Добавить

Ужасы Магадархэма

Вся эта история, включая послесловие, вымышлена, все персонажи — плод воображения автора, все совпадения с реальностью неумышленны и случайны. Любая оценка, данная в тексте — оценка вымышленного героя, от лица которого и ведется повествование. 

День I
Выехали из дома в 8, на отцовском знакомом. Дорогой слушали странное переложение русских классиков на электруху и русский рэп. Как обычно, джентльменский набор стихов: если Бродский — то обязательно «Не выходи из комнаты». Я не говорю о повторном открытии каких-то старых имен, — в нашей культуре обидоливание и замусоливание до тошноты давно уже превалирует над каким-либо поиском, — но хотя бы об использовании каких-то не самых затертых произведений известных авторов… Впрочем, все это лирика.
До диспансера доехали быстро, встали перед воротами с низко натянутым тросом вместо шлагбаума. С отцом вошли на территорию комплекса: на первый взгляд, обманчиво маленькую. После непродолжительных блужданий между взаимоисключающих указателей нашли наконец приемный покой. Несмотря на рассветный час, там уже сидела медсестра и испитого вида интеллигентный мужичок с черным пятном на все лицо (как потом оказалось, местный терапевт).
Начали описывать имущество, принимающая медсестра охала и ахала, твердила, что слишком много с собой набрали, аппелируя к тому, что на выходные меня отпустят. С трудом отвоевал несколько комплектов нижнего белья, несессер и книги. Все остальное отправилось в руки отцу, включая кружку, о чем я впоследствии сильно пожалел. Отца вместе с моими пожитками отправили домой, я же дождался врача и прошел с ним непродолжительное интервью. Тот был смешным: пожилой дядька южной национальности, очень чинного вида, с забавным акцентом. Называл слово «мысль» в мужском роде и активно помогал себе жестами. С его лицом типичного злодея-визиря из арабской сказки воспринимать всерьез то, что он говорил, было решительно невозможно. После меня он принял еще одного пациента, тоже призывничка, и отправил нас в отделение с медсестрой.
На проверку территория оказалась обширной: отделения детское, женское, наше (старики) и мистический «принуд», овеянный байками и страхами прочих больных. По заснеженному дворику мы прошли мимо детской площадки, свежеоблицованных зданий нежно-персикового цвета (впрочем, обшарпанный «принуд» с решетками на окнах выглядел как и было положено настоящей психушке) и огромной водонапорной башни, ржавым исполином возвышавшейся над комплексом. 
Дойдя до нашего крыльца (как раз напротив широченной дыры в ограждающем комплекс заборе), мы поднялись на второй этаж, и были встречены толстой бронебойной дверью с окошком. Та была приоткрыта, и за ней на табуретке грузно восседала огромная, истошно орущая на кого-то санитарка. Сердце мое упало, но, едва нас завидя, та сразу же, без перехода, расплылась в широкой улыбке и ласково с нами заговорила. Нас пригласили в сестринскую, что была сразу же напротив входа, и предложили переодеться в больничное. Свои пожитки мы уложили в тканевые мешки; для текущих с улицы ботинок мне предложили огромный оранжевый пакет с надписями «биоугроза». На мешки повязали шнурки с нашими именами, оперативно написанными на картонках, и мы закинули их в огромные двухъярусные шкафы. Сестра-хозяйка все охала, что нас не должны были класть, в отделении-де карантин. Сальмонеллез. Чумных докторов и пиявок не прилагалось, но и страдать от дизентерии в больничке мне тоже не улыбалось, так что меня начали одолевать нехорошие мысли.
Распаковавшись, я отправился вслед за медсестрой по длинному, узкому коридору — мимо целой галереи персонажей. Скоро мне предстояло со всеми ними познакомиться.
Моя палата оказалась в конце коридора: светлая и просторная, с четырьмя кроватями. Я распихал свой скарб по ящикам тумбочки, постелил постельное белье, лег и принялся обмозговывать ситуацию. Этому процессу здорово мешал стойкий запах мочи, исходивший от неизвестного источника. Обнюхивание помещения привело меня к покрывалу, на котором я, собственно, и лежал. Оно было оперативно сложено и отправилось на спинку кровати, где и провисело до конца моего заточения. Один раз это послужило поводом для замечания, но в целом всем было все равно. Новое я просить не стал.

Тут мне придется забежать вперед и заранее, в общих чертах, описать устройство причудливого больничного социума. В данном конкретном отделении данной конкретной больницы существует три касты пациентов. Первая из них — пребывающие в глубокой деменции («деды») и абсолютно невменяемая молодежь. Они полностью на больничном содержании; носят одинаковые клетчатые пижамы (синие в темно-синюю клетку) и способны только лопотать, пускать слюни и сидеть у телевизора в холле. Впрочем, не все деды поступают в состоянии невменяемости, и не все деды полностью невменяемы. Первых «гасят» лекарствами до уровня овощей, вторые вроде как идут на контакт, но периодически не понимают, где они и что с ними.
Вторая каста — «хроники». Это люди, страдающие серьезными психическими расстройствами, но при этом сохранившие относительную ясность мысли. Жизнь в этом богоугодном заведении на протяжении лет заставила их чутка опуститься: они могут не чистить зубов и мыться раз в неделю, как здесь и положено, не испытывая особого дискомфорта. Именно их используют для грязной работы по дурдому, в основном за еду и сигареты. Это здесь называется «трудотерапия», она — один из тех китов, на которых стоит отечественная психиатрия. Хроники чувствуют свое ущемленное положение, и потому позволяют собой помыкать даже другим больным.
Последняя каста — это «ребята», все вменяемое население дурки. Это попавшие сюда из военкомата, по доброй воле и прочим туманным, сокрытым в глубине веков, причинам. Несмотря на обычную для психушки дураковатость, «ребята» относительно адекватны. 
Рабочий персонал, все, как одна — замученные, издерганные бабы. Врачи-психологи — лукавые и притворно сочувствующие, а одинокий надсмотрщик Рустам — суровый, вызывающий стойкую неприязнь мужчина, который с тем же успехом мог бы быть моим мичманом, или любым другим мелким тираном, вызывающим ужас и страх. Несмотря на необычное имя, он славянской внешности: красномордый и бритый шилом, все как положено. 
Все, кроме врачей, обильно изрыгают ругательства по поводу и без. От одного из «дедов» (по прозвищу Злой) я даже узнал новое слово: «гуммозный». Лексика и беспардонность персонала объяснимы и понятны, но от этого не менее неприятны. Впрочем, с нами, с «ребятами», медсестры зачастую подчеркнуто вежливы.

Галерею уездных психов для меня открыл Серега: коренастый мужичок с могучими руками, обросшими черным волосом, и нежным взглядом влажных глаз. Он первый подошел ко мне знакомиться: сочетание возраста и адекватности делали его главным над «ребятами», а, значит, главным связующим звеном между пациентами и персоналом. Сначала я принял его за санитара: уж больно ретиво он помогал медсестрам устроить меня и моего спутника. И у «ребят», и у санитаров он пользовался авторитетом, вот только хроники его недолюбливали.
Тогда же он выведал у меня, что я взял с собой колоду карт. К счастью, моя счастливая колода с черепами от Sticky fingers была заныкана в рюкзаке, так что я отдал ему на откуп обычную, привезенную в свое время из Китая.

Терзаемый голодом и сомнениями (домашний завтрак уже усвоился, больничный я пропустил), я читал привезенный с собой томик Борхеса (собственно, собрание его сочинений я и буду жевать весь срок своего заточения), когда меня вызвали в ординаторскую и сообщили, что каждый день мне с шести до восьми вечера будут выдавать сотовый. Я одновременно обрадовался и огорчился: с одной стороны, я смогу скрасить целых два часа в этом царстве гомонящих человеческих пустот, с другой, хрупкое очарование разлуки с Самой Красивой Девушкой в Мире было разрушено. В итоге несколько неприятных минут я гадал, включать мне вообще интернет, или нет, что было попросту глупо. В конце концов, самая утонченная иллюзия не стоит простой, жизненной правды психического диспанцера.
Как бы то ни было, близилось время обеда, и меня с остальными «ребятами» (кроме Сереги и еще одного, они накрывали на стол) позвали за едой в пищеблок.

