Добавить

Яблоко из Туапсе

 

 

От Автора:

Постоянно ловлю себя на желании оправдываться перед возможным читателем.

То, что написал — это моё дело. Была такая потребность — написать. Как вспоминалось, так и написал. Публиковать-то, зачем? С той поры сменилось уже три поколения восемнадцатилетних. Мир стал другой. Всё другое. Если бы эти воспоминания прочёл кто-то из тех, о ком рассказано… Ему или Ей было бы интересно вспомнить, какими мы были. Да где же их теперь найдёшь, через столько лет? Были бы живы...

Ладно, пусть это повествование покрасуется на tululu, не в ущерб другим авторам. Вдруг кто-то из моей юности его прочтёт? Тогда я ещё и продолжение опубликую.

 

 

 

 

ЯБЛОКО ИЗ ТУАПСЕ

 

 

 

Как много в жизни мы встречаем глаз
Они глядят внимательно на нас
Они ласкают нас, порой бранят
Они без слов о многом говорят
 

/ Слова старой песни /

 

 

 

Представитель отдела морских экспедиций гидрометеослужбы, был похож на молодого офицера перед строем новобранцев: (Лицо загорелое, обветренное, осанка..., взгляд молодцеватый, доброжелательный). Он посмотрел на меня внимательно, изучающе, переглянулся с другим каким-то начальником, сидевшим от него справа и, (я заметил), головой качнул, дескать: «Не-ет, нам такие не нужны».

— Вот послужите в армии...

«Ну, ясно» — думаю. Для работы в море требуются люди сформировавшиеся, понятные, а тут стоит оболтус- губошлёп, смотрит, близко посаженными серыми глазками, не мигая — «мужественно», а у самого рубашка из под брючного ремня вылезла, топорщится.» ( Это Лёха, гад, потянул меня за рубаху, когда я уже в дверь заходил. Ещё и хихикнул, паразит.) Вон, смотрит, смотрит… А что там смотреть? Тройки по основным предметам. — Вы где производственную практику проходили? — В Колымском управлении. Там же написано!

В ответ — удивлённый и, одновременно, ироничный взгляд: «Ещё и с гонором!»

— Написано. Та-ак… Характеристика у вас хорошая.

Слово «хорошая» прозвучало уважительно, без иронии. Я приосанился, даже сердце тукнуло: «Вот сейчас скажет, сейчас...». — Вот и возвращайтесь, сказал он. Вас там знают, вы там работали, знаете… Я замялся: «Плавать...»

— Или, вот, в Камчатское Управление есть заявки. ( Смотрит вопросительно.)

Ну и ладно — думаю. Канючить бесполезно. На Колыме я уже побывал; махну на Камчатку. Как в той песне: «Я махну по дорогам нехоженым далеко, может быть, на Камчатку».

 

Прибыл в Петропавловск на Камчатке на теплоходе «Советский Союз», нашел там здание гидрометеослужбы. Мне прохожий, пожилой дядька  в тёмном плаще с поясом, во флотской фуражке "мичманке", рыбак, наверное, объяснил, куда идти: — Вон там, выше той улицы, на взгорке. На том месте до войны церковь была. Да увидите. Антенны на крыше увидите, — это то здание.

Оно мне понравилось. Показалось знакомым, будто я его уже видел где-то...

 

 

 

 

 

 

Двухэтажный деревянный дом c широкими, как в школе, окнами, зелёной краской давно очень крашеный. Стёкла в окнах чистые после дождя; капельки на них ещё остались кое-где. Рядом с домом — высокие деревья. Листья с них опадают, на крыльце налипли. Осень… Антенны на крыше, голубое небо в просветах облаков… — Красиво! Ну, вот понравилось мне это здание: захотелось скорей в него войти. На стене, слева от двери — вывеска: На красном фоне, под стеклом «золотыми» буквами написано: «Главное управление гидрометеорологической службы при Совете Министров СССР», и ниже, крупнее: «КАМЧАТСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ». У меня даже сердце запрыгало. Может быть, от того, что «При Совете Министров»(!)? Я вздохнул и переступил порог.

На первом этаже, по табличкам на дверях нашёл отдел кадров, представился: — «Ваш кадр». Фамилию сказал, кто я, откуда. Поговорили со мной, документы посмотрели, дали направление на островную метеостанцию, где был большой комплекс морских наблюдений (по моей специальности). Потом кадровик, мужчина, — Уткин — его фамилия, сказал: — Переночуете пока в актовом зале, там у нас, временно, общежитие. По коридору, налево, последняя дверь. Там ребята, они вам всё расскажут.

В зале было тихо; пахло сыростью и лежалыми газетами. Напротив входной двери — три окна без занавесок и штор. В простенке, между первым и вторым окнами — портрет Хрущёва в раме; справа, у торцевой стены, под высокими, до потолка, застеклёнными книжными стеллажами, громоздились ряды стульев с откидными сиденьями. Как баррикада — получилось. Стеллаж продолжался до половины той стены, где входная дверь, а ближе к ней стоял круглый стол с пятном от фиолетовых чернил на на столешнице и горелым следом от утюга. Я, помню, возмутился про себя: « Какой болван плашмя утюг на столе оставил?!» Над столом, на побеленной известью стене, висел плакат про семилетний план. На нём был был изображён красивый рабочий на фоне башенных кранов, доменной печи, элеватора, знамён, ещё чего-то и несколько красных вымпелов клинышком — висели рядом с плакатом. В ряд, у окон, и ещё пол ряда, ближе к двери, стояли железные кровати, заправленные синими и зелёными байковыми одеялами с парами белых полос на них: «в ногах» и «в изголовье». Между кроватей — привычные глазу деревянные тумбочки, покрашенные голубой краской, с выдвижными ящичками вверху и дверцами внизу, закрытыми на деревянные вертушки. Слева от двери — вешалка для верхней одежды. Дальше — сцена за занавесом, на небольшом, по колено высотой, возвышении. Занавес тяжёлый, плюшевый, бордового цвета, отсвечивал на вертикальных складках, обозначая их. Он был задёрнут не до конца. Вверху, над ламбрекеном, по центру, закреплёна круглая фанерка, покрашенная белой краской. В центре нарисован профиль Ленина, такой, как над трибуной во дворце съездов, в Москве, только красного цвета и лозунг ниже профиля: « Мы придём к победе коммунистического труда» / Ленин/

 

На сцене виднелось пианино чёрного цвета; на нём — кипы газетных и журнальных

 

 

подшивок. Рядом — фанерная урна для голосования, обтянутая красной материей, стулья с вертикальными спинками. На них были сложены: гитара, балалайка; на полу — пионерский барабан, ещё какая-то профсоюзная утварь и в левой стороне сцены кровать стояла, полузакрытая занавесом. На ней кто-то лежал поверх одеяла, одетый, в носках.

Я поставил свой чемодан на сцене, возле урны для голосования и подошёл к тому, кто лежал. Это был темноволосый парень постарше меня, лет двадцати с

небольшим. Он спал на спине. Дыхание у него было пьяное, но лицо спокойное, умиротворенное, не потное. Больше ни кого в зале не было. Под кроватями в зале ждали хозяев чьи-то чемоданы и хозяйственные сумки, стало быть, «ребята» скоро вернутся откуда-то там… Я решил пока сходить на почту, дать домой телеграмму, что прибыл, направление получил, что всё в порядке.

На почте было тепло после улицы, даже уютно; пахло горячим сургучом и копчёной рыбой — балыком. Я сел за стол у окна, взял одну из деревянных «ученических» ручек, торчавших в стаканчике пластмассового чернильного прибора, потом другую; выбрал ту, в которой было моё любимое со школы пёрышко «лягушка», окунул его в чернильницу с отливающими зелёным, как у мухи-зеленухи спинка, потёками по краям и написал на бланке красиво, (с нажимом): « ПРИЕХАЛ ТЧК НАПРАВИЛИ ОСТРОВ ПТИЧИЙ». Полюбовался буковками и пошел сдавать.

Молодая женщина, сидевшая за деревянной стойкой с той стороны, взяла бланк, прочла и спросила: « ТЧК оставлять?» Зачем, мол, лишнее слово? А мне хотелось, чтобы «ТЧК» обязательно присутствовало в тексте, это казалось мне очень важным и я сказал: «Оставлять». Она опустила глаза, улыбнулась, потом опять на меня посмотрела: — А я была на Птичьем. Там же путина уже заканчивается. Вы там зимовать останетесь? А кем вы будете там работать? — Я на метеостанции буду работать — сказал я с такой интонацией: « Это моё дело. Что вы допытываетесь?!» — Да, там есть метеостанция — сказала она, — им новый дом ещё при мне построили. Оживилась, затараторила: — А мы сразу, как приехали, нас на остров отправили, на рыбокомбинат, потом я здесь так и осталась. Ей хотелось поговорить, повспоминать, но я, когда сдачу получил, даже «спасибо» не сказал, а уже в дверях услышал: — Счастливо вам добраться! Услышал, и дверь за мной захлопнулась. Не успел ответить. Ну и ладно. Только я не понял: Какой рыбокомбинат? Я думал, что на острове — только метеостанция и всё...

А дождик на улице зарядил снова. Когда я с морского вокзала шагал по мелким лужицам на асфальте, дождя не было уже, и облака по небу плыли серыми клочьями — разорванно-дождевые, точно такие, как на фотографии в атласе облаков. Вроде, рассеивалась облачность, а тут опять… Голова мокрая стала, волосы по ушам сосульками повисли. Пока бежал, совсем промок и туфли тоже промокли: носки даже впереди, на пальцах — чувствовалось. И плащ светлый, китайский, «дружба»… Я его в Магадане покупал. Продавщица молоденькая, почти моя ровесница, так уважительно на меня

 

 

глянула, когда я ей новенькую сторублёвку подавал, на свет её посмотрела. Тогда ещё к новым деньгам не привыкли, а сто рублей — это было много. И я сразу так загордился! Я там ещё костюм себе купил и эти туфли, которые промокли. Вернулся в зал, достал из чемодана полотенце, долго сушил им голову. Плащ развесил на спинках стульев. Батареи под окнами ещё не топили. Я несколько раз подходил и трогал их. Так хотелось, чтобы они были горячими… Ладно, перебьёмся. Взял я гитару, покосился на спящего и стал её потихоньку настраивать. Гитара была семиструнная. Я уже умел немного играть, особенно свои любимые песни. Не аккордами играл, не умел я «как надо» играть, а просто подбирал мелодию на одной струне, а если звуков не хватало, искал их на второй, третьей, иногда на четвёртой, но хватало и трёх. Большим пальцем только по басовым струнам добавишь звука, а так — всё нормально. Для себя ведь, подыгрывал, кому какое дело, и наловчился, даже нравилось самому. Только, если струна расстроена какая-нибудь, — аж передёргивало, аж до психа. Особенно, если «гибель Титаника» играешь. Меня Валерка Балсунов в колхозе ещё научил. Они, с Юркой Соколовым на двух гитарах в унисон играли эту мелодию — мурашки по коже. Сыграешь и сразу понятно, какая струна фальшивит. Вот так я сидел, бренькал долго — голова уже высохла. Проверял, как плащ сохнет. Потом пришли ребята, девушки, тоже промокшие. Шумно стало. У них на всех был один зонтик, с бамбуковой ручкой, точно такой, как на картинке в букваре, на букву «З». (Сразу, почему-то вспомнил.) Все вытирали ноги о тряпку у двери, но всё равно наследили. Они пол дня на стажировке были, в обсерватории. ( Я потом тоже туда ездил на автобусе, в район «Сероглазка».) Поспрашивали они меня откуда я, куда направили. И всем так интересно, как после экзамена:«Сдал? Что поставили?» и, если «сдал» — вздох облегчения и тебе и тому, кто спрашивал. Один парень сразу предложил: — Поедем с нами! У нас лучше всех, у нас Маринка! И все засмеялись так весело, что мне тоже стало весело. Они сами только что съехались из разных техникумов: метеорологи, аэрологи, гидрологи… Все такие « Ологи», новенькие, воодушевлённые и все сюда: « Камчатка! Край земли!» Это для меня, дальневосточника, она не так уж далеко, а для них — край света. В этом возрасте, наверное, всем хочется на край света, хоть пешком. Я многих сейчас помню отчётливо; кого-то забыл, а кого запомнил, о тех расскажу.

Маринку-то я, конечно, запомнил. От неё больше всего шуму было. Она первая спросила меня с азартным любопытством: — Куда направили? Среднего роста девушка, ладненькая, стройная. Платье на ней по фасону как школьная форма: с длинными рукавами, с манжетами; только не коричневая, а серая, в мелкую клеточку. Очень уютно на ней смотрелось и видно было, что тёплое оно, по сезону. Личико круглое, глазки живые, весёлые. Быстрая такая, мельтешит туда-сюда: движения, повороты, смех, взгляд… По характеру — холерик. На сто процентов — холерик. И очень ей нравился мальчик Слава из Иркутска. Ну, очень нравился! Ну, уж так он ей нравился, что она даже иногда

 

 

бывала грустной. Сядет на кровать, обопрётся о край руками, смотрит на половицы; глаза печальные… Мне, в такие моменты так жалко её было… Но, не успевал я ей посочувствовать, она уже вскакивала, уже была в другом месте, хохотала, тараторила. Я просто не успевал ей сочувствовать. Плюнул и перестал. Пела она хорошо, особенно одну песню. Голос, когда пела, — низкий, глуховатый… ( Может быть, от волнения? ), с интонациями, как у Эдиты Пьехи.

 

Если вам ночью не спится

И на душе нелегко

Значит, вам надо влюбиться

В ту одну на земле,

Что от вас далеко.

 

У меня сразу ныть в груди начинало. Я вспоминал Алю. Я влюбился в неё ещё тогда, когда она бегала во дворе в розовой шапочке и коротком светло зелёном пальтишке. Мне нравились её тёмные глаза с пушистыми ресницами, и тронутая ветром чёлочка на лбу и носик и овал лица и то, как она бегала, чуть загребая правой ножкой — косолапила. Да нет, «косолапила» не то слово, просто туфельку немного кривила. Мне нравилось, как она топала этой ножкой, как смеялась, как злилась и краснела, если мальчишки к ней приставали. Остановится, головку чуть наклонит: «Перестань сейчас же!» и ножкой -топ! Взгляд гневный, красивый… Я любил её все эти годы, пока мы росли, а она меня нет. Может быть, ей иногда нравилось, что я на неё глазею, а так — нет. И я с ней не попрощался, потому, что всё равно она тогда сказала: «Ну и что? У тебя всё?», фыркнула и убежала в свой подъезд. Ещё оглянулась и возмущённо взглядом, снизу вверх, мол: «Нашёлся мне тут, ЭТОТ» и убежала; а я остался, пошатываясь, потому, что был совсем опустошённый и голова ещё «плыла». Но я отметил, что когда она говорила «Ну и что?», голосок её дрогнул...( Или хрипнул?) Да и как могло быть иначе? Это ведь очень мощное, самое главное слово… Оно не могло пролететь мимо неё. Я произнёс его впервые и знал, что все последующие будут только копиями первого, поэтому так трудно было его произнести, поэтому не слушался язык и глаза затуманились. А она, наверно, подумала, что я пьяный. Первое выражение в её глазах — испуг, потом — улыбка… (чуть- чуть) и, сразу — возмущение, протест: « Ну и что?!» Но она ведь не усмехнулась — улыбнулась! Это было больше года назад, когда я уезжал на годичную практику, на Колыму. Дорога предстояла с пересадками. Сначала — на поезде до Находки, потом, на теплоходе «Якутия», до Магадана, потом я ещё не знал, куда. Был поздний вечер. Спать уже хотелось. Меня провожал Юрка Лыков. Весёлый. Говорил, что завидует мне, а потом спросил: — А что ты… такой? -Я ей сказал… — сказал я. — А она сказала «Ну и что?» — догадался он и в голосе его было сожаление. — Откуда ты знаешь?! — удивился я. — Они всегда так говорят — ответил он и

 

 

глаза его, при этом, погруснели, будто это он виноват, что мне так ответили.

