пьянке. Милиционер внимательно смотрит на них, сверяя мою опухшую физиономию с юным лицом на паспортной фотографии, и милостиво меня отпускает.
— Смотри, студент, — говорит он, возвращая документы, — не валяйся больше по канавам, а то в институт сообщим.
Я вылезаю из ямы, отряхиваю с себя остатки прилипшего мусора, присаживаюсь на лавку и закуриваю. В голове кружится, общее состояние неважное. Я смотрю на часы — семь вечера, Медведюка нигде нет.
«Как же я поеду без него, не зная, куда, — размышляю я, — вот так дела...»
Объявляется Серега только перед самым отправлением поезда, когда я уже теряю всякую надежду его дождаться. К этому времени, забыв о нем и о поездке на Север, я братаюсь с каким-то бичем, и мы пьем с ним бормотуху, купленную на вокзале у старушки.
— Смотри, негр идет, — говорит мой кореш, указывая пальцем на Медведюка.
Я хватаю Серегу за руку, бросаю братского бича с недопитой бутылкой, и мы спешим к поезду. До его отхода остается двадцать минут. За эти минуты Серега рассказывает, где он был и что с ним стало. Оказывается, его подобрала милиция на Садовом кольце, когда он смело вышагивал по проезжей части  навстречу потоку машин.
— Доехал сюда на милицейском «уазике», — гордо хвастает Медведюк, но мне не до зависти к его похождениям, я рад, что он нашелся.
В поезде мы выпиваем последнюю бутылку, которая почему-то оказывается в моей сумке. Странно, сумка была заперта в камере хранения. Как она туда попала?
Следующий день начинается хмуро и неприветливо. Вагон качает из стороны в сторону, и в такт ему в голове перекатывается тяжелый свинцовый шар. Когда он ударяется о стенки головы, наступают приступы мучительной тошноты. Я спускаюсь со второй полки, усаживаюсь возле окна и начинаю пристально в него смотреть. Медведюк проснулся, но не встает.
 «Интересно, он хуже себя чувствует, чем я, или лучше?»
За окном проплывают красивые летние пейзажи. Густой лес сменяется ярко-зеленой поляной, на которой мужики косят сено. Потом эта картинка уплывает, появляется новая: вот уже мы проносимся над ручьем, протекающим в трубе под железнодорожной насыпью. Он бежит, искрясь на солнце и переливаясь всеми цветами радуги.
Неожиданно мой взгляд сосредотачивается на таракане, медленно ползущем по столу. Он не спеша перебирает лапками и самодовольно шевелит большими усами.
«Взять бы да задавить, — мелькает идиотская мысль, — но вдруг блевану на стол… Да-а-а, — про себя вздыхаю я, — жисть».
Тело дрожит с похмелья, как в лихорадке, курить не хочется. Мужик, едущий с нами в одном купе, видит мое плачевное состояние и решает помочь.
— Ну что, ребята, — говорит он, — может, сухенького примите?
При этих словах Медведюк моментально падает со второй полки.
— А что, у тебя есть? — обращается он к мужику.
— Что ж ты раньше не предложил? Вот блеванул бы тебе сверху на голову, тогда б знал.
Мы выпиваем по стакану, на какое-то время тошнота отступает. Я иду в тамбур покурить, но не проходит и полчаса, как мерзопакостное состояние возвращается. Ничего не радует: ни новизна пейзажей за окном, ни негритосская харя Медведюка, ни таракан, убежавший куда-то по своим делам. На душе становится тягостно и противно.
«Куда я еду? — является в голову первая трезвая мысль, — за каким лешим? Почему вчера я не отказался от этой безобразной пьянки? Что происходит со мной?»
Прибываем в Княжпогост через сутки в четыре часа утра. Солнце стоит в небе уже высоко и светит так ярко, будто радуется нашему приезду. Голодные, за целые сутки в поезде, кроме стакана вина, во рту у нас не побывало ни крошки, мы бросаемся в вокзальный буфет. Наскоро перекусив, решаем вздремнуть, дождавшись настоящего утра; но не успеваем как следует улечься на деревянных лавках, как откуда ни возьмись перед нами вырастает фигура милицейского сержанта. Морда у него жирная, с двумя подбородками, форма натянулась на туловище до последнего предела — вот-вот треснет, пора новую заказывать — из этой сержант вырос.
«Славная харя у этого деревенского парня, — думаю я, — наверное, привык ни черта не делать и рад этому».
— Кто такие? — наседает он на нас. — Па-а-прашу в-ши документы. Что здесь делаете?
Проверив паспорта и студенческие, он  заметно успокаивается, но на всякий случай дергает Медведюка за курчавые волосы — не приклеены ли они и не зек ли Серега? На наш вопрос, где здесь брянские студенты, он никак не реагирует.
— Во козел, — говорю я ему вслед, когда сержант покидает нас, — зеков вон сколько, полный вокзал — сплошь одни уголовные рожи, а он нас проверяет.
В восемь часов утра в милиции, куда мы обращаемся, нам отвечают, что ни про каких брянских студентов ничего не знают, и убедительно просят не мешать работать. На вопрос, где находится Княжпогостский леспромхоз, мы получаем обескураживающий ответ — их здесь двадцать шесть!!! И не в самом Княже (так здесь называют Княжпогост), а в Княжпогостском районе. Что же теперь нам делать? А делать что-то надо. Мы переписываем адреса ближайших пяти и отправляемся на поиски.
Проездив на попутках и исходив пешком по таежным трактам не один десяток километров, к вечеру мы совершенно обессиливаем, но, что ужаснее всего, — своих ребят нигде не обнаруживаем. Более того, вместо пяти леспромхозов отыскиваем только три, остальные два находятся неизвестно где — у черта на куличках. А если придется обходить все двадцать шесть?
Ближе к ночи направляем свои стопы опять к вокзалу, подкрепившись предварительно в столовой одним хлебом и чаем. Да, пожрать как следует мы теперь себе позволить не можем: у нас кончаются деньги; плюс ко всему впереди ожидаются сломанные лавки и заплеванный пол вместо мягких матрацев, о которых так мечтали утром. Но на вокзале нас ждет новая неприятность, по сравнению с которой меркнут все предыдущие. Неприятность эта является в лице уже знакомого сержанта.
— А-а-а, вы опять сюда? — встречает он нас обрадованным возгласом, как старых приятелей. — Давайте валите отсюда, живо. Освобождайте помещение, вокзал — не ночлежный дом.
Приходится ретироваться и искать приюта в заброшенном сарае. Проход к нему лежит мимо церкви, еще более заброшенной и убогой. Зайдя в нее, мы долго стоим в прохладной вечерней тишине, вдыхая воздух полной грудью. Стены Божьего храма изуродованы похабными надписями. Как подло все устроено на этом свете. Может быть, и моя жизнь как-то связана с этим заброшенным сооружением. Ему не повезло, что он построен на русской земле, и мне не везет, что я тоже русский.
К утру в сарае мы здорово замерзаем, приходится раскладывать костер из валяющихся повсюду щепок и мусора. Сидя в едком дыму, спать уже не хочется, мы молча ждем наступающего утра.
Следующий день ничего нового не приносит. Обойдя за день по дремучей тайге еще два леспромхоза, но оставшись со вчерашними результатами, мы падаем духом. К тому же тратим на хлеб последние деньги. Медведюк наламывает из березы веник и пытается им отгонять от себя комаров; я уже не обращаю на них внимания. Лицо у меня от их укусов раздулось, один глаз заплыл.
Незаметно наступает ночь, которую снова приходится проводить в сарае, но только теперь она проходит совершенно без сна, — нас мучает не только холод, но и голод. Откуда-то появляются мыши, а может, крысы. Они всегда чуют человеческое присутствие. Противно пища, мыши что-то грызут со страшным скрежетом. К середине ночи голод усиливается, становясь нестерпимым. Мы решаем идти воровать картошку. Пробравшись в чей-то огород, ползаем на брюхе по мокрой ботве и пальцами выковыриваем из слипшейся грязной земли картофелины величиной с грецкий орех. Затем снова разжигаем костер и печем нашу жалкую, но с таким трудом доставшуюся добычу. Нечего и говорить, что съедаем ее моментально, не очищая от кожуры. Едим без хлеба и соли, но вкусно невероятно. После трапезы я беру гитару, и звуки песни оглашают сарай.
— Постой, паровоз, не стучите, колеса, кондуктор, нажми на тормоза, — пою я недавно разученную песню.
— Жми не жми, — произносит Серега задумчиво, — но если завтра не найдем ребят, придется идти на станцию разгружать вагоны. Подработаем денег на обратную дорогу и айда домой.
До утра сидим тихо, слышен лишь треск горящих в костре щепок да мышиный писк. В полудремном  состоянии мысли лезут в голову угрюмые и безрадостные.
«Какого рожна я сюда поехал? — размышляю я. — Что за великие дела ожидают меня здесь? Что я тут забыл?.. Там, в N-ске, осталась Иришка, совершенно одна, а ведь я мог бы быть с ней. Что досталось мне здесь взамен? Грязь, холод, голод, опухшая от комаров морда? В кошмарном сне хуже не придумаешь. Идиот, последний бич, олух. Как я живу, как веду себя в последнее время?
В детстве меня всегда учили быть честным, хорошо учиться, стойко переносить трудности, мужественно исполнять долг. Все это хорошо и правильно, но меня никто не учил быть счастливым. Стоит ли эта авантюра, в которую я так глупо попал, моей любви к Иришке? Ну дал я слово Боре и Яшке, и что из этого? А если завтра мы их не найдем? Выходит, тогда я все равно его нарушу, поступлю нечестно. Я даже не сумею перед ними оправдаться, что был здесь. А вдруг они и не здесь вовсе, не Княжпогост поехали, а совсем в другое место?»
Я достаю фотографию Иришки и смотрю на нее в свете полыхающих отблесков костра. Иришкино лицо глядит на меня серьезно, с чуть просвечиваемой усмешкой на сжатых губах.
Как я люблю ее!!! Люблю больше всех на свете, больше, чем мать, больше самых верных друзей, больше, чем весь остальной мир. Я любил ее уже тогда, когда еще не знал о ней, не ведал о ее существовании, любил давно, много раньше, чем познакомился; уже тогда я чувствовал в себе присутствие иного, того, что люблю теперь больше, чем себя. Теперь я не смогу без нее...
На другой день, уйдя в тайгу по старой гнилой лежневке — такое направление указал нам один из расконвоированных зеков, — мы не находим обратно дороги. Долго блуждаем в непроходимой чаще, спорим, в какую сторону выходить, ругаемся. Жрать нечего, мы  пьем воду из лужи и поглощаем в невероятных количествах чернику.
Медведюк снимает все это на пленку и весело ржет, подбадривая меня и пытаясь поддержать иссякающие моральные силы. (Как жаль, что ее у нас украли вместе с фотоаппаратом, и нет теперь у меня тех снимков; но я помню их доныне и бережно храню в тайнике своей души.)
Наконец выбираемся к реке Вымь и по ней доходим до Княжпогоста. В поселке всюду снуют расконвоированные зеки, кажется, что их здесь больше, чем обыкновенных людей.
Глядя на вывеску «Княжпогост», прибитую к столбу, я вдруг вспоминаю, что видел такую же в фильме «Возвращение Святого Луки». В самом начале фильма зек Владислав Дворжецкий убегает с зоны. Он долго бежит по тайге, пробирается через болота и наконец, добравшись до железнодорожной насыпи, сваливается на нее без сил. Кинооператор поднимает камеру выше и ловит в кадр верстовой столб; на нем значится: «До Княжпогоста 170 км». Да-а, вот такая здесь страна — зекия.
Мы устало продвигаемся вдоль высокого деревянного забора с протянутой на нем в несколько рядов колючей проволокой. Там, за забором, расположена громадная зона. Она тянется вдоль реки на десять километров. На спуске к берегу стоит несколько длинных бараков, крыша одного из них видна через забор. На ней сидят несколько зеков и занимаются чем-то подозрительным. Подходим ближе и видим поразительную картину: комячка в одном пальто и под ним без ничего демонстрирует зекам свои прелести; зеки стреляют из рогаток деньгами в ее сторону и одновременно мастурбируют. Вот это картина!!! Нет, такого Иришке я рассказывать не буду. Забор кончается, и мы сворачиваем к столовой с вывеской «Для работников зоны».
— Эй, зек! — кричу я в порыве отчаяния встречному расконвоированному, что-то несущему в ведре. — Брянских студентов не видел?
— Как не видел, — хрипло смеется он в ответ, кашляя и кривя набок небритую физиономию. — Они в нашей конторе работают. Лес в Шошках сплавляют, запань «Пяткое».
— А где ваша контора?
— Здесь, за углом, — он кивает головой в сторону двухэтажного деревянного здания.
В конторе в отделе кадров в приказе о приеме на работу я вижу знакомые фамилии, и силы оставляют меня. Колени подгибаются, чтобы не упасть, я хватаюсь руками за спинку стула.
Поздно вечером на почтовом катере мы плывем по реке Вымь к Шошкам. Самое неприятное, что в Шошках мы уже были, блуждая с Серегой по тайге, но, видать, не время тогда было собирать камни.
Я стою  на палубе во весь рост и смотрю на уплывающие назад берега. Громадные деревья, подмытые рекой, нависают над нами. Многие из них уже упали в воду, задрав к небу корявые землистые корни. Чудится вдруг, будто оказываюсь я на мгновение в сказочном лесу, сам маленький такой, совсем ребенок.
«Все же хорошо жить на белом свете, — думаю я, — и чего я всегда так быстро отчаиваюсь?»
Ребята встречают нас радостными криками, никак не могут поверить, что это мы. Живут они в просторном тюремном бараке, выстроенном на берегу Выми еще во времена Сталина. Зеков вокруг вроде не видно — значит, живут одни. Это хорошо. Они кормят нас макаронами с тушенкой и поят крепим чаем. Наевшись до отвала, мы не спеша закуриваем и рассказываем ребятам о своих похождениях последних дней.
— Утром в шесть ноль-ноль на работу, — предупреждает Яков и прибавляет: — работа каторжная.
— А мы после всего случившегося не боимся, — невозмутимо отвечает Медведюк.
Ребят вместо двадцати пяти человек оказывается восемь: были, значит, и те, которые смалодушничали — записаться записались, но не приехали. Ничего, с нами теперь будет десять.
Следующим утром начинаются для нас с Серегой рабочие будни. Цепляешь крюком бревно и тянешь его с берега в воду, потом возвращаешься назад, цепляешь следующее, и так далее, и тому подобное. Вроде все очень просто, но бревен тысячи, десятки тысяч, целые завалы, и к вечеру на обеих ладонях я натираю кровавые мозоли.
— Не дрейфь, — старается успокоить меня Боря и показывает свои руки, на которых мозоли давно прорвались и засохли.
— С чего ты взял, что я дрейфлю? — отвечаю я, цепляя крюком очередное бревно. — Меня мозоли не волнуют.
Действительно, волнует меня совсем другое. Работу я делаю так, чисто автоматически, не сосредотачивая на ней внимания. Думаю я все время только о ней, о моей Иришке. Таскаю бревна и одновременно прокручиваю в голове нашу последнюю встречу.
«Как хорошо, что опоздал к поезду, — думаю я, — иначе не случилось бы главного, такого значимого теперь в моей жизни. Я не признался бы в любви Иришке».
Вечером после работы я сажусь писать письмо.
«Милая моя Иришка, — начинаю я каждое письмо и в конце обязательно подписываюсь: «Твой Митя».
Работа физически тяжелая, вероятно, так работали до революции на каторге, но, как ни странно, я быстро привыкаю к ней, она не мешает думать.
Через несколько дней таскание тяжелых бревен для меня уже не проблема, пальцы рук грубеют, становятся кривыми, под стать крюку; мозоли прорываются и засыхают, превращаясь в жесткие корочки. Кожа на ладонях становится такой толстой, что я иногда тушу о мозоли выкуренные сигареты.
Каждые понедельник и четверг приходит из Княжпогоста катер, он привозит продукты и доставляет из Шошек почту, приходящую на наше имя «до востребования».
Незаметно в монотонном тяжелом труде проходит неделя. В воскресенье решаем сделать небольшой отдых. С нашим приездом, откровенничают ребята, дела идут веселее. С утра затапливаем баню, работаем только до обеда. Баня тоже тюремная, как и барак, но мы ко всему уже привыкли, не обращаем внимания.
В понедельник прибывает третья по счету с моего приезда почта. Почти все ребята, и Медведюк в их числе, получают письма: кто из дома, кто от девушек. Мне ничего нет. В четверг получают письма все остальные, я тоже получаю, но только из дома. От Иришки ничего, словно и нет ее больше на этом свете, исчезла она, бесследно растаяла, как Снегурочка. Я начинаю беспокоиться, думать, что с ней что-то случилось. Думы противные, навязчивые, не дающие спокойно работать. Я всеми силами стараюсь гнать их от себя, но они, как цепные псы, ухватились мертвой хваткой и уже не отпускают.
«Ничего с ней не случится, — стараюсь я себя успокоить, — наверное, она из N-ска только что уехала. Пока в Кишинев приедет, пока получит мои письма, пока ответ пошлет — сколько времени пройдет? А письма сюда наверняка идут медленно...»
Я пытаюсь высчитать, когда при самом плохом раскладе все же получу ответ. Выходит, что в следующий понедельник.
«Подожду, — решаю я, — а пока буду сам писать побольше и понежнее. Опишу подробно, как добирался сюда, как блудил с Серегой в тайге, как было холодно и страшно из-за крыс в ночном сарае, как тоскливо и одиноко мне здесь без нее, как жажду я скорейшей встречи. Напишу, что недалеко от нас работают зеки и ночуют в соседнем бараке — пусть поволнуется».
Писать о том, как я напился с Медведюком на ВНДХ и валялся потом в яме на Ярославском вокзале, я конечно же, не решаюсь.
Однажды ночью со страху мы чуть не лишаем жизни Федю Левочкина. Он ходил в туалет, а когда возвращался, чем-то грохнул в темном коридоре. Яшка проснулся и разбудил всех.
— Чуваки, — страшным шепотом сообщил он, — к нам кто-то лезет.
Мы схватили заготовленные на всякий пожарный случай колья и приготовились крошить вошедшего. Хорошо, Боря увидел и распознал профиль Федора на фоне окна.
— Федя, ты? — спросил он удивленно.
— Я, — пробасил в ответ Левочкин.
По бараку раздался вздох облегчения. Что было бы, не узнай Борис Фединого профиля? Убили бы кольями, во были б тогда Севера...
В долгожданный понедельник я опять ничего не получаю, и в четверг тоже. Писем от Иришки нет. Взамен их на лице высыпает множество красных прыщей, и я опять теряю спокойствие.
15 августа в воскресенье мне исполняется 18 лет. Получив в аванс по 200 рублей, решаем отметить эту дату. сперва я думаю обойтись без водки, но, глядя на свою прыщавую физиономию, уступаю настойчивым просьбам ребят. Мне все равно. После бани пьем за мое здоровье и за успешное окончание работы.
— Хороший ты мужик, — говорит мне комплимент Шура Боцман, — спокойный и работаешь как зверь. Не зря тебя так ждали Борис с Яшкой.
Незаметно пролетает следующая неделя. За двадцать два дня мы полностью очищаем запань «Пяткое», сорок тысяч кубометров леса уплывают по реке в Княжпогост. Получаем зарплату по 600 руб. на человека, мы с Медведюком чуть меньше, и устраиваем напоследок отходную. С утра посылаем гонца в Шошки за водкой, топим баню, готовим цивильную еду, но заканчивается мероприятие не по сценарию, а обыкновенной пьянкой. Самый непьющей из нас, Мишка Ежиков, выпив полкружки водки, носится с топором по бараку и крошит все подряд на своем пути. Рубит направо и налево: столы, лавки, табуретки — все подряд.
— Ничего зекам не оставлю — орет он, — все порублю! Ура!!! Мы победили!
Поезд «Воркута — Москва» тихо отходит от княжпогостского перрона. У нас купейный вагон и много вина. Я пью и радуюсь вместе со всеми, хотя на душе скребут кошки.
«Почему она не написала? — не дает покоя неразрешимая мысль. — Неужели разлюбила? Хотя она ведь так и не сказала, что любит».
Я смотрю в зеркало на дверях купе. Морда от вина стала красной, хоть прикуривай. За что меня любить? Постепенно я напиваюсь вусмерть и ору на весь вагон нашу любимую — «Стеньку Разина».
Прибыв домой, деньги отдаю матери, отчиму привожу две бутылки «Столичной» и овчинный полушубок за 48 рублей. На всякий случай оставлю себе 100 рублей, потом иду на почту и отправляю в Кишинев телеграмму: «Милая Иришка! Я дома в N-ске. Твой Митя».
Всю неделю с нетерпением жду ответа, каждый день встречаю почтальона у калитки, но все без толку. Стараюсь сгладить ожидание работой: копаю картошку, таскаю воду из колодца, помогаю матери по дому, никуда не хожу. Теперь я добытчик, теперь они не посмеют попрекнуть меня куском хлеба, как постоянно делали раньше. Пробую даже бросить курить, но — слаба еще душонка.
Проходит неделя, а ответа из Кишинева все нет. Завтра надо ехать в институт, а оттуда в колхоз на картошку. Лучше б я еще на неделю на Севере остался вместе с Борисом и Яшкой. К концу дня я не выдерживаю, иду в ресторан, выпиваю две бутылки вина почти без закуски и тащусь на танцы совершенно пьяный.
На площадке веду себя до крайности гнусно: громко ору, ругаюсь матом, пристаю к девчатам, которые шарахаются от меня во все стороны, плачу музыкантам по три рубля за песню. Выхожу из парка поздно и не один, со мной подруга на пять лет старше, немного знакомая и хорошо поддатая. Забредаем с ней в чей-то глухой двор и там делаем… что мы только делаем? Я хочу повалить ее на кучу навоза, она сперва упорно сопротивляется, больно бьет по рукам, но потом как-то сразу стихает и позволяет все. Она-то позволяет, но я не все могу. Я барахтаюсь в навозе, рву ей платье, добираясь до нужный частей тела, затем в конечном счете делаю что надо, но уж очень быстро и мерзко. Возвращаюсь домой под утро. Возле колонки долго моюсь, умываю лицо, фыркаю, полощу рот и прочее. В глубине души с похабно-самодовольным видом торжествует мое мужское самолюбие: ай да я, вот что значит выпивка, а разные там бросившие меня Иришки — пошли все к черту.
На мой настойчивый стук открывает отчим. С удивлением глядя на выращенного им приемного сына, он молчит.
На следующий день просыпаюсь в десять часов с тяжелой головой и мрачными мыслями.
«Брошу все, — решаю я, — пойду в армию. Такая жизнь не для меня. Займусь там культуризмом, а после дембеля буду снова поступать в Московский физтех. Нельзя предавать свои юношеские мечты, жизнь за это мстит. Я малодушный, низкий человек», — делаю я окончательный вывод и, чтобы совсем не забичевать себя до предела, собираюсь скорее в Брянск. Мать искоса поглядывает на мои манипуляции, отчим по-прежнему молчит.
Наконец сумка уложена, я выхожу во двор и без всякой надежды заглядываю в почтовый ящик.
Там одиноко белеет конверт. Я хватаю его со скоростью бешеной собаки, гляжу на него остолбенело и вижу: ровный девичий почерк смотрит на меня с конверта, а внизу обратный адрес: «г. Кишинев, ул. Сеченова, 13, кв. 1».
Мгновенно разрываю его и лихорадочно читаю: «Любимый, — пишет она, — я знаю, что ты не получил от меня ни одного письма, но я в этом не виновата. Сначала Ленкина мать задержала меня в N-ске на целых пять дней, а потом уже отсюда я отправила тебе несколько писем на Север, но они возвратились с пометкой «адресат выбыл».
А сегодня я получила из N-ска телеграмму и вот пишу тебе ответ.
Я говорила с мамой, и она не против, чтобы ты жил у нас, когда приедешь. Я по тебе очень соскучилась и жду с нетерпением. Целую. Твоя Иришка».
Прочтя письмо несколько раз подряд, я бессильно опускаюсь на скамью, достаю сигареты, закуриваю. Странные чувства переполняют меня: от огромной радости до жгучего стыда. Никакой я не умный и не гений, а обыкновенный скот, хуже, чем самый последний из людей. Но что же делать? Надо жить. Надо начинать новую жизнь, чистую, с благородными помыслами и высокой целью, надо мужественно терпеть удары судьбы, надо научиться преодолевать невзгоды; и начну я такую жизнь с сегодняшнего дня.
На картошке в колхозе я нахожусь всего два дня — лишь бы отметиться у преподавателя, договариваюсь с ребятами, чтобы в случае чего прикрыли, и двигаю в Кишинев. Лешка с Борей провожают меня до автобуса, как на фронт, желают остаться целым-невредимым и при этом дико ржут.
 
