Добавить

Звезда над морем

Ивану Бунину

Стукнула дверь, она протянула руку на прощание, пылко перецеловав все пальцы, шагнул в темноту. Был поздний час. Он вышел в сад. Под ногами хрустели промёрзшие листья, в синих ледяных небесах — ярко сверкали звёзды, величиной с яблоко. Дышалось свободно, легко. Лишь терзала смутная грусть расставания. С ароматом её плеч, ладоней, чувственных губ. Так и нёс воспоминания с собою, пройдя шаткий мост над ручьем, стожки на заиндевевшем поле. В дальних огнях поместья расцветал гулкий лай собак.
Напился, зачерпнув пригоршню ключевой воды у родника. Звенящая высь.
Луна круглолика и страшна. И так здорово жить. Когда есть возлюбленная.
 
Тот первый день. Возле церкви. В колокольном гуле, среди криков нищих на паперти,  апрельского безумия, сорочьего грохота над куполами и на ветвях проснувшихся деревьев. Когда просверк солнца ложится  внутрь храма, льются колокола серебром, бронзой, тяжелым чугунным боем.  Да так, что душа падает вслед. Или летит среди легких облаков над зелёной зарею простуженных садов.
И — она! Воздушное создание, заключённое в сиренево-хрустящее платье, перехваченное золотистым поясом. Крупные серьги. Огромные глаза. Нежный румянец. Опущенные ресницы. След башмачков, по которым он шёл, стараясь не сбиться.
-Вы преследуете меня?
— Да! Именно вас! Простите! Но ваш силуэт…
Не дослушала. Пропала во мгле ладана и мерцания свечей. Стремительно перекрестившись трижды.
— Барин! Подайте копейку!
Ражий мужик в косоворотке, с грязным шарфом на шее, униженно припав на колени.
Бросил медную монету, содрогаясь поправил шляпу, ушёл, дымя пахучей папиросой.
 
— Ты её в бане посмотри! Королевишна. С иконы писана!
Нянька, добрая Пелагея, стелит постель, поправляет подушку.
— Что-же ты не поужинаешь?
— Нет. Выспаться хочу, нянюшка.
— Такая девка, не для каждого! Я и мать её знала. Бойкая дама.
С мужем содержала кабак при дороге, затем супруга отравила, заведение продала, открыла трактир в городе.  Сейчас остепенилась. С городскою головой в дружбе. Там огромные деньги крутятся.
А дочка не в неё. Скромница известная. Всего стыдится. И слова бранного и глаз неспокойных.
— Няня, няня.  Зачем все мне это? Она, правда, очень красивая!
И заснул, дыша тем вечерним ясным холодом, когда уходил, минуя двор, сквозь запах лошадей, свежераспиленных дров и тонкого аромата ночного леса, векового, дремучего, с ужасным криком филина в ближнем логу.
Глаша – шепнули звезды и оставили имя — медом на губах.
Ночь. Стылость. Бездна. Сон. Глаша.
 
А утро совершенно ослепило. Пороша. Девственным покрывалом упала за ночь зима. Звонко чирикали воробьи, прыгая по санному следу. Искрились и переливались поля. Небесная синева. Яркое солнце.
Выйдя в столовую, увидел; топится печь, и истопник с грохотом свалил березовые чурки, внеся за собой зимнюю свежесть, хлынувшую над полом дымящейся рекой. Отец, допивая чай, просматривал газету, доставленную вчера.
— Извини, не дождался тебя. Завтракай в одиночестве.
Отложил не дочитав. Закурил.
— Сегодня ровно пятнадцать, как я овдовел. Поедем в церковь.
Произнес ровно, без упора на слова.
Поправил волосы у виска. Вызвал слугу. Тот вошёл, сутуло приклонившись к косяку дверей; в армяке, перепоясанный кушаком, с овчинной шапкой в руке.
— Иван! Запряги Воронка в коляску. Сами поедем.
 
После церкви, жаркого потрескивания свечей, Воронок бодро понёс к кладбищу. Из — под копыт летели острые комки снега. На черных конских боках и спине мерцал иней. Конь, всхрапывая, крутил гривой, было что-то сказочное в этом беге от жилых домов и улиц с таинственной и кипучей жизнью к последнему приюту, ожидаемому всех, неведомому, дикому и мрачному, словно древние языческие песни.
После долгого молчания (каждый проживал своё) промолвил.
— Одну её и любил только.
Безошибочно найдя, очистил ладонью налепившийся снег с мраморной плиты.
Положил букет хризантем, поцеловав маленький овальный портрет.
— Ты не поверишь, я её впервые на пароходе увидел. В Саратове.
 