 

 

 

 

Потом мы молчали и уже объявили посадку в поезд. Паровоз дымил, пыхтел. Пахло угольным дымом и шпалами. «Всегда так говорят»… Это он меня так успокаивает, понял я и был ему за это благодарен.

— Молодой человек! Давайте в вагон! — крикнула проводница. — Пока! Я напишу! — крикнул я Юрке. Через стекло тамбурной двери было видно, как он изображает отчаяние: снимает очки, «утирает слёзки» — дурачится. «Хороший парень, Юрка», — подумал я. Разделил со мной беду, на себя принял...

 

Кто она, где она ходит, — пела Маринка.

С кем провожает зарю,

Кто её под руку водит

Ту одну на земле половинку твою?

Ну как узнаешь… Вот! Вот этот переход мне нравился больше всего. Как она, едва заметным движением головы, бровей, глазами печальными, на которых сразу становились заметными ресницы, выражала эту печальную мысль: — Ну как узнаешь… когда встречаешь,

Быть может эта, а может быть та

Её ведь надо узнать по взгляду

Узнать мгновенно, что рядом мечта.

Ты о ней грезишь весною… и она смотрела на Славку с нежностью… Ищешь в далёких краях

Что, если рядом с тобою

Та, одна на земле, половинка твоя?

Она сидела, как сидела, но казалось, вся подалась к нему: « Я-а!!! Я твоя половинка! Неужели ты не видишь, дурень ты бестолковый!» И опять:

Ну как узнаешь...

Мне тогда плакать хотелось, но только я начал раскисать, чтобы всласть погрустить над несправедливостями жизни… (Да что ж ты будешь делать-то, а?!) — она уже хохочет!  Я аж разозлился!

Однажды видел, как Маринка сидела на кровати. На ногах — чёрные чулки- сеточки, туфельки чёрные, вроде бы, новенькие. Она любовалась своими нижними конечностями. Головку- на один бок, на другой; обе ножки вытянет, туфельками повертит; одну ножку согнёт — выпрямит. За этим занятием её застал Славка. Маринкина кровать близко от двери стояла, а тут Славка заходит, — брови вверх удивлённо: О! И стал приплясывать, напевать: — Кра- а -сотки, красотки, красотки кабаре! Маринка как захохочет! Да так обрадованно, так весело! Вскочила, как вспорхнула и… круть… — ручку к воображаемой шляпке, изгиб… Глазки счастливые… ( До сих пор помню, будто перед глазами фотография на обложке журнала лакированная, цветная ). Сделала несколько движений и сразу насупилась: «Что это я перед ним выплясываю?» Села на кровать и снова — головку набок, туфельками на каблучках вертит влево, вправо, — ждёт, что Славка станет говорить...

 

 

 

 

 

А Славке нравилась Люда. Мне она тоже нравилась больше других, но я не совался со своей смешной физиономией. Мне и от Альки переживаний хватало, хотя я дал себе слово, что забуду её. Ну их всех! От них только одни неприятности да переживания. Видел, как Славка и Люда стояли в коридоре вечером. Люда — к стене спиной. Волосы у неё густые, волнистые, тёмно коричневого цвета; лицо потемневшее от румянца. И глаза её мне очень нравились: тёмные, глубокие, непонятные, особенно вечером, а днём — просто весёлые. Славка напротив неё стоит, что-то негромко говорит, а она потупилась, слушает. Я прошмыгнул быстро мимо них, чтобы не мешать, но всё равно половица скрипнула. Старое здание, не ремонтировали давно, видно. И краска на полу не свежая, протоптанная кое-где до дерева. Может быть, поэтому мне в нём так нравилось: — старый, обжитый, уютный дом  и в все в этом доме свои? И ещё одну девушку помню: Оля — её звали. Хиленькая, светленькая такая. Даже голосок у неё был «хиленький», чуть дребезжащий, а глаза — весёлые, или спокойные; и улыбка хорошая, добрая. Наверное потому, что она собралась ехать на остров Беринга с могучим, (на её фоне), мужчиной. Парень был такой: крупный, серьёзный. Лицо широкое, загорелое. Взгляд светло серых глаз подозрительный, будто опасался, что над ним или над Олей будут подшучивать. Тоже имя не помню… Николай,- кажется. Даже хочется, чтобы он был Николай. Он весь такой, ну… НИКОЛАЙ. Не могу вспомнить, чтобы он смеялся. Или он вообще не смеялся? Он был похож на казака-первопроходца. Дежнев «со товарЫщи»… Что-то из тех времён. А Славка был весёлый, шутил всегда к месту, удачно. Девчонкам нравился — все к нему: Слава, Слава! И он резвился. Была такая, со школы ещё помню, прибаутка; все слова начинаются на букву О. «Отец Онуфрий Отправился Осматривать Общественный Огород...» и т.д. Заканчивалась она словами, с которыми Славка преследовал Олю — хиленькую. Она от него между кроватей пятится, руками отмахивается, а он басит: «Ольга, Отдайся, Озолочу-у!» — Дурак! — кричит Оля. — Коля, что он ко мне пристаёт?! Коля, дай ему, чтоб не лез! — А у него есть? — спрашивал Славка. — Что? — не понимала Оля. Славка щёлкал себя по горлу согнутым пальцем, мол: «Выпить есть?» Оля хихикала: — дура-ак! И переходила в наступление, прищурившись: — А ты что, пьяница? — Пьяница — говорил Славка. Оля опять хихикала. — А Коля не-ет! Правда, Коля?

Коля не отзывался из-за занавеса на сцене, но мне казалось, что я читаю его мысли: «Порезвись, порезвись козочка. Доберёмся до острова Беринга, ты у меня там попрыгаешь!» Он не был ни её мужем, ни женихом; они просто ехали работать на одну метеостанцию, куда их направил начальник отдела кадров Уткин.

И ещё Надя мне запомнилась. Стройная девушка, голову красиво, гордо держала всегда; чувствовалась, что постарше нас, с жизненным опытом. Мне она показалась похожей на учительницу вечерней школы из кинофильма «Весна на Заречной улице». У ней интересные ямочки появлялись на щеках, когда она улыбалась: вверху щёк, под уголками глаз. Я раньше ни у кого не видел таких

 

 

ямочек. Странно, как они там появлялись, но они её украшали. Я однажды это сказал, что украшают. Ей было приятно слышать, а я подумал тогда, что я молодец — взял и честно сказал. К Наде приходил курсант из местной мореходки; они на танцах познакомились: в фуражке- «мичманке», во флотской форме — брюки клёшь, — красивый парень. Лицо скуластое, мужественное, но нам он не понравился. Сразу начал говорить, что у нас койки плохо заправлены, что в зале беспорядок, что надо навести «флотский порядок» — учить нас начал, занудничать. Наверное, говорить ему больше нечего было; чувствовал он себя с нами неловко — чужой. Они с Надей на улице больше стояли или в город уходили гулять.

Там много ребят, девушек было. Некоторые, кому повезло с погодой, или к отходу пассажирского теплохода подгадали, улетали на самолёте или отходили на судне в тот же, или на следующий день, как получали направление в отделе кадров. Те, кто из отпуска возвращались, тоже ночевали в зале. Мне понравилось, как уходил высокий парень со светлым чубом. Лицо его не могу вспомнить. Помню только, что весёлое у него было лицо. Он сначала укладывал в чемодан книжки поверх одежды, недавно, видно, купленные здесь уже, в Петропавловске, и при этом мурлыкал себе поднос: — Утомлённое солнце нежно с морем прощалось, в этот час ты призналась… но, вместо слов «что нет любви» вздохнул и пропел: — «пурум пурум.» Придавил крышку чемодана, щёлкнул замками ( Чемодан лежал на том столе, с чернильным пятном на столешнице). — Та-ак — подытожил он свои сборы; взял чемодан за ручку, оглянулся в зал и спросил у смотревшей на него толстенькой девушки с кучерявой причёской: Ну, что, поедешь со мной, пока я не передумал? — ПУРУМ ПУРУМ — пропела она. Все как захохочут! Он тоже засмеялся и вышел. Вот и всё. И ни какой грусти ни у него, ни у нас. А ведь навсегда ушёл. Вряд-ли ещё встретимся. Мне бы так научиться уходить...

Каждый день кого-то одного или сразу нескольких провожали; выпивали, хохотали, песни пели. И песни- то все были о нас, восемнадцатилетних. Мы пели о себе и мне это очень нравилось.

Я не знаю, где встретиться

Нам придётся с тобой

Глобус крутится, вертится

словно шар голубой

И мелькают города и страны

Параллели, меридианы

Только жаль, на них пунктиров нету

По которым нам бродить по свету.

А Славке нравилась песня, которую он всегда сам начинал петь, а потом уже мы подпевали.

 

Цветут на Камчатке цветы

И тают столетние льды

А вот разъедемся мы,

 

 

А вот разъедемся мы...

Всякие песни пели и я их почти что все знал, хотя ребята приехали из разных городов страны, а песни у нас одинаковые были. Мне тогда нравилась одна, она по радио звучала, когда «Советский Союз» отходил от причала:

 

 

 

Совсем нелегко с нашим домом расстаться, друзья

И видеть в глазах материнских тревогу

Но сердце поёт и в далёкие манит края

Нас юность торопит, торопит в дорогу

Не всё, не всегда будет просто на нашем пути

Нас трудности ждут, говоря откровенно

Совсем нелегко настоящее счастье найти

Но мы уж найдём, мы найдём непременно.

 

Я эту песню только в уме, «про себя» пел, и по радио любил слушать. Она мне казалась слишком «возвышенной»; её можно было только слушать. Наверное, потому, что я сразу вспоминал, как задрожали и скривились мамины губы, когда я поцеловал её перед уходом и сразу отвернулся и побежал вниз по лестнице, чтобы не видеть, как мама заплачет. Мне надо было именно бежать почему-то, хотя времени до отхода оставалось ещё два часа. И потом, в дребезжащем, полупустом трамвае я стоял на задней площадке и пытался спокойно смотреть в окно и насвистывать сквозь сжатые зубы, чтобы не было так плохо и тревожно.

Я ведь не попрощался с Алей. Я ей не нужен. Я её забуду. Конечно, непременно забуду. Время пройдёт и забуду!

Ну, что я опять о грустном… Хорошо мы жили эти дни в актовом зале. Все были на равных, никто никому не был обязан. Все были в приподнятом настроении: отучились, вырвались из дома, ещё не работали. Все с деньгами — «подъёмные» получили. Легко, радостно — всё впереди. Девчонки на танцы бегали. «Сопка любви» есть такая в Петропавловске; там парк и танцплощадка. Я туда не ходил — танцевать не умел. Сидел однажды на сцене, подбирал на гитаре мелодию новой песни, которую услышал по радио здесь уже, в зале. Потренировался сначала, а потом запел и всё хорошо получилось:

Идут корабли в океаны, моря,

Идут они в синие дали

Повсюду пришлось нам бросать якоря

Мы многое, друг, повидали,

Но в сердце храним мы отчизну свою

Скитаясь на вольном просторе

Я песню сегодня о море пою

Пою свою песню о море

Бьют волны морские о берег вдали

Россия, Россия, на свете нет лучшей земли

Чужие созвездья над нами горят

 

 

И соль оседает на губы...

Пропел про чужие созвездья и замолчал, потому, что я хотел плавать на экспедиционных судах — «Воейкове» или «Шокальском», побывать в тропиках, увидеть летучих рыб, атоллы с пальмами, а меня не взяли.

 

 

— Пой, что ты замолчал? — услышал я голос из зала. Занавес был приоткрыт. На ближней к сцене кровати сидела Люда, чуть откинувшись назад и смотрела на меня. Я снова начал играть, но уже не пелось. — Не охота — сказал я. — Мне эта

 

 

 

песня тоже нравится, сказала она, — Её на танцах часто крутят. Вальс под неё танцуют. Она опустила глаза, стала смотреть на свои тапочки, стукать ими друг о дружку, думала о чём-то, а я пожалел, что не умею танцевать. А то можно было бы на танцах её пригласить. Она бы, наверно, не отказала, потому, что знакомые всё-таки и не ссорились. Многое я не умею, что должен уметь… Ну и ладно. Я вечерами сидел на сцене, на гитаре бренькал или так, разговаривал с коллегами. Мне это слово тогда нравилось — «коллеги» и фильм был с таким названием, про врачей. Со славкой часто беседовали. Он симпатичный, немного ниже меня ростом, зато с красным дипломом техникум закончил в Иркутске и назначение получил сразу начальником метеостанции в посёлок на западном побережье полуострова. Со мной он разговаривал вежливо, доброжелательно, как и подобает воспитанному человеку, но доброжелательность его была, как сказать… — не на равных. Он чувствовал своё превосходство надо мной. Это я видел в его глазах — догадывался. Однажды догадка подтвердилась. Я что-то интересное рассказывал о той метеостанции, где был на практике и оказался в центре внимания. Всем понравилось то, что я рассказывал, и Люды, к которой он мог меня приревновать, с нами тогда не было и уже кто-то другой торопился: — А вот у нас… Я встретился со Славкой взглядом. В его глазах было снисходительное одобрение, затем, желание сказать что-то такое… злорадное. И он сказал: — У вас там все такие? Я понял продолжение его мысли: « с таким и мордами» и спросил, выдерживая его взгляд: — Где, «там»? Он не ответил; посмотрел в сторону, потом вниз и на лице его была такая улыбка… Я ему даже посочувствовал, потому, что по себе знал: её очень трудно согнать с лица, такую, если она, вдруг, возникла, пакостная. Она так и держится на лице, пока не уйдёт сама, и ты выглядишь очень глупо, самодовольно, сознаёшь это, но ничего не можешь изменить. Такие взгляды — желание сказать что-то злорадное, я уже много раз в жизни видел и научился их выносить; и понимал, что хотя Славка и симпатюля с красным дипломом, а я троечник с клоунской улыбкой, но не «ниже» его. Внутренне не соглашался, хотя… может быть, я такой, вот, мнительный и мне только кажется, что все надо мной посмеиваются? Что уж я такой, совсем некудышный? Почему Славке захотелось так сказать? Знай, мол, своё место,

 

 

 

не высовывайся. Он уже определил мне это место? Или он позавидовал, что в моей жизни случилось такое, интересное всем приключение?… А Лёшка Пшеничный на втором курсе, когда нас собирались отправить на практику на тот самый «Витязь» — экспедиционное судно, и все были взбудоражены ( Я уже

 

 

 

 