Глава V
В поезде моими попутчиками оказываются озорная симпатичная девушка моего возраста и кряхтящий недовольный старик лет семидесяти. Он окидывает нас недоброжелательным взглядом и как-то при этом странно-подозрительно покашливает. Четвертое место в купе свободно.
Надо признаться, что за последние дни Бог сжалился надо мной и значительно поубавил прыщей на лице, так что я еду в Кишинев с определенной уверенностью и надеждами. Девушка украдкой на меня поглядывает, прыская почему-то при этом в кулак; дед, глядя на нее, недовольно кряхтит. Следовало бы с ней познакомиться, но ведь я начал новую жизнь, а посему лезу на свою верхнюю полку.
— Да, молодежь нынче пошла, — доносится снизу дребезжащий старческий голос.
Я никак не реагирую на сии маразматические сентенции, поворачиваюсь лицом к стенке и лежу, разглядывая на ней грязные разводы былой отделки.
Потом пытаюсь отключить внимание и начинаю думать о прочитанной недавно книжке русского философа Владимира Соловьева. Неожиданно припоминаю, как он, будучи девятнадцатилетним, точно так ехал в провинцию к любимой девушке Ольге. Боже, что за чушь он при этом думал и готовился ей сказать при встрече. Он хотел видеться с Ольгой для того, чтобы «поставить наши отношения на почву самоотрицания воли». Неужели можно всерьез так думать в девятнадцать лет? Нет, не знал он, как и Боря Мучкин, что творится в душе обделенного, отвергнутого женщиной, кто еще ни разу не утонул в объятиях любимой. Когда-нибудь я напишу об этом трактат. Я назову его «Трактат для обделенных» и начну его так: «… Захватившая власть во Вселенной могущественная, жестокая природа создала нас, людей, и привила нам легко, без всяких усилий, все самое отвратительное. Да, все отвратительное появляется легко, словно играючи, самопроизвольно. Оно живуче, и от него почти невозможно избавиться. А все чистое и высокое должно быть выстрадано, оно рождается в неимоверных муках, разрывая по живому душу. Мы должны бережно к нему относиться, лелеять, холить и по крупицам передавать следующим поколениям.
Но дьявол силен. Уже сейчас, в восемнадцать лет, я все знаю и все понимаю, но порой сделать с собой ничего не могу. Природные инстинкты берут верх, и тогда мне хочется быть выше всех, быть лучше всех; Чтобы все пресмыкались предо мной, хочу, чтобы самые красивые женщины ползали у моих ног и трепетали. Я хочу быть на Земле Богом — всемогущим всекарающим. Вообще-то карающий — это уже не Бог, это скорее тиран, значит, исподволь я хочу быть тираном. Какое счастье стать им, когда тебя угнетали и унижали столь долгое время. Такой тиран не будет знать пощады, его не будут тревожить сомнения и муки совести. Все это он уже пережил в детстве и юности. Совесть его натерзалась, натерпелась вволю, по самый край, и хочет теперь сладострастия унижения других...»
Но ведь лично я никогда тираном не стану, этому противится элементарная арифметика. Стать единственным из миллионов — это лотерея, а я в лотерею никогда не выигрываю. И наградой за страдания, скорее всего, будет убогая старость и пошлая смерть. Возможно, даже в пьяном угаре где-нибудь под грязным покосившимся забором, но, как ни странно, порой себя не жалко за такой финал, ведь жизнь — относительная штука. Скольким людям на земле живется гораздо хуже.
По институту ходит один парень, лицо у него — сплошной красный блин, испещренный выемками и бугорками. Смотреть на такое зрелище без содрогания невозможно, страшно даже. Я не представляю, чтобы женщина получала удовольствие, лобызая это противное чудище. А сколько на свете людей без ног, без рук, слепых и глухих! Сколько истинных мучеников ни за что. Чем провинились они в этой жизни? За что так несправедливо наказаны?
Ему восемнадцать лет, вся жизнь впереди, еще никогда он не задумывался над ее смыслом, вышел на улицу, поскользнулся и упал под трамвай. Две ноги отлетели в стороны, будто обыкновенные полена, только густо забрызганные кровью. И вот через день, придя в себя на больничной койке, очнувшись от остатков наркоза, для него начинается совершенно иная жизнь. Поначалу он не верит, что это будет ЕГО жизнь, а не чья-то другая или приснившаяся в страшном кошмаре. Сперва он в шоке от увиденного, не до конца еще верит в происходящее; но, взглянув на две коротенькие культяшки, ему становится до жути ясно, что уже ничего не изменить, и в сердце его поселяется невыносимая боль. Боль укуса чего-то мерзкого, грязно-холодного, которая змеей вопьется в его душу и останется там навсегда. Какие теперь мечты? Какие женщины? Что значат теперь те несколько прыщей, которые так мучили его раньше? Единственная мысль отныне будет терзать его мозг — или жить, или оборвать ЭТУ жизнь своими руками. И я знаю, что эта страшная безысходная борьба будет длиться весь оставшийся ему срок. Такой человек уже никогда не станет тираном. Никому он не отомстит за столь страшное содеянное. Его уже никогда не зацелует женщина до самого страстного изнеможения, перед ним никто не будет благоговеть, томно вздыхать, а будут лишь родственники косо посматривать — скоро ли освободит их, скоро ли отчалит в лучший мир.
«Когда в доме кто долго болеет, — писал А.П. Чехов, — то все внутренне желают его смерти»...
— … Будешь постель брать?
Неожиданно я прихожу в себя, освобождаясь от обрывков последних мыслей. Вошедшая в купе проводница дергает меня за ногу.
— Буду, — роняю я недовольно и слезаю с верхней полки.
Только сейчас я замечаю, что прошло довольно много времени, может быть, я не только думал, но и успел порядком вздремнуть.
Девушка укладывает внизу постель, старик храпит на всю катушку.
Я выхожу в тамбур покурить и, заодно, чтобы не мешать девушке переодеться для сна.
Покурив, не спеша возвращаюсь в купе, предварительно постучав. Света уже нет, по возможности тише в темноте я стелю постель, затем взбираюсь на свою полку и, улегшись поудобнее, стараюсь заснуть. Сон, конечно же, не идет — дурацкая привычка, если я посплю днем хотя бы десять минут, ночная бессонница мне обеспеченна. Один выход — лежать и думать: когда думаешь, не так обидно, что не спишь. Думать ведь можно о чем угодно: например, о сладострастных минутах предстоящей встречи.
Да, скоро я буду с ней… Но нет, мне нельзя думать об этом: всегда так получается, когда представляю что-то, что будет хорошо, на самом деле выходит плохо.
Усилием воли я отгоняю навязчивые образы встречи с Иришкой и вызываю из глубины своей башки философские мотивы.
«Все суета сует и тлен, — такие мысли начинаю я выуживать из небытия, — ничего нет и никогда не было, есть только я и моя конечная жизнь. Одно мгновение в бессмысленности Вселенной, лишь оно реально. Реальна также смерть, это вещь, которая неоспорима. Куда я денусь после смерти, куда переселится мое больное Я? Почему разум не может подсказать ответа, упорно скрывает его?
Взять бы и объявиться в Туманности Андромеды, а еще лучше — в центре скопления галактик Волоса Вероники. Что для меня тогда Земля? Нуль, чушь, торичеллиева пустота. Что тогда несчастная любовь на Земле? Войны, убийства, несправедливость, что ненависть и ложь? Что, в конце концов, сама Земля? — будто и нет ее вовсе.
Пустое все, никчемное, не стоящее внимания, тем более, что все пройдет, исчезнет, канет в Лету; останутся лишь мои мысли, мои грезы.
Как подлы наши чувства, как низменны помыслы, как никчемна сама жизнь. Но мы не хотим знать этого, не хотим понять. Утром еле плетемся на работу или учебу, вечером переставляем ноги обратно. Пьем пиво с друзьями или кофе с подругами, злословим, сплетничаем, стараемся выделиться чем-то среди знакомых. Для чего?
Мы — рабские животные, которым не дано сорваться в бездну невозможного, уйти от тупых повседневных забот. И лишь любовь порой высвечивает на миг крупицу истины. Как сладостно тогда дрожит тело, как замирает  в тоскливом одиночестве душа...»
Я мысленно представляю ее в своих объятиях. «Мы — одно целое, и нет противоречий, и не нужен никакой смысл жизни. Пусть все и вся умрут, мне ничего не нужно, лишь одно мгновение. Дорога в вечность отворила свой вход, и я вижу ирреальный мир. Но, если я в него войду, любовь исчезнет, превратится в воспоминание. Все кончится. Придет ничто.
Что все же происходит со мной? Не схожу ли я с ума?
Порой мне хочется пожить среди тех, кто нас создал, кто смотрит сверху за нами; но они не примут меня. Я — их ошибка.
Любимая, прильни ко мне, и я не войду в ирреальный мир. Он мне не нужен. Мне нужна только ты и воздуха на пять минут жизни. Дальше — пустота, мрак, черная бездна и все, что угодно...»
Долго я еще лежу и размышляю в таком роде. Девушка внизу затихла, вероятно, уснула, старик храпит пуще прежнего. Наконец пелена дремоты окутывает мой мозг окончательно.
На следующий день просыпаюсь поздно, но в бодром настроении.
«Как хорошо, как смело я поступаю, — радуюсь я самому себе, — какой молодец, сукин сын, как говаривал Пушкин. Это не в речку в одежде прыгать, а настоящий мужской поступок. На Севере не сплоховал, денег заработал и вот теперь не боюсь ехать к любимой за тысячу километров...
С картошки удрал — опять же плюс. Что ни говори — кругом молодец. Никто, ни один мой сокурсник не рискнул отважиться на такой поступок, только я. Когда мы поженимся с Иришкой, это будут лучшие фрагменты наших воспоминаний».
Ближе к вечеру, когда поезд начинает приближаться к Кишиневу, оптимистические мысли покидают меня, на их место приходят другие.
«Куда я еду? — спрашиваю я себя, порядком струхнув и потирая в волнении виски. — Не предупредил никого, не послал телеграммы, даже не ответил на полученное письмо. Что я скажу, как поведу себя при встрече? Приеду к ней домой, а ее мать скажет: «Кто вы такой, молодой человек? Я вас не знаю. Иринка мне про вас ничего не рассказывала. Да и в своем ли вы уме, она ведь в школу еще ходит, понимаете, в школу».
Я представляю себя, недавнего десятиклассника, и прикидываю, что было бы, если бы ко мне домой в N-ск приехала пожить личность женского пола. А окажется дома на момент приезда Иришкин отчим? (Вот еще что нас с ней роднит — безотцовщина). Этот может просто вытолкать взашей, и сдачи нельзя будет дать.
Поезд прибывает на вокзал «Кишинэу» в десять вечера. Вокруг уже непроглядная южная ночь. Я решаю отложить поиски Иришкиного дома до утра. В помещении вокзала теснится масса народу, негде присесть. До двух ночи я, как лунатик, брожу по нему и по ближайшим окрестностям. Ночь теплая, воздух влажный, духота в здании вокзала нестерпимая. От спящих повсюду пассажиров, нагруженных всевозможными тюками, несет сельским духом.
Устав бродить и не найдя места для ночлега, я останавливаюсь у окна, кладу руки на подоконник и засыпаю стоя.
К утру ноги отекают и немеют, по ним проходят неприятные судороги. Первые шаги я делаю, словно на ходулях. В половине седьмого покидаю вокзал и направляюсь к троллейбусной остановке.
Светает, прохладный воздух, напоенный утренний свежестью, прогоняет остатки сна. На остановке висит подробный план города, я без труда нахожу на нем улицу Сеченова. Она проходит примерно в двух километрах от вокзала, почти в центре города. Прикинув маршрут, я отправляюсь на поиски пешком. Солнце уже взошло, оно ярко светит, пригревая мокрый асфальт. В средней полосе в это время уже холодно, а здесь — ничего, почти лето. Я чувствую в душе приятный уют и весело шагаю, вдыхая аромат осеннего утра. Радостная волна разливается по всему телу. Машин на улицах почти нет, поэтому воздух кажется особенно чистым и прозрачным, чувствуется даже, что он приятен на вкус.
Я иду по центральному проспекту Ленина, неотвратимо приближаясь к заветной цели. Улица Сеченова пересекает проспект сразу за Домом правительства. Сердце в груди бьется ритмично — уже скоро я буду рядом с ней. Ее дом я нахожу без труда, одноэтажный двухквартирный особнячок, расположенный на пересечении улиц Сеченова и Гоголя. На стене дома четко видна цифра тринадцать. Я долго пытаюсь набраться храбрости, чтобы открыть калитку, но так и не набираюсь.
Слишком мало места я для нее оставил в нужный момент. Более того, чем дольше я стою как идиот, ничего не предпринимая, тем сильнее трушу и, наконец, вовсе перебегаю на противоположную сторону улицы. Здесь стоит спасительный киоск, я прячусь за него, покупаю газету и, прикрывшись ею, начинаю следить за калиткой.
«В школу-то она пойдет? — лихорадочно соображаю я. — Тут я ей и объявлюсь».
Через некоторое время появляются первые школьники, они идут в направлении проспекта.
«Значит, там школа», — определяю я.
Длительное бдение у киоска и непрерывная слежка не прибавляют храбрости, наоборот, уверенность в правильности предпринятого безрассудного шага тает на глазах.
«Как бы совсем не струсить и не убежать», — мелькает ужасная мысль.
Но наконец калитка отворяется и выходит она… Все вдруг исчезает вокруг, я вижу только ее расплывчатый силуэт да слышу удары собственного сердца. Еще мгновение, и, не выдержав охватившего напряжения, я прячусь назад за киоск. Душа замирает от возникшего внезапно головокружения, и только боковым зрением вижу воробья, клюющего на тротуаре рассыпанные семечки. Минуту я нахожусь в состоянии комы, но, очнувшись, тут же выскакиваю из-за киоска и бросаюсь в ту сторону, куда идут школьники. Иришки среди них нет. Я останавливаюсь на середине улицы прямо на проезжей части, пристально вглядываюсь вдаль, но ее нет нигде. Сзади сигналит машина, я оборачиваюсь и отскакиваю в сторону. Водитель легковушки крутит пальцем у своего виска.
«Сам дурак», — машинально думаю я и тут замечаю ее. Иришка идет совсем в другую сторону. Ничего не соображая, в какой-то последней слепой отчаянности, я мчусь ей вслед: быстро догоняю и перехожу на шаг.
Но вдруг, глядя на ее спину, я поддаюсь какой-то нелепице: мне неожиданно кажется, что это не она. Я смотрю и ничего не понимаю, сознание не работает, его окутала пелена тумана. Впереди идет обыкновенная школьница в белом фартуке и с портфелем в руке. Почему-то упорно кажется, что это не она. Я пробую обойти ее сбоку, пытаясь со стороны заглянуть в лицо, но и со стороны это не она. Абсурдность положения достигает предела: чтобы наконец разрешить мучительные сомнения, я решительно произношу:
— Девушка! Можно я вам портфель поднесу?
Девушка оборачивается, и портфель падает из ее рук.
— Ты… ты… ты приехал, — только и может произнести она.
Секунду мы находимся в раздумье, а потом бросаемся друг к другу.
— Милый мой, Митечка, — шепчет Иришка, прерывисто вздыхая и бысто-быстро моргая глазами. — Ты все-таки приехал. Как я ждала тебя, как вся измучилась.
Мы стоим посреди тротуара, не замечая ничего вокруг. Портфель сиротливо валяется недалеко в стороне. Прохожие, идущие мимо, с интересом на нас поглядывают.
— Пойдем отсюда, — Иришка осторожно высвобождается из объятий, виновато глядя мне в глаза. — А то все смотрят — неудобно.
Я поднимаю с тротуара портфель, и мы медленно направляемся к Иришкиной школе. Мы идем, держась за руки. Желтые листья, подхваченные легким ветерком, перекатываются по мостовой. Белый пушистый котенок перебегает дорогу и скрывается в палисаднике.
— Я сейчас тебя чуть не проворонил, — начинаю я разговор, — за киоском больше часа простоял, следил, в какую сторону школьники идут, думал, и ты туда пойдешь. Когда ты вышла на улицу, я струсил и спрятался. Потом выглядываю, а тебя нигде нет.
— Ну ты даешь, — удивленно отвечает Иришка, — они в молдавскую школу ходят, а я в русскую. Нас в русской школе мало учится, поэтому и кажется, будто все идут в другую сторону.
Неожиданно она резко останавливается, вероятно, что-то вспомнив, и подозрительно спрашивает:
— Ты когда приехал? А? Признавайся немедленно. Я знаю, что утром из Москвы поездов нет.
— Я вечером приехал и ночевал на вокзале.
— Ну что мне с тобой делать! — говорит Иришка качая головой и лезет в карман фартука. — На, — протягивает она мне связку ключей, — иди отсыпайся, а то у тебя под глазами черные круги.
— Не пойду, что ты! — пугаюсь я, отстраняя ее руку. — Ты что? А мать? А отчим?
— Отчим в командировку уехал на десять дней, считай, тебе повезло, а мать раньше шести вечера с работы не приходит. Так что на, бери, и марш отдыхать. — В ее тоне слышны повелительные нотки.
— Все равно не пойду, — отказываюсь я, — я боюсь. И жить у вас не буду, и ночевать тоже. Пока ты в школе, пойду лучше по городу погуляю, а когда уроки закончатся, тогда вместе что-нибудь придумаем. И не уговаривай меня, это бесполезно… Во сколько у вас уроки кончаются?
         — Ладно, не буду переубеждать, — вздыхает Иришка, — вижу, что бесполезно, да и на урок уже опаздываю, — она с сожалением смотрит на часы. — Подходи к двум, постараюсь к тому времени освободиться, если будет собрание, то я не останусь.
Я киваю головой, что означает — согласен. Иришка скрывается в дверях школы, я какое-то время смотрю ей вслед, затем поворачиваюсь и иду обратно. В мгновение ока все становится другим, милым, ласковым, приветливым — и природа, и люди. Деревья, вырываясь из объятий разгулявшегося ветерка, тихо шелестят мягкой листвой. Люди, идущие навстречу, смотрят на меня и улыбаются. Я шагаю, не выбирая направления, просто так, чтобы только идти, и нежно шепчу про себя заветное имя.
«Иришка! Милая моя, как я люблю тебя, как жажду прильнуть к тебе своим израненным сердцем. Хватит ли места во мне для такой любви? Не вырвется ли она наружу, затопив собой весь видимый мир? Я люблю тебя, люблю так, что не хочу без тебя жить. Обними меня скорее и зацелуй до самого последнего изнеможения».