Быть «призывом» — это одновременно и дар, и проклятие. Да, ты пользуешься своей адекватностью: тебя не пичкают колесами, к тебе человечное отношение… Но взамен тебя постоянно дергают, когда нужно сделать что-то, что не под силу средним пациентам. Регулярные прогулки до пищеблока объединяют эти крайности воедино: несколько минут на свежем воздухе несомненно делают жизнь краше, но беготня туда-сюда с тяжеленными, режущими руки бидонами, все-таки утомляет.

Удивительно каждый день видеть за окном будто бы городской, но все же непривычный пейзаж. Вокруг поселка красиво, и красота эта резко контрастирует с обреченностью этого места. Оно не навевает ни тоски, ни отчаяния, ни грусти — это всего лишь последнее пристанище бракованных человеков, и эта данность принимается как есть.

Неожиданно вкусный обед. Еда здесь в целом приличная; кусок в горло не лезет лишь из-за общей неаппетитности этого места. Моя намыленные до локтей руки перед едой, пересекся с одним из «дедов», решившим мне продемонстрировать типичный для обсессивно-компульсивного синдрома  ритуал: старик по очереди пил из каждого представленного в длинном умывальнике крана. 

Фальшиво-сострадательная медсестра берет у меня кровь, попутно интересуясь целью моего пребывания в их богадельне. После симметричного ответа она спросила, не христианин ли я, и добавила: «Вот если бы был христианин, мыслей бы таких не было. Это бесы тебя одолевают». Дело было на канун пасхи, и после этого квазихристианского праздника религиозный настрой персонала больше не проявлялся.

После жизни в Хабаровске и доброжелательно-индифферентной Москве я успел отвыкнуть от наивного провинциального любопытства, нередко граничащего с беспардонностью.  За татуировки и «шевелюру» я пояснял несчетное количество раз, и все больше неуемному персоналу. В ответ на попытки отшутиться издерганные женщины нередко вели себя агрессивно, но здесь, в отрыве от реальной жизни, я настолько измучен, что даже не огрызаюсь, безошибочно ощущая собственную беззащитность перед карательными методами отечественной психиатрии. Буйных больных здесь пугают целительным галаперидоловым уколом. 
В общем, в тот день меня особо не трогали: я лишь читал и спал, когда удавалось закемарить под непрерывный больничный гул. Приснилось, что меня навестил Леха с бутылем абсента. Ходил за едой, радуясь возможности подышать свежим воздухом. В отделении, кстати, никогда не воняло: даже в туалете всегда было накурено и свежо (за счет открытого за решеткой окна). Центром экзотических запахов была «наблюдаловка», но об этом позднее.
Так вот, во время одной из таких вылазок я и познакомился с Деном, тем самым вторым призывником. Он здесь во второй раз, и принципиально не ест местную еду (зная, или подозревая, что в нее подсыпают химозу, особо этого, впрочем, не афишируя). Достаточно замороченный парень из Омчака, со своими взглядами на жизнь и людей. Не берусь судить о выполняемости его грандиозных планов, но какое-то время я только с ним и общался, хотя он выписался на неделю раньше меня.

Четырехместную свою палату я делю с двумя постояльцами: онанистом Ужасновым, чье содрогающееся в мастурбационных конвульсиях тело стало привычным пейзажем, на фоне которого я и веду эти заметки, и шизофреником Андреем. Если первый на вид был обычным, не очень опрятным мужичком, то второй оказался персонажем видным. Отсутствие передних зубов, незамутненный взгляд по-младенчески голубых глаз, в психушке оказался, по его словам, по вине депутата Тимошенко, с которой у него бурный роман. Сам здесь лечится около десяти лет, что, к моему ужасу, оказалось правдой. Существование это — антитеза тому, что я называю «жизнью».

Ближе к вечеру ко мне заскочил Серега за колодой, но играть не позвал, что было как-то обидно. Чуть позже зашел познакомиться наркоманского вида парень Егор: зрачки как спичечные головки, изо рта изливается бесконечный поток шизофазии. Тоже оказался шизофреником («Голоса…», как философски изъяснялся Серега). Мельком взглянув на обложку читаемой мной книги (безобидная абстракция), пришел в крайнее возбуждение, и, используя богатый арсенал явно придуманных терминов, изложил свои взгляды на книгу и собственно автора. «Это… Как память, понимаешь? Глубокая книга. О привидениях». К слову, бесконечные потоки сознания, изливавшиеся на меня больными, мозгом почти не регистрируются, превращаясь в некий однородный шум, навроде радиопомех, а потому запоминаются крайне сложно. Это не относится к репетативным пассажам Андрюхи, которые я супротив воли выучил наизусть, но об этом позже.

Когда в окно светил закат моего первого дня в дурдоме, ко мне подошел Витя: веселый, неуравновешенный парень, третий и последний призывник в больнице. Заметив, что я пишу дневник, он галантно произнес: «Не хочешь добавить в свои записи игру в карты?» Это восстанавливало недавнюю несправедливость, и я с удовольствием согласился. 

Спать ложусь ближе к полуночи: через два часа после отбоя. Лежавший напротив Андрей разговаривал сам с собой на два голоса, мешая мне спать. Ужастов то ли терпел, то ли привык за столько-то лет. Протерпев около часа, я попросил его замолчать.

День II
Несмотря на кажущуюся свободу, в психушке вечно не хватает времени. Казалось бы, эти заметки, да проза должны были стать главной моей задачей здесь, но что-то постоянно отвлекает, всегда для меня находится какое-то занятие на стороне.
В диспансер я попал в не самое спокойное время. Из-за пресловутой сальмонеллы к нам пригнали звероподобного надсмотрщика Рустама, чтобы тот проследил за нашими приготовлениями к приезду неизбежной комиссии. Оперируя отборной руганью, он согнал больных мыть стены с мылом: этот сценарий бессмысленного времяпровождения знаком мне еще с общажных времен. Напрягли и меня, и я безропотно подчинился, понимая, что сопротивление ни к чему хорошему не приведет. Да это и не заняло много времени. 
Ближе к обеду прибежала молоденькая медсестра Тома, этакая свеженькая пышка, еще не начавшая даже материться, но уже готовая через несколько лет превратиться в одну из обрюзгших, ко всему безразличных санитарок. Прихватив Дениса и вполне себе адекватного дедка, едва разборчиво бормотавшего остроумные и злые эпиграммы, мы дружной компанией отправились в главный корпус на энцефалограмму и ЭКГ. Признаться, к тому, что произошло дальше, я был не готов.
Доковыляв с дедком до главного корпуса, мы поднялись на второй этаж. Там почему-то сильно воняло паленым, что навевало неприятные аналогии с «Гнездом кукушки». В узеньком коридорчике мы столкнулись с экспедицией из женского отделения, прибывшей с той же целью, что и мы. Для тех, кто при словах «женское отделение психбольницы» представляет себе хрупкоглазых ремарковских девиц, поясняю: упомянутые сильфиды, если и существуют, то надежно спрятаны от посторонних глаз где-то в глубине диспансера, и носа оттуда не кажут. В большинстве своем пациентки представляют собой либо бесполых мужланок, либо пожилых женщин с печатью стоического страдания на сморщенных лицах.
В общем и целом, были там две безобидные старушки: одну из них звали Октябрина, и была она совсем дряхлой. После ЭКГ, сделанной издерганной, подгоняющей меня врачом, я дождался своей очереди на энцефола, и тут…
На мои многострадальные волосы почему-то не крепился многофункциональный больничный колпак с электродами, и врач, не стесняясь в выражениях, скакала вокруг меня. пытаясь прикрепить непослушные датчики. В ответ на очередную ее филиппику относительно моей «шевелюры» я попытался отшутиться, что привело к неконтролируемому словесному извержению, из которого я узнал, что, оказывается, дурачок, и что жизнь свою я закончу в окружении дурдомовских дедов. В конце концов специалист отчаялась, затянула подгузник на моей голове на все застежки, немилосердно свернув мне челюсть, и громогласно заявила, что будет делать энцефолограмму «как есть». После десяти минут затрудненного сглатывания и разноцветных вспышек перед глазами, я полностью уяснил принцип действия гаротты, и был отправлен в отделение.