врал в анкете, что владею английским языком, а потом подсмотрел, что у соседа написано: «со словарём» и тоже написал: «со словарём»), подошёл и сказал мне: «С такой мордой за границу не выпускают». Даже преподавательница возмутилась: « Пшеничный! Сядьте на своё место!» и на меня глянула возмущённо, мол: « А ты что молчишь? Тебя оскорбляют, а ты молчишь!» А я не огрызнулся и не кинулся на него драться. Мы с ним за всё время учёбы ни разу не подрались. Он умный был, не заводился при конфликтах, умело уходил от стычек, хотя язвил, подтрунивал надо всеми… И в этот раз я не кинулся на него потому, что он сказал правду. Я покраснел и опустил голову. Мы ведь с ним не ссорились и зла на меня у него не было, он просто в этот ответственный момент понял, что такую морду как у меня, нельзя показывать за границей. Там надо показывать «ЛИЦО СТРАНЫ», а не «МОРДУ СТРАНЫ», и возмутился, запротестовал, даже не поленился подойти ко мне через пол ряда. Может быть и сам не понял, почему так сказал, а я понял; а потом забыл и не вспоминал об этом случае. Славка мне напомнил… И Аля тогда смеялась, когда мы с ней в настольный тенис играли во дворе: «У тебя улыбка, как у клоуна на афише». Она смеялась надо мной, а я любовался ею и был счастлив и не мог погасить улыбку… Ну и ладно. Какой есть, такой есть. А вообще-то, мы не ругались. Никто никого не обижал. Парни ночевали на сцене, за занавесом: на полу матрасы раскладывали, на стульях; кровать ещё одну на сцену затащили. Девчонки — в зале, и, если переодевались, то натягивали одеяло, как ширму и кричали: — Мальчишки, бессовестные, не подглядывайте! Кто-нибудь обязательно ябедничал: — «А Славка подгля-ядывает» и в зале визжали, хотя Славка в это время книжку читал. Я даже удивляюсь: Ни одной злой стычки не помню. Ну, всем было хорошо, я же сам видел! А Люда, так та всё время напевала какую-то, кубинскую — она говорила, песенку:

Я не могу, дорогая

Глаз оторвать от тебя

Рядом с тобою шагая,

Я напеваю всегда

Ай я яй, тебя люблю я,

Ай я яй, ты всё молчишь

Ай я яй, тебя прошу я

Не зови меня малыш

 

 

 

Голос её был лёгкий, приятный, как тёплый ветерок летом у моря. Она пела в зале, а я слушал её на сцене, за занавесом, закрыв глаза и мне представлялся пляж под южным солнцем, причал какой-то деревянный на брёвнах- сваях, зелёных под водой от колыхавшихся на них водорослей, побелевший от соли и солнца с присохшей к потрескавшимся доскам рыбьей чешуёй, и забытой каким-то рыбаком ржавой консервной баночкой с засохшей наживкой. Паруса яхт на слепящих бликах солнечной дорожки, запах смолёной пеньки и накалённой солнцепёком краски, как у нас в яхт-клубе, где я когда-то матросом

 

 

 

шкоты тянул. Да не когда-то, всего два года назад, а кажется, что давным давно.

 

… Яхта ухается в волну — удар по днищу, отдавшийся в рёбрах, дрожь по корпусу судорогой… и, снова: взлёт и свист ветра… — Стаксель втугую! В доску стаксель!!! … Брызги в лицо плотно — не сразу проморгаешься, солёные… Мокрый шкот кожу с ладоней тянет, жжёт… — Держа-ать! Поворот! Полундра, гик!!! Трави! Правый бакштаг набить! Стоп, крепи! Гудит в ушах, знобит, рубаха налипла, хлюпает в кедах… Мачта изогнулась в напряжении, вибрирует, «ржёт»; вантины режут воду… бурунчики, брызги, шипит… — Оба — откренивать! Оба! Восторг — дух захватывает. « Ай я яй, тебя люблю я »… Как она так пела, что мне всегда что-то радостное вспоминалось? … Яхта «дракон», солёная вода Амурского залива, брызги в лицо плотно — задохнёшься. Взлёт на волне… Эх!

И ещё одну песню она напевала часто — украинскую:

А на тому боки

Та й живет Маричка

Я до твоГо сЭрдца

Кладку прокладу

Я однажды сказал ей, что надо петь не «кладку», а «стёжку», потому, что думал: «кладка» — это из кирпичей, а «стёжка» — это всё-таки тропинка обозначенная, путь. Люда посмотрела на меня, подумала и пропела для пробы: «Я до твого сЭрдца стёжку прокладу»… Запнулась и опять на меня посмотрела, мол: — «Нет, так не поётся. Можно я буду петь «кладку»? Глазами спрашивала. Я даже удивился такому её взгляду. Очень удивился: Она считается с моим мнением?! Она считается со мной?.. Она что ли не знает, какая она красивая? Она должна была на меня фыркнуть, взглядом снизу вверх смерить презрительно, а она спрашивает! — «Кладку» же лучше! — сказала она. — Ну и пой. Что ты меня слушаешь? — сказал я, недоумевая и пожалел, что вмешался. А сам думаю: стёжка, тропка, строчка — лицо- изнанка, пунктир… Кладка: — ну, там, кирпичи через неглубокую лужу, гать через болото из брёвен, мостик из дощечек подвесной, через речку… что ещё? У бабочек кладка яиц, у птиц… Хоть так, хоть этак… А вообще-то правильно: «кладку» — лучше. И посмотрел на

 

 

 

Люду. Она стояла у окна и смотрела во двор, где ничего интересного не происходило, только мокрый лист с дерева пролетел и всё. И я подумал, что не надо мешать, когда кто-то поёт, когда кому-то радостно или спокойно.

Как-то под утро, темно ещё было,- проснулся, лежал с открытыми глазами. Будильник на крышке пианино тикал… Все ещё спали. Сочинился стишок. Я удивился, достал из чемодана карандаш, тетрадку и записал:

Тикают без устали ходики на столике

Славка спит и Лёшка. Тихо спят, как кролики.

Славка мне потом объяснял, что ходики — это, которые с маятником и гирькой на цепочке, на стене висят, а я думал, что это будильник, поэтому так написал. Ну и ладно. Там, дальше, о том, что «Сон меня не трогает на исходе ночи», что

 

 

 

 

«Тоскливо очень» и, что Алька вспоминается… Заканчивался стишок так:

 

Будет вспоминаться, а потом забудется:

Сон не станет явью. Этот сон не сбудется.

 

Сон я не имел ввиду какой-то конкретный — Алька мне в ту ночь не снилась. Так само написалось: для рифмы, что-ли? И ещё хотел исправить «Алька» на «Аля», но решил, что «Алька» — это её детское имя, с таким её именем я в неё влюбился, значит, всё правильно; так и оставил.

Вечером все собрались на сцене, за занавесом. Стол тот, круглый, туда притащили и сидеть всем было где. Разговаривали, перешучивались. Маринка смеялась, что Славку местные дружинники не пустили в ресторан «ВУЛКАН»; мол, молодой ещё — по ресторанам ходить. Девчонок пустили, а его не пустили. Потом наступила спокойная пауза и я прочитал ребятам стихи, которые сочинились под утро.( Кроме того, что про сон, там ещё несколько было.) Славке они понравились, он их потом даже цитировал. Когда я прочитал про сон, который не сбудется и ещё все молчали, Надя спросила лукаво: — А кто вспоминается? И, сразу: раз — ямочки вверху щёк. ( Я, там, где имя было, замял, пропустил это место). — Зачем тебе? — спросил я. — Ну-у, просто… — На-а-адя вспоминается — сказал я с интонацией: «Ты это хотела услышать?» А она порозовела, глазки сощурились, ямочки эти… И губки — плотно — смутилась, вроде. Вроде, как, поверила. « Нужна ты мне очень» — подумал я с иронией. Да она и не поверила, конечно, но всё равно приятно было услышать, даже с такой интонацией. — А какой сон? — снова спросила Надя и глаза у неё стали, как у беременной кошки. В них — понимание, мудрость… — Написалось так само — отвечаю, — Для рифмы, наверно: «Забудется», «не сбудется» — плечами пожал. А тот парень, Николай, что на остров Беринга оказию ждал, предложил мне, вдруг, побороться руками. Мы сняли пиджаки и стали бороться.

 

 

 

Долго тряслись в напряжении, даже пальцы свело. И девчонки глаза вылупили, как у нас бицепсы вздулись, а Оля даже пальчиком его бицепс трогала и в глазах её было такое восхищение, будто и дыхание перехватило при этом. А Николай щекой дёргал — « не мешай», мол, и всё-таки меня «завалил». У меня потом мышцы болели некоторое время: С непривычки такая предельная нагрузка! Он всё равно остался не доволен. Сказал, что я поддался. А я вовсе не поддался, просто надоело пыхтеть, да и Оля сильно переживала, кто победит. Надоело — расслабился. И хорошо, что он завалил, зато я понял, что не такой уж я слабак, если так долго продержался.

Ещё мы на сцене курили, но среди нас было мало по настоящему курящих. Курили так, «для понта»; и покупали только те сигареты, которые в красивых пачках: «лайка», «тройка», «спутник». «Три богатыря» — большая коробка папирос долго лежала на пианино. Все-ж «подъёмные» получили — шикуют. А я купил пачку сигарет «тройка». Мне цвет коробочки нравился и лошадки на ней нарисованы симпатичные. В детстве я ими любовался, когда разглядывал

 

 

 

коробки в витрине магазина «папиросы табаки». Коробочку откроешь — запах такой приятный, а начинаешь курить, сразу обслюнявишь, табачинки на язык липнут — «Тфу ты»! Но, всё равно, «с понтом» закуриваешь. Пиджак тоже «с понтом» расстёгнут. Наберёшь полные щёки дыма, (они раздуются. как у евражки) и выпуска-аешь. Колечки получались иногда. Вспомнил: в колхозе когда работали, на току, там один дед рассказывал о своём детстве и как мальчишки старшие курить его учили. Набери, говорят, полный рот дыма и скажи: « Ы- Ы, КАЗАКИ ЕДУТ!» Я, говорил, как вдохнул, так чуть не окочурился, а им веселье. Ну, вот — я тоже попробовал: «Ы-Ы...» и всё — задохнулся, зашёлся в кашле до слёз, убежал в коридор. Там, под лестницей на второй этаж кран был латунный для холодной воды, раковина под ним эмалированная, старая очень. Со сколами чёрными, с ржавой шершавой серединой, куда вода капает. Кран этот сипел ночью тихонько. Я рот прополоскал, воды напился холодной с жёстким привкусом железа. Всё — думаю, — хватит таких экспериментов. Курить начал уже на острове. Папиросы там были плесневелые «лайнер». Ладно, это потом было.

В тот вечер Люда и Света долго не возвращались с танцев и Славка заволновался. Выходил на улицу, прибегал в зал — «места себе не находил». Он же завтра уезжал, вернее, отплывал на свою метеостанцию на пассажирском теплоходе. Человек шесть завтра отбывали на место будущей работы и Славка. Планировал, наверно, с Людой «попрощаться», так сказать, а она гуляет где-то… Он говорил, что Люда не захотела ехать с ним на его метеостанцию. Он звал, а она не захотела. И ещё сказал, что у неё тоже красный диплом, что она умная. Я спать собрался, разулся уже, а он: — Пойдём, поищем! У него такая тревога была в глазах, что я ему посочувствовал и согласился составить компанию.

 

 

 

Перед сном прогуляться полезно. На улице по-осеннему свежо, безлюдно. Обходили окрестные дворы, скверики. Славка смотрел во все глаза. Темно уже было, что там увидишь? А может они со Светой ещё в городе, провожаются с кем-то? Славке-то что до этого? Бедный Славка! — думаю: Надо ж было так влюбиться. Хорошо, что мне от неё ничего не надо, а Алька далеко… Да и не ревновал я Альку к другим почему-то. Я тем, другим, завидовал, что они могли с ней спокойно разговаривать, не заикаясь. Алька-то меня не обнадёжила, а Люда Славку «зацепила». Он пробурчал с обидой в голосе, будто её передразнивал: « У меня вся щека горит...». Ага! -думаю, — стало быть, Люда позволила ему поцеловать себя в щёчку, а Славка от этого обалдел и до сих пор чумной. Когда мы вернулись, в зале было уже темно. Я на цыпочках прошёл на сцену — спать лёг, а Славка ходил в коридоре, где лампочка горела. Половица там время от времени поскрипывала.

Утром все, кто уезжал, укладывали свои пожитки, уходили куда-то, возвращались. Люда спала в халатике на своей кровати, свернувшись калачиком, только ноги углом одеяла прикрыты; уютно так спала. Славка подходил, смотрел на неё, любовался и глаза его были как пьяные то ли от бессонной ночи, то ли от влюблённости. Он поманил меня: «Подойди, мол» Я подошёл. — Спит, как кро-олик — шёпотом сказал он — стишок мой вспомнил. — Как крольчи-и-ха — в тон ему сказал я. Славка хихикнул, глянул на меня с весёлым упрёком: « Ну вот, всю мою лирику испортил». Я отошёл, а когда оглянулся, Славка уже разбудил Люду, что-то ей говорил в пол голоса, она ему что-то отвечала, потом рукой махнула: иди, мол, спать хочу. Он ещё оглядывался, когда уходил. Я провожал его на морской вокзал, чемодан нёс. Перед тем как подняться по трапу на борт теплохода, Славка пожал мне руку и в глазах его была не злая зависть: « Ты вернёшься в актовый зал и увидишь её, а я уже нет...» Потом он решился — достал из кармана не заклеенный конверт, подал его мне: — Передашь? — Передам. — Я тебе доверяю, не стану заклеивать. «Ну, твоё дело» — думаю, и не стал читать, конечно. Когда я вернулся, Света ещё лежала на своей кровати. Люда уже встала. Она взяла конверт, не удивилась, прочла, что ей Славка написал, слегка порозовела лицом, нахмурилась. Некоторое время была грустная, а потом будто вздохнула облегчённо, будто какое-то решение приняла и стала, как обычно. Запела: «Я до твоГо сЭрдца Кладку прокладу»

С Людой мы стали общаться, разговаривать непринуждённо после такого случая. ( Это ещё до Славкиного отъезда) Я прочитал им со Светой письмо, которое написал во Владивосток Юрке Лыкову. Мне самому понравилось, как я написал и захотелось с кем-нибудь поделиться, а Славки не было, поэтому я сошёл со сцены по ступенькам и спросил девчонок, сидевших в зале на своих кроватях: — Хотите, прочту вам, что я написал? — Ну, прочти — сказала Люда. А написал я вот что… Но, пока предыстория:

Во время первой стажировки в обсерватории я нашёл там, в шкафу «Техническое дело Г.М.С. О. Птичий» — тоненький журнал в картонной

 

 

 