Неожиданно передо мной возникает сквер, я вхожу в него, усаживаюсь поудобнее на скамейку, закуриваю. Невдалеке в песочнице копошатся маленькие дети, я смотрю на них с умилением, пуская в воздух колечки дыма, и думаю. О чем можно думать в такой момент? Конечно же, о смысле жизни.
«Хорошо, что в ней нет никакого смысла, — думаю я, — иначе, если бы был, то не было бы у меня сегодняшнего дня. Ведь ни своим умом, но поведением я не заслужил его. Он подарен мне свыше за какие-то будущие заслуги, которые я теперь обязан совершить.
Господи, если Ты есть, я все сделаю, чтобы оправдать подаренное Тобой сегодня, я приложу максимум усилий, чтобы измениться и стать другим. Я чувствую в себе силы неимоверные, я разорву мощью своего разума эту пелену земной безысходности, я покажу людям настоящую жизнь и настоящую любовь...»
Хотя мысли и чувства переполняют меня изнутри, снаружи я спокоен — просто сижу, как и старик с палочкой на соседней скамейке, и просто курю.
В два часа — я у дверей школы. Иришка выбегает первая одновременно со звонком, легко и непринужденно помахивая портфелем.
— Сегодня одни пятерки получила, — радостно сообщает она и спрашивает. — Ты на сколько дней приехал?
— Не знаю, — отвечаю я, — не думал еще. Сколько разрешишь, столько и пробуду. Могу день быть, могу неделю, как, позволишь?
— Позволю, — смеется Иришка, беря меня за руку.
— Завтра пойду билет покупать, тогда и решу,  — серьезно говорю я, — мне же в институт надо не опоздать. Сейчас, пока картошка, ее можно прогулять.
Я беру портфель из ее рук, и мы не спеша идем к дому. Странно, как все непредсказуемо устроено в этом мире. Еще два месяца назад я и мечтать не мог о таком в моей жизни, а вот теперь иду домой к любимой девушке где-то в далеком, неизвестном мне ранее Кишиневе.
«Была б Иришка уродливой, неприятной, тогда ладно, можно было бы понять мой успех, — думаю я, — но ведь она красавица».
— Знаешь что, — говорит она, подфутболивая смятую пачку из-под мороженого, — сегодня на переменах наши из класса обсуждали твое появление, говорили, что ко мне жених приехал и что ты ничего. Спрашивали, откуда, я им сказала, так они от удивления рты пораскрывали. Никто даже не знает, где ваш Брянск находится, думают, что в Белоруссии. Один мой поклонник пообещал тебя побить, он со скальпелем ходит.
— Я на него только взгляну как следует, его мигом ветром сдует, — говорю я надменно, раздуваясь от важности. — После моих летних Северов мне хоть сто твоих поклонников подавай, всем рожу набью, да что рожу — мараться не стоит, одной левой их распугаю.
Мы идем по улице мимо одноэтажных домиков, дома кажутся очень симпатичными, будто излучающими невидимый добрый свет. Непременный атрибут каждого домика — цветы в палисаднике. Потом дома кончаются, и мы движемся вдоль парка с теннисными кортами внутри. На одном из них две девушки в коротких белых юбочках играют в мяч.
«Почему у нас в Брянске нет такого?» — думаю я.
Незаметно время проходит, и мы оказываемся у Иришкиного дома. Она открывает калитку и пропускает меня во двор.
— Вот окно моей спальни, — показывает она, выпуская мою руку, — сейчас будем дома. Я приготовлю тебе постель. Мог бы и телеграмму дать, — обиженно произносит она, — предупредить, что приезжаешь, а то у меня ничего не готово.
— Не мог я этого сделать, — говорю я, снова дотрагиваясь до Иришкиной руки, — я так боялся ехать сюда, что, когда сегодня утром стоял за киоском, то так трусил, что даже хотел уехать обратно, не повидав тебя.
— Ну ты даешь! — удивляется она, щуря в хитрой усмешке глаза. — Драться, так ты всегда готов, а на хорошее смелости не хватает.
— Все же хватило, раз остался, — пожимаю я плечами.
— И то ладно, — соглашается она.
Открыв двери, мы входим в дом. Иришка снимает с себя легкий плащ, я вешаю на спинку стула пиджак. Она остается в коричневой школьной форме и белом фартуке, на мне — импортная вельветовая рубашка ярко-красного цвета.
«Может, не ее фоне морда не будет так выделяться», — думаю я.
— Моя комната, — кивает она на закрытую дверь, — войдем? Посмотришь, как я живу.
Зайдя в комнату, Иришка начинает суетиться. Она включает и выключает магнитофон, достает с полки книги, показывает коллекцию импортных сигаретных пачек. Все это она сует мне в руки, забирает обратно и сует новое.
— Подожди, Иришка, не надо, — останавливаю я ее. — Иди ко мне, я хочу тебя поцеловать, я так соскучился.
Она замирает, остановившись на полдвижении, затем  приподнимается на носки, обвивая меня за шею руками, и льнет ко мне всем телом, таким родным и желанным. Я целую ее, еле сдерживая рвущееся наружу дыхание, и чувствую через рубашку теплоту прижавшегося мягкого тела. Тихие удары ее сердца проникают мне в самую грудь. Я прижимаю ее к себе все крепче и крепче, как самое дорогое на свете, и не хочу, чтобы это мгновение кончалось.
Но время не спрашивает нас, теперь на часы смотрит Иришка.
— Боже! — восклицает она. — Да я тебя голодом уморю! Доступ к сердцу мужчины лежит через его желудок. Так мне мама говорит. Посиди пока здесь, — приказывает она, — вот тебе книга, читай, а я на кухню. Ты уж извини, все остальное потом.
 Я сажусь на диван, открываю книгу. «Всадник без головы» — написано на обложке. Я прочитываю только название, дальше читать не могу. С кухни слышится шум текущей воды, стук кастрюль и тарелок. Странное, необычное чувство вдруг овладевает мною. Мне чудится, будто я уже давно женат, люблю свою жену, у меня дети, но их сейчас нет — они гуляют где-то на улице. Я сижу у себя в комнате, а жена готовит обед.
«Как, должно быть, счастливо живется любящим и женатым людям, — думаю я, — им не надо разлучаться, не надо стесняться других, обращать на них внимание, можно любить и ласкать друг друга, когда захочется, а ночью, прильнув губами к губам, лежать, обнявшись, под одеялом и не спать до самого утра. Ничего другого не делать, а просто лежать, прижавшись душа к душе, сердце к сердцу, чтобы двое слились в одно. Какое блаженство — любить и быть любимым!...
Мы никогда не будем ссориться, да… да… никогда. Я никогда не позволю себе кричать на Иришку, я буду беречь ее, охранять от всех напастей. Если с ней что-нибудь случится, я и минуты не стану жить. Я ее буду учить и воспитывать, воспитывать ласково, ненавязчиво, чтобы Иришка стала умной, терпеливой женой.
Говорят, у любящих людей рождаются талантливые дети; у нас они будут гениями. Я расскажу им, как плохо мне жилось в детстве и юности, как много я страдал ни за что, но получил, наконец, награду за все пережитое. Когда они вырастут, то будут видеть, что мы с мамой по-прежнему любим друг друга. Им это будет примером, и вырастут они умными и добрыми, любящими и нежными...» И мне почему-то совсем не приходит в голову, что в реальной жизни я не видел ничего подобного, а лишь пьянство, убогость, матерную ругань, женский визг и неистовую злобу...
— Что, зачитался? — радостное Иришкино лицо заглядывает в открытую дверь. — А ну бегом обедать.
В кухне я сижу за столом напротив моей Иришки и с интересом наблюдаю, как она за мной ухаживает. Я смотрю и не понимаю — наяву ли это происходит или, может быть, только снится.
Пообедав и убрав со стола, Иришка садится делать уроки, а я опять берусь за книгу, но прежнее настроение не возвращается. Светлые грезы о будущей семейной жизни сменяются обыденностью настоящего. Пока я бродил по городу, совершенно не подумал о предстоящем ночлеге. Ведь не обычное же это дело — жить взрослому парню дома у школьницы. То, что такое в N-ске непредставимо, и объяснять не нужно.
«Что будет, когда придет ее мать? — от этой мысли я холодею, и книга вываливается из рук. — А ночевать? Где мне ночевать? Не у них же».
Я подбираю с пола «Всадника» и автоматически листаю, не глядя на страницы. Иришка что-то пишет и уже не обращает на меня внимания.
«Пойду на вокзал, там переночую, — успокаиваю я себя, — мне не привыкать».
— Иришка, — спрашиваю я тихо, отвлекая ее от писания, — где у вас ближайшая гостиница? Схожу пока узнаю насчет мест.
— Какая гостиница?! — возмущается она. — Никуда ты не пойдешь. Я тебя не пущу. Кто час назад говорил, что не трус и ничего не боится? Выходит, языком проще быть смелым?
Я молчу, возражать бесполезно, да и, честно говоря, побаиваюсь разозлить Иришку. Кроме нее, у меня здесь никого нет, хотя, впрочем, не только здесь, а вообще нигде.
Я смотрю на стенные часы, отбивающие четыре удара: до прихода матери остается два часа. Ждать своей участи совсем недолго. Опять в голову лезут светлые грезы и окутывают мозг.
«Лучше бы оставалось все, как есть, — думаю я, — и не было бы никакой матери и никакого отчима дяди Коли. Жили бы мы вдвоем, я бы перевелся из Брянска в Кишинев в какой-нибудь институт. Хорошо! А потом...»
— На вот, лучше реши задачку по физике, — перебивает Иришка ход моих мыслей и протягивает учебник за десятый класс. — Вместо пустых переживаний проверим твои способности. Может, ты у нас просто хвастун?
Я беру книгу из ее рук, чистый тетрадный лист, машинально читаю задачу, не вникая в ее условие, и так же машинально решаю.
— Уже закончил? — Иришка радостно чмокает меня в лоб. — Что-то быстро. Наверняка неправильно. Ты ответ смотрел в конце?
— Я никогда не смотрю ответов и всегда решаю правильно, — произношу я веско, нахмуривая при этом брови.
— Смотри-ка, верно, — она глядит на последнюю страницу, сверяя ответы, — честно говоря, не ожидала.
— Это что за задача, — угрюмо изрекаю я, — сейчас вернется с работы твоя мать, вот тогда будет настоящая задача.
— Какой же ты противный, — Иришка смотрит на меня обиженно, кусая от злости колпачок шариковой ручки, — я говорю тебе — все будет нормально.
Я замолкаю и начинаю дальше листать своего «Всадника». Каждый стук, доносящийся со стороны калитки, производит на меня впечатление полновесного удара в солнечное сплетение, когда из глаз сыплются искры, а голова плохо соображает, но всякий раз оказывается, что это или соседи, или к соседям. Но вот калитка скрипит еще раз, через окно слышатся негромкие шаги, и Иришка произносит:
— Она.
Я замираю.
— Выйди скорее в коридор, объясни ей, кто я такой, — я лихорадочно дергаю ее за руку и умоляюще смотрю в глаза.
— Не пойду, все будет о’кей.
Слышится поворот ключа в замке, шаги раздаются в прихожей.
— Иринка, ты дома? — доносится оттуда приятный женский голос, и дверь в нашу комнату отворяется. Я бледнею как полотно, затаив дыхание.
— А-а-а. Вы приехали, здравствуйте, — обращается она ко мне. — Хорошо. Отдыхайте с дороги, а я пойду ужин приготовлю. Не буду вам мешать.
Всего я ожидал, только не этого. Она же не знала, что я должен приехать, не ожидала увидеть меня, не подготовилась к встрече — и так себя повела. Не спросила ни о чем, даже разглядывать не стала. Невероятно!
— Видел, видел, трусишка? — Иришка показывает кончик языка и смеется.
— Ну, у тебя и мама, — с трудом выдавливаю я.
Через час ужин готов. Глядя на мою смущенную физиономию, Валентина Ивановна, так ее зовут, начинает торопиться.
— Совсем забыла, — говорит она, — обещала сегодня быть у знакомых в семь и вот опаздываю. Вы меня не ждите, я приду поздно. Ты, Иринка, сама постели Мите. Чистое белье в зале, на диване.
Произнеся эти слова, Валентина Ивановна быстро собирается и уходит. А вот такого я точно не ожидал, это уже слишком.
— Будешь спать в моей комнате, — спокойно говорит Иришка, — я принесу тебе раскладушку и поставлю ее рядом со своей кроватью.
— Ты так не шути, — наконец, опомнившись, произношу я, — а то на вокзал пойду ночевать, ты меня знаешь.
По обоюдной договоренности Иришка стелет мне в зале на диване. После этого мы долго сидим в ее комнате, целуемся, держимся за руки и разговариваем шепотом, как настоящие влюбленные. Спать я ухожу поздно, когда возвращается от знакомых ее мать.
Следующим утром, проводив Иришку в школу, я еду на вокзал покупать обратный билет. Очереди возле предварительной кассы нет, билеты на любое число. Я беру на воскресенье. Итого получается, вместе со вчерашним днем я пробуду в Кишиневе семь дней. Прекрасно!
Решив этот немаловажный вопрос, я отправляюсь гулять по городу. Мне нравится бродить пешком в незнакомом городе, куда бы ни пошел, в голове, как на карте, откладывается пройденный маршрут, и я никогда не заблужусь. Если же ехать в троллейбусе, после двух-трех поворотов ориентация теряется, а я не люблю не знать, где я.
Кишинев мне явно нравится: красивые многоэтажные дома с балконами-лоджиями, чистые улицы, добродушные, веселые люди и сказочная зелень травы и деревьев. Я иду не торопясь через весь город, покуривая на ходу сигареты «Дойна». От нечего делать часто останавливаюсь у магазинов и подолгу разглядываю их красочные витрины. Внутри я чувствую абсолютный покой и полностью отдыхаю душой. Счастливые минуты времени плывут через мое естество, я пытаюсь задержать, замедлить их торопливый бег, но они не слушаются. Они уходят в бесконечное прошлое, унося с собой частичку моего Я. Неужели когда-нибудь я вспомню это мгновение? Вероятнее всего — да, но тогдашние мои чувства будут уже другими.
После уроков мы решаем с Иришкой сходить на ВДНХ.
— На какое число ты взял билет? — спрашивает она, когда мы, пообедав, выходим из дома.
— На субботу, — неожиданно вру я, совершенно не собираясь этого делать, — хотел взять на воскресенье, но на воскресенье не было. Видать, этот день не очень счастливый для нас.
— Мне кажется, это ты нарочно сделал, — досадует Иришка,  — чтобы испортить мне настроение. Хочешь удрать поскорее.
Спускаясь с высокого холма по длинной бетонной лестнице, мы любуемся открывшейся перед нами панорамой. Зеленый лес первыми проблесками желтизны простирается вдаль до самого горизонта. Внизу под нами сверкает голубыми красками большое озеро. По нему медленно скользят парусные лодки и одиночные каноэ. Мощные гребцы, стоящие в них, методично взмахивают одним веслом.
— Смотри во-о-он туда, — Иришка взглядом показывает вдаль. — Видишь красивое белое здание? Это наша ВДНХ.
Выставка оказывается не столь грандиозной, как в Москве, состоит всего из одного павильона, но мне решительно нравится. Павильон большой, красиво отделан внутри и снаружи; в нем несколько светлых, просторных залов и совсем немного посетителей. Проходя по нему, я надолго задерживаюсь у большой коллекции марочных вин и коньяков. Одна бутылка величиной в человеческий рост.
— Литров двадцать пять, не меньше, — определяю я на глаз.
— Нравится? — спрашивает Иришка, видя мою неподдельную заинтересованность.
— Очень, — отвечаю, — нам бы такой пузырь в общагу в нашу новую комнату, вот бы погудели – дня два. Мы б с Матвеенковым попили вволю.
— У тебя сплошь одни дурацкие мысли. Пойдем отсюда, ничего тут нет интересного.
Иришка берет меня за руку и чуть не силой выводит из павильона. Я чувствую, как предплечье ее руки греет мне бок. Неужели и этот день тоже кончится и безвестно канет в Лету? Как несправедливо устроен Мир!.. А может, это хорошо, что он так устроен. Этот сегодняшний день явится началом бесчисленных новых дней, которые мы проведем с Иришкой вместе. Мы будем жить с ней и любить друг друга до глубокой старости, и пусть дни уплывают туда, куда им положено. Нам не жалко их.
— Расскажи что-нибудь интересное, — просит Иришка.
— А о чем ты хочешь, чтобы я тебе рассказал?
— Не знаю. Мне нравится, когда ты говоришь. Голос твой успокаивает, и ты кажешься тогда таким умным, я раньше даже не могла представить, что есть такие парни, как ты.
— Ладно, слушай, — говорю я, — для меня сейчас самое интересное — теория относительности, особенно ее раздел о замедлении времени. Боюсь, правда, что ты ничего не поймешь.
— Мне это и не надо, — Иришка машет руками, — это физика, а я ее не люблю. Расскажи лучше про свои звезды.
— Нет, лучше я расскажу о смысле жизни, как я его понимаю, и еще — о счастье.
— Валяй, — соглашается она.
— Знаешь, — начинаю я, — о необычности того, что мы живем на свете, я стал задумываться очень давно. В голове никак не укладывалось, что жизнь вообще — вечна, а моя лично — лишь краткий миг в истории Вселенной. Раньше меня никогда не было и скоро опять не будет. Зачем же тогда нужна эта жизнь?
— Для счастья, — тихо отвечает Иришка.
— Пожалуйста, не перебивай глупыми высказываниями, — злюсь я, сбившись с мысли, — а  то не буду продолжать.
Иришка обиженно поджимает губы и замолкает.
— Но всегда мои мысли, — продолжаю я, — наталкивались на одно непреодолимое препятствие. Я рассуждал так: люди живут на Земле разумной жизнью уже по меньшей мере десять тысяч лет. За это время побывало их на свете не один десяток миллиардов. Миллионы лучших их них задумывались над смыслом жизни, понимали краткость и бренность своего существования. Многие из них пытались что-либо изменить в привычном ходе вещей, сделать что-нибудь такое, чтобы не умирать, стать вечными. Но сделать ничего не смогли и умерли в конце концов, как и все обыкновенные смертные. Куда же мне, размышлял я, со своим умишком лезть в решение таких проблем, когда до меня все уже давно передумано и нового ничего не выдумаешь, как ни старайся.
Но уж очень не хотелось жить простой жизнью обывателя, да к тому же я с детства безумно влюбчивый… хотя это тебе не нужно знать, — спохватываюсь я. — Жить просто так, думал я, чтобы потом так же просто умереть… Стоит ли тогда жить вообще?.. Вряд ли. Но ведь изменить ничего нельзя. Буду тогда тянуть лямку, решил я, как и все обыкновенные люди, и не засорять голову черт знает чем. Определив для себя такую убогую стезю, я успокоился и с безразличием стал следить за равнодушным течением времени, которое в будущем приведет меня к неминуемой смерти.