Там Серега попросил меня вымыть коридор, и я согласился, внутренне себя ненавидя, но помня, что его помощи я обязан быстрой адаптации в этой демо-версии Ада. Немногим позже выяснилось, что тем самым я избавил себя от необходимости мыть зассанные полы в чудовищной «наблюдаловке», где в миазмах и делириуме обитают штабелями сложенные «деды». 

Тем же днем я познакомился с еще двумя обитателями психушки, точнее, заметил их существование. Один из них, — по прозвищу Гусь, — был просто лопочущим куском мяса: «утиная» походка, выпученные, глядящие в разные стороны глаза, не умещающийся во рту язык, шрамы на бритой голове… Общался он тремя видами звуков: кряк положительный, кряк отрицательный, и дикий вой, если что-то ему не нравилось. Его любимым занятием было стоять у туалета и открывать-закрывать дверь, что вызывало у некоторых дедов приступы ярости. По слухам, у него было аж три брата, все с одинаковым фенотипом, но разной степени инвалидности. В общем и целом, Гусь был абсолютно безобидным кретином.
Второй был семнадцатилетним парнем, незнамо как оказавшимся во взрослом отделении (на самом деле, его, скорее всего, перевели из детского из-за того, что он трюмил малышей, но подтверждения эта информация не получила). Молва приписывала ему и его матери заодно поджог какого-то дома, за глаза его называли убийцей. Вечно голодный, шарахающийся по отделению в поисках пищи, он получил прозвище Мышь; после него в тумбочках оставалось надкушенное печенье и конфетные фантики. Родом из Эвенска, он имел характерную для коренных народов внешность. Жил  и спал с дедами, добряк-Рустам и его нередко привязывал на ночь к кровати. Несмотря на жестокую, истваренную натуру, испытывал странную привязанность к деду, прозванному Потеряшкой, и бродил за ним по отделению, когда тот забредал не туда. 

Под вечер в палату, где мы с «ребятами» мирно перекидывались в картишки, залетел Рустам и попросил помочь уложить дедов. Вчетвером мы прошли в холл, где престарелое население диспансера смотрело телевизор (что примечательно, там же был и слепой дед Слепой). Там мы повели их в наблюдаловку «через туалет». Процедура такова: подводишь деда к унитазу, у того включаются первобытные инстинкты, и он самостоятельно расстегивает ширинку и справляет малую нужду. Я отводил Слепого, и тогда меня поразила ясность его мысли и стоическое отношение к происходящему (хотя дальнейшие события и показали мне, что он все же не совсем понимал, где находился).
Несмотря на то, что наблюдаловку недавно вымыли, в ней уже чувствовалось типичное для той палаты амбре: воняло, в основном, мочой. Источником служило стоявшее в углу ведро, куда непривязанные деды справляли ночью нужду (так как на ночь их запирали). Там мы и раздели дедов, и шлемоблещущий Рустам принялся приматывать худые конечности некоторых из них к железному каркасу кровати. Делал он это плотными тряпочными лоскутами, т. н. «вязками». Неподалеку один из квазиребят: молодой, симпатичный мужик-Нехват (вечно голодный, клянчащий хлебные обрезки, докуривающий бычки из урн), жестокий и презираемый всеми, мерзко хихикая, понарошку душил ничего не понимающего деда лишней вязкой. Рустам косился недовольным глазом, но не реагировал, Серега сотоварищи пытался буйного урезонить. 
Мне пришлось раздевать еще и Новенького: беспробудно делириумного деда с интеллигентным лицом и печатью вечного страдания на челе. Раздеваться он категорически не хотел, и все порывался встать, так что мне пришлось звать на помощь. Один из «ребят» принялся его увещевывать, но был прерван ревом остервенело затягивавшего «вязки» Рустама: «С кем ты разговариваешь?! С куском дерева разговариваешь!» Управившийся со своим дедом Нехват подскочил и продемонстрировал свое недюжинное мастерство: раздел и усадил деда на кровать. Начали искать одеяло, выяснили, что на нем-то дед и сидит, а матраса на железной кровати нет. Вставать тот отказывался, и Нехват недолго думая вырвал из-под него одеяло, аки престидижитатор — скатерть из-под посуды. В итоге несчастный тяжело упал на железный каркас. Матраса для него так и не нашлось, и стали привязывать так: прямо на прокрустовом ложе. Чего старому стоила ночь голой спиной на непокрытом железе, я не знаю и знать не хочу, однако иначе, как пыткой, мне это назвать сложно. 

Удивительный все-таки негодяй этот Рустам: суровый, несправедливый, и такой же великий, как и великая наша нужда в подобного рода разбойниках. Вот он вяжет дедов скользящим узлом, вот он срывает с них казенную пижаму, и ты понимаешь: расплачивается за нашу лицемерную жалость, за стыдливый либерализм и стыдливое просвещение — он, негодяйством таких вот избранных, святых апостолов от психушки.
Что примечательно, тогда, во время достославного эпизода с мытьем коридора, я обратился к нему с каким-то вопросом (вокруг никого не было), он совершенно спокойно ответил, обратившись ко мне на «вы». Но было видно по секундной заминке и чуть замедленной его речи, что уважительную эту форму он использовал крайне редко. Это было и странно, и лестно, и окончательно утвердило меня в противоречивом отношении к этому беспредельщику. 
Ночью того же дня я узнал, что мыться можно только по вторникам, а день этот я провел в счастливом неведеньи относительно этого факта. Несолоно хлебавши я вернулся от запертого душа в палату, подгоняемый криками о том, что завтра-де приедет комиссия, а потому подъем в шесть тридцать утра. С непоследовательностью истинно россиянской, санитарки, разогнав нас по палатам, принялись громогласно переговариваться и грохотать железками в коридорах, так что уснуть мне удалось далеко не сразу. 

День III
Начать хотелось бы с небольшого наблюдения: чувствительные ко всем проявлениям истерического-бессознательного, психи очень чутко реагируют на всякую пропагандистскую муру, например, на события на Украине, сплетая то, что подается под соусом подлинности, и собственные примитивные фантазии, нередко сексуальные.
Сегодня не произошло ровным счетом ничего примечательного, так что я могу сконцентрироваться на некоторых ускользнувших деталях дня II.
Вот, например, ремесло психотерапевта, или психолога (разница существует, но я опускаю ее намеренно). Прогнав вас через вереницу бессмысленных тестов, он (чаще — она, что не придает профессии шарма) концентрируется на своей задаче: убедить вас, что вы больны, чтобы затем убедить вас, что вы здоровы. Пользуется он при этом джентльменским набором шарлатана, не менявшимся со времен оно: схоластикой, софизмами, аргументами ad absurdum и передергиванием. Если вы, не приведи б-г, не согласны с его непререкаемым авторитетом, он будет долго медузить вас мягкими, фальшиво-сострадательными глазами, и думать о чем-то своем, врачебном. 