корочке, размером с лист бумаги для печатной машинки. На первой странице была приклеена фотография острова — вид с восточной стороны. Я прочитал все страницы; их там не много было, потом узнал, что один из сотрудников обсерватории раньше работал на острове Птичьем и стал его расспрашивать. Он охотно, даже с удовольствием, подробно мне рассказал об острове, о той метеостанции и я узнал, что остров этот — крошечный, потухший в незапамятные времена вулканчик высотой восемьдесят два метра и размером пятьсот на двести метров в «полную воду». Приливы там по четыре, пять метров бывают. Что на острове не растут деревья и кустарники, а только трава; что слой дёрна, толщиной 15-20 сантиметров покрывает склоны сопочки, а на самой вершине — только камни и маячок — мигалка, что дёрн этот изрыт норами — ходами, где гнездятся «топорки»- туканы: морские птицы с широкими оранжевыми клювами, похожие на попугаев. А чайки и бакланы устраивают птичий базар на скале, что выступает из моря в нескольких милях мористее. Что на острове, кроме метеостанции на юго восточном мысу, есть причал на сваях, упирающийся дальними сваями в бревенчатый ряж, наполненный камнями; консервный заводик и все к нему подсобные постройки: электростанция, котельная, кузница, склад и т. д.; бараки и отдельные домики. И всё это густо облепило снизу вверх, до середины высоты, восточный склон сопочки. Что сообщение с островом зимой, почти шесть месяцев, -только по радио; что пролив, шириной всего четыре мили, всю зиму забит дрейфующим льдом. Всю зиму его гоняет туда-сюда приливными течениями и катера «ЖК» и «БК» ( «жучки» и «бычки», как их тут называют), не ходят к острову из посёлка Усть Хайрюзово, из реки Белоголовой аж до середины мая. Что на острове, кроме работников метеостанции, остаются зимовать ещё человек пятнадцать — несколько семей. Они поддерживают оборудование завода в рабочем состоянии. Что там есть магазинчик, хлебопекарня, клуб, библиотека — всё, что необходимо посёлку людей. Врач там тоже зимует. И что летом на этом острове варят крабов, потрошат красную рыбу и делают консервы. В картонных ящиках грузят их штабелями на баржи-плашкоуты и буксирные катера отвозят их к стоящим далеко на рейде грузовым судам. Что крабов доставляют на остров на мотоботах бригады рыбаков с загорелыми, обветренными лицами в оранжевых непромокаемых робах, называют эти, современные уже робы, по старому — «проолифенками». Что на мотоботах работают в основном мужчины коряки, местные жители, так как сам остров и северный район Камчатки находится в Корякском национальном округе. Что мотоботы подходят к острову с вечерним приливом, в полную воду, когда удобно подойти к мокрому от туманов и мороси деревянному причалу. Что крабов привозят в аккуратно уложенных штабелях, перевёрнутых вниз панцирями, ещё шевелящих суставчатыми, в колючках, лапами, желтоватыми снизу и сизо-фиолетовыми сверху. Снимают штабель вместе с сеткой, на которой он был уложен, небольшой лебёдкой, установленной на пирсе; потом его перекладывают в металлический решётчатый ящик и окунают в чан с кипятком, дымящимся

 

 

клубами потрескивающего в подводнЫх трубах пара и крабы сразу становятся оранжево-красными, как робы ловцов с мотобота. Что во время путины на острове работают сезонные рабочие, в основном — женщины, и их на Камчатке называют почему-то неуважительно: — «верботА». Хотя без сезонников тут вообще не кому было бы уловы обрабатывать.

Когда я шёл в Петропавлвовск, то жил в шестиместной каюте третьего класса. Там были, кроме меня, — мужчина, взрослый совсем, лет за сорок, со своей женой. Они каждый день выпивали за столом под иллюминатором и жена просила: — Открой форточку, душно! — Да она не открывается, она приварена — объяснял ей муж. Был там парень военный, сухопутный, сверхсрочник и две тётки, старые уже, противные, красились сильно и одеколоном сильно воняли. У них были масляные глаза, когда они со мной заговаривали, расспрашивали. Одна, крашеная под блондинку, с мелкой завивкой, говорила, что она таких как я любит. А я злился и уходил на палубу. Судно качало не сильно. Я на этом переходе не укачивался. Купил в буфете пачку «примы», пытался закурить, но не хотелось, даже «не в затяжку». Так и лежала пачка в кармане плаща. Я не хотел работать на одном острове с такими тётками. Они говорили, что возвращаются после отпуска «на материке», что много заработали за прошлую путину, что хорошо погуляли и взахлёб вспоминали что-то между собой, хихикали или хохотали, переходили на шёпот, косясь в мою сторону. «Надо мной, что-ли, хихикают?» -злился я. Ещё обрывок их разговора услышал. Та, вторая, возражала завитой: — Ну, да! Весь месяц пьяная и мужиков — целая орда! Это-ж тоже на здоровье сказывается, это же всё отражается!»

Я сразу, как прочитал техническое дело станции, послушал, что рассказал тот парень, работавший раньше на острове, не захотел туда ехать. Особенно размеры острова мне не понравились — 500 на 200 метров — даже побродить негде. Я хотел на совсем таёжную станцию, как на Колыме, где я на практике был и думал, что если уж на остров, то на Карагинский. Там тайга, медведи… Всё. Я решил. Не поеду. Сразу, как только вернулся из обсерватории, побежал в отдел кадров. Уткин был на своём месте, за столом. — Я на Птичий не поеду! — выпалил я с порога. Удивлённый взгляд: «Почему? Что ещё за фокусы?!» — Почему? — спросил он. — Я хотел на совсем таёжную, а там люди есть! Он улыбнулся, удивился: «Вот-те на!» Посмотрел на меня пристально, с интересом: — (Нормальный я, или что-то у меня с головой?) Кашлянул и сказал: — Ну, что ж… Давайте с вами так поговорим: — ГМС «остров Птичий» у нас считается таёжной станцией; так? А Вы просились на таёжную. — Так я же… Он меня перебил: — Я вам давал направление начальником станции в Усть- Большерецк. Вы отказались. — Да, я правильно отказался, у меня опыта мало.

— Да поймите же вы! — рассердился Уткин, — У нас по два, по одному человеку на станциях! У нас некому работать! Не-ко-му! Люди по несколько лет не могут уехать в отпуск, уходят сами, пешком, по льду, по тундре! Нельзя же так дальше! Вот видите эту пачку радиограмм? Это Орешкин требует прислать специалиста по морским наблюдениям. Вы техникум закончили, вы прошли

 

 

 

производственное обучение на практике, у вас положительная характеристика — вы готовый специалист. Тем более, что освоили работу на ключе. Орешкин — радист-гидрометнаблюдатель, он не обучался вашей специальности. На Птичьем нужен океанолог! В этом году — особенно. Объём наблюдений за ледовой обстановкой будет увеличен… Он посмотрел на меня «со значением», будто посвящал в какую-то тайну. — Вы комсомолец? Да-а… — сказал я. — Ну, вот… Уткин развёл руками, улыбнулся и взгляд его выражал мысль: «Флаг тебе в руки. Вперёд и с песней! А ты как думал?» Я молчал, насупившись. — А если нет, — разозлился он, — то нам такие не нужны! Возвращайте подъёмные и, куда хотите! — Он махнул рукой- «гуляй, мол». Зачем-то выдвинул ящик стола, заглянул в него, затем передвинул на столе тяжёлый чернильный прибор из серого мрамора — завёлся. (Или изобразил, что «завёлся»?)

В комсомол меня на втором курсе не приняли. Всех приняли, а меня нет. Совсем уж было:- Кто ЗА? И все хотели поднять руки, а Женька Хлюстов вспомнил: — У него же двойка в первом семестре! Что, всех подряд так и будем? Зачем же тогда… И не приняли. Я на него тогда разозлился, хотя понимал, что он прав. Женьку я уважал. Он был лет на шесть старше меня, уже работал до техникума в разных местах. Высокий, сутуловатый; голова, вернее, шея с кадыком чуть вперёд… Он интересно рассказывал разные истории и почти всегда при этом смеялся. Он часто смеялся и у глаз его были уже чёткие лучики-морщинки. Но общался он, в основном, с ребятами постарше. С нами, мелюзгой,- не очень-то. А потом, когда все вернулись с практики и встречались в техникуме перед госэкзаменами, на консультациях, я увидел его в коридоре: с кем-то он разговаривал; человека три стояли, и обрадовался. Подошёл и говорю, как у нас было принято: — Привет толпе! А Женька оглянулся и тоже обрадовался: — О! Валера! Счастливое детство! — схватил меня пальцами за толстую щёку и подёргал. (У меня губы только:- шлёп, шлёп). Захохотал и забыл про меня, вернулся к прерванному разговору, кивая собеседнику. Он всегда внимательно слушал того, с кем разговаривал, щурился, подхохатывал и кивал. Я постоял немного и ушёл. Почему-то не обиделся, хотя он и не признал меня за своего. В комсомол меня приняли незадолго до отъезда на практику; сами предложили и я написал, как было принято: «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма» Ещё подумал, а если уточнить: « Хочу быть в третьем ряду, в серединке»? Это ведь тоже «первые ряды»… Тогда примут? Нет, тогда конечно-же, не примут. Это ясно. И приняли меня в комсомол, потому, что на дикий север должны ехать молодые люди с комсомольскими значками, правильно? А то нехорошо получится: примерные комсомольцы в кино ходят, на пляже загорают, а не союзная молодежь преодолевает трудности где-то там, на севере. Непорядок. «Надо принять, товарищи». И ещё стипендию выдали за два месяца, аж тридцать шесть рублей. Я тогда впервые за всю учёбу стипендию получил. Раньше не платили — троечник.

 

 

 

 

 

И на билет выдали девяносто рублей командировочных, и здесь тоже деньги получил в первый же день… «Возвращайте подъёмные»… Я их уже половину потратил!

— Ну, как? — спросил Уткин. — Ладно, — говорю, — Птичий так Птичий. Вспомнил: — А на Карагинский? — Там штат полный — быстро ответил Уткин, — Две семьи. Интонация категоричная: Положил ладонь на стол, расправил плечи: «Всё», дескать, — «Разговор окончен». Я повернулся и пошёл. У двери уже оглянулся и увидел его глаза. Они говорили ясно, понятно: «Дурак ты, дурак зелёный» и было в них что-то от маминого взгляда: «Горе ты моё луковое».

Я написал Юрке об этом разговоре. Получилось смешно, потому, что я увидел себя «со стороны», понял комичность ситуации и теперь читал письмо девчонкам. Им понравилось, они смеялись. Люда даже покачнулась, держась за край кровати, на которой сидела — (тапочки от пола оторвались, пружина под матрасом крякнула), и сказала: — А нам такое напишешь? При словах «А нам такое» в её глазах были восторг, радость, а когда произносила «напишешь», взгляд уже потух, мол: «Зачем он будет писать нам в Палану? Кто мы ему...» Поняла, что вырвалось у неё просто, не подумала. Но после этого случая мне с ними стало легко разговаривать. Я забыл, что Люда очень красивая девушка, не помнил об этом, не волновался. Я забыл, что у меня смешная «морда» и Люда ни разу не напомнила мне об этом. В её глазах я не видел надменности, превосходства, злорадства или насмешки. В них я видел удивление, радость… Даже печали не замечал. Вместо печали — задумчивость, попытка что-то понять, решить. А когда она напевала в зале, мне всегда вспоминалось что-то приятное, радостное… Лицо Альки… в читальном зале библиотеки недалеко от дома, в котором мы жили в разных подъездах. Как однажды я зачитался какой-то фантастикой в журнале «Техника молодёжи», а когда поднял глаза… Напротив, за моим столом, в каких-то пятидесяти сантиметрах от меня была… Алька!!! Она читала книжку о Хадже Насреддине, чуть наклонив голову. Она не улыбалась, но улыбалось её лицо, глаза с пушистыми ресницами, смотревшие в книжку. Она была в той же мягкой розовой шапочке и клетчатом осеннем пальто; — из светло зелёного она уже выросла. Чёлочка на лбу, носик, щёчки — всё будто светилось, лучилось… Это было невероятно, это был бесценный, неожиданный, волшебный подарок. Сердце моё стучало редко и сильно; я затаил дыхание. В ней что-то было… Она прихорашивалась, прежде, чем сесть за мой стол! Ведь свободные столы были ещё. Она хотела, чтобы я смотрел на неё! Я был счастлив. Ведь ничего больше не надо. Это уже было головокружительным блаженством. За спиной кто-то рыпнул стулом, подвигая его. Я оглянулся. За дальним столом сидела женщина средних лет, сотрудница читального зала. Она смотрела на нас с Алькой удивлённо и с любопытством. Когда я повернулся, она опустила глаза, стала что-то листать на столе. Я тоже начал читать, но уже ничего не соображал: — Я был в поле, в облаке Алькиных чар — дух захватывало. И я снова переживал то состояние, когда из зала слышалось: « Ай я яй, тебя люблю я...» Тогда, в «читалке», мне было пятнадцать, а Альке — четырнадцать.

 

 

А этим летом, когда я сдавал экзамены и получал диплом, я хотел рассказать ей о своей зимовке на Г.М.С. Пёстрая Дресва, о севере, о красотах колымских речек, гор, цветущей, благоухающей тундры, о сочетании цветов ослепительно белых под солнцем снежников на склонах гор, на серых, фиолетовых гольцах и пятнах ярко зелёного кедрового стланика; о нежно зелёной хвое распускающихся после долгой зимы лиственниц, о красных полянах брусничников, о белых куропатках на уже потемневшем мартовском снегу, о забавных, любопытных пятнистых евражках, о следах росомахи на песке, у речки, о комарах и мошке, о ветре зимой — 40 м/сек, с порывами больше сорока, о том, что среднемесячная скорость ветра в ноябре была 28м/сек. О том, как меня снаряжали на метеоплощадку Генка и Вадим. Поверх полушубка — брезентовый «пастуший» плащ, подпоясанный ремнём, застёгнутый на все пуговицы, до горла. На голову надевали рукав от синего свитера с прорезями для глаз и рта, рыжую шапку из собачьей шкуры, мехом внутрь и наружу, с длинными ушами (Натягивали её глубоко, по самые глаза); ватные штаны, которые на таком ветру продувались, будто их и не было, валенки, скользившие на твёрдых, как лёд, снежных застругах. Как я, с болтающейся на шее пластмассовой дощечкой, утяжелённой с одного бока кусочком загнутой по краям жести и привязанным к ней карандашом, заточенным с обоих концов, этаким чучелом проходил по коридорчику, густо опушённому снежной пудрой, мимо лежавших там, свернувшихся калачиком собак — Рекса и Жулика, тоже припорошенных снегом, как открывал большой кованый крючок на двери и её сразу вырывало из рук, било о стенку. И вой, гул, свист, бешеный гул стоял в ушах, закрытых шапкой и ничего не было видно, только чёрточки летящих ледышек, снега, чего-то белого, плотного… Как я полчаса преодолевал эти тридцать метров до метеоплощадки, пристёгнутый, как собака, поводком к тросу, протянутому от столба у крыльца, с автомобильной фарой наверху, (служившей нам прожектором), до калитки метеоплощадки. Как меня сдувало со ступенек подставки перед психрометрической будкой, трясущейся на растяжках, как на самописцах дрожали стрелки с незамерзающими чернилами, рисуя на ленте размытую линию, в которой потом надо было искать середину, при обработке этой ленты; как желтели на глазах кончики пальцев и уже ничего не чувствовали, когда я ставил на самописец барабан часового механизма с уже закреплённой на нём новой лентой; как странно было видеть подсвеченные снизу лампочкой доски флюгеров, трепетавших параллельно земле; как я летел по ветру назад, цепляясь, чтобы не протащило мимо крыльца; как в рабочей комнате уже работал радиопередатчик «ПАРКС», и Вася Евдокименко сидел за ним и стучал на ключе оператору кустовой радиостанции, долбившему наш позывной, — АС МИН — ( подожди минуту); как Вадим снимал через забитую снегом шапку верёвочку с табличкой, как тут-же, вводя все поправки в уме, кодировал радиограмму, а Вася её группами, по пять цифр, передавал. Как Генка Мещеряков помогал мне раздеться и вешал одежду на проволоку над печкой. С неё падал снег, таял, капли шипели, катались на раскалённом до

 

 

красна металле, или вспышками пара взлетали над плитой. Как я совал скрюченные,

 

 

 

непослушные кисти рук в большой эмалированный таз с холодной водой, стоявший на табуретке посреди комнаты и скулил и трясся, ощущая боль, ломоту, подёргивание, покалывание в пальцах. Как Вадим меня успокаивал: «Терпи, болезный, терпи родименький» Ничего,- говорил, — Вернёшься в город, будешь там пацанам во дворе «заливать», какой ты «В жопу полярник». Я хихикал и в таз капала вода из носа и слёзы из глаз… Как вернулся с площадки Вадим; тот рукав от свитера примёрз к его бороде, а Вадима рвало какой-то белой пеной… Как я упустил из рук бумажную ленту термографа и догнал, когда она зацепилась за снежный заструг, упал на неё, а потом долго скрёбся против ветра и уже зажглась фара на столбе и донёсся хлопок выстрела… Как Кукуев, начальник станции, сказал: — Всё! Баста! Бережёного Бог бережёт. Хороший хозяин в такую погоду из дома собаку не выгонит.