Но однажды в моем мозгу произошла перемена. Это случилось на математической олимпиаде в восьмом классе. Я  тогда решил задачу, с которой никто не справился. Аналогичных задач мы не проходили, опереться было не на что, и решение возникло само: оно родилось в мозгу ниоткуда, из какого-то другого бытия. Ни у кого этого не произошло, ни у Женьки, на которую ты так похожа, ни у других лучших учеников, только у меня. Я вдруг понял в тот момент, что я действительно не такой, как все, что мне дано многое свыше и я обязан это реализовать. А что если в будущем, загорелся я тогда, я решу проблему смысла жизни, сделаю так, что люди не будут умирать, станут жить вечно? Опутав себя такими мыслями, я набрал кучу всевозможных умных книг и стал поглощать их десятками. Особенно много читал фантастики, любой, без разбора. Раньше, бывало, меня не усадишь за чтение книги, кроме уроков, я ничего не делал, но с того случая все переменилось. Я стал сознательно хорошо учиться, не просто хорошо, а лучше всех в школе. И не на зло Женьке, а по собственному желанию. Вообще-то хорошо учиться я начал еще в третьем классе, я тогда ударился головой об лед, у меня треснул череп, и было сильнейшее сотрясение мозга. Выписавшись через две недели из больницы, я стал учиться на одни пятерки, а до этого способностями не блистал. Мой одногруппник Лешка Матвеенков говорит, чтобы я на бокс не ходил, а то стукнут по башке посильнее, и опять дураком стану… Что-то я сбился, Иришка, — я смотрю на нее, виновато моргая глазами, но сам внутренне смеюсь.
Иришка, глядя на меня, тоже смеется.
— Да, — вспоминаю я потерянную мысль, а может, выхватываю новую, — я подумал тогда, что я один в N-ске такой умный, а может, и во всей России, что мне уготована особая судьба, особая роль в истории. Надулся я тогда от важности, как индюк. Привело меня в чувство мое непоступление в Московский физтех — провалился на устной физике. Возвращаясь обратно в N-ск, я вдруг до боли отчетливо осознал, что я никакой не гений, и прочее, ничего мне не уготовано в будущем и не светит, что я обыкновенное провинциальное быдло, только с больным воображением и непомерно раздутым самомнением.
Теперь мысли о своей исключительности, о жизни и смерти, о счастье и прочей ерунде приходят ко мне все реже и реже. И если все же появляются, то я ими не пользуюсь, не развиваю их, а держу в голове про запас — может, пригодятся в будущем. Пробовал однажды записывать их на бумагу, но, прочитав потом получившуюся белиберду, все порвал и сжег… Вот так. А ты говоришь — расскажи интересное...
— Еще раз убеждаюсь, — говорит восхищенно Иришка, — что ты у меня самый умный и очень искренний со мной. Тебе надо заниматься, и ты многого добьешься, я буду тебя заставлять. Как хорошо, что Лена познакомила нас.
— Лучше я буду водку пить,- возражаю я, — тогда таких идиотских мыслей не бывает, и живется без них легко и спокойно… Все равно мы все умрем: и честные, и подлые, и храбрые, и трусы, даже самые гениальнейшие, и те умрут, — философски подытоживаю я длинный и бестолковый монолог.
— А мы с тобой никогда не умрем, — тихо возражает Иришка, — мы будет жить вечно, потому что мы счастливы. И не смей возражать!.. У нас с тобой есть счастье — наше счастье, о котором ты так и не рассказал.
— В другой раз, — говорю я, — сейчас не хочется. Да и трудно рассказывать женщинам что-либо умственное, — заканчиваю я улыбаясь.
Беседуя и споря, откровенничая и шутя, крепко прижавшись, мы медленно бредем по густому парку, окружающему ВДНХ. В листве деревьев тихо шуршит ветер, и кажется, будто мы не одни, а кто-то третий спрятался там, в густых кронах, и нас подслушивает.
— Смотри, вон моя труба! — восклицает Иришка. — Да не та, на которую ты смотришь и которая на траве лежит, а во-о-он, другая, из-под земли только кусочек торчит. Когда-то мы  с классом гуляли здесь — это давно было, еще весной, — я первая ее нашла. Все увидели эту, что на виду, а я ту — спрятавшуюся. Теперь эта труба — мой талисман. Ребята хотели выдернуть ее и выбросить, но она глубоко сидит, и они не смогли. Теперь это мой талисман навечно. Видишь, я не стесняюсь рассказывать про свои тайны, а ты мне свою звезду так и не показал.
— Стемнеет — покажу, — отвечаю я, — только темноты придется ожидать тут. В городе из-за освещения мы ее вряд ли увидим.
— Давай загадаем здесь что-нибудь сокровенное, только вместе, — предлагает Иришка. — Я стану на трубу, ты меня обнимешь, и в это время мы загадаем.
Она взбирается на выглядывающий из земли небольшой кусочек трубы и, балансируя на нем, протягивает ко мне руки. Я обнимаю ее и начинаю целовать губы, нос, глаза, волосы.
«Только бы мы были вместе всю нашу жизнь, — стучит в голове, — только бы всю жизнь».
— Ну и что ты загадал? — интересуется Иришка, когда мы возвращаемся домой.
— Нельзя об этом говорить, — отвечаю я, — а то не исполнится.
— А я загадала, чтобы мы были вместе всю жизнь. И так будет, несмотря ни на что.
«Зря она, — думаю я расстроено, хотя мысли наши совпали, — теперь что-нибудь обязательно случится». И, раздосадованный, вслух произношу:
— Знаешь, я тебя обманул сегодня. Я билет купил не на субботу, а на завтра!..
Говорю я это таким тоном, что Иришка сразу верит.
— Дай мне сейчас же этот билет, — нервно произносит она, и злобные искорки неприятно сверкают в ее глазах, — дай мне этот дурацкий билет. Я его порву.
— Не дам, — возражаю я.
-  Нет, дашь, иначе я закачу тебе истерику. Ты ни разу не видел моих истерик? Сейчас увидишь.
— Я пошутил, — быстро ретируюсь я, — билет я взял не на завтра и даже не на субботу, а на воскресенье. Только хотел тебе сказать об этом не сразу, а лишь в субботу. Думал, пойдешь провожать меня после уроков на вокзал, и вот, когда уже надо будет садиться в поезд, я возьму и скажу, что билет на завтра. И у нас тогда был бы в запасе еще целый день.
— Я тебе не верю, — не слушает моих объяснений Иришка, — дай мне сюда билет.
— Пожалуйста, — я достаю из бокового кармана билет и протягиваю ей.
Иришка смотрит на него внимательно, отыскивая дату отправления, и улыбка мести загорается на ее лице.
— Хочешь, я и этот порву?! — предлагает она с злой решимостью. — Хочешь?
— Да ты что, с ума сошла? — пугаюсь я не на шутку. — Меня из института выгонят, если опоздаю.
— Вот это хорошо, мне это и нужно. Тогда ты никуда не денешься, будешь только со мной. А то знаешь, как ты надоел своими восхищениями: как ты на нее похожа, как похожа! Еще раз скажешь, и я влеплю тебе пощечину… На… свой дурацкий билет.
Некоторое время мы идем молча.
— Иришка, я тебя очень люблю, — тихо начинаю я, — ты прости меня, я сам не знаю, что происходит со мной. Я не могу без тебя. Так страшно порой думать, что ты меня разлюбишь и я тебя потеряю,  — от этих мыслей жить не хочется. Знай, что, кроме тебя, у меня никого нет и мне никто не нужен. — Голос мой дрожит, я смотрю на нее, и волна неизъяснимой тоски давит мне грудь.
— Что ты, Митя, не надо, — пугается Иришка моего жалкого вида, боясь, вероятно, что я могу заплакать. — Мужчина должен быть таким — сумбурным, безалаберным, рассказывающим уверенно всякую чепуху. Главное, чтобы это было несерьезно. Это я, психичка, во всем виновата, то со мной еще натерпишься.
— Я готов терпеть всю жизнь, — безропотно произношу я.
Но вот наконец и дом. Дома все по-другому: звон посуды, приготовление уроков, телевизор — настоящая семейная обстановка. Вечером происходит разговор с Валентиной Ивановной.
— Как ваша учеба в институте? — спрашивает она. — Вас официально отпустили, или вы удрали с занятий?
Узнав, что меня отпустили официально, но всего на неделю, — приходится немного соврать, — очень огорчается, по крайней мере так кажется.
— Надо было вам, Митя, на две недели отпрашиваться, — говорит она с сожалением, покачивая головой.
— А я к вам на зимних каникулах приеду, — выдаю я неожиданно, — тогда смогу быть и две недели.
— Вот и хорошо, — неподдельно радуется Валентина Ивановна, — приезжайте. Вы очень благотворно на Ирину влияете. Она здорово изменилась с вашим приездом, по дому мне теперь помогает, посуду моет, со стола за собой убирает, а сейчас у себя в комнате — это ж надо — полы моет. Когда было видано такое раньше!
— Пойду помогу ей, — говорю я, чтобы побыстрее отделаться от этого, не слишком для меня приятного разговора.
— Ну что вы, пусть сама. Вы-то, наверное, умеете? В общежитии живете, там, небось, всему научились.
«Да, — думаю я про себя, — всему. Даже тому, что ты и не представляешь».
А вслух говорю:
— Пойду тогда посмотрю, как она моет, подскажу, если что не так.
— Хорошо, идите, а то я, вижу, надоела вам своими расспросами.
Открыв дверь в Иришкину комнату, я застаю интересную картину: комната полна мусора, который сметен и сложен в две большие кучи у окна, а Иришка возит мокрой тряпкой по полу у самого порога. В том месте, где она уже вымыла проступают грязные разводы.
— Ты что это делаешь? — спрашиваю я, смеясь. — Полы моешь?
— В шашки играю, — отвечает она, косясь в мою сторону.
— Вижу, вижу, что ты у меня молодец! Только кто же начинает мыть от порога? В кино, что ли, насмотрелась?
— Иди отсюда, не мешай. Откуда хочу, оттуда и мою. Я всегда так делаю.
— Хорошо, не буду, — говорю я, но сам не двигаюсь с места.
Наклонившись в три погибели, Иришка продолжает возить тряпкой по мокрому полу. От усилий лицо ее раскраснелось и стало еще красивее и желаннее. Я любуюсь на нее.
— Что вперился? Нарисована, что ли? — Иришка картинно замахивается тряпкой, грязная вода капает с нее на письменный стол. — Убирайся, не действуй на нервы и не смей указывать. Я знаю, что делаю.
— Ладно, не буду. Как хочешь, так и мой, — поспешно ретируюсь я и выхожу.
Незаметно заканчивается второй день моего пребывания в Кишиневе, наступает вечер. Вечером все не так, он спокойнее и уютней, чем день. Мы больше не ругаемся, не нервничаем; сидим тихонько в ее комнате, прижавшись, как два испуганных зверька в пустой Вселенной, и не можем разъять слившиеся в нескончаемом поцелуе губы. Скоро наступит ночь, которая украдет у нас и так слишком короткие минуты счастья. Как бы хотелось отдалить ее, сделать поменьше ночной интервал разлуки.
Утром снова Иришке в школу, и снова я остаюсь один. Время ускоряет свой бег, оно летит все быстрее и быстрее. Дни сменяют друг друга, как сорванные листки календаря.
Оставаясь один до двух часов, я брожу по магазинам и покупаю в них атрибуты скрашивания своего убожества. В парфюмерном отделе беру дорогой одеколон, пудру, новую расческу — старая выщербилась; импортную зубную пасту и эликсир для полоскания рта. Все это прячу в сумку и, когда дома никого не остается, начинаю тщательно приводить себя в порядок.
Чищу зубы до сверкающей белизны, полощу рот, мою каждый день голову, выливая на нее затем целый ручей одеколона. Наконец заканчиваю главным — присыпаю пудрой красные прыщавые места. Бреюсь ежедневно, хотя брить, по сути, еще нечего. После всех проведенных операций подолгу рассматриваю себя в зеркале. Занятие это привычно приводит меня в уныние.
«Зачем я такой некрасивый? — размышляю я, глядя на свою физиономию. — Мой внешний вид и есть причина моего неуверенного поведения. Я тушуюсь перед Иришкой, смущаюсь всегда в самых неподходящих местах, нахожусь все время в страхе ее потерять. В один прекрасный день она заметит это — и тогда конец».
Дальше мысли лезут в голову совсем безысходные, и заканчивается все тем, что я загоняю себя в угол отчаяния. Но отчаяние отчаянием, а жить надо. Без четверти два я спешу к школе встречать Иришку и, как только вижу ее глаза, сияющие неземным светом, тут же забываю и свое уродство, и мрачные мысли. Вместе нам — легко и свободно, оставаться одному — невыносимо.
В один из дней почта приносит странный подарок — Иришкино письмо, посланное мне в Княжпогост почти месяц назад.
— Все, — говорит она, — это последнее. Еще два, написанные без обратного адреса, останутся там навсегда.
На мою просьбу прочитать письмо Иришка отвечает отказом.
— Я тогда тебя еще не любила, — говорит она, — там всякая чушь написана, не стоит его читать. — И быстрым движением безжалостно она рвет его вместе с конвертом, не вскрывая. Остатки почтового подарка летят в мусорное ведро. Что-то неприятное впервые со времени нашего знакомства режет мне душу.
Однажды мы совершаем обозревательный поход по городу с осмотром достопримечательностей. Самой большой достопримечательностью является памятник Брежневу. Когда-то он был в Кишиневе первым руководителем, и местные власти решили увековечить его память — сварганили что-то непонятное из гранита и мрамора. Не уступает памятнику и дом, выстроенный в честь недавнего приезда Леонида Ильича.
— Нас тогда с уроков сняли, — рассказывает Иришка, — мы приветствовали его с букетами цветов. Встречу снимало местное телевидение, и я потом видела себя по телевизору.
— Значит, ты теперь у нас знаменитость, — иронично изрекаю я.
Экскурсия получается длинной и долгой — часа четыре, омрачается она тем, что я давно нестерпимо хочу в туалет. Сказать об этом я стесняюсь из-за своей идиотской провинциальной застенчивости. А зря — за это можно поплатиться. Под конец похода я чувствую себя не совсем хорошо и еле-еле дотягиваю до дома. Ничего не сказав Иришке, быстро прячусь в туалет, но, и выйдя оттуда, не становится легче. До конца дня я ощущаю последствия своей стыдливости — кружится голова, поташнивает, низ живота режет, словно я надорвался, поднимая тяжелые гири. Вечером Иришка замечает неестественность моего поведения, но тактично молчит и ни о чем не спрашивает.
Последние дни пребывания мелькают, как в старом кино. На душе становится уныло, смутное чувство тревоги охватывает все сильнее, с неотвратимостью близится день расставания. Почему-то кажется, что расстаемся мы навсегда. Проводив Иришку в школу, я погружаюсь в кошмарный бред пессимистичности. Я уверяю себя, что это последние дни моего счастья, что в воскресенье все кончится, и знаю, что жить после этого не стоит. Природа и так дала мне слишком много. Чем заслужил я это? Что делал в жизни такого, за что можно меня полюбить? Курить бросить и то не могу...
Был бы я красивым — высоким, стройным, с прямым носом и чистым лицом, — сбиваюсь я на привычный ход мыслей, — тогда бы можно было меня любить, а так… Весь я мерзок, противен, не развит ни умственно, ни физически — невозможно, чтобы я понравился девушке просто так. Надо заслужить любовь, надо попытаться стать известным, открыть какой-нибудь новый фундаментальный закон природы. Я же занимался всерьез теорией относительности, многое понял в ней и придумал свое, отличное от Эйнштейна. Почему не стал развивать дальше? Почему бросил?.. Еще проще — заняться серьезно боксом. У меня же приличные успехи, и тренер хвалит. В этом деле добиться известности можно гораздо быстрее, чем в физике. Приеду в Брянск, снова стану систематически посещать тренировки. Надо обязательно кем-то стать...
Но ведь стать известным я могу лишь в далеком будущем, не раньше, чем лет через пять, а она может разлюбить меня в любую минуту. Обратит внимание на мое лицо — и все пропало. Скорей бы уж наступал день расставания...
Но приходит вечер, мы остаемся одни, и мучительные сомнения уходят прочь. Перед собой я вижу лишь ее глаза, искрящиеся любовью и счастьем. Они ничего не знают и не ведают о моих терзаниях, они просто любят и хотят быть любимыми.
В предпоследний день у нас получается сумасшедший вечер. Начавшись как обычно, он неожиданно перерастает в сплошное безумие: безумие губ, безумие взглядов, обрывков ничего не значащих фраз и, наконец, тонет в море Иришкиных слез. Мы сидим весь вечер обнявшись, смотрим друг другу в глаза и все время молчим. Прерывается это лишь страстными поцелуями, от которых невозможно удержаться. Опять я лгу, происходит не только это, я даю полную волю своим рукам. Я снимаю с Иришки трусики и залезаю туда рукой. Она поначалу немного сопротивляется, но потом позволяет все. Правда, самой последней возможностью я не рискую воспользоваться, не знаю, почему: нет душевной потребности, хотя физическая есть, и очень большая. В этот последний вечер перед расставанием я не совершаю, и может быть, напрасно, той последней интимной близости, после которой заканчивается романтика любви и начинается физиологическая обыденность. Мы безумствуем до трех часов утра, но всему в этой жизни наступает конец, настал он и для нашей ночи.
На другой день я, как ни странно, чувствую облегчение.
«Скорее бы уехать, — мысленно подгоняю я себя, — пока она не разлюбила».
Прощание получается легким для нас обоих. Первые осенние листья, сорванные с деревьев, плавно кружатся в воздухе. Они умерли легко и безболезненно, полностью выполнив свое предназначение. Озорники воробушки весело чирикают, купаясь в рассыпавшемся струями фонтане. Мы стоим, никого не замечая, спокойно беседуем, обещаем писать друг другу и не изменять. Со стороны, должно быть, кажется все несерьезным: слез нет, и душа не разрывается на части от предстоящей разлуки. Я даже успеваю купить три бутылки вина, чтобы по прибытии в колхоз отметить с друзьями свое успешное возвращение. Нет и намека на возможные будущие страдания. Кажется, вчерашний вечер выпил до дна все наши чувства и силы. Перед самым уходом я обещаю Иришке приехать на зимних каникулах.
 