Продолжая свой бессмысленный и беспощадный список пациентов, обращу внимание на Виталю. Он — потомственный оленевод, чукча, живет в заставленной гаджетами палате. По вечерам играет в PSP, слушает радио, у него есть планшет, а к стене приделана автомобильная прихватка для мобильного телефона, которую я грешным делом принял за веб-камеру. На вид ему около пятидесяти, обычно он настроен благожелательно и игриво. Обычно — потому что иногда это перемежается вспышками ярости, да и нагрубить изредка может. Один из «ребят», однако напрягали его крайне редко, только на банный день. Здесь он больше на правах постояльца, однако как можно добровольно в этом месте жить, я не понимаю.

Наблюдения показали, что у моего соседа Андрюхи, скорее всего, какая-то форма множественных личностей, и, удивительное дело, начинает он разговаривать на разные голоса только после того, как добрые врачи впихивают в своих подопечных очередную порцию таблеток, то есть, ночью и после полудня. Сам он как-то рассказывал, что таблетки его делятся на «веселые» и «грустные»; от первых он начинал неудержимо хихикать, от вторых становился злым. Навязчивые идеи у него (помимо украинского мотива) — собственный низкий рост, сложные отношения с братом и деньги. При смене действующих лиц воображаемого диалога следует характерная шестисекундная пауза. Вслух жалуется на то, что собеседники мешают ему и «человеку у окна» (мне, то бишь) спать.

Вообще, занятий в больнице у меня два: спать и разглядывать собственные руки. Похоже, в еду подсыпают транки; сон частый и тяжелый. 

Интенсифицируется угроза того, что меня не отпустят на выходные. Мысль эта вызывает горестное отчаяние, плавно перетекающее в стоическое воодушевление. 

Кажется, этим вечером можно будет украдкой вымыться, не дожидаясь вторника.

За помощь по больнице (походы за едой и мытье полов не считаются) после ужина можно получить «второй ужин»: холодные остатки еды со всех приемов пищи. Есть это дело приходится даже если не голоден, так как здешней едой на самом деле можно лишь набить желудок, а чувства сытости не наступает. Значит, надо наедаться впрок. Заначки ныкать, как это делают хроники, мне было противно, да и бороться с «мышами» не было никакого желания. Ем через силу, стараясь не думать о том, что еда эта, возможно, с сальмонеллезных тарелок других пациентов. С губ у меня то и дело соскакивает слово «заключенные», и внимания на это никто не обращает.

Ближе к вечеру выяснилось, что Витю, того самого неуравновешенного призывника. заперли в изоляторе по подозрению на сальмонеллу (не в бронированном, а в так называемой «VIP-палате», с розеткой и двумя воняющими мочой дедами в комплекте). Нам с Денисом осталось лишь обмениваться пессимистическими сентенциями на сей счет. Вот тебе и «хрупкое очарование разлуки!» Весь я уже провонял стариками и больницей.

До отбоя играли вдвоем с Денисом в карты; Серега носился по отделению и обматывал дверные ручки и вентили кранов марлей, пропитанной антисептиком. По средневековым представлениям инфекционистов это должно было спасти нас от повального заражения бактерией. На место Вити, куда по закону преемственности должны были переселить меня, уже поместили странного парня с кришнаитским хвостиком (прическа называется «top-knot»). Конкретного его диагноза узнать мне было не суждено. Еще из первого отделения к нам перевели какого-то малолетку, по повадкам — типичного уголовника.

Перед тем, как уснуть, около часа слушал, как Андрюха разговаривает сам с собой; ругань вместе со слюной пузырятся на дырках от передних его зубов. Как только он угомонился, я тут же заснул.

День IV
Я уверен, что ни один из упомянутых здесь персонажей не прочтет эти записи.
Я также уверен, что вынес уже весь возможный опыт из посещения этого места, и теперь лишь медленно и величаво допиваю чашу отчуждения в метафизической ловушке. Все, что мне остается — читать, да покрывать многословными утверждениями эти страницы — желтые, как стены психушки.

Сегодня я выяснил, что сменился мой лечащий врач, и на смену насмешливо-доброжелательной, неглупой тетке (приехавшей, кстати, из Кирова) пришла холодная и надменная мозгоправка азиатской внешности. Она окончательно подтвердила мои опасения насчет того, что домой мне дорога закрыта, более того, на свидание ко мне никого не допустят тоже. Во всем этом карнавале упований меня волнует одно: кончается писчая бумага. Что до чтива — оставшихся двух томов мне должно хватить до конца заточения.

Сегодня же состоялась встреча с психологом (последняя инстанция перед финальной комиссией), что немало меня воодушевило. У нее на компьютере я прошел несколько идиотских тестов, узнал из их результатов много нового (никто мне их, разумеется, не сообщал, просто по прохождении внизу выдается сводка). Среди них был и шарлатанский тест Люшера, который каждая задавшаяся вопросом «не шизофреник ли я?» тринадцатилетняя девочка может пройти в интернете. После короткой беседы, во время которой врач, как и другие до нее, главным образом пыталась столковаться с двумя моими врагами: страхом смерти и чувством собственной важности, я вернулся в отделение. 

Вообще, выходные в больнице означают, что послезавтра я вновь встречусь с Рустамом, и, возможно, со вторым надсмотрщиком. Перспектива эта вызывает смутное чувство тревоги. Как минимум Рустам опять будет орать, как максимум — напрягать по работе. Немногим раньше я бравировал тем, что, если не отпустят домой, прекращу всякую помощь персоналу, но не уверен, что это в моих интересах. 
Меньше всего мне бы хотелось закуситься с этими апологетами седативных колес и шприцев.

Большей частью я сплю или просто лежу без движения; возможно, сказываются подсыпанные в еду препараты. Это сокращает мое пребывание здесь, но беспокойную мою дремоту частенько прерывают, чаще всего призывами сходить за едой. А еще я все хуже засыпаю ночью. 

Брезжит призрачная возможность помыться сегодня вечером.

Кстати, все происходящее в больнице изрядно отдает Кафкой, помноженным, в силу сальмонеллеза, на Камю. Следуя постмодернистской традиции, я мог бы превратить этот дневник в вымышленную историю и воплотить в слово те смутные и тревожащие картины, навеянные этим вредным, односторонним карантином. 

Серега называет кости «дзариками».

Когда кто-то из больных бушует, сестра грозится сделать тому «укол». Фраза эта, страшная в своей отточенной фразеологии, почти всегда возымевает мгновенное действие.

Оставил на задней стороне тумбочки туманное послание своему преемнику.

Завтра необходимо приложить все усилия, чтобы вырваться из заколдованного круга. Если все удастся, я сокращу срок своего заключения на целых три дня, смогу по-человечески отдохнуть, обрасти писчими принадлежностями и провиантом.

Засыпал долго, в обжигающей злобе к бормочущему, вскрикивающему Андрюхе.

День V
Кафкианское лицемерие и ложь, в которой запутались они сами — вот киты, на которых стоят современные мозгоправы. Они не виноваты, о нет, они и сами — затерявшиеся где-то винтики убогой и сложной машины. 
Придуманный карантин, придуманные причины запереть нас в этом чертовом доме, среди хохочущих, взвизгивающих маньяков — находят ли они в этом извращенное, садистическое удовольствие? Нет, ибо все они — мясники, и чувствуют к нам не больше, чем разделывальщик чувствует к туше.
Представьте, что к вам приходит лечиться человек, говорящий: «Я чувствую отторжение социума; что бы я ни делал, это ничего не значит». С тем же успехом он мог бы сказать: «Моей жизнью управляют идиоты». Вы, под видом лечебной терапии, берете его, измученного картонными стенами человеческой бессознательности, и засовываете в уменьшенную копию терзающего его лабиринта, со всей его тупой и безысходной канцелярщиной, но в окружении идиотов уже не мнимых, а вполне реальных. Так вы превращаетесь из доктора в палача.
В их глазах я вижу труп давным-давно придушенного сострадания.
Я не хочу лишний раз описывать ужасы этой тюрьмы, о которой все имеют мало-мальское представление. Все, чего я хочу — лишний раз подчеркнуть глупизну и тупость человеческого бытия, навязанного изобретением колеса.