Мы передали в Магадан, в Управление радиограмму «ШТОРМ» и не выходили из дома почти двое суток. О том, как тоскливо сидеть ночью одному в рабочей комнате, слушать, как гудит, взвизгивает, воет ветер в антенах на улице и дребезжит заслонка в печной трубе. Как трясётся весь дом и кажется, что его вот-вот унесёт, как у поросёнка Нуф-Нуфа. И, что это всё было необычно и романтично только впервые дни, а потом стало раздражать и злить. И хотелось спать, а слышимость была плохая — треск, шум в эфире, еле-еле что-то пробивается. И сто раз вызываешь кустовую станцию, и гудит в подполе умформер и не даёт ребятам за стенкой спать. Как приходил ночью заспаный Вадим в валенках на босу ногу и сочувствовал: — Чё, непроханжа?

О том, как вспоминал её, когда по радио слышал популярную тогда песню: «Поёт морзянка за стеной весёлым дискантом, кругом снега, хоть сотни вёрст исколеси...» Это ведь обо мне песня!

Да много мне хотелось рассказать Але, но ведь ей это было не нужно… Это было нужно мне, чтобы она меня уважала. Очень хотел побыть с ней вдвоём, чтобы она спрашивала, а я рассказывал, рассказывал… Не получилось. Была дистанция, ТАБУ. В ней уже появилось осознание своей власти над другими, своей неотразимости, красоты, превосходства; даже девчонки во дворе это, я видел, признавали и завидовали ей. А я уже не мог так общаться, я мог только «на равных», а «на равных» не получалось. Возле неё крутились пацаны, на неё оглядывались на улице. Некоторым удавалось её развеселить, рассмешить. Я не хотел заискивать, хотя сердце, когда видел её, готово было выпрыгнуть за рёбера — так ощущалось. Я уже уважал себя после зимовки на метеостанции, хотя во дворе меня быстро «поставили на место». Возникла отчуждённость, враждебность: «Не высовывайся! Здесь свои лидеры, авторитеты. Под-у-умаешь, на севере побывал!» И, однажды, Виталька — парень, на несколько лет старше, который в детстве стравливал нас, младших пацанов, на драку и судил поединки «до слёз» или «до первой крови»; или назначал « главного подавалу», — пацана, который бегал за далеко улетевшим мячём, когда старшие играли в волейбол, а нас, младших, в игру не принимали,

 

 

 

только за мячём бегать дозволялось, да и то только «главному подавале». Этот Виталька спросил меня насмешливо: — Ты там что, с чукчами жил? — В тех краях не чукчи, там орочи — местные жители — ответил я и начал рассказывать, что они хорошие, добрые люди; не врут, не подличают, не злорадствуют. Что они надёжные товарищи и если бы были другими, то просто бы не выжили в тех условиях северных. Виталька меня перебил: — Всё равно — ЧУКЧИ! Посмотрел на меня: — О-ЛЕ-НЕ-ВО-О-Д. И все пацаны подхватили: — оленево-од, оленево-од… Будто пасти оленей, кочевать со стадом, это что-то комичное, не достойное уважения. Сами бы попробовали! Хотя… В школе ещё учителя грозили, что, мол, плохо будешь учиться, дворником потом будешь работать или пастухом… Я уже не хотел быть «подавалой», даже главным, — ушёл. Всё равно не поймут, какой я «в жопу полярник», да и слушать не станут или будут насмешничать: Виталька- то своё слово уже сказал, а он авторитет во дворе. Тогда, в читальном зале, Алька только начинала понимать, какая у неё власть надо мной. Ей было интересно. Это был эксперимент. Теперь она знала точно и стало не интересно. Я был побеждён. Со мной нельзя «на равных». Я не мог ей ничего объяснить, потому, что просто чувствовал, то есть мыслил бессловесно, не мог словами изобразить, что переживал, чтобы она поняла меня и хотя-бы не презирала. Уже тогда я пытался понять, почему она меня так держит? Почему именно она? Её первое и единственное прикосновение ко мне меня удивило и… не обрадовало! Оно было не то, чтобы уверенным, но быстрым и цепким — «хвать!» Она взяла меня за запястье, чтобы посмотреть, какие я купил себе в Магадане часы. Её рука была прохладная, нежная и… чужая! Не ко мне нежная, а сама по себе. Это чувствовалось: « Герой, я не люблю тебя!» — это же классика. Хотя… какой я герой? Люди в тех краях родились, живут всю жизнь работают и не пыжатся. Но, ведь она глянула на меня с уважением: «Сам заработал и купил, а не родители подарили». Она тоже так хочет, сама; она гордая. Ну, вот — зауважала ведь! Что тебе ещё надо? Из-за часов… Кто их поймёт, девчонок, что они ценят в людях?

А Люда и Света слушали мои рассказы с интересом, сопереживали, понимали меня и мне не надо было врать или преувеличивать что-то, потому, что врут, когда чего-то боятся, от кого-то зависят, когда их не слушают или слушают плохо, когда не уважают, а хочется, чтобы уважали, чтобы ценили, поэтому врут, пытаясь усилить эффект от рассказа, заинтересовать собеседника. Меня слушали, уважали, понимали и я мог выговориться на радость и облегчение себе и не угнетая, а наоборот, вовлекая их в свои наблюдения, ощущения, переживания. Я говорил долго, даже язык устал — никогда ещё так много не говорил, но выговорился моим благодарным слушательницам. Особенно им понравился рассказ, как кот ловил мышку. Я тогда дежурил ночью и боролся со сном, потому, что приближалось время идти на срок (наблюдений). В рабочей комнате стоял у книжного стеллажа высокий штабель ящиков с консервами в стеклянных банках. Томатный сок там, компоты всякие, овощные

 

 

 

консервы. Мы их в рабочей комнате сложили, чтобы не разморозились в складе ( там печку не топили). На штабеле лежал полушубок мехом вверх, а на нём любил спать кот- (воздух вверху теплее). Я глянул на кота. Он смотрел со штабеля вниз, мне показалось, — удивлённо. Я тоже посмотрел, куда и он и увидел… мышку! Откуда она взялась, -думаю, — с макаронами какими-нибудь завезли, когда продукты выгружали в августе, с вельбота? Тогда судно развозило на прибрежные станции оборудование всякое, продукты. Вот повезло нашему Васисуалию! Он, смотрю, уже уши прижал и задницей вертит, к прыжку готовится. Мышка его не видит. Сидит столбиком на одном месте и лапками что-то у мордочки мусолит. «Ну, прыгай!», — думаю, — «чего тут тянуть»? А он всё готовится — (высоко прыгать, круто). Вдруг: БА-БАХ! — в метре от мышки грохнулся, мордой об пол тюкнулся, — лапы, что-ли подкосились? Затряс головой. Мышка быстренько, будто её за ниточку утянули, оказалась у печки и пропала, за веником из кедрового стланика спряталась, а кот давай нюхать место, где она сидела, оглядываться. Мрр… недоумённое — издал такой звук и на меня посмотрел: « Не видел, куда она делась?» — Не видел — говорю. « Вот здесь же была!» — читалось в его глазах, — «Ну, как же, я не знаю...» Головой опять тряхнул то ли от того, что стукнулся подбородком, то ли стряхивая сон: « Приснилось, что ли?»

Девчонки смеялись, Люда даже в ладоши похлопала и я видел в их глазах, что они всё так и представляют себе, как я им изобразил словами.

— Интересно, конечно,- вздохнула Люда, когда просмеялась, — даже завидно немного. Я бы тоже хотела там побывать, только… ну, неделю, месяц. Посмотреть. А так… Там же людей нет! Не-ет, в посёлке люди… Я бы не поехала на таёжную станцию. Правда, Света? — Конечно! — радостно подхватила Света, мол, « Кому интересно, тот пусть туда и едет! А мы с тобой, поедем в посёлок Палана. Там клуб, кино, магазин, там людей много, правда, Люда?» Я тоже подумал, что они правы — на таёжной станции, без людей, можно жить только временно. — А вы где на практике были? — спросил я. Девчонки переглянулись. — Да мы в городе, на учебной метеостанции… Люда глянула на меня быстро. Взгляд вроде как виноватый и голову опустила, мол: « Мы ещё ничего такого, как ты, не видели.» Я понял, что она в самом деле завидует и мне стало неловко: наговорил, наговорил… Но я ведь им ничего не врал, не хвастался. Я думал, что им просто интересно, а оказывается, «придавил» их своими приключениями. — А почему вы решили на Камчатку приехать? — спросил я. Люда оживилась. Ей понравилось, что я спросил. — Ну-у, посмотреть хотелось. Она даже зажмурилась: — Камча-атка, такая да-аль! И засмеялась. Мы думали, что здесь ходят в таких, меховых… с капюшонами… — Кухлянках? — подсказал я. — Наверно… и в унтах таких… — В торбасах? — Как? — переспросила Люда. — Ну, в торбасах, из камуса… (Девчонки опять переглянулись) — Ну, да-а...- неуверенно подтвердила Люда, -А здесь такой же город, как у нас, только холоднее. Да у нас поздней осенью так-же. Я, наверно, здесь и останусь. Она замолчала, о чём-то задумалась. — Вот доберётесь до своей Паланы, будете там в оленьих шкурах ходить, как туземцы. — сказал я.

 

 

 

 

 

— А мы так нарядимся и сфотографируемся, правда? — обрадовалась Света. Девушки мечтательно засмеялись: «Как нарядимся! Как сфотографируемся!» Я ушёл напиться воды, потому, что во рту пересохло — часа два говорил.

 

И, всё-таки, почему именно Аля? Но, ведь я хорошо помню, что та девочка, которую я потом узнал в ней, привиделась мне ясно на берегу моря, когда мне было девять лет, или ещё не исполнилось девять...

… Я увидел под водой, на небольшой глубине, странное существо, чудище какое-то. Я его даже на картинках толком не видел, хотя догадался, что это, наверное, краб. Сердце заколотилось от азарта. Я нашёл на берегу палку, вошёл в воду глубоко, даже трусы замочил и, деревянной палкой, непослушной руке под водой, потому, что я и руку по плечо окунул в щекой воды почти касался, а палка всплывала, плохо управлялась и краба я то видел, то не видел. Окунул лицо, открыл глаза — совсем мутно. Не поймёшь: то ли это краб, то ли камень. Но я, всё-таки, подогнал краба, растопырившего под водой клешни, к берегу. Он переворачивался, показывая мне светлое брюшко, становился на ноги, убегал боком в тёмную глубину, а я снова подталкивал его к берегу в упругой воде и, всё-таки, вытолкал на мокрый плотный песок, куда наплывали тоненькие прозрачные языки волн с каёмкой из лопающихся пузырьков пены. Схватил его за растопыренные, открытые для боя, мокрые клешни. Панцирь у него был больше моей ладони и клешни сильные. Он их сгибал, сопротивляясь моим пальцам, царапал колючими лапками руку. Это было неприятно, но я терпел. Под панцирем, впереди, двигались, шевелились щиточки туда-сюда и пузырилась пена, как слюна. Я хотел поудобнее перехватить клешню и краб не упустил этот момент- больно цапнул за мизинец. (Потом ноготь на мизинце посинел) Я испугался, вскрикнул, и отшвырнул краба за песок, в траву; он сразу же побежал опять к воде боком, приподняв растопыренные клешни, хотя моря из травы ему видно не было. Он так быстро перебирал ногами, что, пока я примерялся, чтобы снова его схватить, прихлынула волна и краб поплыл, едва касаясь ногами песка и я поймал его уже на песчаном валике, где вырастала следующая волна и снова держал его за сильные клешни. Он пытался освободиться: пускал «слюни», царапал меня ножками, но я его держал. Я ЕГО ПОБЕДИЛ! Из под пяток щекотно вымывался песок. Они проваливались в шершавую текучую ямку. Отбежал выше. Я держал добычу. Волны подмывали мои ступни. И, вдруг, тоскливо сжалось сердце. Мне очень, до слёз, до стона захотелось, чтобы меня с крабом увидела девочка! Она бы ойкала и боялась, а я бы не боялся… Я так ясно её себе представил, будто увидел на мгновенье, а вокруг никого не было. Утро. Солнце низко. Песок ещё прохладный. Пахло мокрыми водорослями. Шипели и всхлюпывали набегавшие на берег пологие волны… А я ведь не Алькино лицо тогда представил, а смуглую от загара девочку, мою ровесницу, в полинявшем от солнца сарафанчике, с косичками и восторженными тёмными глазами. Я посмотрел на Люду. Интересно, у неё в

 

 

 

детстве были косички? Она тоже оглянулась и в глазах её было удивление и непонимание: «Почему он так смотрит?» Я отвёл взгляд и подумал: Может мне тогда не Алька привиделась, а другая девочка, Людка? Они ведь со Светой приехали из какого-то города на Чёрном море. Может быть, тогда, на берегу другого моря, Людка убегала с визгом от догонявших её волн? Может она и есть моя половинка? Да не-ет… Она такая красивая, а у меня морда… И Альке я тоже не подхожу. Нельзя так. Оба должны быть красивыми… Да не надо мне никого! Буду сам по себе! И всё. Я заметил, что Люда улыбается. Я не знал, чему она улыбалась. — Света, — позвала она,- пойдём в столовую? И они ушли тогда, а я начал читать книжку, недавно купленную: «Зверобои залива Мелвилла», про эскимосов Гренландии.