Глава VI
В поезде на первых порах я никак не ощущаю произошедшей утраты, чувствую себя спокойно и меланхолично размышляю о жизни и смерти. Мысли текут медленно, лениво, слегка перемешиваясь в голове и не останавливаясь на чем-либо определенном. Я думаю о своем появлении на свет в 1959 году.
«Странно, что до этого момента не было моего Я, пусть в другой оболочке, в другом виде, но точно такого же объекта отражения и осмысления. Почему я тогда ничего не помню об этом? Когда возникло, будто феникс из пепла, из небытия мое Я? На чем закрепилось оно в этом мире и куда уйдет после смерти, ничего обо мне не помня, как и я не помню о предыдущих жизнях? Здесь, в этой Вселенной, в этом очень невыразительном образе, мне остается еще довольно порядочный кусок жизни. Вдруг он изменится в будущем в лучшую сторону, ведь с будущим мы всегда связываем свои надежды, ждем от него лучшего, чем в прошлом. Прошлое уже прошло, и, каково б оно ни было, не стоит жалеть о нем. А будущее — оно светло и прекрасно, оно дарит множество радостей, наградит богатством, даст счастье и любовь. Но я смертен и, может, никогда не увижу его, не осуществится для меня его прекрасный лик.
«Что мне радость и счастье в будущем без меня, — сказал один философ, — если я жил и прожил в аду».
Я пробую вспомнить первые проблески своего самоосознания.
Сперва ничего не было — абсолютный хаос, потом на мгновение возникли и впервые запомнились образы. Образы чего? Конечно же, боли, неудовлетворенности, дискомфортности моего появления.
Почему Я поселилось именно в меня? Я чувствую его в голове где-то на уровне глаз, чуть выше.
Я делаю над собой небольшое усилие, стараясь расслабиться, и затем, не шевелясь, вращая одними только зрачками, начинаю ощупывать свое тело.
Вот лежит рука, на ней пальцы, я точно знаю, что они мои, но вроде бы одновременно и чужие; я могу послать в них мысленно сигнал — пальцы пошевелятся, исполнят нужную команду, но они не мои, я это явственно вижу. Если отрубить эти пальцы, все равно мое Я не изменится. Изменится лишь внешняя оболочка, механическая его часть, появится чувство боли, страха, может стошнить от вида обрубков и густой алой крови. Однако способность созерцать все это своим внутренним Я останется, и все так же оно будет находиться в голове на уровне глаз или чуть выше… Но что же такое Я? Почему так мучительно его рождение, мучительна жизнь, и такой отвратительный панический страх предстоящей смерти, боязнь, что ТЕБЯ уже никогда не будет на Этом Свете? Да ведь и раньше меня никогда не было, почему я не боюсь этого? Ведь время, прошедшее до моего рождения, абсолютно равнозначно времени, последующему за смертью. Но акт нерождения не так страшит, как миг предстоящей смерти. А он, этот миг, лишь восстановит «статус кво», убрав из Вселенной мгновение моей жизни, моего Я. Целую вечность меня не было и опять не будет, чего же бояться?»
Я выхожу из купе в тамбур, закуривая на ходу сигарету, и пытаюсь переменить ход мыслей. В тамбуре курят еще двое. Они явно выпивши, переговариваясь между собой, произносят матерных слов больше, чем обычных. Я глубоко затягиваюсь и, стараясь не привлекать их внимания, отворачиваюсь к окну. За окном быстро темнеет. Мы проносимся вдоль холма, усаженного виноградником до самой макушки.
«Можно ли жить, не зная смысла? — выхватываю я из головы постоянно находящуюся там мысль и пробую ее развить дальше.
Можно. Почти все люди так живут — и ничего, не отчаиваются, не переживают из-за такой ерунды. Но есть некоторые, и, вероятно, я в их числе, которые жить просто так, не ведая смысла, существовать чисто биологически — не могут. Тяжко им это. Приравнять себя к животному, к результату действия внешних сил, — что может быть ужаснее этого, что — унизительнее и безысходнее? Неужели я только раб внешних обстоятельств и ничего не могу поделать?.. О Боже, дай мне сил не отчаяться!
Как легко жить верующему! Бог есть смысл всей его жизни. Господь не позволяет отчаиваться, Он помогает в горе и нужде. Он дает надежду, наполняет жизнь высоким, неутилитарным смыслом. Хорошо быть верующим.
Хорошо также быть атеистом. Атеист, или, другими словами, материалист в чистом виде, — это нехороший субъект, который может, исходя из принципа материальности природы, оправдывать свой самый гнусный поступок. Все ему ясно в этой жизни, не надо никакого смысла, главное — цель. Цель — любыми путями. И вот он уже хрюкает от удовольствия, насыщая утробу материальными благами. Он вполне счастлив без Бога, как религиозный фанатик с Богом. Хорошо быть атеистом!..
Плохо быть сомневающимся. Ему, сомневающемуся, всегда плохо. Он не живет настоящим; в прошлом осталась одна мерзость, при воспоминании о которой горят от позора уши, в будущем — светлое завтра, которое не наступит никогда. «Никогда» — страшное своей безысходностью слово, но сомневающийся обречен на муки в этой жизни. Ему нет счастья. Вопрос «зачем» постоянно  терзает его.
Зачем этот мир и я в нем? Зачем нужно мучиться и страдать, когда рядом сытый хлев: стоит лишь опустить туда рыло, и ты — счастлив? Зачем я мучаю себя, а не живу, как все?..
Я — не фанатик, не аскет. Люди, поймите меня правильно, я люблю жизнь, люблю этот мир: звезды, вечернюю прохладу после знойного дня, диких животных, зелень травы и тихий шелест деревьев. Я люблю людей, люблю женщин, люблю хорошенько поесть и выпить, люблю неторопливую беседу с милым, умным человеком. Но мне мало этого, верьте мне, я говорю правду, мне этого мало. Мне нужен Великий Смысл моего бытия, он нужен мне, как воздух, иначе зачем жить?
Все искали Большого Смысла, Великой Правды — но никто не нашел. Неужели жизнь всех ничего не стоит?.. Стоит. Шекспир и Чехов, Эйнштейн и Достоевский, Ньютон и Больцман жили не зря. Они приближали нас к Великой Правде. А сколько дали нам экзистенциалисты, эти больные одиночеством в мире обыденности великие субъекты: Киркегор и Сартр, Камю и Шестов! Нет, мы теперь не скоты, мы можем по своему хотению выбирать себе будущее. Ведь уже был Гегель и был Маркс, которые все объяснили и все доказали, — следуй только внешним законам диалектики, приспосабливайся к ним, живи честно, добродетельно — и получишь сполна заслуженное тобой. Миску ли супа в этой жизни, по Марксу, или райских яблок на Том Свете, по Гегелю, — короче, счастье в виде хлева тебе обеспеченно. Но как же личность, как же мое Я, которое равно Вселенной? Ужели только в том мое предназначение, чтобы сытно есть и пить, одеваться и иметь жилище, и еще кое-что, о чем Маркс постеснялся написать открыто? Или, может, мне всю жизнь страдать, и тогда в иной жизни мне гарантировано место в раю с изобилием вкусных яблок и голых Ев? В одном не больше смысла, чем в другом...»
Я долго еще размышляю о разных отвлеченных материях, стараясь не думать и не вспоминать о своем пребывании в Кишиневе. Поезд ритмично стучит и покачивается на стыках рельсов.
В колхозе ребята быстро выпивают привезенное мною вино и радуются, что я наконец появился. Они чувствую во мне героя и немного завидуют. Подробностей я, конечно, не рассказываю, но, глядя на мою довольную рожу, им и так все понятно. А мне уже кажется поездка в Молдавию к Иришке чем-то нереальным, будто не со мной это происходило, а вычитал я все из интересной книги. Приятно теперь лежать в вагончике вечером и вспоминать понравившиеся места.
Конец благодушию наступает в первый же день приезда в Брянск. В общежитии в почтовом ящике с буквой «В» лежит целая кипа писем, и все мне. Я беру верхнее, смотрю на почерк, — мгновенно чувство утраты пронзает меня. Бережно прижав их к груди, я мчусь по лестнице на четвертый этаж.
— Иришечка, милая моя, любимая, — шепчу я, с нежностью глядя на большие, по-детски круглые буквы; они расплываются в моих глазах. — Где ты, моя родная, что с тобой?
Вбежав в комнату, быстро вскрываю верхний конверт, начинаю читать. Письмо простое, по-девчоночьи неряшливое, написанное по принципу «ни о чем». Иришка рассказывает про учебу в школе, про то, что начала посещать подготовительные курсы в институте. Дальше сообщает, что приехал из командировки дядя Коля и был очень огорчен, что не застал меня. Когда узнал, что я жил у них, остался этим недоволен.
«По-видимому, он подозревает нас в каких-то темных отношениях, — пишет Иришка. — Я и так его не любила, а теперь совсем не перевариваю».
Следующие письма оказываются примерно такого же содержания; ничего кричащего о страстной любви и безмерных страданиях, но мне это и не нужно, — наоборот, простые, наивно-детские строчки ни о чем, трогают самые заветные струны души. А подпись в конце каждого «Твоя Иришка» заставляет учащенно биться сердце.
«Что же я ей писал из колхоза? — ужасаюсь я. — Вот осел, ничего не помню. Отныне буду сначала писать черновик, а затем переписывать начисто. Так всегда Лешка Матвеенков поступает. Черновик буду сохранять, всегда можно будет впоследствии проверить, не написал ли каких глупостей».
Письма от нее начинают приходить часто, почти каждый день, а иногда и по два в день.  Писание ответов становится для меня священным действом. Я беру полученное Иришкино письмо, внимательно прочитываю его несколько раз, долго обдумываю и лишь после этого начинаю писать черновик. В нем я делаю множество исправлений, зачеркиваний, что-то убираю, что-то дописываю. Наконец полученное более-менее меня устраивает. Отложив черновик, я достаю белый лист бумаги одиннадцатого формата, кладу под него «полосатку» и четким каллиграфическим почерком переписываю письмо.
От нее же получаю письма грязные, все в помарках и исправлениях. поначалу это выглядит мило, но со временем делается как-то не по себе — могла бы и она, если любит, писать чуть-чуть поаккуратнее. Незаметно вся моя жизнь превращается в получение и написание писем. Я срастаюсь с этим занятием, оно становится ежедневной потребностью, частью жизни. В письмах мы разговариваем, делимся новостями и секретами. Я пишу Иришке о своих новых мыслях по теории относительности, о философских проблемах астрофизики, о моей гипотезе строения Вселенной. Не знаю, нужно ли ей это, но писать про такое для меня не составляет труда, мне интересно делиться с ней самым сокровенным, и я не боюсь, что в этих вопросах она меня неправильно поймет или обидится. В письмах мы любим друг друга, хотя собственно о любви пишем мало, особенно она — все больше о подругах и доме; в них мы строим планы на будущее, с нетерпением ждем предстоящей встречи. Реальная жизнь окончательно превращается в письменную. Без писем я уже не могу существовать, в них помещаю свои желания и из них черпаю силы жить.
Но все же реальная жизнь существует. Живем мы теперь вчетвером в 91-й комнате, все из одной группы: я, Лешка, Боря и Коля Марченков. Коля — бывший Лешкин одноклассник и друг детства. Парень вроде ничего, постараюсь поближе сойтись с ним. На вид он симпатичный, хотя физически малость жидковат.
Так вот о реальной жизни: она не такая гладкая, как письменная, и преподносит очередной сюрприз. Происходит новый рецидив с моей физиономией: на лице высыпает прыщей как минимум в два раза больше, чем было. Разглядывая украдкой свою рожу в зеркале, я нахожусь на грани отчаяния, но все же по инерции продолжаю посещать лекции и боксерские тренировки. Делать это с каждым днем становится все тяжелее. Предстоящая встреча на зимних каникулах не радует.
Однажды я не выдерживаю бессмысленной размеренности своей жизни и крепко выпиваю с Матвеенковым. Как легче мне сразу становится в тот вечер и как неизмеримо тяжелее на следующее утро! Потом незаметно, как бы естественно, я повторяю это мероприятие. Матвеенков — собутыльник солидный, он ни о чем не спрашивает, не лезет в душу и никому не рассказывает о моем грехопадении. Но все же в один прекрасный день Боря замечает, что я пьян, и пытается укорить меня в этом.
— Как ты можешь, — говорит он, — у тебя такая любовь с Ириной, а ты пьешь? Зачем ты это делаешь?
Я молча смотрю в его чистое, без единого прыща, холеное лицо и думаю: «Взять бы тебе да и приклеить мою харю. Я б тогда посмотрел, что бы ты делал».
Но на написании писем изменение поведения никак не отражается. В письмах я выдумываю для себя иной мир, иную жизнь — счастливую, радостную, полную любви и спокойствия; выдумываю иные мысли и чувства — светлые, чистые, не омраченные ничем. В них заключается абсолютно все. Со временем их скапливается довольно много, и они начинают вытеснять из тумбочки конспекты лекций. Когда в комнате никого нет, я открываю дверцу и подолгу любуюсь множеством разноцветных конвертов. (Впоследствии, летом после третьего курса у меня их все украдут).
Ребята, с которыми я живу, быстро привыкают к моему чудачеству. Они не смеются и не дразнят, но другие, которые приходят в гости выпивать (а со временем про мою письменную эпопею узнают многие — скрыть ее невозможно), стараются чем-нибудь досадить, особенно Володька Марчевский с Борей Сафенковым. Они намного старше нас, поступили в институт после техникума и службы в армии, оба здорово употребляющие. Они частенько наведываются в нашу комнату выпить с Матвеенковым и тогда смеются надо мной.
— Любовь по письмам — что обед по телефону, — философски изрекает Володька, опрокидывая очередную стопку. — Брось ты эту муру. Все равно из нее ничего не получится.
— Это у тебя не получится, — говорю раздраженно я, — а у меня все будет нормально.
— Э-э-э, жизни ты еще не видел, ничего не понимаешь, — смеется он, пьяно икая, — выпей лучше со мной.
— Не буду, — зло отвечаю я.
— Ну тогда я тебе оставлю. Когда мы уйдем, ты выпей, чтобы никто не видел — без свидетелей, это не будет считаться, — произнеся эти слова, он долго и противно смеется.
После их ухода я иду на вечернюю тренировку, но самое отвратительное, что, возвратившись с нее, я в одиночку выпиваю оставленное вино.
В одном из конвертов вместе с письмом Иришка присылает свою новую фотографию. Фотография цветная, большого формата — 9х14; на ней она изображена вдвоем с какой-то девушкой, вероятно, одноклассницей или подругой. Выглядит Иришка потрясающе — настоящей красавицей.
Разглядываю фото, и мне делается не по себе.
«Ту маленькую, паспортную, — пишет она мне в письме, — выброси. Она некрасивая».
Да, действительно, в сравнении с цветной та первая много проигрывает, но мне она неизмеримо дороже. На новой проглядывает что-то надменное, чужое, хотя, может быть, это просто плод моего воображения.
«Никогда в жизни не выброшу, — решаю я, — буду носить ее на груди всегда, а эту, большую, вставлю в рамку напоказ».
Проходит время, необычная наша любовь, разделенная тысячей километров, не угасает, наоборот, крепнет с каждым днем. Наступает время зимней сессии.
Я сдаю экзамены легко — сказывается систематическое посещение лекций, но оценки получаю невысокие. Это происходит из-за рассеянности: я часто задумываюсь о постороннем, даже во время экзамена, а иногда попросту выключаюсь. Постоянно представляю и прокручиваю в мозгу будущую скорую встречу в Кишиневе. Преподаватели думают, что я хочу достать их своим равнодушным безразличием, и ставят за это четверки вперемежку с тройками. но на стипендию я кое-как вытягиваю. Сдав последний экзамен, в тот же день, не празднуя и не отмечая успех с друзьями, я отправляюсь на вокзал.
 