Разум мой истощен как чернила в еле живой моей ручке.

В жизни моей, и без того достаточно хреновой, появилась особенно доебчивая санитарка, которая, за неимением других видимых изъянов или вербальных проявлений хамства с моей стороны, донимает меня за волосы. В теперешнем моем состоянии ее поведение вызывает желание подвесить ее жирную тушу на крюке и хорошенько ее выпотрошить.
За окном тем временем весна. 

С уверенностью могу сказать одно: в этом месте нет исцеления, кроме мнимого, и нет болезни, кроме неизлечимой.

Нет, все-таки, человеческая тупость удивительна: санитары в психушке, каждый день наблюдающие, как люди жрут собственное дерьмо, не могут смириться с тем, что у кого-то стрижка не «ежик». 

Наконец-то помылся. Вместе с грязью ушла и всякая мерзость из головы. В этом месте все-таки можно жить, и я доведу задуманное до конца.

Вечером играли в карты. Поговорили с Серегой за психушку в Небине; я думал, что там ужасы почище нашего Магадархэма, но, по его словам, больница совсем приличная. Тогда же выяснилось, что хитрого Дениса выписывают в понедельник; из всех пациентов с ним единственным я успел немного сдружиться.

Засыпал, как всегда, долго.

День VI
Вспышки альтруизма здесь спонтанны и редки, и, разумеется, делятся поровну между персоналом и больными, что делает их в равной степени нечастыми.

Не зло-, ни приключений сегодня не было, поэтому мне остается лишь расширять свой безотрадный список больных.
Упомянутый выше чукча Виталя, оказывается, когда-то был бардом. Узнал я об этом из слухов, и, когда спросил прямо, он ответил: «Да, ездил я на съезд бардов… Свои песни пел, чужие… Больше не поеду. Не хочу, да и голос не тот. Изменился». Виталя — не психбольной, по крайней мере, так себя позиционирует. Он здесь на правах жильца: отсюда и электроника, и цветы на окне. Подробности его (или его родственников?) странного договора с администрацией остаются окутаны тайной.
«Малолетку» из первого отделения зовут Миша. Он — личность разносторонняя, и я искренне не понимаю, как к нему относиться. По собственным его рассказам, перемежаемым через слово паразитом «короче», география его перемещений весьма широка. В частности (по его словам), какое-то время он был на содержании в чукотском интернате, и там, надышавшись бензиновыми парами, он в минус сорок, одетый в трусы и шлепанцы, уполз на какую-то сопку. У него есть «девушка» с ребенком, а сам он — личинка российского жлоба обыкновенного, с намечающимся брюшком и странной манерой поведения за столом (ложку держит как-то навыверт, ест шумно). Но есть в нем какая-то искренность, странным образом к себе располагающая. На теле его — партаки, некоторые, говорит, бил сам, по пьяни. Набито вполне недурно.
Тип с кришнаитским хвостиком — Паша, его я понять категорически не могу. У него утонченное, красивое лицо, резко контрастирующее с дегенератскими рожами большинства пациентов. Его взгляд всегда направлен прямо, что бы он ни делал, даже рядом стоящие предметы он ищет наощупь. Говорит крайне редко; за три дня я услышал от него примерно столько же фраз. Чаще всего он игнорирует всех, кто к нему обращается, но один раз заговорил со мной сам, при этом смотрел на меня. В тот момент от всей его патологической (я наконец-то использовал это слово в исконном значении) странности не осталось и следа. На плече у него — классический партак а-ля Клуни в «От заката до рассвета». 

Далеко не все больные рады самодержавной власти Сереги. В частности, мой сосед Андрей. По мне, так Сергей исполняет необходимую функцию, и без него санитарских напрягов было бы больше, но… Как-то раз я зашел в туалет (который одновременно и курилка), и уловил обрывок фразы «…на авторитета гонишь…» от одного из дедов. В их кругу сидел Андрей, явно закончивший очередную филиппику. При моем появлении все замолкли. Разумеется, случившееся осталось при мне, так как в психушке я занял милую мне позицию нейтралитета, и в местных распрях находил интерес сугубо энтомологический. 

Кстати, почему-то я упустил из вида следующее: почему-то, когда нам выдают телефоны (с пяти-шести до восьми вечера), хроники, из особо маргинальных, начинают досаждать «ребятам» с просьбой дать позвонить. Методом перебора они добираются до меня, а я, хоть и понимаю, что жалость — враг, бороться с ней зачастую отказываюсь. В частности, я не смог отказать еле лопочущему олигофрену Илюше в звонке своей маме (которая, полагаю, по уровню умственного развития сама недалеко от него ушла). Отказать ребенку в этом мостике к единственной родной душе я попросту не смог, хоть и понимаю, что в его психопатичной душе не осталось и капли благодарности.

Говоря о психопатичных душах, я уже подметил некое сродство между особо отбитыми постояльцами сего богоугодного заведения. Например, дед Злой, виртуозный матершинник, не лезущий за словом в карман, ласков с Гусем, а Илюша всюду таскает за собой деда Потеряшку, любящего лазать по стульям и тумбочкам и забираться в чужие кровати в палатах (за что нередко бывает бит). Стоя у столовки, я видел их вдвоем, и Илья ощупывал его лицо наивными движениями слепого, а потом, и это меня поразило, ощупал лицо свое.

Алсо, из-за пресловутого карантина, нас в профилактических целях кормят антибиотиками. И я, и Ден выплевываем таблетки и прячем в карман. На прогулках я их украдкой выкидываю.

После завтрака Миша взял у Витали радио и устроил себе и округлому Сереге тренировку. Психи слетались на движуху как мотыльки на огонь. В общей шумихе я поотжимался на «брусьях» (спинках сдвинутых кроватей), и успел вовремя скрыться; пациенты устроили возню, и свирепый Рустам всех разогнал по палатам. Жесткий тип, его даже санитарки боятся и ненавидят.

Вечер прошел спокойно, хотя за второй ужин пришлось повозиться с дедами. Нехват опять демонстрировал разнузданную удаль, «ребята» опять на него покрикивали. День сурка, ей-богу.

День VII
Разбудили рано, потащили в провонявшую мочой «наблюдаловку». Заставили переодевать дедов, причем Серега безобразно проебывался, иллюзорно уговаривая одного из них вдеть ногу в штанину. Поднял одного деда под руки, ощутил физически плотный слой жира на его теле. Стоит отметить, что в той же «наблюдаловке» ночуют и совершенно адекватные люди, взирающие со своих кушеток на этот постыдный вертеп. 
После утреннего шоу мне удалось хорошенько поспать, хоть и дергали постоянно по поводу и без. Серега явно находит садистическое удовольствие в бужении честных тружеников. Надевал и снимал штаны я за утро раза три. Тем не менее, выспался.

Все это время погода стоит издевательски-хорошая.

Добрался до конца второго тома Борхеса, начинаю немного нервничать. 

Надо как можно скорее расправиться со всеми больничными делами: если они дотянут до праздников, я отсюда еще неделю не выйду. Мысль эта приводит меня в бешенство от собственного бессилия.

Хочется шаурмы и долгой дороги в никуда. Впрочем, как и всегда.

Господь изобрел радио, дьявол поместил его в соседнюю палату. Стоит ли удивляться безысходности нашей эстрады, когда под так называемую «музыку» безымянная тетка поет ртом бездарные тексты со старательностью бухой посетительницы караоке?