Ну, а потом все разъехались как-то в один день, сразу. В зале стояли кровати со свёрнутыми матрасами, голыми сетками — скучно стало. Осталось нас всего несколько человек: я, Володя — тот парень из Усть-Камчатска, что на сцене спал, когда я первый раз пришёл в этот зал; он сам по себе жил — дела у него свои, потому, что он старше нас, вышел из детского возраста; Надя, Люда и Света. О ней я ещё не рассказывал. Блондиночка такая, я про себя её называл «альбиносочка». Личико нежное, кругленькое, глаза светло серые, чистые, но в них уже переживания какие-то, заботы. Я сразу, как её увидел, подумал, что она, наверно, похожа на свою уютную бабушку. Они с Людой аэрологи, и должны были в Палану добираться, что на севере полуострова. Там большая аэрологическая станция, или даже, обсерватория, где запускают в небо радиозонды и шар-пилоты. Ну, вот. Я уже потратил подъёмные. Билет на самолёт — в кармане пиджака, в паспорте. Экипировку приобрёл для работы на станции, учитывая опыт зимовки на «Пёстрой Дресве»: сапоги кирзовые зимние, с войлочной подкладкой; куртку утеплённую, ватную, с не продуваемым, из плотной ткани, верхом, с карманами удобными, накладными, с капюшоном и даже накладкой на нижнюю часть лица, чтобы нос и подбородок не обморозить, когда ветер; штаны, такие же как куртка, с высоким

плотным поясом, на лямках с резиновыми вставками. Особенно мне понравились штанины ниже колен — двухслойные. Узкую, утеплённую, в сапог заправляешь, а поверх голенища — широкую, и завязываешь, чтобы снег в сапоги не набивался. Я эти штаны надевал и на сцене ногами размахивал, приседал, наклонялся — проверял: не стесняют ли движения. Отличные штаны! И девчонки в зале сказали, что штаны я себе купил удобные, а Надя даже спросила: — А там были меньшие размеры? А сколько они стоят? И рассуждала: — А что, на снегосъёмку ходить — очень удобно! А то вечно снег в валенки набьётся и ходишь потом, как дура, в мокрых валенках! Но Люда и Света её отговорили, сказали, что «На станции выдадут». «Ага» — думаю, — «Выдадут вам, как же! Таких, как у меня всё равно не выдадут». Сложил их аккуратно, увязал вместе с курткой. «Ну, вот»! — думаю, — «Штаны у меня есть, теперь можно хоть в Антарктиду. Штаны-то, не продуваемые»!

Купил я всё это и денег совсем не осталось, так, копейки. Сходил в автомат-закусочную недалеко от ресторана «Вулкан» в последний раз. Там жетоны


тогда покупать надо было — вводилась такая система современного обслуживания, чтобы стоя есть. Ну, поел и всё. И бренчит в кармане мелочь (на

автобус до аэропорта.) И ещё два рубля рыженьких остались. Может быть, где-то в пути перекусить придётся. Завтра улетаю в посёлок Усть-хайрюзово, а оттуда на остров буду добираться, на свою метеостанцию.

В этот вечер Люда и Света никуда не ушли, остались в зале и я подумал: «Надо же свой отъезд отметить»!

Что я раньше не вспомнил!? Рабочий день в Управлении закончился, аванс не возьмёшь, но я придумал, как быть. Пособирал по углам, по пустым тумбочкам порожние бутылки из-под вина, пива; набил ими рюкзак. ( там, в зале, кто-то рюкзак оставил с оторванной лямкой). Я его загрузил, отнёс бутылки в магазин, успел. «Она» уже закрывать его собиралась, железной перекладиной гремела у двери. Уговорил. Сдал и на вырученные деньги, (свой рубль ещё добавил), купил бутылку портвейна и, на сдачу, шоколадных конфет. «Она» спросила: — Каких? А я растерялся. Потом увидел на фантике самолётик и сказал: — Вот этих. ( Я улетаю на самолёте, конфеты «пилот» — подходит) Продавщица, когда взвешивала, хотела одну конфету снять, потом переломить. На меня посмотрела… Я по глазам понял, что она подумала с усмешкой: «ухажёр» и оставила конфету в кульке: — «ладно, уж». (Там их и так мало было).

Побежал к зданию Управления вприпрыжку. Не солидно, конечно, но мне было весело. Захожу в зал, там Люда со Светой были, показываю бутылку: — Ну, говорю, — давайте теперь меня провожать! Они обрадовались: «Всё развлечение». Люда засмеялась, в ладоши похлопала а Света спросила: — А может завтра опять погода не лётная? — Да лётная, — сказал я, — сколько можно ждать? Должна быть лётная! И мы стали сооружать стол. Люда села на свою кровать, Света — на свою. Я установил стул между кроватями, спинкой к тумбочке, поставил на него бутылку и кулёк с конфетами. — Фи, — сказала Люда, — что ли в конфетах не разбираешься? Они же со светлой начинкой, кислые. Лучше бы шоколадку купил! — Там других не было — соврал я, хотя вспомнил, что, кажется, были. «Да какая разница»- думаю, — «всё равно шоколадные. Я попросил шоколадных, она и взвесила. Придирается ещё»; и хотел сесть рядом с Людой. Она ничего не сказала, только чуть нахмурилась, напряглась и я сразу понял, что не надо. Снял с подоконника стоявшие возле рамы три гранёных стакана, поставил их на стул. ( — Они чистые, я их мыла — сказала Люда. ) Потом принёс ещё один стул и сел на него перед стулом- столом. Люда глянула на меня благодарно и мне от этого стало даже лучше, чем если бы я сел с ней рядом и волновался от близкого с ней расстояния. Стал с важным видом открывать штопором бутылку, а Люда в это время положила под конфеты и стаканы какую-то бумагу, или салфетку, не помню, но стало нарядно, будто там скатерть. Начал разливать вино по стаканам и вспомнил, что возвращаясь из магазина вприпрыжку, чуть не налетел на Надю и курсанта, стоявших во дворе, недалеко от «чёрного» входа в здание. Они целовались и меня не заметили. Уголок голубого гюйса курсантской формы и сейчас был виден через крайнее окно; он то появлялся, то исчезал — ещё не совсем стемнело. Люда проследила

 

 

 

за моим взглядом, спросила: — А их позовём? — Им не до нас, — сказал я, — У них там любовь. — Да какая там любовь, — спокойно возразила Люда, — Просто целуются и всё. — А я не верю в любовь! — сказала Света и посмотрела на Люду, мол: « Правильно я говорю»? Люда опустила глаза, не ответила. Света хотела, наверно сказать: « Правда, Люда»? Но запнулась и посмотрела на меня. — Я не то, чтобы вообще не верю… Я не верю в КНИЖНУЮ любовь! Последнюю фразу она произнесла обрадованно, что, мол, выкрутилась: «Уж это-то правильно: книжная любовь — враньё сплошное»! — Почему? — спросил я.

— Потому, что у них там любовь ПРЯМ ТАКА-АЯ УЖ, ПРЯМ КУДА ТАМ! И даже губки надула — обиделась на писателей за это; и опять посмотрела на Люду: «Правильно?» И они вместе посмотрели на меня. «Вот так» — говорили их глаза — « Уж против этого ты не поспоришь, а то «почему» спрашивает, будто сам не знает». Тогда я стал защищать писателей и сказал, что они «всё берут из жизни», а Света сказала, что они все ВРУТ, ВРУ-УТ! И, вроде бы убеждённо сказала, а в глазах её было сомнение, — я заметил. Первое «врут» она произнесла с удивлением: «Они же врут, неужели ты сам не понимаешь»? И с обидой: «Врать ведь не хорошо, правда? Зачем они это делают»? А во втором «врут» был вопрос и ещё сомнение, надежда: « А может, не врут? Может правда»? — Будто меня спрашивала. А в общем получилось, что она убеждена — врут! Если бы я в глаза ей не смотрел, так бы и понял, как услышал.

Мы подняли стаканы и посмотрели друг на друга, потом они посмотрели на меня — «что я скажу»? Мне хотелось сказать что-нибудь такое… этакое, «блеснуть», а в голове было пусто. Пауза затянулась. — За любовь? — робко, с вопросительной интонацией предложила Света. — Да что за неё пить, — возразил я с лёгким раздражением, (Она помешала мне думать), — От неё и так не отвертишься. И Люда меня поддержала: — Да ну, и правда, всё время «за любовь», сколько уж тут говорили про это… — Ну, ладно, — придумал я. -Давайте выпьем за писателей, чтобы не врали. И обрадовался, что я молодец, к месту сказал, удачно. — Это тост? — удивилась Люда. — А чё? — удивился я. — Ну… за это, конечно, можно выпить… — неуверенно сказала сказала она. — Можно, а чё? — сказал я уверенно. — Правильно, пусть не врут! — сказала Люда и глаза её при этом потемнели, увлажнились, будто она только что плакала и вот, успокоилась, всхлипывает. Мы засмеялись и выпили. Я развернул фантик на конфете «пилот», оставил его возле стакана на столе-стуле, поднёс конфету ко рту и заметил удивление Люды. (Она держала конфету полуразвёрнутую, только один край отогнут, а тот, что был в пальцах, так и остался в фантике). — Так же пальцы испачкаешь — сказала она мне. А я всегда так ел конфеты — фантик выброшу, и всё. «И правда» — думаю, так вроде красивее, когда в фантике. Завернул один край, как у Люды, поднёс конфету ко рту, откусил. У неё в глазах: «Вот, правильно, так и надо». Будто бы мы не просто вино закусывали, а некий торжественный ритуал совершали. Я не обиделся на замечание, даже понравилось, что ем теперь конфету культурно. И у Светы так была конфета завёрнута. Мы ели конфеты и Люда начала рассказывать: Я на танцы раньше бегала, только когда выпью. Вообще меня держали, как на привязи: «Девушка

 

 

 

не должна! Девушка не должна»! Днём жара, а вечером просто тепло, приятно, цветами пахнет… Так хочется на танцы, а страшно. А я — рас, прокрадусь к сарайчику, Там у дедушки, за виноградником, в сарайчике, бочка стояла с вином,- он сам делал. Вкусное такое! И стаканчик стоял. Я — рас, стаканчик наберу, оглянусь: «Никто не видел»? Рас, выпью и бегом! Калитка — хлоп! Слышу вдогонку: — Людка, куда побежала?! А я будто не слышу, туфли в руках, лечу, аж ветер гудит в ушах. (Она рассказывала и так забавно прятала ставшие плутоватыми глаза, будто бы не тогда, а сейчас шкодничала). А на танцах с девчонками хохочем, весело. Не столько там танцевали, сколько бегали да хохотали. Дедушка такое вкусное вино делал, а мне не разрешали… В глазах её появилась обида: «Вот какой дедушка, не разреша-ал...» Ой! — вспохватилась она, — У меня же яблоки остались! Сейчас посмотрю, наверно ещё остались. Мне бабушка целый чемодан наложила, а как я такую тяжесть понесу? Хотела выложить, а бабушка как всегда: «Возьми, не пожалеешь»! А, — Люда беспечно махнула рукой, — мне всё время кто-нибудь помогал чемодан нести. Дядьки такие хорошие попадались в дороге, даже ссорились, кто понесёт чемодан. Так смешно. Я их потом яблоками угощала. У них сразу глаза такие: БУМ! И в дороге всех угощала, и сама ела и здесь все ели и всё равно остались. Я думала, что всё равно не довезу, а они так хорошо сохранились. Сейчас посмотрю. Я отодвинул стул, помог вытянуть из под кровати большой чемодан. Люда щёлкнула замками, приоткрыла (кровать мешала открыть полностью) крышку, стала искать в чемодане рукой и повеяло ароматом тонким, праздничным, знакомым, знакомым… У халатика её был такой запах… Я тогда близко прошёл и уловил. Она его из чемодана достала и гладила на столе, на одеяле. У кого-то они, девчонки, утюг брали тогда, у завхозихи, наверно. Халатик был светло коричневый и я сразу, как только в нём её увидел, подумал: «Похоже на конфеты из коробки; их отец, однажды, привёз из командировки». Цвет волос как шоколад, а халатик, как начинка в конфете. Ну, вот, так сразу подумал. Фланелевый халатик; и так на ней красиво, ладно «сидел», облегал её фигуру, даже на вид уютный, мягенький. Подрез на нём ниже талии, на бёдрах. Талия у Люды красивая, плавная. У меня было искушение погладить, провести рукой по изгибу сверху вниз, только по изгибу… а потом извиниться, «нечаянно», дескать, и я уже решился, а рука не посмела… Запрет какой-то. Она же на танцы бегала и кто-то её за эту талию придерживал, а я не могу… — Я тебе мешаю? — Люда оглянулась, мол: «Я подвинусь, ничего страшного, только вот на свитерке складки расправлю». (Она его постирала и вешала в тот момент на спинку кровати). — Да нет, не мешаешь, — сказал я, — просто задумался… и отошёл. Поднялся на сцену, за занавес, взял гитару и погладил её бок по изгибу. Гладко, но… круто и… фанера. А почему рука не посмела? Я же тогда твёрдо решился? СТОП! Вспомнил! Такой аромат свежести, праздника был, когда отец приехал из командировки, из Москвы, куда, как мама говорила, его вызывали «нервы трепать», после фельетонов, какие он писал в газете про больших начальников. Он ставил на пол портфель потёртый, раздутый ( в нём всегда газет было больше, чем остального), снимал шляпу и говорил: — Фу-у,

 

 

 

устал, как собака! Шляпа у него так пахла изнутри, фетровая, похоже… Щёки у него колючие, я не любил, когда он меня к щеке прижимал. Дома был небольшой переполох. Сестрёнки старшие из комнаты выскакивали. Празднично, хорошо… И мама с отцом целовалась, а потом опять ругались, ругались… Это же яблоками пахнет! Что я думаю, балда! Такой запах был в левом шкафчике буфета у нас дома! В нём когда-то яблоки лежали, их отец откуда-то привёз после войны. Я не помню, а сестры рассказывали и обижались, что почти все яблоки мне скормили, потому, что я «шибко маленький» был, а я был «и так толстый», а им не давали… Потом яблок в буфете уже не было, только запах остался. Я иногда взбирался на стул, открывал высокую тёмную дверцу и нюхал. На полках в этом шкафу тогда ничего вкусного не было, только стопка пустых тарелок стояла, и всё. А мне каждый раз казалось, что вот сейчас открою, а та-ам… ЯБЛОКО! Я их на картинках видел и в школе, в первом классе, рисовали, раскрашивали красным карандашом. Потом, когда я уже в третьем классе учился, в городе появились китайские яблоки. Отец принёс домой целый ящик перед новым годом. Они там были в бумажки завёрнуты и засыпаны рисовой шелухой. Мы с сестрёнками грызли их целыми днями, потом в шелухе выискивали. Руку погрузишь и водишь в ней, пока не нащупаешь твёрдое. Шелуха тёмно жёлтая, колкая… Яблоки вкусные, сочные, жёсткие, но пахли не так, как из буфета; а сейчас был именно тот запах, как в шкафчике.

— Есть! — обрадовалась Люда, — осталось, вот хорошо! Она достала яблоко и подала его мне — большое, жёлтое, с нежно розовым бочком. — Это тебе. Она на меня не смотрела, но по неловкости жеста, по тому, что у неё в этот момент были опущены ресницы, я почувствовал, что это не просто закуска к вину, а подарок, и даже растерялся. Я смотрел, а она сказала: — Да бери, чё ты? В глазах удивление, вопрос: « Чё ты не берёшь»? Я взял яблоко: Тяжёленькое… Понюхал. Люда уронила крышку чемодана, задвинула его немного под кровать, чтобы не мешал ногам, уселась в прежнее положение, вздохнула и посмотрела на меня. Я нюхал яблоко. «Надо же»! — подумал, — «Мечта детства… из рук красивой девушки»… Хотел сказать, но постеснялся произнести эти слова: «Красивой девушки». Ещё подумает, что я влюбился! Глаза Люды смеялись: — Что ты его нюхаешь? Ешь, да и всё. — Жалко такое есть. Как не настоящее. Я в музее видел такие, из воска. — Настоящее! Это сорт — шафран! (Мне показалось, что Люда обиделась). — А где такие растут? — В Туапсе — похвасталась она.