 
 
 
Глава VII
«Скоро я ее увижу, — боязливо замирая, стучит сердце, — уже совсем скоро».
Купив билет, я отхожу к окну. Народу в этот раз на вокзале немного. Я стою в одиночестве, покуривая сигарету, и противный озноб снова начинает пробирать меня. Чтобы как-то успокоиться, я иду в туалет сполоснуться холодной водой. Над раковиной висит большое зеркало.
Умывшись, я, как всегда, тут же прилипаю к нему и пристально рассматриваю свое лицо. Почему-то сегодня оно особенно непривлекательно. Прыщей и красных пятен выступило столько, что не остается свободного места. Выделяются из общего неприятного вида лишь глаза — несчастные, замученные, глаза затравленного зверя, настолько исстрадавшиеся, будто принадлежат не мне, восемнадцатилетнему, а кому-то другому, кто уже прожил жизнь, и жизнь эта была невыносимой.
Выйдя из туалета совершенно подавленный, я рассеянно смотрю расписание поездов на Кишинев, нерешительно обдумываю свое положение и отправляю телеграмму: «Буду завтра в восемь вечера. Целую. Твой Митя».
Еще я хочу приписать слово «встречай», но потом, испугавшись чего-то, передумываю.
Что я — ответственный работник, чтобы меня встречали? Никогда, ни разу в жизни никто меня не встречал, обойдусь и на этот раз. Если захочет — встретит.
За полчаса до отправления я занимаю в вагоне свое место; поезд трогается по расписанию. В окне мелькает привычный пейзаж. Сладострастно острого чувства предстоящей встречи нет и в помине. Под стук колес я в который раз начинаю тянуть кота за хвост, то есть размышлять о бессмысленности своей жизни.
Есть ли он, этот смысл, или мы живем просто так, как какие-нибудь муравьишки или «плебейское племя мартышек и орангуташек», в постоянной борьбе с окружающим миром? Порой мы находим с ним определенную гармонию, но смысла это существованию не прибавляет.
Создал ли нас кто? Или мы — простой продукт естественного отбора органической природы? Если нас кто-то создал, то кто? И зачем? Если мы явились в мир сами по себе, то какой в этом смысл? Или, может, мы — обыкновенные животные, которым иногда лишь на миг дано выхватить из тьмы неизвестности  искру осознания своего Я? Не хочется быть только животным, даже живущим в гармонии с окружающей средой. Хочется Великого Смысла, Высшей Правды, чтобы предназначение наше было сродни чуду. Не должен человек только есть, пить, одеваться и иметь жилище. Все это необходимо как средство, но где же цель?.. Опять вопросы, вопросы.
Есть ли что-то абсолютно ценное в нашей кратковременной жизни? Что может быть дороже самой жизни?..
Ерунда какая-то. И почему я так фальшиво сегодня пою? Ведь не в этом вопрос, не в общем решении смысла жизни. Вопрос в самоценности моей личной и уже никогда неповторимой жизни. Что может быть ценнее моего собственного Я? Как устроить его судьбу так, чтобы не страдала душа, не разрывалась на части от тупой, неразрешимой боли, не загоняла себя постоянно в угол отчаяния?
Вот его еще нет, моего Я, вот оно появляется, и с ним реализуется весь внешний мир. Без мира нет меня, но и без меня нет мира.
Неужели в то мгновение, когда Вселенная сверкнет для меня в последний раз, я исчезну навсегда? Или мое Я переселится в кого-нибудь другого, например в кота? Но я тогда не осознаю себя, не определю даже: кот я или собака?
А вдруг я переселюсь в другую галактику, в Туманность Андромеды и воскресную там монстром? Интересно, хорошо быть монстром? А может, я стану женщиной, и за мной наперебой будут ухаживать такие же ослы, как я, но я их всех отвергну...
Хотя, если серьезно, все это бред. Я не верю ни в какие переселения. Мир только мой, и он умрет вместе со мною, как когда-то со мною родился. А если он только мой, то зачем тогда его беречь и лелеять? Какая разница, уйдет в небытие ухоженный, приятный мир или — пошлый и грязный? Во сне я уже много раз умирал и не боялся этого. Мир исчезал на мгновение, и я просыпался, но мог ведь и не проснуться.
Значит, смерть не так уж страшна, она просто необычна, потому что всегда бывает только раз в жизни.
Раньше человеку было проще, смерть он воспринимал как избавление от жизненных мук, он верил в загробную жизнь, которая будет приятной, словно нескончаемо длящееся состояние оргазма. В его представлении это и был рай. А сейчас… Что остается для нас сейчас? Какой выход мы можем найти из тупика жизни?.. Неужели только любовь может спасти нас и вырвать из пошлого тлена обыденности?
Не зря же Господь разделил нас пополам и заставляет любить другого больше, чем себя. Только вот где эта моя вторая половина, почему так трудно ее найти?.. А может, я уже нашел?..
Мои мысли неожиданно прерывает проводник, он приносит чай — мутный, с осадком, похоже, что он заварил в чайнике свой грязный носок.
Я выпиваю стакан и забираюсь обратно на свою полку. От тошнотворного вкуса носкового чая из головы напрочь вылетают все умствования и на их место закрадывается страх. В подсознание нахально лезут упаднические мысли о предстоящей при нашей встрече катастрофе. Чувство приближающейся неотвратимой потери стремительно нарастает.
«Что будет, что будет? — твержу я про себя, как попугай. — Мы не виделись четыре с половиной месяца — огромный срок. Это сейчас кажется, что время пролетело так быстро. Вдруг она уже совсем не та? А моя рожа?! — ужасаюсь я. — Господи, почему у меня такая рожа? И о любви в последних письмах ничего не было, — продолжаю я мысленно терзать себя дальше, — она только увидит меня и все пропало… Нет, я не хочу такой развязки, такое не должно произойти, она любит меня, только меня...»
Я достаю маленькую Иришкину фотографию из своего паспорта и смотрю на нее. Вылитая Женька: глаза такие же черные, умные, высокий лоб, каштановая челка волос и чуть заметная улыбка иронии, просвечивающая сквозь нарочито поджатые губы. Но Женька никогда меня не любила, нисколечко, ни чуть-чуть. Я был ей даже противен, хотя тогда еще не было этих мерзких прыщей. Ее мать, наша учительница русского языка и литературы, часто ставила меня ей в пример. С какой неприязнью тогда смотрела Женька в мою сторону! А Иришка? Она точь-в-точь такая же по внешности и по характеру — самоуверенная, красивая, эгоистичная. И вдруг — меня любит. За что? Женька знала меня с детства, знала мой ум, способности, волю, и в результате, кроме брезгливости, — ничего… А тут, с Иришкой, все совсем наоборот. Я не умный, не красивый, учусь плохо, за что же тогда она любит меня?..
Может, все же есть сверхразумные существа, которые следят за нашими мыслями? Они до сих пор испытывали меня на прочность, но я выстоял, не изменил своим юным помыслам, не заронил в мысли ничего черного и грязного. И теперь они вознамерились отблагодарить, послали ко мне любовь — мою Иришку; и она никогда не разлюбит меня, не бросит, иначе все будет так кощунственно несправедливо, что невозможно жить на этом свете...
Хотя, может, все это роковая ошибка, рядовая случайность из теории вероятностей, просто временно я занял чье-то чужое место. Вот скоро придет хозяин и выгонит взашей. Завтра, при встрече, все станет ясно, все сразу прояснится и придется, быть может, уступить свое место другому, лучшему, чем я...»
Проходят томительные сутки в поезде, приближается вечер следующего дня, но, судя по всему, поезд еще далеко от Кишинева.
— Опаздываем, что ли? — спрашиваю я проводника.
— Нет, идем по расписанию, — отвечает он.
— Так мы в восемь вечера не будем в Кишиневе?! — возмущаюсь я.
— Конечно, нет, — спокойно отвечает проводник, — там мы будем в десять, а в восемь, только не вечера, а утра, мы будем в Бухаресте — конечном пункте. Ты спутал, паря, — проводник смеется, глядя в мои недоуменные глаза.
Я опешиваю.
«Болван, самонадеянный болван и осел в придачу, — ругаю я себя последними словами. — Куда я смотрел в расписании?»
Два часа проходят в нервозном ожидании. Я сижу, ерзая как на иголках, и почесываю свою глупую башку. За окном быстро темнеет, и устанавливается непроглядная южная ночь. Поезд подходит к вокзалу в 22.00.
Я долго мечусь по перрону, как буйно помешанный после снятия смирительной рубашки. Народу на вокзале тьма, я натыкаюсь на пассажиров, на встречающих, но извиняться некогда — я ищу в толпе ее.
Пробегав с четверть часа, я ясно понимаю, что меня никто не встречает. Понемногу буйное помешательство переходит в тихое. Народ начинает рассеиваться, и, когда поезд трогается, на перроне никого не остается. Ни о чем не думая, растерянный, я бреду через здание вокзала на улицу. Выйдя на другую сторону, я сразу обращаю внимание на одинокую фигуру девушки, удаляющуюся к троллейбусной остановке.
— Иришка! — кричу я. — Подожди, я приехал!
Фигура останавливается, медленно оборачивается и застывает на месте.
— Ты что мне за телеграмму дал? — раздраженно спрашивает она, когда я подхожу совсем близко. — Я три часа поезда встречаю. Этот сегодня был последний.
— Я тебе все объясню, — начинаю я невнятно бормотать оправдание.
— Не надо, — отрезает она, — я ничего не хочу слышать.
Мы не обнялись, не поцеловались, молча стоим и рассматриваем друг друга. Иришка — нервная, возбужденная, красивая в своей девичьей злости, и я — раздавленный, униженный своей беспомощностью, с прыщавым лицом и в синей паршивой куртке.
— Может, мне уехать? — тихо спрашиваю я и, выждав небольшую паузу, зло прибавляю: — Я вижу, меня здесь не ждали.
Иришка ничего не отвечает, стоит по-прежнему молча. Отблески вечерних фонарей светятся в ее глазах, кажется, что это первые искорки ненависти.
— Тогда я пошел, — говорю я, поворачиваюсь и быстро направляюсь в сторону вокзала.
— Не надо, — почти сразу слышу я за спиной ее голос, но уже сникший и с просящими нотками. Злости в нем больше нет.
Я останавливаюсь и замираю на месте, боясь оборотиться. Вдруг обернусь, и все исчезнет, как в страшной детской сказке про ведьму?
Иришка сама подходит ко мне, берет за руку и ведет к остановке. Я не сопротивляюсь, сил больше нет. Настроение скверное, состояние — полное безнадежности. Она что-то говорит, страстно жестикулируя, а я креплюсь, чтобы не заплакать от отчаяния.
Дома меня ждет еще больший сюрприз — несмотря на позднее время, в нем полно каких-то людей. Все они шумят, галдят, считают своим долгом беззастенчиво меня разглядывать, задают пошлые вопросы и не слушают ответов. Больше всех наседает невзрачного вида мужичонка небольшого роста. Он и оказывается на поверку дядей Колей — отчимом Иришки.
— Что это вы, молодой человек, так вляпались? — дребезжащим голосом спрашивает он и тут же, желая, видимо, унизить меня еще больше, добавляет: — А это, знакомьтесь, муж старшей сестры Ирины — Александр. Он сын министра. — Отчим с победным видом смотрит на меня. Я никак не реагирую, мне все равно. Тогда дядя Коля начинает поочередно подводить ко мне гостей и знакомить с каждым в отдельности.
Все вокруг шумят, спорят, перебивают друг друга — видно, что собрались они здесь давно и с определенной целью. И нет только среди них моей Иришки, она куда-то исчезает.
«Где моя Иришка, куда она пропала?» — думаю я, пытаясь отбиться от назойливого дяди Коли.
Я начинаю взглядом искать ее среди многочисленной толпы, обступившей меня со всех сторон, но ее не видно.
«Зачем я сюда приехал? — возникает вдруг неприятная мысль. — Почему поезд не разбился по дороге?»
Но неожиданно приходит спасение. Оно является в виде совсем юной девушки, с не очень симпатичными чертами лица. Девушка берет меня за руку и уводит из толпы в Иришкину комнату.
— Пойдемте, — говорит она, — Иринка ждет вас там.
— Никого я не жду, — слышится из комнаты Иришкин голос. — Я сегодня злая  и не намерена с ним разговаривать.
— Не обращайте внимания, — приятным голосом говорит девушка. — Садитесь на диван, отдыхайте с дороги. У нее это скоро пройдет.
— И не пройдет, пусть не надеется, — Иришка все еще продолжает злиться, но пыл ее заметно остывает.
— Вот, она всегда такая. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, не слушайте, что она сейчас говорит. Она вас так ждала, она мне все рассказывала.
— Вы кто? — удивленно спрашиваю я девушку.
— Извините, я забыла представиться. Вера, — говорит она смущенно, протягивая мне ладошку. — Я подруга Иринки. Мы с ней учимся в одном классе. Вы ничего не думайте плохого, — поспешно прибавляет она. — Иринка все о вас и о себе только мне рассказывала, а я никому-никому не расскажу. Вы не беспокойтесь.
— Вера, выйди, пожалуйста, — вдруг решительно произносит Иришка.
Девушка вздрагивает от этих слов и поспешно покидает нас, взглянув напоследок одобряюще в мою сторону.
Мы остаемся одни. Из-за дверей доносится монотонный шум, слышны обрывки голосов, звон посуды. Настенные часы бьют одиннадцать раз. Иришка неслышно подходит ко мне и садится рядом. Я бережно прикасаюсь к ее плечам, осторожно привлекаю к себе и целую в кончик носа. Иришка быстро-быстро моргает глазами, в которых появляются блестящие слезинки, и порывистым движением приникает ко мне. Мягкий, невесомый, всепроникающий шар окутывает комнату и укрывает нас от внешнего мира.
Никого нет, только мы одни. Не слышно больше голосов из-за двери, да и весь внешний мир исчез для нас. Я целую Иришку в мокрое лицо, все крепче сжимая в объятиях, я смотрю в ее глаза, глажу пушистые волосы, рассыпавшиеся по плечам, судорожным движением пытаюсь расстегнуть платье на ее груди.
Состояние внутреннего безразличия болезненной меланхолии, так внезапно охватившее меня на вокзале, начинает проходить. Я чувствую себя увереннее, впереди опять нас ждет прекрасный вечер… Все правильно устроено в этом мире, не надо переживать, не надо сомневаться...
Неожиданно все прерывает раздающийся стук в дверь.
— У-у-у, этот… — Иришка произносит слово, услышать которое от нее я никак не ожидал. — Он теперь жизни нам не даст… Ладно, пойдем к ним,  — говорит она уже спокойнее, вставая с дивана и застегивая на груди платье, — проявим любезность.
Стол накрыт в зале, на нем красуются винные бутылки всевозможных размеров в разноцветных наклейках и горы разнообразных закусок. Все пьют и радостно шумят. Наше появление они встречают снисходительными улыбками, уступают нам лучшие места и хлопают в ладоши. В этот вечер я очень много пью, но не хмелею, немного не по себе, что все меня разглядывают.
В конце вечера, а точнее уже поздно ночью, перед тем как лечь в постель, я стою в ванной и смотрю в зеркало. После выпитого вина рожа полыхает красным заревом. Окруженные фиолетовыми прожилками, вызывающе нагло светятся прыщи-вулканы.
«Настоящий урод, — думаю я, — Тулуз-Лотрек».
Но наступает утро, которое не так катастрофично, как казалось вчера перед зеркалом. За ночь хмель прошел, кровь отхлынула от лица, и оно уже не сияет так мерзко. Я тщательно умываюсь, чищу зубы, пудрю щеки и нос,  стараясь хоть немного обмануть природу. Потом провожаю Иришку в школу, потом встречаю.
Дни незаметно летят за днями, в наших отношениях ничего не изменяется; они полностью восстанавливаются в масштабе прошлой осени, только в интимном плане добавляется слишком большая вольность моих рук. Но я вижу, что ей это приятно, иногда кажется, что от моих прикосновений она достигает оргазма. Все же я не ошибся тогда, в Валах — Иришка оказалась очень пылкой, страстной девушкой. Здорово мешает интимным отношениям невзрачный дядя Коля. В самый захватывающий момент он стучит в дверь и при этом громко кричит:
— Пора спать, уже десять часов!
Мы замираем, застигнутые врасплох в непредставимой позе, и не отвечаем ему. А он продолжает упорно стучать и призывать нас немедленно разойтись и ложиться спать.
— Иринка, тебе завтра рано в школу, — обиженно говорит он, но открыть без разрешения дверь не посмеет ни разу. Видать, Иришка здорово его воспитала, он ее боится.
Однажды утром, когда родители уходят на работу, я обращаю внимание, что она долго не появляется из своей комнаты. Уже восемь часов, уроки в школе начинаются в половине девятого, а ее все нет. Я тихонько стучу в дверь и прислушиваюсь, в ответ  — ни звука. Помявшись некоторое время в нерешительности, открываю и вхожу.
Иришка лежит поверх неубранной постели в ночной рубашке, смотрит не мигая в потолок. На мое появление никак не реагирует.
— Ты что, решила прогулять? — спрашиваю я начальственно-дурацким тоном и тут же, осекшись, замолкаю, чувствуя неуместность произносимых слов. Иришка не шевелясь лежит по-прежнему неподвижно и рассматривает потолок. Я присаживаюсь рядом и начинаю смотреть ей в глаза, стараясь перехватить взгляд.
— Ты заболела? — спрашиваю я тихо.
Иришка продолжает молчать. Я отвожу взгляд от ее лица и смотрю в другом направлении. От увиденного захватывает дух. Кроме ночной рубашки, на ней ничего нет. Рубашка прозрачная, и я отчетливо вижу розовые соски небольших грудей и черный треугольник волос внизу живота. Я кладу руку на ее живот и медленно продвигаю ее вниз к ногам. Иришка инстинктивно разводит их в стороны. Я нежно целую ее в губы, они оказываются сухими и горячими, на поцелуй она не отвечает. Осторожно приподняв за шею, я прислоняю ее к подушке. В таком положении мы долго сидим, разглядывая друг друга. Затем я не выдерживаю, порывисто встаю и начинаю нервно прохаживаться по комнате. Что-то нехорошее, стыдное, наказуемое, как мне кажется, вкрадывается в душу. В животе неприятно подрагивает, обжигающий холодок щекочет спину. Иришка тоже поднимается с постели, надевает тапки.
— Подожди, Митя, — произносит она спокойно, — не волнуйся так, в этом нет ничего страшного. Я сейчас в туалет схожу и вернусь обратно.
Иришка уходит, осторожно прикрыв за собой дверь. Я продолжаю вышагивать из угла в угол, мельком поглядывая на смятую постель. От нее пахнет чем-то незнакомым, неестественным, и вообще я чувствую нереальность всего происходящего. Я смотрю на небрежно откинутое одеяло, на чистую белизну простыни, и душа сжимается в комок.
Неслышно отворяется дверь, входит Иришка. Она останавливается у порога и вопросительно смотрит на меня. Я бережно беру ее за руки — они оказываются холодными и влажными — вероятно, Иришка только что умывалась холодной водой, и прижимаю их к груди. Она смотрит на меня полными счастья глазами и склоняет голову на плечо. Я стою не шевелясь и пристально смотрю в противоположный угол комнаты. Что-то необычное происходит там. Небольшой сгусток пространства вдруг оживает, очертания его начинают расплываться, увеличиваясь в размерах, и вот уже вся комната исчезает в нем, а я мчусь куда-то стремительно вперед. Огромным усилием воли я пытаюсь остановить это движение, но чувствую безуспешность предпринимаемых попыток. Время вокруг сжимается, становится плотным и неожиданно рвется на части. Я чувствую, как за короткое мгновение пролетают несколько лет.
«Уж не схожу ли я с ума? — закрадывается подозрительная мысль. — Если пролетело столько лет, то где же я сейчас?»
И вдруг я с пронзительной ясностью осознаю, что все кончилось, все давно прошло, меня нет в Кишиневе, нет никакой любви, нет счастья, нет моей Иришки. Я осознаю это так ясно, что не сомневается ни одна клеточка моего мозга, хотя по-прежнему я чувствую в своих руках мягкое, послушное тело. Так где же я, здесь или не здесь?
Еще пристальнее я вглядываюсь в угол, который продолжает дрожать и вибрировать, как в мареве.
«Точно ли это мое будущее, где нет Иришки?» — вопрос этот начинает точить мой мозг, как наждак, идущий против шерсти. Состояние временного срыва, а скорее, помешательства, не проходит.
Я пытаюсь вырваться из кошмарного будущего и вернуться в настоящее.
Внезапно я прихожу в себя. Иришка гладит мои волосы и испуганно заглядывает в глаза.
— Что с тобой, Митя? — спрашивает она. — Почему ты так смотришь?
— Ты знаешь, любимая, все уже прошло, но сейчас, за несколько минут, я прожил десять лет и там, в своем будущем, не увидел тебя. Это страшное видение. Я не понимаю, как оно пришло ко мне.
— Чепуха это, а не видение. Ты просто боишься предстоящей близости. Иди ко мне, мой милый.
Иришка осторожно берет меня за шею, бережно увлекает на кровать, одновременно с опаской поглядывая в лицо, — вдруг все повторится. Глаза Иришки, глубокие и невероятно желанные, страстно смотрят на меня снизу вверх. Я чувствую, как взгляд их пронзает до самых костей. Не понимая, что происходит, машинально я начинаю производить действия, которые, вероятно, все совершают в подобной ситуации. Я чувствую, как ее руки, будто клещи, с огромной силой сдавливают мне шею, и у самого уха слышу пронзительный Иришкин крик. Он доносится откуда-то из глубины другого мира. Я вздрагиваю, прихожу в себя и резко соскакиваю с кровати.
«Я же подлость делаю, — обжигает мысль, — и прикрываю ее какими-то видениями. Никогда я не делал  подлостей, почему же сейчас так легко преступаю черту?»
Я снова сажусь на кровать, нагибаюсь и целую Иришку в нос. Глаза ее бессмысленно глядят в одну точку, она отворачивается к стене и плачет.
В школу в этот день мы, конечно, не попадаем, да и не до школы. Я сижу на стуле и читаю Шукшина. Иришка удаляется на кухню готовить обед. Весь день до самой ночи  меня мучает предательский вопрос: не дурак ли я, что не воспользовался такой благоприятной возможностью, и не пожалею ли в будущем об этом лютой завистью?
В последнюю ночь перед расставанием у Иришки происходит бурная истерика. Она катается по полу, беззвучно рыдая, бьет себя по груди, щиплет за ноги и руки, дергает за всклокоченные волосы. Я смотрю на это, не зная, как поступить; мне боязно за Иришку, и в то же время я неимоверно горд, что такое происходит из-за меня. Все же я — избранный из всех людей.
На следующий день, день расставания, мы просыпаемся с ощущением удивительного света. За окном белым-бело от выпавшего снега, первого в этом году, хотя на дворе — конец февраля. Умываясь в ванной и фыркая от удовольствия, я нечаянно замечаю в зеркале отражение своего лица. Тень избранности слетает с меня, как пух с ощипанной утки.
«Быстрее на вокзал, — подгоняю я себя, — скорее бы расстаться».
На этот раз мы приходим к вокзалу заранее, долго гуляем по первому снегу, разговариваем. Планов на будущее не строим, произносим обычные уверения и клятвы верности. Небольшой морозец пощипывает носы и щеки. Подходит поезд, мы еще немножко прогуливаемся вместе туда-сюда возле моего вагона, затем прощаемся, и я уезжаю, теперь уже, кажется, навсегда.
После того как поезд трогается, я, как наркоман, не имея сил противиться, иду в туалет и в миллионный раз приникаю к зеркалу. Первый кишиневский мороз расписал лицо почище боксерского поединка — все оно усеяно красными буграми и фиолетовыми прожилками.
«Хорошо, что уезжаю, — думаю я, втягивая носом аммиачный воздух сортира, — хорошо, что все так неопределенно кончилось».
Я смотрю на удаляющееся здание вокзала и неожиданно припоминаю, как перед самым отъездом мы бродили с Иришкой по перрону, а местное телевидение снимало фильм. Оператор направил камеру в нашу сторону и, возможно, запечатлел нас для истории.
«Когда-нибудь, — думаю я, глядя на свое отражение в зеркале, — когда-нибудь в будущем, когда от наших встреч ничего не останется и они напрочь сотрутся в памяти, эти невольно отснятые кадры, как счастливое напоминание о былом, останутся в этом мире навсегда».
Возвратясь в пустое купе (на этот раз у меня нет попутчиков), я вспоминаю свое недавнее видение в Иришкиной комнате. Все не так далеко от истины, значит, это было не сумасшествие. Время действительно пролетело стремительно, и вот я уже никого не сжимаю в своих объятиях. Да и было ли это на самом деле?.. Теперь я один и совершенно несчастен. Правда, и это состояние пройдет, но ведь продлится оно неизмеримо дольше, чем счастье.
Потом я припоминаю, как противный дядя Коля напутствовал меня перед отъездом, сказав напоследок, что я не умею ухаживать за девушками...
 