Помню, в день первый я зашел в умывальник (так называется местная квазидушевая с тремя раковинами и, зачем-то, стоком в полу), и увидел какого-то деда, пьющего по глотку из каждого крана. Тогда мне это показалось забавным, почти хрестоматийным примером обсессивно-компульсивного расстройства, сейчас же я, под влиянием скуки, часами разглядываю собственные руки.
…Что приводит нас к следующей задачке: если бы я был обречен на пожизненное заключение в психушке, но имел бы доступ к регулярной доставке книг и красочной галерее персонажей в виде пациентов и санитаров, смог бы я писать что-нибудь релевантное не на больничную тематику? Что-то мне подсказывает, что вышел бы полный шлак. Собственно я и Ден — два единственных человека, в руках которых я видел книгу. Эту самую, почти протестную страсть к интеллектуальной стагнации у безнадежно больных, я заприметил еще в детстве, у одного своего эпилептического приятеля, ставшего рабом собственного диагноза.

Продолжая свои антропологические наблюдения, могу заметить, что работа «помогайкой» при при накрытии стола имеет в себе неиллюзорные выгоды — привилегия, доступная лишь «ребятам» (и избранным хроникам). В частности, это двойные порции (наесться обычной проблематично, хотя за нашим столиком всегда царила дружественная атмосфера, и едой делились) и возможность положить себе и друзьям больше хлеба. Последним мы совершенно не злоупотребляли, Нехват же вечно захватывал обрезки, прорываясь к окошку раздачи. Дело в том, что по каким-то смутноуловимым причинам хлебные корочки не раздают, их откладывают в пакет, вроде как на выброс. Страждущие могут впоследствии эти корочки забрать себе. На все отделение уходит несколько буханок хлеба, обычно раздавали по куску белого и черного. Хлеб — одна из валют хроников, им частенько платили тем за работу. При раздаче я никогда не отказывал себе в удовольствии умять краюшку еще до запуска пациентов; местная баланда насыщала только потому, что ели ее с хлебом.
Сегодня санитарки мне наглядно продемонстрировали то, что на их лексиконе называется «два в одном». Старикам, привязанным в холле у телевизора, второе вываливают в первое, чтобы ускорить процесс принятия пищи. Боюсь представить, какова на вкус эта невообразимая бурда. Помню, читал у Березского о каком-то геологе, бравировавшем как раз тем, что в столовой вливал в одну тарелку первое, второе и компот, и потом с удовольствием это съедал. В Хабаровске я как-то раз уронил кусок котлеты в компот, но выпить полученное не смог: мешал рвотный рефлекс. Несмотря на все вышесказанное, местная стряпня не вызывает у меня отвращения, как было в «гнойном» отделении областной больницы, хотя, возможно, тогда я был совсем еще ребенком и просто не знал голодной жизни в общаге.

Сон становится физическим эквивалентом оставшихся у меня непрочитанных страниц в Борхесе, ведь, когда я не сплю, я читаю.

Пару дней назад я дал Андрею листок и ручку: в последнее время он все время проводит расчеты шизофренического характера и вдумчиво делится со мной их результатами. Не так давно он измерял свой рост по цифрам на нардовом поле, на листке же он считает какие-то деньги. Разумеется, с математикой у парня нелады, так что цифры и впрямь безумные. И он, и Серега с письменными принадлежностями неловки, видно, что от руки они пишут очень и очень редко. Витя, наоборот, увидев, что я калякаю взятым с собой углем, одолжил у меня лист и один уголь, и смог нарисовать вполне приличные картинки: волка и самурайский меч. При этом все без исключения обитатели больницы, видя, что я веду какие-то заметки, проникаются благоговейным ужасом и спрашивают: «Ты что, пишешь?» После этого следуют долгие расспросы, на которые мне не всегда удается найти вразумительный ответ.

Развивая борхесовскую теорию времени, могу заметить, что цивилизованное человечество представляет собой титаническую амфисбену, заставляющую своих детей принимать уродливые догматы (например, догмат об объективном делении времени). И лишь некоторым, положившим всю жизнь на это, удается от этих догматов избавиться. Мучительная скука и невозможность управлять субъективным течением времени — следствие внедрения этих догматов.

Вечером играли в «тысячу» (картежную версию); игру долгую и азартную. Когда Витя тупил и путался в правилах игры, Серега увещевал его: «Вспоминай, вспоминай. Как играли твои братья, как дядьки твои играли». В этом заклинании древней преемственности, произносимом грузным, невесть на что растратившим жизнь пациентом психбольницы, сквозила настоящая магия. 
Тем же вечером Серега показывал старые фотографии (почему-то у него в больнице с собой был целый альбом). В молодости он был мощным, черным как смоль парнем, из тех, что не хочешь встретить в подворотне. Работал он разносчиком газет, и эта концепция уже сама по себе достаточно романтична. 

Ночью мне мешала спать группа «Любэ». Будучи в полной уверенности, что это резвится санитар на ночном дежурстве, я достаточно долго лежал и пытался уснуть. Потом не выдержал, оделся и вышел в коридор. Сатанинская какофония доносилась из соседней палаты. Там, к моему удивлению, под звуки орущего радио спали все, кроме залипнувшего в контрабандном телефоне Миши. В самых изысканных выражениях я попросил его сделать музыку потише. Тот велел мне включить свет и вырубил ненавистный прибор.
Тишина в психушке — явление архиредкое; в те немногие мгновения, когда замолкают и больные, и санитары, мой мозг буквально купается в блаженном безмолвии. Спустя какое-то время я заснул, лишь чтобы быть вновь разбуженным перепалкой в соседней палате: Миша, возвращаясь из курилки, включил свет и хамил соседям. В ужасе я подумал, что сейчас проснется Андрей и продолжит свой неконтролируемый поток бреда, но, к моему удивлению, не случилось.
В общем, засыпал долго.

День VIII
Проклюнулась первая зелень.

В психушке нет ключей, вместо них — дырки от дверных ручек. Внутри — квадратный паз, и персонал носит с собой особый квадратный ключ.
Разумеется, столь примитивная конструкция не останавливает «ребят» от взлома. Пользуются железками, Мишаня использует зубную щетку. Занедуживший с утра Серега (он — эпилептик, и с утра был приступ) на какое-то время отдал мне свой символ власти: квадратную ключ-железку. 
Вообще, Серега частенько меня пугает, особенно когда просыпается. Витя смеется и говорит, что тот похож на Вини-пуха, но мне страшно на него смотреть. Глаза у него становятся огромные, блестящие и бессмысленные, и он лопочет голосом ребенка: «Я спал…» 

Сегодня вновь понедельник, и до меня медленно доходит, что в любую секунду могут крикнуть: «Комиссия!», и я помчусь навстречу освобождению. Тот факт, что безжалостная машина здравоохранения, состоящая большей частью из праздных врачей и садистов-медсестер, будет держать меня здесь до последнего, нисколько не омрачает внезапного озарения.
По факту, если ничего не произойдет до среды, надо начинать действовать.

Алсо, медсестры называют свою маленькую столовую «чайхана». 

Разумеется, понедельник не принес ничего, кроме разочарования. Был неиллюзорный шанс, что в палату подселят четвертого, но пронесло. Андрюха попросил еще один лист для шизорасчетов; сначала зажал, но потом дал, все же. Он каждый день моет палату, избавляя меня от этой заботы, и этим я как бы от него откупился (хотя, конечно, больше от своей совести). Кстати, Ужаснов мягко намекает, что было бы неплохо и мне полирнуть палату для разнообразия. Старательно прикидываюсь дурачком.

Все-таки, из всех встреченных здесь персонажей, Мишаня — самый неоднозначный. В нем сочетаются жестокость и доброта, застилающий небо эгоизм и возведенный в степень самопожертвования альтруизм. Несмотря на ходки, он сохранил в себе больше человеческого, чем большинство местных санитарок. Он беззлобно реагирует на мои подколки и в буквальном смысле делится последним куском хлеба. Глядя на него, становится понятно, что бунтует он не со зла, и не из-за каких-то психических расстройств. Просто он вот такой, он — Мишаня, и он категорически не может жить в современном социуме, воплощая в себе киношные архетипы таксиста и героя Николсона из «Кукушки».