Я посмотрел на неё удивлённо: — не понял. — В Тикси, ты хотела сказать? А Туапсе… там же север, тундра! В ответ — расширенные глаза, ответное весёлое удивление: « Что я, разыгрываю её? В самом деле та-ак думаю?!» Туапсе на севере! — сказал я уверенно и даже напористо, мол: Не надо меня обманывать. Это Тикси, кажется, на Чёрном море. Девчонки переглянулись и засмеялись, но сдержано, чтобы меня не обидеть. Я нахмурился: «Что я, дурак, что ли»? Я же помню, по радио слышал: «Поярный порт Туапсе...» — Полярный порт Туапсе… — произнёс я вслух, как-бы размышляя. Девчонки как захохочут! Наверно у меня в глазах такое выражение в этот момент, как у кота,

 

 

 

проворонившего мышку. Я увидел в смеющихся глазах Люды, что она вспомнила мой рассказ про кота. Смеялись они совсем не обидно, просто весело. — Полярный порт Ти-икси, — подсказала Света. — Тьфу- ты! — говорю, — Правильно, это Туапсе на Чёрном море, а Тикси у моря Лаптевых, правильно! И тоже засмеялся. — Эх, ты… — сказала Люда с упрёком, — Не знаешь, где Туапсе! Я разозлился: — А вы знаете, где Находка? — Какая находка? — удивилась Люда. — Ага! — обрадовался я. — Находка это город-порт в Приморском крае! Вы свои города знаете, а я свои. — Ну, уж, Туапсе не знать… — не сдавалась Люда. Я не ответил на это, сказал, почему-то заважничав: — Ну, давайте тогда ещё выпьем. Для мозгов. Люда хихикнула, глянула на меня быстро: «смешной». — Да мне хва-атит,- говорит, ты себе наливай! Ты же парень, тебе больше надо… и опять хихикнула: — Для мозгов… Тут уж мы все трое как захохочем! Я сначала не мог смеяться, только: «Гы, Гы», а потом залился по-куриному: куд -куд- куд куда-а-а, аж до слёз. А девчонки — надо мной, что я так смешно смеюсь. — Хватит там хохотать! — услышали мы недовольный голос Володи со сцены, из -за занавеса. — Идите, вон, на улицу и хохочите! Я спал, а вы меня разбудили! Мы стали смеяться тише, давиться смехом и устали. И, что-то отвлеклись, забыли, что собирались выпить. Я держал яблоко в руке, оно чуть примялось пальцами, наверно, когда смеялся. Люда посмотрела и говорит: -Что ты его держишь, ешь! Ты таких, наверно не пробовал? -Нет, не приходилось, — сказал я и вспомнил, что пробовал, только не помню, и хотел рассказать про яблоко из буфета, про мечту детства. — Да кусай, чё ты? — Люда даже голову чуть набок наклонила — обижаешь, мол, Тебя угощают а ты ломаешся. — А вы? — спросил я. — Да мы уже ели! — в один голос возразили девчонки. — Не-ет, я один не буду — сказал я. Положил яблоко на «стол», потянулся за ножиком, лежавшим возле бутылки, открыл лезвие, штопор загнул на место. — Надо от целого кусать… — сказала Люда, вроде бы с сожалением. — Да, можно и разрезать, какая разница.

Я разрезал яблоко на три части, взял себе дольку с розовым бочком. Люда взяла, вроде- бы, неохотно, Света — тоже… Мне даже показалось, что я что-то не так сделал. Откусил от своей дольки. Яблоко было сочным, но не жёстким, с медовым то ли вкусом, то ли запахом — вкусное яблочко.

— Если бы ты раньше приехал, — сказала Люда,- столько яблок было! Они вообще были медовыми. Сейчас уже выдохлись. — А можно мы попоём? — спросила она, оглянувшись на занавес. — Да пойте, ну вас. — отозвался Володя. — Всё равно разбудили. — Иди к нам, раз проснулся — позвала Люда. — Не хочу. Я лучше почитаю. (За занавесом зажёгся свет). Я сбегал на сцену, где на стуле неустойчиво стояла прислонённая к спинке гитара с инвентарным номером на «талии». Этот номер почему-то запомнился — 124. Володя читал книжку лёжа на боку, поверх одеяла. Свет на книгу неудобно падал; он её поворачивал, приспосабливался — (учебник какой-то). Я вернулся к девчонкам, сел, попробовал струны: — настроены. — Сыграй что-нибудь — попросила Света. — Весёлое — добавила Люда. Я попытался вспомнить что-нибудь весёлое. Да как на гитаре «весёлое» сыграешь… Это же не балалайка, правда? — Девушки приго-ожие, тихой песней встре-етили… — пропел я. Они засмеялись.

 

 

 

Я лучше вам свою любимую песню спою, правда, она тоже не весёлая.- сказал я. — Ну, спой.

 

Тихо по веткам шуршит снегопад,

Сучья трещат на огне

В эти часы, когда все уже спят

Что вспоминается мне?

Неба далёкого просинь

Редкие письма домой...

 

Девчонки слушали, глядя на мои пальцы, бегающие по струнам и гитара в тишине так хорошо звучала...

 

Долго ли в сердце тебя сберегу

Ветер поёт на пути

Через метели, бураны, тайгу

Мне до тебя не дойти.

Вспомни же, если взгруснётся,

Наших стоянок огни...

 

Я пел про Алю и для Али и душа моя страдала. Особенно мне нравились слова:

 

Вплавь и пешком, как придётся

Песня к тебе доберётся

Даже в ненастные дни.

 

Именно — «добеРётся», а не «донеСётся». Добредёт, доползёт… когда-нибудь… Я хорошо пел — я это чувствовал. У Светы даже глаза увлажнились и она отвернулась к окну. Когда я допел, девчонки загрустили, каждая о чём-то думала, а я доел свою дольку быстро так: раз, раз и её уже нет. — с семечками, с «потрошками». — Хорошая песня, — сказала Люда, — только грустная. Я уже проглатывал последний кусочек и вспохватился: — А вот ещё..., но Люда меня перебила: — Давай лучше «Маричку», правда? Она посмртрела на Свету. Я стал подбирать мелодию. Получалось так себе — я её ещё ни разу до этого не играл. Потом перестал, когда девчонки запели. Они уселись поудобнее, закачали головами в такт уже звучавшей в них мелодии и запели. Да так хорошо, слаженно у них получалось!

… А на тому боци

Та й живЕт Маричка

Я до твоГо сЭрдца

Кладку прокладу

 

Особенно проникновенно звучали слова: «До твоГо сЭрдца»; почти как у Маринки: «Но как узнаешь»… Я смотрел на них, (на Люду, в основном) и

 

 

 

 

 

 

слушал, опираясь подбородком о гитару, которую держал на коленях вертикально, грифом вверх, обхватив её за «талию» и мне было так хорошо, что уже и не помнил, было ли мне когда-нибудь так хорошо. И ничего ведь не надо; только смотреть на их лица, слушать, как они поют. Ведь это и есть СЧАСТЬЕ, когда ничего не надо, когда просто хорошо и всё. Они допели всю песню до конца. Окно за тумбочкой было уже совсем тёмное. В нём отражалась

лампочка в чёрном патроне, без абажура, висевшем на свитом проводе, побеленном когда-то, как и потолок, извёсткой. Света, я не заметил, когда, встала, отошла (или вышла из зала?), а мы остались с Людой одни, друг против друга. Она покачивалась, опершись руками о край кровати, а потом в её глазах мелькнуло что-то весёлое и она запела свою песенку:

Я не могу, дорогая

Глаз оторвать от тебя

Рядом с тобою шагая

Я напеваю всегда:

Ай я яй, тебя люблю я

Ай я яй, ты всё молчишь

Ай я яй, тебя прошу я

Не зови меня «малыш».

Она пела, не обращая на меня внимание, пела для себя и лицо её было счастливым и спокойным. Я смотрел на её лицо, любовался им, но, когда она пела «Люблю я», мне мучительно хотелось поцеловать губы, произносившие эти слова — «Люблю я»… Наши взгляды встретились. Она пела припев, который заканчивался словами: «Ай я яй, без поцелуя нам теперь не разойтись»

Пропела «Ай я яй» и, по инерции, наверно, её глаза смеялись и мне трудно было в них смотреть, но я смотрел. А когда она произнесла «люблю я», всё вокруг исчезло… Остались только её глаза — глубокие, бездонные… Это было почти не реально. Или это был мгновенный сон? Я увидел смеющиеся глаза Альки, её лицо, близко… Люда как-то осеклась сразу, даже отшатнулась, мне показалось, так и не допев «без поцелуя». Склонила голову, провела ладонью по одеялу, свисавшему с края. Быстро глянула на меня. Во взгляде… Вроде хмыкнула и ещё было… отчуждённость? Обида? Усмешка?

— Что ли думаешь, это про тебя? — сказала она негромко.

— Ничё я не думаю… — сказал я. Люда посмотрела в тёмное окно и голос её стал просто спокойным: — Тебе завтра на самолёт рано. А мне и не хотелось продолжать банкет. Мне сразу передалось её спокойствие. — А вино так и не выпили — сказал я. — Я не буду — сказала Люда. Я посмотрел в свой стакан,
но мне тоже не хотелось пить. — А куда его? — Допей сам, или вылей. Что, после нас, что ли, будут допивать? Я собрал фантики от конфет в левую руку, стаканы сгрёб, прижал тремя пальцами изнутри,- щепоткой, вроде. Они брякнули. Открыл плечом дверь в коридор. Возле умывальника под лестницей,

 

 

 

Света, только что умывшаяся, промокала лицо белым вафельным полотенцем. Их нам вчера завхозиха приносила. «Сколько вас тут ещё осталось»? — спрашивала она со стопкой полотенец на руке и тем, кто был в зале, выдала по небольшому чистому полотенцу. Вода текла из крана тонкой струйкой. — Закрути, а то у меня сил не хватает — попросила Света. Одна створка двери во двор была открыта и подпёрта внизу половинкой кирпича, чтобы не закрывалась. С улицы тянуло прохладой, даже холодком по ногам и прохлада эта пахла школьной осенью. Вот, когда утром бежишь в школу через парк; днём -то тепло будет, — знаешь, а пока ещё зябко и пахнет так, немного грустно — листьями увядшими… Там, за дверью, было темно, но заметны два силуэта: курсант и Надя. Они стояли лицом друг к другу. Это было, как на книжной иллюстрации: Открытая в темноту дверь, за ней — два силуэта: Молодой моряк в фуражке, сдвинутой на затылок, и стройная девушка… Красиво!

Я бросил фантики в урну, вылил вино «для мозгов» в раковину, ополоснул стаканы, закрутил кран. Он закручивался жёстко — металл по металлу и всё равно сипел и капля всё равно наплывала, а потом отрывалась и падала — «тюк»… В коридоре было тихо и слышно, как вверху, на втором этаже, пищит морзянка. Радиоузел там, — принимают кодированные сообщения о погоде с метеостанций. Позывных в этом управлении я ещё не знал, поэтому не мог понять, откуда сообщения, однако, успевал разобрать цифровой текст. Остановился, прислушался. Обрадовался, что разбираю. Код я наизусть знал ещё с прошлой метеостанции, да и не быстро передавали. Там, на станциях, тоже не «асы» — радисты работали — такие же, как я, пацаны. Всё понятно. Вторая группа… — Девяносто семь, ноль два, ноль — отличная погода! Ясно, без изменений… Следующая станция: — Рассеяние облачности...; барическая тенденция: без изменений, затем рост… Следующая: — высоко кучевые облака… Только на одной какой-то станции — ливневые осадки. Ну, -думаю, — не страшно. Ливень быстро заканчивается, это тебе не обложные дожди многодневные, занудные. Да и не известно ещё, где этот ливень. Значит, погода завтра будет лётная — понял я и обрадовался, что так вот, всё понимаю уже и решил: — Зайду и скажу: «А я узнал, что завтра погода будет лётная»!

— Что ли, к синоптикам дежурным поднимался? — спросит Люда. — Нет, — скажу я.

— А как ты узнал? — спросит Люда. А я скажу… А я ничего не скажу, зевну и пойду спать. А она будет спрашивать из зала: «Ну, как ты узна-ал»? Канючить начнёт, а я… И с этой мыслью открыл дверь. Люда что-то искала в тумбочке, присев перед ней на корточки. На тумбочке стояла бутылка с недопитым вином, заткнутая пробкой и лежал кулёк с оставшимися конфетами. Мне, почему-то, расхотелось хвастаться. Если бы вместо Люды Аля была, я бы ей рассказал. Она бы удивилась, зауважала меня… Я поставил стаканы на подоконник и пошёл к сцене. — Я гитару на пианино положила — сказала Люда. — Правильно? — Правильно — сказал я, и стал готовить себе спальное место: Поправил стулья, на которых матрас и одеяла лежали. Чемодан и рюкзак у меня были собраны. В Рюкзаке — сапоги зимние новые и ватные штаны, цвета «хаки», с лямками. Куртку чёрную тёплую я свернул и

 

 

 

привязал сверху рюкзака или, если говорить по-морскому, — «принайтовал». (Уж очень мне нравились морские термины). Ну, вот… — подумал я спокойно. Оглянулся на закрытый занавес и вспомнил картинку на обложке журнала «Пионер». Там, между сомкнутых половинок занавеса высовывалась чья-то рожица. Я тоже так сделал, клоуна хотел изобразить: — голову высунул в зал, придерживая у горла прохладную, скользковатую ткань и увидел слева тёмное окно с отражённой в нём светящейся лампочкой, на витом проводе и отражённое лицо Люды. Она расчёсывала волосы. Я перевёл взгляд на неё не отражённую и залюбовался её волосами. Их хотелось погладить, как хочется, очень хочется погладить дикого зверька, но знаешь, что нельзя. Не успеешь руку отдёрнуть, — цапнет. Можно только смотреть… Люда тоже заметила моё отражение в окне, повернула голову и я увидел её потемневшее от румянца лицо, руку, придерживающую волосы у виска и взгляд бездонно тёмных глаз… — Не смотри — произнесла она тихо, но внятно. — А чё?- сказал я. — Ничё — сказала она и отвернулась к окну. Я ушёл, лёг на своё ложе. Ещё услышал за занавесом её голос: — «Смо-отрит», с интонацией: «Бессовестный», видимо, обращённый к Свете. Завёл будильник на семь часов: «дрынь, дрынь», поставил его на столик, бывший, наверно, подставкой для большого комнатного цветка; разделся, залез под одеяло. Холодно сначала было, даже звук вырвался: «угу-гу-гу-гу» — потихоньку, но быстро пригрелся, пристроил поудобнее подушку ватную, комковатую, под голову и приготовился заснуть,

но всё ещё «видел» её глаза: «НЕ СМОТРИ...». Тикал будильник. Потом погас свет в зале. — Спокойной ночи! — услышал я весёлый голос Светы из зала. — Спокойной ночи— пожелала мне Люда. — Спокойной ночи отозвался я.
Тихонько стукнула дверь. Шаги… — Пришла Надя.