Мы от тетушки возвращались с родителями. Сколько мне было тогда? Ах, да! Столько же, как тебе сейчас. Помню очень жаркий день.
Матросы моют палубу, хлещут воду из ведер, трут щетками, весело переговариваясь, работают как черти. Белые штаны закатаны до колен, плечи бронзовые от загара, крепкие руки.
Зычные команды боцмана, прохаживающегося вдоль борта. На широкой груди его горит и блещет свисток на витом мягком шнуре. Широкие усы скручены кончиками вверх. Лицо плоское, медного цвета, – сущий монгол.
Скольжение крыльев и криков чаек сверху вниз над Волгой.  Над простором воды огненный солнечный свет. Рябится, вспыхивает — до боли в глазах.
Вдруг — крики на пристани. Побежали носильщики. Поплыли огромные саквояжи вверх по трапу. Затем дородный господин, промакивающий лоб носовым платком, с толстой лакированной тростью в руке. Моложавая, опрятно одетая дама, с зонтиком.        И наконец – она!
Холстинковое платье. Талия перехвачена пояском. Шляпкой прикрывается от июльского блеска. Вся в движении, в волнении предстоящего путешествия. Дивный профиль и локон, ниспадающий вниз, знаешь, такой завитой, славный, до начала выпуклости нежной груди. Чёрные косы, черно-угольный блеск зрачков.
Один взгляд – и на всю оставшуюся жизнь.
Вот так, сын. Ты уже взрослый, поймёшь.
— Как ни кто не сможет понять. Я тоже влюблён, папа.
 
Они долго стояли плечом к плечу, пока надпись «Мария….» не покрыли снежинки с потемневшего неба. Потянул слабый промозглый ветер, принеся запах хвои и надвигающейся зимы.
— Холодно. Поедем.
 
Дома ждали горячие наваристые щи, расстегаи, ароматный чай с его любимым смородиновым вареньем. В отражении самовара лоснился графин с водкой, хрустальные рюмки. Розовый балык на раскрытом блюде.
Но самое главное – письмо от Глаши. Что передала ему Пелагея, когда он, расстегнув и скинув шубу, расправив плечи, оглядывал себя в зеркало прихожей.
Думая о том, что именно это огромное зеркало в бронзовой тяжёлой раме было подарено юной жене – его матери, в тот далёкий день свадьбы.
 
Будто жаром ударило, увидев почерк на розовом конверте.
— К столу! К столу!
Призывал из столовой голос отца.
Разорвал конверт. Охватил глазами. Омут нежности, откуда нет сил выбираться.
«Милый, единственный и близкий мне… Жду вечером, как стемнеет».
За обедом, с аппетитом и завидной молодой жадностью ел. Глаза светились тем счастьем, что бывает только в двадцать лет.
Да не у каждого случается.
 
В назначенный час поднимался от реки к дальнему углу сада, помня заветную строку письма,
«…калитка будет не заперта, ожидай в беседке».
Густо и неустанно валил пушистый снег, и он, с великим трудом пробравшись по крутому уступу, отыскал, растворил, и пошел через заснеженный сад, глядя на праздничные ветви яблонь. На темный небосвод на западе, над крышей её дома.              На светящееся окно – откуда, как показалось, взглянула она, слегка отодвинув штору. Было так тихо, что остановившись на минуту, долго слушал шорох снежинок и нетерпеливый сердечный стук в груди.
      Беседка была пуста. За цветными стеклами сумрачно, покойно, и пряно пахнуло в лицо осенним листом и увядшими цветами. Отряхнув снег снятой перчаткой, закурил, пытаясь успокоить себя, но предвкушение свидания переполняло, не отпускало, рвалось ввысь. Пройдя от двери к окну, где за синими и зелеными стёклами исчезали и появлялись колючие тени снежинок, ведя свою таинственную непостижимую игру со временем.
Увлекшись видением, не услыхав приближающихся шагов, обернулся на звук скрипнувшей двери;  изумившись её горячечному взору, порывистости – шубка, сбившийся платок, пунцовые щеки и учащённое дыхание от бега, снега и холода.                
Они томительно и долго целовались, боясь потерять то счастливое, мучительное мгновенье долгожданной встречи. Не сдерживаясь, целуя обнажившуюся грудь, шею, чувствуя девичьи горячие руки, обхватившие его голову, услышал шёпот.
— Нет, нет, милый, не здесь. Пойдём, я сегодня одна в доме. Идём.
Набросив платок, отдышавшись, протянула ему руку и повела, навсегда поразив его внезапной решительностью, через снегопад, по бесконечно-дымной аллее, через гулкий стук в висках от безумного желания.
 