ГлаваVIII
 
         В Брянске я получаю первое письмо уже через три дня после прибытия, чудное по содержанию и полное любви. Приходится опять садиться за писание черновиков и писем, но что-то надорвалось во мне, я чувствую это. В секцию бокса не хожу, лекции пропускаю, выпиваю с кем попало и почти каждый день. Боря за это ругает меня, не понимая, как могу я вести такую двойственную жизнь. С одной стороны — такая возвышенная любовь, а с другой  — обычные пьянки. Что могу объяснить я ему, да и стоит ли это делать?
         Однажды в один день я получаю два письма, одно толстенное, другое потоньше. На отправительном штемпеле указано одно и то же число. Я начинаю читать с толстого. Обыкновенное письмо, грязное, с миллионом всевозможных помарок и зачеркиваний. Иришка в нем пишет о своей учебе на подготовительных курсах в институте, пишет подробно и неинтересно. Зато второе — сплошной крик души.
«Порви предыдущее письмо, — пишет она. — Там написана всякая чушь. И как я могу посылать тебе такое? Знай, мой любимый, я люблю тебя, люблю… Мне стыдно, что я ни разу вслух не произнесла этих слов. Я люблю тебя, и если с тобой что случится. я умру, я не буду жить...»
И дальше все примерно в таком роде. Читаю я его уже спокойно, как и первое, даю даже некоторые эпизоды почитать симпатичному Боре, а вечером опять пью вино и курю по-черному «Беломор». Делаю я это с не меньшим энтузиазмом, чем в предыдущие обычные вечера. Время тянется однообразно и нудно, на душе муторно, всерьез ничто не волнует и не тревожит, кроме лица. А лицо — оно становится все гаже и гаже. Я не читаю больше Чехова, он лежит на тумбочке нераскрытым. Недавно во время пьянки, прекрасно осознавая, что кощунствую, я поставил на него сковородку с картошкой. Рядом с ним пылится невостребованным бестселлер Шкловского. Раньше меня здорово волновали его мысли о Вселенной, Жизни, о Разуме, а сейчас нет, сейчас — все равно. Любуюсь я только своей физиономией, но интересного на ней ничего нет, одна сплошная безысходность.
Незаметно зима сменяется весною. По дорогам бегут быстрые, говорливые ручьи. Все ребята мои как-то сразу взрослеют, становятся подтянутыми и более мужественными. Коля Марченков находит себе местную подругу и каждый вечер пропадает у нее. В нашей комнате он учится лучше всех, а выпивает меньше всех. Матвеенков, судя по всему, влюбился, потому что страдает и часто пьет. Я понимаю его лишь отчасти. И только Мучкину хоть бы хны — больше двух вечеров с девушкой он встречаться не может, они, видите ли, мешают ему бегать по утрам. Что взять с того, кто ни черта в этой жизни не понимает?
Короче, все идет своим чередом, как говорит выпивающий Боря Сафенков: «Весна, щепка на щепку лезет».
И лишь я один, совершенно один, со своими думами и непонятной никому любовью.
Пролетает апрель, приходит май. Этот месяц я люблю больше всех остальных в году. В мае рождается новая жизнь, веселая жизнь, прекрасная жизнь. Вся природа преображается, одевшись в чистый зеленый наряд. Ласковое солнце не прячет больше своей улыбки. «Не скули, — говорит оно, — посмотри на расцветающую природу, взгляни на мир проще, не будь таким мрачным».
Девушки наконец сбрасывают после долгой зимы свои теплые одежды, и стройные их фигуры мелькают в учебном корпусе. Приятно и радостно смотреть на них. Хорошо в мае...
Однажды утром я просыпаюсь рано от тревожного чувства, закравшегося в душу.
«Отчего бы это? — думаю я. — Отчего вдруг заныло сердце, почему так тоскливо моей измученной душе?..» — «Писем нет, вот что, — подсказывает внутренний голос, — нет уже четыре дня».
Я пробую себя мысленно успокоить, отвлечься: гляжу на храпящих ребят, но не получается. Я чувствую, что с письмами не обман, это серьезно.
Не приходят они ни на пятый день, ни на шестой, ни на десятый. Я бегаю по почте и посылаю в Кишинев несчетное количество телеграмм и писем. Заказываю телефонные переговоры, но никто на них не приходит… В одной из телеграмм я попросту умоляю Иришку ответить: что же все-таки случилось? Я умоляю ее такими униженными словами, что мне стыдно подавать телеграмму принимающей девушке. Та берет ее, внимательно читает и, радостно улыбаясь, смотри мне в лицо. Хотя, может быть, я вру, вовсе не радуется она моему несчастью.
Через две недели молчания я перестаю есть, спать, ходить на занятия; полностью погружаюсь внутрь себя. Ехать в Кишинев я не могу — состояние лица накладывает на это решительное табу.
Я чувствую, что, предприняв этот шаг, сделаю только хуже, и, не зная, что делать и на что решиться, постоянно сижу один в комнате и все время думаю, думаю, думаю. Думаю и рассматриваю в зеркале свои прыщи.
Неужели может настать время, когда будет еще хуже? А ведь живут же и без ног, и без рук. Хотя это, конечно, слабое утешение.
Через три недели, когда внутренне я уже со всем смиряюсь, из Кишинева приходит толстое письмо. Исписано не менее шести листов, но боже, что за чушь написана в нем: и что я люблю тебя, но ты мне не пиши, и что нам не надо видеться, и чтобы я не вздумал больше приезжать, но что когда-нибудь мы будем вместе, но только не сейчас, сейчас ничего не нужно. Заканчивается оно странно: «Прощай, мой милый, ни о чем не думай, вспоминай меня и ни на что не обижайся», — и подпись: «Ирина».
Прочитав письмо, я долго гляжу в зеркало, выдавливаю несколько прыщей и думаю: «Действительно, не стоит теперь ехать». После этого дни тянутся еще мучительнее и медленнее. Я много курю и часто пью, старясь напиться до беспамятства. Утром с похмелья бывает нехорошо, но блевать я перестаю, особенно если успеваю вовремя опохмелиться. Между пьянками успешно сдаю экзамены за второй курс и еду вместо обязательного стройотряда опять на Север.
 
 
Глава IХ
 
Собирается в это раз тринадцать человек, чертова дюжина. Прибыв в Княжпогост, мы снова устраиваемся на лесосплав в прошлогоднюю контору, но в этом году задание у нас другое: окатывать не запань, а берег реки в шестидесяти километрах от поселка. На такое дальнее расстояние возить зеков невыгодно, да и боязно — могут в тайгу сбежать. Каждый день на катере не навозишься, а на ночь оставлять в лесу слишком опасно.
Нам выделяют катер-водомет и двоих расконвоированных в сопровождение. Один управляет катером, а другой должен следить за нашей работой, что-то вроде мастера. В его обязанности входит показывать нам на первых порах, в каких комяцких деревнях мы можем приобрести провизию. Перед самым отплытием к нашей компании присоединяется зоновский кот по кличке  Пидор. После оформления на работу и недолгих сборов мы отчаливаем от пристани, помахав напоследок Княжу руками. Катер идет против течения, поэтому скорость невелика, что-то около пятнадцати километров в час. Мы всей гурьбой высыпаем на палубу, усаживаемся поудобнее кто где может и заворожено смотрим на темную блестящую гладь Выми. Вода хотя и прозрачная, но огромное содержание железа придает ей коричневатый оттенок. Денек выдался солнечный и теплый. С каждым новым поворотом реки перед нами открывается первозданная северная природа во всей своей красе. То вдруг огромный кедр, вывороченный с корнем, нависает с обрыва, то прямо по носу катера вырастает длинная песчаная коса, которую приходится осторожно огибать, чтобы не сесть на мель, то неожиданно открывается обширная ярко-зеленая поляна с неподвижно сидящим на пеньке полосатым бурундучком. Кто-то из ребят громко свистит, и бурундучок, сорвавшись с места, стремительно летит в таежную чащу. Проплывают мимо нас пригорки с целыми рощами высоких берез. Белый наряд их стройных тел в зеленом обрамлении одежды вносит в наши души наряду с романтикой немного тоскливого чувства. Душа щемит и заставляет сжиматься сердце, но все же нам хорошо, покойно, необъяснимо сладко от предстоящей неизвестности, от тех трудностей, которые наверняка нас ожидают. Кот Пидор вытянулся на солнышке и лениво умывает лапкой свое смешное рыльце. Он до того обленился, что делает это лежа на боку, потом потягивает носом влажный речной воздух и пару раз звучно чихает. Мы в восторге.
Вот с правого берега показывается запань Пяткое, наполовину окатанная. По ней взад-вперед снуют крохотные фигурки зеков. В этом году они здесь хозяева, им выпала честь орудовать вместо нас.
— Попашите, ребятки, на славу. — Мы громко кричим и машем им руками. Возле берега причалена брандвахта — их ночной приют; на палубе покуривают двое солдат-охранников.
Через полчаса показываются Шошки — центральный поселок сплавных контор. В прошлом году мы ездили сюда за провизией и получали на почте письма, приходившие нам «до востребования».
    Мы проплываем мимо, но у меня вдруг начинает сильно колотиться сердце: я вспоминаю, что два письма, так и  не вернувшиеся Иришке обратно, должны сейчас лежать здесь. Стоит только причалить к берегу, сбегать на почту, и они будут у меня в руках… Но катер медленно проплывает всё дальше и дальше, а я стою, ничего не предпринимая.
«Ладно, — решаю я, — на обратном пути загляну. Может, и  нет там уже никаких писем».
Женька Жуклевич, наш самый старый студент, рассказывает что-то смешное из своей прошлой жизни. Ребята улыбаются, внимательно слушая, и покуривают, пуская в воздух синие струйки. Кот Пидор, растянувшись на самом солнцепеке, тоже весь во внимании. Встречный ветер, пахнущий сырым таежным мохом, продувает палубу насквозь, поэтому комары нас пока не донимают.
Один из зеков умствует о житье-бытье на зоне.
— Есть там всякие люди,  — солидно говорит он, неспеша затягиваясь самокруткой, — я лично отношусь к мужикам, это которые на зоне работают. Срока, — он произносит это слово с ударением на последнем слоге, — у нас обычно небольшие — от трех до пяти. Нас никто не трогает, в разборки не втягивает, мы только работаем — зоновская рабсила. Есть «шерстяные». Они не работают, едят и пьют лучше, чем на воле. У них есть собственные педерасты, так называемые «машки». «Машек» поздравляют с восьмым марта, дарят им в этот день цветы и косынки. Бывает, «машки» ревнуют друг друга к своим «шерстяным» и дерутся между собой из-за этого. У «шерсти» на побегушках «шестерки», они выполняют любые приказы блатных и могут запросто пришить неугодного зека. Не понравится кто-либо из новеньких «шерстяному», поведет себя не так, — и, считай, ему каюк. Иногда «шестерки» выполняют сложную задачу по превращению непослушного в «блатного педераста». Приходит на зону, — он говорит слово «приходит», будто в зону не сажают, а идут добровольно, — крепкий парень, боксер или штангист, и не хочет ползать перед блатарями на задних лапках, в драку лезет, показывает вид, что ничего не боится. Но все это продолжается недолго. Однажды ночью он получает удар по башке и теряет сознание. «Шестёрки» выстраиваются в очередь и трахают его в жопу. Наутро из крепкого новичка получается «блатной педераст». Что бы теперь он ни делал, как себя ни старался поставить, отныне он — изгой. Жизни на зоне ему нет, ложка и кружка его продырявливаются гвоздем, а место только возле параши.
Зек еще долго рассказывает о зоновских нравах, но я перестаю его слушать. Я смотрю вдаль на заходящее солнце. Огромный красно-багровый диск его вот-вот коснется верхушек таежных кедров. Вода впереди катера переливается и сверкает ярко-оранжевыми бликами. Жизнь медленно и безразлично течет по моим жилам. Время движется назад и уносится навсегда в прошлое.
«Какая величественная, полная тайного смысла природа вокруг, — думаю я, — и как пуста и никчемна моя жизнь по сравнению с ней».
Я закрываю глаза и пытаюсь представить ее лицо, вспомнить радостный, звонкий голос, почувствовать нежные прикосновения рук, посмотреть в любимые глаза, ощутить запах девичьего тела. Тихий наркотический дурман окутывает сознание. Обрывки милых грез липким, густым туманом обволакивают голову. Приятна выдуманная жизнь, она лучше реальной. Ребята негромко о чем-то переговариваются, изредка подкалывают разглагольствующего зека.
Я открываю глаза и внимательно смотрю на них.
«Неужели их никто не любит, — думаю я, — и они никого не любят?»
Хотя у многих, я знаю, есть девушки, с которыми они встречаются, но я также знаю, что отношения со своими подругами у них проще простого. Никто из них не готов умереть ради любви, ни у кого не разрывается на части сердце от безответного чувства. Они, конечно, могут страдать, поругавшись со своими возлюбленными, но потом, попереживав немного, забывают их и заводят новых; и потом на этих новых женятся, а старых не вспоминают совсем. Девчата тоже повыходят замуж и будут думать о своих первых любимых как о чем-то несерьезном, в душе посмеиваясь над своей былой наивностью.
Но я знаю, что у меня уже никогда не будет такой любви. Пройдет пятьдесят, шестьдесят лет, я стану глубоким стариком, но до самой могилы сохраню это чувство, не смогу забыть тех счастливых дней, проведенных с любимой, не забуду мою Иришку. Я боготворю ее, я все ей прощаю и никогда в жизни не посмею подумать об Иришке плохо — что бы ни случилось.
Уже смеркается, когда катер прибывает в назначенное место. Недалеко от бухты причаливания виднеется широкая просека; оттуда весной сваливают  бревна в реку. Еще дальше, за просекой, предстает совершенно непроходимая чаща, натуральные глухие дебри, куда уж наверняка не ступала нога человека.
Мы завариваем чай, по-зековски крепкий, стелем матрацы и укладываемся спать. Переговариваемся недолго, накопившаяся за день усталость берет свое — мы засыпаем.
Первое бревно утром кажется самым тяжелым. Яков и в это раз незаметно делается старшим, начинает командовать и указывать, кому куда становиться.
— Кто покрепче, — говорит он,  — идут вперед, кто послабже — заносят сзади хвосты.
Крепче я или слабже — оценить трудно, но иду одним из первых. Недалеко от меня усердно орудуют крюками Боря Мучкин, Игорь Беспалов, Мишка Ежиков, старший Жуклевич, Яков. Остальные выстраиваются сзади с Ванькой Жуклевичем во главе. Еду решаем готовить поочередно, и здесь первым снова оказывается Яшка. В обед я сижу на палубе и со спринтерской скоростью поглощаю огромную миску лапши с тушенкой, то и дело вытирая выступающий на лбу пот. Комары и оводы липнут ко мне, словно к загнанной лошади; кажется, пахнет от меня не фонтан.
Я смотрю на берег и стараюсь запомнить его очертания. Может статься, что в далеком будущем я вызову в памяти эти воспоминания, и они скрасят течение будничной жизни; защемит, заноет сердце от нахлынувших чувств, и мне станет легче. Вот пологий берег, покрытый мелкой, отшлифованной галькой, незаметно он переходит в широкую песчаную косу. Там, дальше за ней, — красивейший плес, в котором купается и играет лучами серебристое солнце. Вода плавно течет, огибая косу, и уносит свои струи в далекую неизвестность Ледовитого океана. Плес красив, но я знаю, как нелегко тащить через его мель тяжелые бревна.
Через день я уже не обращаю внимания на окружающую красоту. Взгляд концентрируется только на бревнах, миске с лапшой да надоедливых комарах, которые не дают ни минуты покоя. Кот Пидор всем мешает, снуя под ногами в поисках съестного.
— Кончаем обед, — провозглашает Яша, — пора лямку тянуть.
Мы спрыгиваем с катера в воду и, переговариваясь односложными фразами, бредем к берегу. Бревна лежат повсюду: в воде, на суше, на песчаной косе, в дождевых промоинах, в прибрежных кустах — везде, куда не кинешь взор. Ближе к вечеру, когда все порядком устают, слышится первый приглушенный ропот недовольства.
— Что-то мы прогадали, Яков, — обращается к нему старший из Жуклевичей, — тут намного больше бревен, чем нам написали в наряде.
— Ладно, — обрывает его недовольство Яшка, — пару дней продержимся, а там легче будет. Здесь основные завалы, ниже по течению берег почище. Дней за пять управимся, как и намечали.
Опять все замолкают, слышны лишь всплески от падающих в воду бревен да шарканье болотников друг о друга. Все движения механические, ума не нужно нисколько: выходишь на берег, цепляешь крюками бревно  и тащишь в воду. В воде толкнешь на течение и выходишь за следующим. Боковым зрением я вижу, что движения ребят становятся вялыми, они сдают.
Но Борис по-прежнему носится из воды на берег и обратно как лось, мощная спина Женьки взмокла, от нее идет пар, но темпа он не сбавляет, и я, под стать им, стараюсь не сдаваться из последних сил.
До сумерек мы продерживаемся, но это нам дорого стоит. Все смертельно устают и еле волочат ноги до катера. Зеки, заметно выпившие, играют в карты. Я перехватываю ироничный взгляд одного из них; по всей видимости, он думает, что дурнее студентов, чем мы, нет на свете. Это же надо, добровольно загнали себя на каторгу.
На следующий день окатываем противоположный берег. Утром еле-еле поднимаемся с постелей, из прорванных мозолей сочится сукровица, все тело болит, разламывается на части. Хорошо, противоположный берег оказывается более крутым и бревен на нем поменьше. До обеда мы проходим расстояние большее, чем за весь вчерашний день. После принятия калорий ребята веселеют. Боря затягивает Есенина, я подхватываю: «Как дерева роняют тихо листья», — орем мы во все горло и видим, как понемногу лица ребят светлеют и на них появляются улыбки, первые за два дня.
Время идет быстрее, бревен оказывается, конечно же, больше, чем в наряде, но мы теперь не унываем. Только однажды, на четвертый день работы, происходит срыв. В это день мы окатываем трехсотметровую песчаную косу, даже не окатываем — для скорости носим бревна на плечах, надрываясь от их непомерной тяжести. Подлезаем под некоторые вековые кедры по пять человек, но все равно ноги проваливаются в песок по самые голени, и в глазах от напряжения прыгают разноцветные зайчики.
Кто-то первый не выдерживает, бросает в сердцах крюк — происходит срыв. Все мы неожиданно обессиливаем, падаем духом и малодушно собираемся ехать в Княжпогост разрывать контракт. Лишь только перекурив как следует и спокойно обдумав ситуацию, успокаиваемся и отменяем принятое решение. Все же мы крепкие ребята.
Вместо предполагаемых пяти дней заканчиваем сплав за семь. В последний день куда-то исчезает катер, как оказывается потом, начальство плавало на нем проверить выполненную работу. Приходится, чтобы попасть в деревню за харчами, переправляться с берега на берег вплавь. Одежду снимаем полностью и засовываем в сапоги. Первым плывет Яков. Мы смотрим, как он неуклюже барахтается в холодной воде, но вот голова его все ближе и ближе к противоположному берегу. Я цепляюсь за проплывающее мимо бревно — так легче. Мишка Ежиков, переплывая, теряет майку и трусы. Мы ржем, разглядывая его голого, а он стоит на берегу синий и дрожит мелкой дрожью. Закончив плавание, раскладываем костер и усаживаемся вокруг него греться. Я скручиваю громадную козью ножку и вкусно покуриваю махорку. Катер возвращается только под вечер, зеки пьяные, но ругаться с ними нет ни желания, ни сил. Поужинав, все падают на матрацы, не раздеваясь. Рано утром катер берет курс на Княжпогост.
Проходят две недели. Мы работаем в совсем другой конторе, живем на окраине поселка в одном бараке с ссыльными. Сплавляем ближайшую к Княжу запань. Работать приходится ночью — днем ходит паром и плывущие бревна мешают ему. За эти дни я худею на десять килограммов, становясь похожим на «подарок Бухенвальду». Кожа на лице желтеет, и скулы торчат через нее. Чувство голода получает во мне постоянную прописку, я никак не могу наесться.
Но зато руки становятся такими сильными, что, кажется, я спокойно могу задушить слона.
Однажды под утро, во время длинной ночной смены, мне становится плохо. Я таскаю бревна из последних сил, но голодные позывы из желудка еще сильнее. От них тошнит и противно кружится голова. Вот-вот случится голодный обморок. Что делать? Ежиков советует испить речной воды. Я захожу поглубже и начинаю жадно пить, наполняя пустой желудок. Выпиваю литра два. Как ни странно, чувство голода почти сразу притупляется, головокружение проходит и тошнота исчезает. В последующие ночи я буду неоднократно проделывать этот трюк и потеряю еще килограммов пять.
Проходит еще неделя, получив деньги за окатанную запань, почти все ребята уезжают домой. Нас остается пятеро: я, Боря, Яков, Женька и Ванька Жеклевичи. Душевное состояние мое к этому времени уравновешивается и крепнет в своем безразличии. Мне все равно, и, работая как-то с Яшкой плечо в плечо, я рассказываю ему свою кишиневскую эпопею, рассказываю без утайки.
— И ты не едешь к ней выяснить, что же случилось? — удивляется он.
— Не еду, — хмуро отвечаю я.
— А зря, — возражает Яков, — ни вид ты не из тех, которые сдаются.
Проработав еще месяц впятером, мы собираемся уезжать. Занятия в институте давно начались, а мы все здесь. По утрам уже заметно морозит, последние желтовато-бурые листья опадают с берез. Пора двигаться на юг, домой. Вечерние сидения у костра не приносят больше романтики, и выпитая бутылка спирта на пятерых не клонит к задушевному разговору. Лишь только звезды, мерцающие в чистом ночном небе, с безразличием смотрят сверху на наш костер.
Вчера Боря чуть не упал с бревнотаски. Бревно наехало на его ногу и потащило вниз за собой. Хорошо, я оказался поблизости и вовремя сообразил, что к чему, а то бы все могло закончиться плачевно. Правда, была в этом эпизоде и доля смешного. Колено у него немного распухло, пришлось идти к врачу, а ногу Боря помыл только одну — ушибленную. В больнице он вдруг забыл, какая нога больная, и показал врачу сперва здоровую и очень грязную.
Но сегодня все это не кажется таким смешным, сегодня у нас день расчета — мы получаем последние деньги. В конце рабочего дня в бухгалтерии расчета нам не дают, и мы идем разбираться к директору. Директор подсказывает решение — 500 рублей ему, и дело в шляпе. Недолго посоветовавшись в коридоре, решаем отдать эти деньги, если в следующем году он, кроме нас, на работу никого не примет. Директор соглашается. Через два дня нас арестовывают. Я сижу в КПЗ и пишу объяснительную, Яшка с Борей пишут в соседних камерах. Время от времени заходит следователь, он внимательно читает написанное и подсказывает, что не так. Я сижу, разглядывая на стене грязную штукатурку, и ковыряю ручкой в носу. Мысли копошатся в голове беспорядочные, но не трусливые.
«Ладно, — думаю я, — посадят теперь в тюрьму. Вот и решение смысла моей жизни».
Взяв показания, утром следующего дня нас отпускают.
— Езжайте пока в Брянск, — напутствует напоследок следователь, — когда понадобитесь, вызовем повесткой.
 Прибыв в институт, мы немедленно приглашаемся к ректору. Он уже в курсе наших событий — из прокуратуры Княжпогоста прислали официальную бумагу.
— Доигрались, ребята, — говорит он, приглашая нас в свой кабинет, такого БИТМ за все свои годы не видел.
С интересом выслушав наши объяснения случившегося, он немного смягчается:
— Что ж, езжайте на картошку, а потом посмотрим.
В первый же день в колхозе я опять напиваюсь до беспамятства. Поселяемся мы в убогой избе с земляным полом, на танцы ходим с кольями, а Ленчик Кристаллинский затыкает за пояс топор. (Помнишь ли ты, Ленчик, сейчас об этом в своем сытом респектабельном Израиле?) Через пять дней беспробудных пьянок, так ни разу и не выйдя на работу, я бросаю колхоз и уезжаю в Брянск.
 