Интересно — подумалось, о ком она пела «люблю я»? Да ни о ком, наверно. Просто «ЛЮБЛЮ Я» и всё. Легко на душе, вот и люблю. Сама не знаю, кого или что… Провалился в сон. И спал я хорошо, крепко. Под утро приснилась мне Люда. Я «видел» её смеющиеся глаза — «ай-я-яй», «видел», как шевелятся её губы — «люблю я», ощущал тепло её груди, рук. Я произнёс её имя...

Не помню, звенел будильник или не звенел. Было какое-то движение, быстрые лёгкие шаги, ветерок… колыхнулся занавес...

— Валера, вставай, а то опоздаешь на самолёт! — услышал я голос Люды из зала. — Да встал уже, встал — пробурчал я. (В зале кто-то взвизгнул… Или нет)? Было ощущение, что я уже давно не спал. В голове ясно. Кажется, что ещё до слов «Валера, вставай», я слышал в зале смешок и понял: случилось то, случается иногда в таком возрасте после подобных сновидений и даже присвистнул тихонько: «тфу- ты»! Но стыдно сначала не было. Я в журнале «Здоровье» читал, что это нормально. «Ну и что»? — подумал я спокойно — «У них свои бывают физиологические неприятности, а у нас — свои. Что мне теперь, удавиться, что ли»? Я достал из чемодана, надел чистые трусы. Перепачканные свернул: Бр-р… Надо же! Размножаться ему захотелось, гад такой! Падай,

 

 

 

сволочь! Наплюхал… Я оделся, плащ застегнул и обратил внимание, что слишком громко стучит будильник. В зале было очень тихо… Прислушиваются? «Знают» — понял я. «Валера, вставай» — голос был весёлый — они только что прохихикались… Стоп! Засыпал на боку, проснулся на спине… Голова низко — съехала с подушки… Стоп! И одеяло… Тьфу ты! Стоп! Одеяло лежало на мне слишком ровно, без складок, будто кто-то его расправил… Значит, не от занавеса был ветерок… Стоп! Она приходила?! Движение воздуха, шаги, колыхнулся занавес… Стоп! Она была только свидетелем или толчком к ЭТОМУ? А может, а она приходила, когда прозвенел будильник, а я не проснулся? Она подошла, а я произнёс во сне её имя… и она меня обняла? Ну, да, размечтался! Это только мысль — сон. Но я же чувствовал тепло… Нет, это сон. Да-а, конфуз. Всем конфузам конфуз… Стоп!… Она подошла, хотела меня потрясти за плечо, увидела, что топорщится одеяло, что стало происходить, испугалась и убежала… Или проследила? На лице смятение, румянец… Быстрые лёгкие шаги, колыхнулся занавес… Взгляды Светы и Нади: «Что там»? Она ответила что-нибудь вроде: «потом скажу», но они догадались — смешок… Всё ясно, так и было. «Экая, право, беда»… Что ж делать… Пробежать через зал, будто спешу, бросить в дверях: «Пока» и хлопнуть дверью? Стоп. А Алька никогда мне так не снилась, ни разу. Только её смеющиеся глаза… Или я вижу её со стороны, а она меня — нет, и кажется, что это реальность, и я боюсь спугнуть её. Сердце замирает: «Не исчезай».

Как не хочется выходить! Что делать — то, а? Хоть провались. Дверь со сцены — прямо в коридор, за Володиной кроватью. Его нет. Он ночью ушёл, что ли? Он был вечером, когда я ложился? Не помню...

Да, уходил вечером, когда девчонки пели. Точно. Дверь закрыта. Старая краска в щели, под притолокой. Наплывы, столбики краски… Красили белилами когда-то давно, не открывая дверь… — отпадает. В зале тишина. На сцене грохочет будильник...

Ну, что- ж, братец кролик, «Ты согрешил, и был тому СВИДЕТЕЛЬ»… На суд!

К барьеру! Ваш выход, « маэстро»! С красными ушами… Щас… Что-нибудь придумаю… Щас… Сердце тоскливо сжалось: — «попался»… Сложил стопкой простыни, одеяло, свернул матрас, положил его сверху. «Ваш выход! Ждут с» Ай я яй… Вот тебе и «ай я яй»… Вдо-ох, выдох… « Вперёд и с песней и будь, что будет». Я откинул занавес и спрыгнул в зал с чемоданом в левой руке и рюкзаком в правой. Он дёрнул мою руку при приземлении, я напряг её, покачнулся. Прошёл несколько шагов к двери, поставил на пол чемодан и рюкзак, повернулся.

На меня смотрели три пары глаз. Сначала они все показались мне одинаковыми, круглыми — три пары расширенных круглых глаз… Люда лежала на спине, вытянувшись. Руки — за головой. Подушка — низко. В глазах её было: «Что ли, думаешь, это про тебя»? Насмешка? Презрение? Что она думала в этот момент? Мне показалось, что на шее у неё пульсирует жилка и под халатиком сильно тукает сердце… Она была напряжена. Взгляд Светы -

 

 

 

испуг, затем искреннее сострадание: «бе-едненький». Она лежала на боку, приподнявшись на локте. — Мог бы и завтра улететь, — сказала с сожалением. Она даже не может скрыть, как ей не хочется, чтобы я уходил. Надя сидела на кровати, обхватив руками колени, укрытые одеялом. Осанка — как у учительницы, привыкшей ходить прямо, прямо держать голову: — достоинство, сознание своей значительности, нужности. Взгляд мудрый, женский, как у беременной кошки. — А как ты там будешь… — шевельнулись губы, — озвучилась мысль; лицо порозовевшее. Они не смеялись надо мной, как я ожидал. Злорадства, смущённого разоблачения «А мы зна-аем» не было ни в одних глазах. Было ожидание моей реакции. Мысль моя работала непривычно; она не облекалась в слова, она была бессловесной, как, наверное, у животных — образы, чувства, ощущения… Я испытал к ним чувство благодарности. Мне захотелось что-нибудь им подарить. Обрадовался, потому, что вспомнил, как Люда расчёсывала волосы перед тёмным окном, а у меня в чемодане было настольное зеркало. Его мне отдала Галка, старшая сестра. Я ей рассказывал, что на той метеостанции, где был на практике, у нас не было зеркала, и я видел, какой я лохматый, только в тёмном окне. А она мне сказала: — возьми вот это, пригодится. Возьми, возьми, я лучше знаю. Оно было размером с лист школьной тетради, прижатое несколькими овальными металлическими скобками к лакированной толстой фанерке с проволочной дужкой — подпоркой и ограничителем, чтобы до конца не откидывалась подпорка. Достал его и сказал: — Я вам зеркало оставлю. — А тебе? — удивилась Люда. — Я же мужчина, — сказал я и почувствовал, что да, я мужчина, — А вам нужнее. Я всё равно не бреюсь ещё. Люда сделала движение левой рукой — неуверенный жест: «Не надо», мол. В глазах — не понятно. У Светы в глазах всё понятно, у Нади… а у Люды — нет. Чувствует себя оскорблённой? «Не надо уж теперь, обойдёмся».(?) Или: «Вот и сиди теперь на своём острове, в своих не продуваемых ватных штанах с лямками! Я-то думала, а ты оказывается»… Что ты думала? Что я, «оказывается»? Вчера я видел в её глазах Алькино лицо, какое-то мгновение… Почему? Просто ассоциация, подсознание сработало: счастье — Алька — образ зрительный? Ладно. Я достал из бокового кармана рюкзака свою любимую тогда, игрушку — складной нож с деревянной ручкой, на заклёпках и стал царапать на фанерке надпись: «Люде и Свете от Валерки. 13 .09. 1963 года». Вспомнил, что Надю пропустил… Ну и ладно: пропустил, так пропустил.

— Не надо — сказала Люда. Я посмотрел на неё: — Подписывать не надо?- спросил удивлённо. Она не ответила. Она не хочет меня помнить? Она не хочет принять от меня подарок? Я не достоин этого? Я обидел её? Но, ведь я только лицо её во сне видел, глаза счастливые… Мне снилось, что «люблю я», это про меня, что она обнимала меня… Что её рука гладила моё лицо. Нежно...

Но, ведь это только иллюзия, сон. Я же не думал о Люде плохо и ничего от неё не хотел… Ну, ёлки-палки! Снова склонился над фанеркой, скрёб кончиком ножа буковки, «видел» перед собой глаза девчонок и мне было почти всё ясно. Я вспомнил, что такой тип лица, как у Нади, был у учительницы из кинофильма « Весна на Заречной улице», очень похоже, только без ямочек. Прищур, плотно

 

 

 

сжатые губки, когда услышала комплимент — натренированная перед зеркалом мимика — «делала себе лицо». Я ведь тоже старался теперь не улыбаться по клоунски, стягивал улыбку и губы теперь вперёд вытягивались, лоб хмурился. Получалось, наверно, ещё смешнее, по-утиному, но хоть так...

Света, — альбиносочка, с нежным, круглым личиком, похожая на свою заботливую бабушку. Она не верит в «книжную любовь», но ждёт её очень долго, может быть, лет с пяти. Она ждёт своего мальчика, потом — юношу, нарисованного, прзидуманного воображением, а его всё нет… И она страдает. Я видел в её глазах эту затаённую боль, ожидание несбыточного. Её ещё никто не целовал. Это чувствовалось, понималось само собой, её глаза не лгали и она понимала, что я такой же и ей было жаль меня. Я понимал, и любил её в момент этого понимания. И удивился, как много может сказать короткий, почти мгновенный взгляд другого человека… Я всех их любил и мне хотелось сказать им об этом, но знал, что не смогу — глупо получится. Или ещё хуже — слезу пущу. И будет неловкость, досада… Нельзя. И письмо им не напишу. Что уж теперь писать, если так опозорился. Я чувствовал себя, склонившись над зеркалом, как в шестом классе, когда пионервожатая заставляла меня петь песню о погибшем на посту пограничнике, которая мне тогда очень нравилась, но я знал, что как только пропою эти слова: «Грустные ивы склонились к пруду, месяц плывёт над водой...», у меня задрожит голос, я не выдержу и расплачусь. Такое у меня было тогда состояние. Я сидел, опустив голову с красными ушами и мотал головой — «Не буду». Концы пионерского галстука двумя скрученными сосульками висели у меня на груди, на серой, с жёлтыми металлическими пуговками школьной гимнастёрке. А пионервожатая настаивала, кричала, что это саботаж, срыв мероприятия ко дню Советской Армии, что с меня снимут пионерский галстук и правильно сделают, а я только ниже опускал голову… Надпись получилась не очень аккуратной. Девчонки смотрели на меня, а я на них уже не смотрел. Подошёл к тумбочке, на которой ещё стояла бутылка с вином, чувствуя неловкость, скованность своих движений. — Не надо — опять сказала Люда. Я вытер зеркало рукавом плаща, те места, где оставил пальцами следы и поставил его на тумбочку. Люда посмотрела, не повернув головы, неудобно, снизу вверх, только глаза скосила. Руки так-же, за головой. — Ну, ладно, оставь, пригодится.-сказала она с интонацией: «В хозяйстве пригодится». Значит, приняла подарок. Уже легче. — Спасибо… спасибо… спасибо… — сказали три вежливых голоса. Надо было сразу же уйти, и девчонки думали, наверно, что уйду, стали торопливо говорить: До свиданья, счастливо, не поминай лихом, еще что-то весёлое, а я стоял и не уходил. Не мог… Что-то держало меня… Надя сидела так же; Света, когда я повернулся второй раз, уже не лежала, опершись на локоть, а сидела на краю кровати — ноги в тапочках. Мне показалось, что ей хотелось проводить меня до двери и она глянула на Люду: «Можно»? Люда лежала так же… СТОП! Когда я прыгал в зал с рюкзаком и шёл несколько шагов к двери, заметил боковым зрением, что Люда поспешно выпрямила согнутую в колене ногу — лицо её было порозовевшим; при этом, переглянулась

 

 

 

с Надей. Та понимающе улыбнулась, чуть наклоняя голову, а Люда «сползла» с подушки. (Плечи её были выше). На лице её, при этом, была мимика беззвучного смеха… Она заложила руки за голову, подвигала плечами, вроде, как укладывалась поудобнее: «Посмотрим, что дальше будет»… СТОП! Она… тоже?! Или была близка к «этому»? Когда я поставил рюкзак и повернулся, она уже смотрела на меня так: «Думаешь, это про тебя»? — Ты храпел… — сказала Надя, будто бы объясняя мне что-то, или оправдываясь. Я посмотрел на неё и понял, что они видели меня в таком безобразном состоянии… Ужас какой! Представляю, какая у меня была гримаса на лице..

« Не смотри»… А сами смотрели! Розовеют теперь на меня щёчками… Сами бессовестные! Хватит! «Мужчины уходят не оглядываясь» И я ушёл бы, не оглядываясь, но, уже в проёме двери не выдержал, оглянулся на Люду и увидел в её глазах мысль: «Уходит»… и сожаление. Показалось? Увидел то, что хотел увидеть? Прищур… Что она думала в этот момент? Уже не узнаю...

Пошёл по коридору. Скрипнула половица… В голове какой-то шум… Ноги, как деревянные… Пол ещё влажный — уборщица только что помыла его и брякала ведром на втором этаже — слышались её шаги. Остановился у порога. Половинка двери открыта, кирпич внизу… Странная ассоциация: — Волна. Очень пологая. Надя — гребень волны, вершина, Света — склон, Люда — краешек этой волны, набежавшей на песок… Узенькая каёмка прозрачных, лопающихся пузырьков пены и… волна откатывается, оголяя мокрый плотный песок… — ни с того, ни с сего. Я продел руки в лямки рюкзака, попрыгал, укладывая его на спине и вышел, задев чемоданом дверь. Она стукнула об угол. Этот звук, наверно, слышали девчонки. Вдохнул полной грудью грустный, прохладный, пахнущий школьной осенью, воздух и, по привычке, посмотрел на небо. «Altocumulus translucidus» — сразу же определил, как в атласе облаков, точно, картинка цветная — Высоко кучевые просвечивающие. — Красивые облака! Верхушки деревьев с поредевшей листвой… Мне стало спокойно. Я почувствовал себя на свободе. На воле. Даже песенка вспомнилась, которую Юрка Соколов в колхозе пел под гитару:

Три красавицы небес

Шли по улицам Мадрида

Донна Клара, донна Рэс

И красавица Флорида

Я пошел, напевая эту песенку. Ещё помнились слова Люды: «А тебе»? И взгляд: «Уходит»… а потом уже не помнились, потому, что я бежал вниз по ступенчатому тротуару, по тротуару центральной улицы к автобусной остановке; видел, что автобус показался вдалеке и знал, что успею, и автобус этот увезёт меня в какую-то «Халатырку», откуда летают бипланы АН — 2 в разные районы полуострова Камчатка.

Асфальт был сухой, только трещины на асфальте — мокрые. Бежалось легко, дышалось легко. С Авачинской бухты дул ветерок, пахнущий морской свежестью. Рюкзак подпрыгивал и бил меня по спине, как тяжёлый всадник, но тяжесть эта была приятной: Там сапоги с войлочной подкладкой, зимние,

 

 

 

куртка не продуваемая, тёплая, с накладкой на нижнюю часть лица, чтобы нос ищёки не обморозить; штаны удобные, не продуваемые, на лямках; недочитанные ещё книги «Зверобои залива Мелвилла», " На ледниках Новой Земли" и другая поклажа в дорогу. Дальнюю, дальнюю...

 

 

 

Комментарии