А на заре, чуть дрогнула слабая синева в окне её светлицы, проснулся.  В первом движении после короткого сна, почувствовав тяжелую нежность женского бедра на своей ноге, разом охватив все тело, начал целовать губы, глаза, груди, ладони, разбудив –  и оба испытали ту невыразимую утреннюю близость, от которой остается сладкое, легкое головокружение до последнего дня жизни.
Когда уже нет ничего существенного, кроме собственного дыхания и смутного воспоминания любви.
 
А дома ждала неприятность. Власть в Петрограде перешла к большевикам. «Эти и Бога отвернут от России» — промолвил отец – «Поезжай». Это значило, что необходимо возвращаться в Москву, в свой особняк на Арбате, там хранилась богатая библиотека, собранная старанием трёх поколений, а также требовалось завершить отношения с университетом, где его ожидал диплом.
 
С Глашей он прощался стоя на перроне, близко к вагону, укрывая собой от стылого сквозняка. Не отводя глаз, согревая ей озябшие ладони, целовал побледневшее лицо.
С ударом третьего колокола, вскочив на подножку и обернувшись, увидел хрупкую руку в черной перчатке с тонким белым конвертом.
— Господи! Чуть не забыла! Это тебе! И возвращайся!
Поезд тронулся, долго шла рядом, на глазах дрожали слёзы, а ему не хотелось отпускать её отзывчивых пальцев. Затем она начала отставать, поезд набирал ход, понесло куда-то вбок, кренясь в нарастающем стуке колёс и порывах ветра. Над вокзалом косо и неопрятно полетели клубы дыма. Спохватившись, набрав воздуха, он собирался крикнуть на прощание о чем-то очень и очень важном, но тут дико и жутко взревел паровоз, и всё пропало, смешалось в ночи.
 
За окном летел сумрачный лес, в вагонном отделении,  в тепле, присев и расстегнув пальто, с замирающим сердцем, он раз за разом перечитывал.
 «Я не знаю, сколько пройдёт, сто или двести лет, чтобы снова встретить тебя, но единственно, что могу сказать с полной уверенностью, я буду ждать. Однажды в детстве я загадала, глядя на одинокую звезду над морем. Теперь – ты моя звезда. Милый, далёкий и манящий. Глаша. 1917. 29 ноября».
 
Холодели ладони, и хотелось плакать от свалившегося горя и внезапной потери. Окликнув проводника, заказал чаю, а сам прошёл в тамбур, выкурив папиросу с горьким привкусом разлуки. За мутным стеклом — умирали  и слепли     в ночи паровозные искры.
 
По прошествии трёх лет, скатившись с армией Врангеля на самый юг России, потеряв за это время отца, осунувшийся от долгих и кровопролитных боёв, с трёхдневной щетиной, в офицерской лёгкой шинели, он стоял на борту английского судна, покидающего Севастополь. 
Лицо, потемневшее от солнца, многочисленных испытаний, выглядело молодо, когда б ни шрам на левой щеке. Горячо блестели глаза, от бессонницы, от морской свежести и тугого встречного ветра, от дымящейся папиросы.   
На следующий день, в открытом море, поднимаясь на верхнюю палубу, взглянул на женщин, расположившихся для отдыха под трапом. Чемоданы и узлы стояли между ними, кто-то спал. Разувшись, с босыми маленькими ступнями, сидела девушка, вытянув ноги, обнажённые до колен. Что-то дрогнуло в самой глубине души. Еще не понимая причины беспокойства, остановился на верхней ступеньке, обернулся.
Снизу, через перила, глядели до боли знакомые глаза.
— Глаша!
И она, встрепенувшись, еще не узнавая его, бросилась навстречу, с той известной только ему, торопливостью.

Комментарии