Что любопытно, Витя, которого я зачем-то заранее невзлюбил, в удивительных масштабах мроявляет человеческую теплоту и чувство локтя. Стоило мне завести разговор о выписке, как он сразу сказал: «В двоячка сходим», тогда как Дэн провернул всю аферу в гордом одиночестве. 
Наводит на мысль о том, что во всей этой порочной структуре самый бессердечный и отбитый говнюк, все же, я.

До поздней ночи играли в карты. Миша пробился в душ, заскочил ко мне в палату, сказал, что можно. Я подошел к санитарке, попросил помыться после Миши. Та подняла вой, начала орать, что времени у нее-де нет на то, чтобы мы по отдельности мылись, отправила в душ к Мишане. Гоня неприятные мысли про тюрячку прочь, я спокойненько взял последний комплект белья и пошел в душ. Там мы с Мишаней душевно пообщались, я его угостил шампунем, в общем, после душа, как всегда, почувствовал себя обновленным.

Телефон и сон — по-прежнему два моих портала отсюда.

День IX
День начался в шесть утра с истошного мата сестер. Не знаю, какой час сейчас, но орали они все утро, орут и до сих пор. Лихорадочное волнение и страх, что меня оставят здесь на долгие майские выходные, сушат мне мозг. 

Кстати, здесь есть злой, одноглазый дед, которого называют «Циклоп». Это меня здорово забавляет.

А универсальный квадратный ключ персонал называет «граником».

Подошли с Витей к врачу, обещала выписать в пятницу. Такого сильного всплеска адреналина я не ощущал уже давно. Хоть бы получилось!

Любопытно, что та свирепая медсестра, что испугала меня тогда, в день I, оказалась на самом деле самой мягкой и безобидной женщиной в отделении. 

Сегодня вторник, банный день. Это маленький апокалипсис психбольницы, и мне придется здорово постараться, чтобы его описать.
Начну, пожалуй, с двух замеченных мелочей. Первое: сегодня нам выдали станки, чтобы побриться. Когда я увидел два сиротливых станка, я спокойно сделал свои дела и спросил, куда выбрасывать использованную бритву. Ответом мне было недоуменное «никуда», потому что два станка здесь предназначены всему отделению. Если не хочешь обогатить свои кровяные тельца гепатитом, нужно успевать бриться первым. Несмотря на то, что кровь на анализы берется в первый же день госпитализации, медицинскому учреждению с вечным карантином лично у меня веры мало.
Второе: когда я употребил при санитарке слово «дерьмо», она сделала мне замечание. Мне. Санитарка. Которая минутой позже уже орала матом на какого-то бедолагу.
Что до самого банного дня, ему можно было бы посвятить целую повесть.
 Итак, представьте себе отделение, где на 10 более-менее соображающих людей 30 дементных стариков. Раз в неделю их всех надо мыть и переодевать в строго распределенное по размерам белье. Санитарки, разумеется, во всем этом празднике жизни не участвуют, предпочитая отсиживаться в буфете. Берем парочку хроников и засовываем их в душ, скоблить стариков мочалками. Пусть это будут шизофреник Андрей и олигофрен Илья. Последний, наряду с психопатом-Нехватом, счастливый обладатель мизерного МПХ, и вымещает открытый гештальт на слабоумных подопечных. Берем троих «ребят»: Витю (эксплозивная агрессия), Серегу (эпилепсия) и вашего покорного слугу, и сажаем их перед душем, контролировать весь процесс. Довеском берем Виталю, чтоб выдавал одежду. Вопрос: что же может пойти не так?
Из душа время от времени доносятся приглушенные крики: это Илья лупит стариков. Мы попеременно орем на него, он хамит в ответ. Виталя пытается мазаться и бегает курить, во время его отсутствия у нас не хватает рук, воцаряется хаос. Старики не хотят мыться и несут пургу. Мы с Витей таскаем их из холла по одному.
Берем того самого деда по кличке Крепкий, вокруг которого вертится добрая половина моих историй. Доводим, начинаем раздевать. В углу лежит и воняет чья-то уроненная какашка, всем своим видом намекая, что если на стене есть ружье, ему суждено выстрелить. Чуть ранее я сообщал о ней санитарам, реакции не последовало. Душный, напаренный предбанник, толпа голых дедов, груда грязного, мокрого белья в углу. Я, Витя и выползший из душа Илья раздеваем деда. Я держу его за руки (так как я говорю с дедами ласковым голосом, в 9 случаях из 10 они ведут себя смирно), парни пытаются его раздевать. Тот упирается, и, недаром ведь Крепкий, это очень мешает. Илья распаляется и бьет того кулаком в грудь, остается красный след. Витя справедливо на него накаляет, Илья закономерно хамит в ответ. Деревенский парень Витя знает, что в таких случаях делать, и отвешивает оппоненту затрещину. Илья бьет в ответ, и это ошибка. Витя прямой наводкой бьет того в голову, голова с глухим стуком бьется о стену.
Олигофрен начинает дико выть и рыдать в голос. Витя отчаянно пытается его успокоить, обещает балабас и сигареты, обнимает. Тот дергается и вырывается. Витя в растерянности, Илья мечется и орет. Воцаряется форменная истерика, один в один как в «Перекрестке Миллера». Из душа начинает верещать перепуганный шумихой Гусь. В борьбе оба парня влезают в мирно ожидавшее своего часа в углу дерьмо. У Вити случается вторая вспышка ярости, и он душит Илью за горло, тот окончательно слетает с катушек. Несется в душ, расшвыривая дедов и стиральные машинки с нечеловеческой силой. В предбанник врывается Серега, страшно подскальзывается и тяжело падает. Все это время я пытаюсь удержать Крепкого, который успел не на шутку разбушеваться, беспрерывно бормоча какую-то чушь; голос его возвышается по нарастающей. Илья, разгромив душ, устремляется в коридор, двое за ним. Я впихиваю Крепкого в руки вылезшего из душа Андрея и выпрыгиваю в коридор. За это время Илья успел навести шороху в умывальнике и выбежать из него с разбитым носом. Кровь, дерьмо и паникующие деды повсюду. Я в полном ахуе наблюдаю сумятицу и апофеоз своего пребывания в дурке (пока я пишу эти строки, на соседней койке Ужастов старательно добавляет истории пикантности своей неистовой дрочкой).

Интересно извращенное чувство справедливости у «ребят»; Серега и сам может дать старику пощечину (видел я и такое), но откровенные садисты Нехват и Илья во время раздачи еды получают ту немногую месть, что им могут оформить.

Несмотря на липовый карантин, к нам вовсю поступают новички; какой-то мужик с Витиного поселка. «Сестра сдала детей и ушла на вахту», — говорит. «В смысле сдала?» — переспрашивает Витя. «Городским. К нам опека некстати приехала, когда сидели толпой и бухали». «Жесть», — отвечает Витя.

На стол сегодня тоже накрывали муторно и долго. Всем чего-то вечно недокладывали, рано запустили стариков, истерил Рустам. Как он на матах таскает санитарок — это надо слышать. Я физически ощущаю их неприязнь.

Сегодня дурной день.

Утром меняли постельное белье, и я не сразу заметил, какое выдали Андрюхе. Пригляделся — на нем анимешные девки! То есть, где-то в казенных закромах нашей психушки лежит белье с АНИМЕШНЫМИ ДЕВКАМИ! Откуда оно? Какова его темная история? Увы, это останется тайной в веках. 

Весь вечер играли в карты, пили сладкий-пресладкий чай и ждали чуда в виде освобождения.