Глава Х
 
«Пусть выгоняют», — в каком-то окончательном безысходном порыве решаю я.
В общежитии — тишина, никого нет, и мне вдруг совершенно безразличной становится дальнейшая судьба.
Пойду в армию. Черт с ней, с бестолковой жизнью и розовыми мечтами.
Вечером того же дня я сижу в пустой комнате и не мигая смотрю в окно. Чудится мне в его черном проеме что-то трагичное, жалкое, полное безысходной тоски. Я сижу не двигаясь, вспоминаю прошлое и думаю о ней. Как хорошо, как сладостно думать о прошлом. Куря сигарету за сигаретой, я постепенно погружаюсь в мир грез, который один теперь для меня реален. В это мгновение я чувствую себя самым счастливым, несмотря ни на что. Я вдруг чувствую на грани галлюцинации ее присутствие во мне...
… Любовь моя, где ты? В какие дали унеслась ты от меня, где спряталась? Помнишь, ждешь ли меня?
Я сейчас один в комнате сижу за столом, передо мной зеркало, я смотрю в него и вижу твой взгляд. Смотрю на твою светлую улыбку, на глаза бездонные, как темное небо; они блестят радужным слезинками, они глядят мне в душу.
Иришка, милая моя, прошло уже много-много дней нашей разлуки, но я все помню, я ничего не забыл — ни одной минуточки, ни одной секунды, проведенной вместе. Тебя кто-то насильно оторвал от меня, и рана эта не заживает с тех пор. Она кровоточит и ноет.
Я закрываю глаза и вижу будто наяву твое лицо, глажу пушистые волосы, чувствую робкое дыхание девичьего тела. Вот он я, что же ты не идешь ко мне? Зачем заставляешь страдать, принимать нечеловеческие муки? Зачем жить, если нет тебя, нет твоей любви, твоего тела, не слышно родного до боли голоса?
Что за жизнь без тебя? унылое тягучее время, ничтожное и мерзкое по своей сути. Убогость бытия меня томит, мне неинтересно жить, все мои чувства умерли, они не воспринимают окружающий мир, он чужд мне. Есть только я и ты, которая внутри меня, но где же ты, которая должна быть рядом? Где ты, моя Иришка?
Посмотри, я плачу, слезы текут по моим щекам. Зачем жить, если жизнь невыносима — одна сплошная боль.
Единственная осталась у меня отрада — ночь. Ночью, ложась спать, я мысленно уношусь к тебе, я брожу с тобой по нашим местам, брожу вновь и вновь. Я целую твои губы, ресницы, прижимаю к груди твои ладони, я в сотый раз признаюсь в любви к тебе и вижу ясный нежный свет твоих глаз. Он струится из самой их глубины. Это ниточка, которая поддерживает мою жизнь, благодаря ей я существую.
Я верю, ты где-то рядом, и знаю, что мы с тобой все равно встретимся. Пусть это будет не на Земле, пусть это будет в другом пространстве-времени, даже на Том Свете, но мы будем вместе. Иначе пусть все провалится в бездну и разорвется сущность этого бытия...
Я роняю голову на стол и слезы медленно скользят из глаз. Я не рыдаю, не плачу, совершенно спокоен, но слезы, слезы о потерянной любви, о загубленной жизни — обильные и горькие — застилают глаза. Мутным взором я снова и снова смотрю в ненавистное зеркало и вижу там самое несчастное на свете лицо. Это лицо принадлежит мне, но странно, оно вдруг кажется каким-то другим — одухотворенным, и есть в нем еще что-то такое, что привлекает внимание. И тут до меня доходит: на этом лице нет прыщей, ну совсем ни одного! Я тщательно, сантиметр за сантиметром просматриваю кожу на нем — она оказывается гладкой и чистой, без какого-либо изъяна.
«А ведь я завтра же к ней поеду, — проносится в голове шальная мысль. — Пусть она не примет меня, пусть прогонит, это неважно — лишь бы увидеть ее еще хоть раз, и, может быть, поговорить, а там… Нет, так просто я не сдамся. Тем более и прыщей нет, — обрадовано подбадриваю я себя и еще раз внимательно смотрюсь в зеркало. — Поеду-ка прямо сейчас, наконец окончательно решаюсь я, — не буду откладывать на завтра. Завтра я могу передумать, не всегда ведь утро мудренее вечера».
Весь следующий день я мирно дремлю в скором поезде «Москва — Бухарест» и ровно в восемь вечера прибываю в Кишинев. Город встречает меня как старого друга — тепло и приветливо. Сойдя на перрон, я легко шагаю по знакомому маршруту. Быстро вечереет, монотонный шум улицы убаюкивает сознание. Я страшно боюсь подумать о предстоящей встрече, боюсь представить ее, угадать, что из этого получится. Пройдя большую часть маршрута, я вижу, что совсем стемнело. Неожиданно уверенность и спокойствие, не покидавшие меня в течение дня, уходят. Они улетают, рассеиваясь как дым. В висках начинает стучать, по телу пробегает противная дрожь. Я вытираю со лба испарину и чувствую, как намокшая рубашка прилипает к спине.
«Надо закурить, — пробую я успокоить себя, — и немного переждать».
Но, выкурив три сигареты подряд и постояв в нерешительности с полчаса, храбрости не прибавляется.
«Все же я пойду туда, — пересиливаю я охвативший меня страх, — сегодня мне надо быть сильнее себя».
Подойдя к дому, я, не раздумывая, открываю калитку и осторожно прокрадываюсь к окну. В нем ярко горит свет. Почти прильнув к нему, я заглядываю внутрь.
Иришка сидит за столом и что-то пишет, на ней красивое темно-красное платье, у нее новая прическа. Легкая прядь волос касается ее щеки. Иришка изменилась, я отчетливо вижу это — здорово повзрослела и стала совсем чужой. Леля недавно говорила, что она поступила в институт, наверное, сейчас делает домашнее задание.
Внезапно раздается резкий скрип входной двери, и я пулей вылетаю на улицу.
«Что это было? — лихорадочно стучит в висках. — Чего я так испугался? Это же не их дверь открылась, а соседская. Надо немедленно успокоиться и снова туда пойти… Ты обязан хотя бы проститься, — ласково увещеваю я себя. — Ты должен сказать ей слова прощания, а потом поцеловать, и только после этого уйти навсегда».
Я продолжаю мысленно упрашивать себя, но чувствую, что уже не смогу так легко повторить предпринятое полчаса назад. Это выше моих иссякших сил.
Какого же рожна я тогда сюда приехал?
Я снова закуриваю, продолжая нервно прохаживаться вдоль каменного забора. Вокруг уже абсолютно темно, редкие парочки гуляющих движутся по противоположному тротуару. Ничего не соображая, я бросаюсь навстречу одной из них.
— Молодые люди, — кричу я, — помогите! Я приехал сюда за тысячу километров к девушке и теперь не знаю, что делать.
Глаза у молодых людей округляются — вполне вероятно, что они принимают меня за сумасшедшего. Я хватаю девушку за руку и умоляюще смотрю ей в глаза. Парень с ужасом взирает на меня, не зная, что предпринять.
— Подождите, не уходите! — лихорадочно выкрикиваю я. — Сейчас я все расскажу. Я приехал из Брянска, у меня здесь любимая девушка жила. Вообще-то она и сейчас здесь живет. Она там, — показываю я рукой в сторону калитки, — во дворе первое окно направо.
На секунду я перевожу дыхание и продолжаю:
— Сходите, пожалуйста, к ней, скажите, что ее парень из Брянска приехал. Попросите, чтобы она вышла хотя бы на одну минуту, а то у меня нет никаких сил.
Голос мой настолько умоляющ, что молодые люди, опешившие сперва от моей выходки, в конце концов, сжаливаются и решают помочь.
— Вот это любовь, — говорит девушка, с укоризной поглядывая на парня, — не то, что ты. — И, обращаясь ко мне, добавляет:
— Не волнуйтесь, мы все сделаем, как вы просите. Мы сделаем это для вас обязательно.
Через несколько секунд они скрываются в темноте двора, а я, трясясь как в лихорадке, прячусь за толстое дерево.
«Сейчас она выйдет, — радостно бьется в груди,  — сейчас я увижу ее».
Я осторожно выглядываю из укрытия, калитка во двор открыта, но из нее пока никто не появляется. Наконец парочка показывается, но выходят они одни. Иришки с ними нет. Увидев меня, прячущегося за деревом, направляются ко мне.
— Идите туда, — говорит девушка, стараясь уверенным тоном приободрить меня, — не бойтесь. Она там одна сидит. Мы с ней говорили через окно про вас, но она жестами показывала, что не слышит. Идите сами, не бойтесь.
Девушка еще раз с нескрываемым удивлением смотрит на меня, и они уходят.
Неуверенно, но твердо, решив все же завершить предпринятое до конца, я шагаю в открытую калитку и иду во двор. Через секунду я снова у окна. Иришка сидит все в той же позе, старательно пишет. Я не могу оторвать от нее взгляда и долго стою не шевелясь. Проходит пять минут, десять, двадцать, ход времени теряет смысл, и опять начинаю чувствовать ирреальность происходящего. Наконец не выдерживаю и костяшкой указательного пальца стучу в окно. Спина Иришки напрягается, но сама она остается неподвижной и продолжает писать. Я стучу громче и замираю, она снова никак не реагирует. Я стою, растерянно смотрю, как она заканчивает писать и начинает укладывать портфель. В окно она по-прежнему не смотрит.
«Почему ничего не происходит? – бьется в голове, будто в клетке, неразрешимая мысль. – Почему?»
И вдруг… Неожиданный резкий шаг в мою сторону, я ничего не успеваю сообразить. Иришка быстрым движением задергивает штору. Я оказываюсь перед сразу ставшим темным окном и ничего не понимаю. Затем свет в комнате гаснет, и с ним гаснет моя последняя надежда.
«Все кончено, — страшно просто думаю я. – А ты еще чего-то хотел, хотел по своему усмотрению выбирать, думал, что ты не скот, мнил себя избранным. Вот и получи свой смысл жизни. Ты заслужил его».
Я медленно выхожу на улицу, дрожащими руками нащупываю в кармане сигареты, спички, достаю их, торопливо закуриваю.
Внутри что-то противно звенит, уши заложило, как при посадке самолета, к горлу подступает тошнота.
«Хорошо бы совершить самоубийство, в таком состоянии это легко сделать… Что это? – пугаюсь я. – Мысль ли такая пришла в голову или наваждение какое?»
Я задираю голову и смотрю в небо на свою звезду.
«Нет, не спасла ты меня. Не уберегла мою единственную ответную любовь!»
Обдумать положение я решаю по дороге на вокзал, но, чем больше думаю, тем яснее осознаю безысходность ситуации. Мысли путаются в голове, теснятся, и ясно вырисовываются лишь какие-то болезненные обрывки: то я целую Иришку в валах, то выдавливаю себе на щеках прыщи, то нежно обнимаю ее, то с брезгливостью смотрю в зеркало, то вдруг приходит идиотская мысль об инопланетянах – хорошо, если бы они меня сейчас забрали, то наваливается полная безысходность.
«Наверное, она не услышала, как я стучал»,  — является неожиданно спасительная мысль, и я хватаюсь за нее как утопающий за соломинку.
Но ведь окно одинарное, и я прекрасно слышал, именно слышал, а не только видел, как она укладывала портфель. Кажется, она лгала и тем молодым людям, говоря, что не слышит их. Если бы она действительно не слышала, то вышла бы во двор узнать, что случилось и почему это незнакомые люди стучат ей ночью в окно. В том-то и дело, что она все прекрасно слышала и поняла с самого начала, потому и задернула штору. Но я так просто не сдамся, утром я снова туда пойду. Я подкараулю ее, когда она будет идти в институт, и скажу ей все.
Но приходит утро, которое оказывается ничем не лучше вечера. Утром, когда так свежо, когда так хочется жить и смеяться. Этим чистым октябрьским утром ничего не происходит. Абсолютно ничего. Я хожу вокруг Иришкиного дома, но хожу далеко, подойти ближе не хватает сил. Я блуждаю по каким-то узким улицам и переулкам несколько часов подряд – вероятно, Иришка уже давно ушла в институт, а я все хожу взад и вперед и никак не могу снова подойти к ее дому.
Часов около двух пополудни я сворачиваю в первый попавшийся магазин, покупаю пять бутылок вина, четыре бормотухи и одну марочного «Чумая», взваливаю потяжелевшую сумку на плечо и, сгорбившись, плетусь к вокзалу. Теплый воздух струится вверх от нагретого асфальта, в нем медленно кружатся пожелтевшие листья. Навстречу попадаются прохожие, все как на зло молодые, красивые, довольные собой, и вообще – вокруг осень, золотая пушкинская осень пора увядания любви.
«Зачем мне такая жизнь?! – в безысходных конвульсиях кричит мой внутренний голос. – Такая несправедливая и подлая. Зачем она строит препятствия, которых нельзя преодолеть? Или она, глупая, думает, что после этого я стану лучше и чище, добрее и справедливее? Или, быть может, она, кощунственно злорадствуя, полагает, что, только пережив такое, я стану счастливым? Ха-ха-ха!!!»
В поезде в купе я еду обратно с тремя молдаванами. Всю дорогу мы пьем. Выпиваем мои четыре бормотухи, потом – их шесть; затем старший молдаванин – он, кстати, едет на постоянную работу в Коми АССР, т.е., выходит, почти что мой земляк, особенно во хмелю,  — так вот он достает двадцатилитровую канистру самодельного кальвадоса, и мы пьем его чайными стаканами. Вернее, пью уже я один, молдаване вырубились. Самый младший из них, не выдержав львиной дозы, облевался. Зашедший в купе проводник сперва долго кричит, размахивая руками, но я наливаю ему полную кружку кальвадоса, и на моих глазах происходит метаморфоза. Опорожнив кружку до дна, проводник крякает, вытирает губы рукой, затем берет тряпку и сам убирает блевотину. Странно, необычно наблюдать, как за кружку самогона убирают чужие и не совсем переваренные харчи.
Я сижу до глубокой ночи, окруженный богатырским храпом потомков Котовского, потягиваю кальвадос и курю сигарету за сигаретой. Голова наливается свинцовой тяжестью, но я не пьян нисколько.
В полночь выхожу в тамбур и решительно открываю входную дверь вагона. Снаружи темно, холодный ветер порывами залетает в тамбур, обдувает разгоревшееся лицо. Я берусь за поручни и приготавливаюсь прыгнуть в черную пустоту дверного проема.
«О чем же подумать мне, прежде чем сделать смертельный шаг?  — бьется в голове судорожная мысль. – Все самоубийцы в роковую минуту о чем-то думают, пишут записки: «В моей смерти прошу винить К.» или «В моей смерти ни виноват никто». Что вспоминают они у последней черты? И о чем подумать мне?»
Я напрягаю мозг, морщу лоб, но в голове чисто – никаких дум, никаких воспоминаний.
«Тем лучше», — мелькает последняя мысль, и я крепче сжимаю поручни. От неимоверного усилия белеют пальцы. Поезд мчится с бешеной скоростью, вагоны на стыках качаются из стороны в сторону, как когда-то наш катер в Выми в хорошую волну.
«А что если я сейчас свалюсь туда помимо своей воли? – неожиданно трезво думаю я. – Ведь все же я пьян, как ни говори. И получится, что не я распоряжусь своей бесценной жизнью в данную минуту, а слепой случай. Ну уж нет, дудки, на это я не согласен!»
Резко захлопнув дверь, я направляюсь обратно в купе. Молдаване по-прежнему храпят, я поправляю младшему подушку и залезаю на свободную полку. Напоследок еще раз закуриваю и, ни о чем не думая, стараюсь заснуть.
Утром просыпаюсь от того, что проводник трясет меня изо всей силы.
— Вставай! – испуганно орет он. – Уже давно твой Брянск, через минуту в Москву отправимся.
Я слезаю со второй полки и тут же валюсь на пол, как срезанный сноп, пробую подняться, но снова падаю. Я пьян в стельку. Ночью во время сна, нервное напряжение спало и алкоголь сделал свое дело.
Под руки старший молдаванин с проводником выводят, а скорее, выносят меня из вагона,  так как ноги волокутся сзади, и оставляют на перроне.  Я хватаюсь за фонарный столб, но все равно удержаться на ногах не могу и падаю на землю.
Поезд тихо трогается и плывет в сторону. Я предпринимаю следующую попытку подняться – ничего не выходит. Тогда я начинаю ползти по перрону на четвереньках, осторожно волоча за собой сумку, ведь в ней осталась еще бутылка «Чумая».
«Интересно, — размышляю я,  — посмотреть бы сейчас со стороны. Шесть часов утра, а я ползу по заплеванному асфальту в стельку пьяный. Возьмут сейчас и в «мойку» заберут.
Осторожно, чтобы не разбить бутылку, с энной попытки я все же поднимаюсь на ноги и, качаясь, иду к автобусной остановке.
В семь часов я в общежитии, стучу в дверь нашей комнаты. Открывает заспанный Матвеенков.
— Ну, как съездил?  — спрашивает он.
— Отлично, — отвечаю я заплетающимся языком, — пить будешь?
— Буду, — просто говорит Леха.
 
Эпилог
 
Прошла неделя, решалась моя судьба: оставят в институте или выгонят. Большинством в один голос я был оставлен, а в личное дело мне записали строгий выговор с последним предупреждением. Еще через неделю я бросил пить и курить, начал бегать по утрам, занялся всерьез боксом и вообще скоро стал настоящим мужчиной – жестким, холодным и решительным; вот только что-то человеческое, хрупкое и ранимое, потерялось во мне навсегда.
 
«О вы, образы
и видения моей юности!»
О взоры любви,
божественные мгновения!
Как быстро исчезли вы!
Я вспоминаю о вас сегодня
как об умерших для меня…»
 
Фридрих Ницше
 
 
 
15 декабря 1988 – 16 июля 1994

        
          Продолжение следует.

Комментарии