День X
Проснулся поздно, вслушивался в разговор медсестер, надеясь услышать свое с Витей имя.
Накрыли на стол, поели, перекинулись в карты. Разошлись на тихий час, сговорились встретиться в одиннадцать тридцать. Я уже был в своей палате, когда Мишаня начал буянить. 
Дело в том, что, когда на смене нет одного из двух мужчин-санитаров, здешний коллектив полностью беззащитен. Традиционно усмирение буйных (как и вся грязная работа по больнице) — дело самих больных, но не в случае с Мишаней. Мишаня — центнер мышечной массы, отлично знающий, как и куда бить.
Весь сыр-бор начался из-за какого-то счета, который Мишане было необходимо закрыть. Находясь в больнице, ему нужно было перевести какую-то сумму денег. Чисто теоретически сделать это было реально, но не в Магадархэме, где больные даже за скот не считаются. 
Сначала он не мог получить свои вещи, теперь случился вот этот финансовый казус… Мишаня позвонил своему адвокату, тот сказал приезжать. Миша воспринял эту просьбу буквально.
Он пошел к нашему всемогущему лечащему врачу и потребовал вещи и документы. Та стала ему в своем обычном стервозном тоне отказывать, и Мишаня ответил достаточно убедительным аргументом: ударом кулака расколол деревянную дверь. Затем он пообещал разнести всю больницу, и «никто», — добавил он, — «мне не помешает». Это было ему вполне объективно по силам. В ту же секунду врач начала лебезить и отдала ему все, что тот требовал. Затем ему открыли бронированную дверь отделения, и больше я Мишаню не видел.
Сразу после его ухода врач вызвала охрану, но прошло уже пятнадцать минут, и никто не пришел. За это время Мишаня мог бы перерезать все отделение. Единственным шансом на спасение было бы укрыться за бронебойными дверьми изолятора или наблюдаловки, но в героически собирающих нас по отделению врачей мне верилось в последнюю очередь. Как обычно в дурдоме, пока бушевал Миша, градуса накала добавлял недавно поступивший к нам суицидник со сломанной ногой (которого из скорой выгружали — кто бы вы подумали? Больные), звавший врача с надоедливой амплитудой. Уже после инцидента Витя сжалился и сходил к ее светлости лично с просьбой подойти к говорливому прыгуну. Та презрительно отказала, позже, впрочем, подошла.

Кстати, прежнего обитателя изолятора застал еще Дэн, который рассказывал про того забавные небылицы. То был низенький, толстенький мужичок, у которого совершенно внезапно съехала крыша, и тогдашним «ребятам» пришлось знатно попотеть, прежде чем те его скрутили. Тот успел разбить какому-то деду лицо, и, когда его вязали, «у него изо рта летела какая-то оранжевая херня». Он был одержим голосами, и всю ночь в изоляторе кричал и молил о помощи, колотясь головой о дверь. Укола ему вроде как так и не сделали (очевидно, санитарки побоялись к нему приближаться, в общем, профессионализм как он есть). С тех пор дверь в изоляторе несет знатные вмятины от лысой его головы, что добавляет месту атмосферности.

Все забываю записать: в женском отделении есть нарядно одетая старушка с вплетенными в волосы куклами (!)

Кстати, помимо обычных походов за едой, есть еще вояжи за хлебом: двое идут с посудой от завтрака и мешком в пищеблок. В мешок приветливой хлебницей кладется приблизительно сорок буханок хлеба, и это, скажу я вам, тяжело. Мешок неудобен, увесист и здорово напоминает мешки батраков из второго Warcraft, так что я, стоит мне водрузить его на кухонную скамью, неизменно рыкаю: «Job`s done».

Мишаню вроде как подали в розыск. Как ни странно, он успел вернуться за вещами, и санитарки его вроде как даже впустили и выпустили. Ну и фарс.

Серега тогда, в ванной, сломал палец, тот почернел и распух. Его возили в город на рентген, вместе с прыгуном (с издевательской фамилией Ласточкин). По доброй традиции тяжеленного суицидника спускаем и поднимаем по лестнице мы.

Вечер был ничем не примечателен.

Ночью спустился туман, которого я не ожидал здесь увидеть. Я смотрел на него из неправильно-круглого холла. Белесые клубы, охватывавшие еле видневшуюся водонапорную башню, были красиво подсвечены оранжевыми фонарями. 

День XI
Мой лечащий врач ни словом не обмолвилась о завтрашней выписке. Когда несчастный Ужастов попытался с ней заговорить в коридоре, та крикнула: «Не трогай меня!», и ретировалась в свой кабинет. Да, венцом этого фарса стала врач, боящаяся пациентов.

Эпопея с прыгуном продолжается: его не могут выпустить на операцию из-за неподтвержденных анализов на сальмонеллу. Тот лежит с пухнущей, сломанной ногой, а санитарки не могут дозвониться в медкорпус. Недавно им это удалось, и там им сказали, что анализы-де были плохие, надо брать еще раз. «Я ему и так глубоко засунула!» — негодует санитарка. Трубка виновато молчит. Женщина ее бросает и обращается к прыгуну: «Когда посрешь — зови, я им прям дерьма в колбу засуну». Ах, будни.

Стараюсь не напоминать себе, что за две недели своего здесь пребывания я имел две беседы с врачом, сдал пару анализов и прошел пару тестов. Вроде как каждого пациента здесь описывают, и в психушке я, как кролик, на наблюдении.

Ходят слухи, что, после развеселого перфоманса, Мишаню тем же вечелом доставили в первое отделение: где лежат по принудительному лечению, и где, по веским словам деда Злого, «****ят». А меня тем временем все сильнее подмывает воспользоваться его методом выписки и сбежать наконец из этого места.

Почему-то все думают, что я здесь как в санатории: отдыхаю, плюя в потолок. Отчасти оно и так, но кому понравится плевать потолок, когда с одной койки доносятся безумные крики, а с другой — звуки непрекращающейся дрочки?

Пускай эта заметка будет последней. Я многое понял в этих скорбных стенах, кое-что написал, что делает мое пребывание здесь не бессмысленным. Но пора возвращаться домой. Мне здесь не место. Я описал все, стоившее упоминания, все, что не ускользнуло от слабых и невнимательных моих глаз. Я искренне надеюсь, что завтра я напишу емкое слово «Всё!» Пусть по ту сторону бетонной ограды меня мало кто ждет, но там еще есть вещи, к которым стоит стремиться — пока я окончательно не утону в водах Стикса.

Послесловие
На следующий день мы с Витей прошли коротенькую комиссию, сложили постельное белье и отправились на остановку. Когда нас наконец отпустили, мы обнялись и пустились в пляс; никому ничего не надо было объяснять. То огромное облегчение, что мы испытали, можно было сравнить лишь с крайней нервозностью, которую мы пережили, ожидая, пока врачи не вынесут свой приговор. Я раздал все свои вещи Сереге, Витале и Андрею, оставил там колоду карт. Надеюсь, она и по сей день служит им добрую службу.
На автобусной остановке мы с Витей разошлись, как в плохом фильме, в разные стороны: он — ловить попутки, я — ждать автобус. С ним я как-то раз виделся в городе, мы перекинулись парой слов, и я был искренне рад его видеть.
Эти заметки пролежали у меня на столе не один месяц, пока я не скопил достаточно мужества, чтобы вновь окунуться в ужасы Магадархэма. Каждый день в тех стенах ведут бесконечную, бессмысленную борьбу врачи, забывшие, что они — врачи, и пациенты, забывшие, что они — люди. Психбольнице нет возможной альтернативы, кроме фашистской, и в этой истории я постарался не дать оценку происходящему, а сформулировать образ мыслей человека, попавшего в ситуацию полной бесчеловечности и старающегося найти выход из моральной ловушки и ловушки вполне реальной.

Комментарии