Добавить

Однажды преступив черту...

                                                                              Памяти доброй бабушки моей,
                                                      Урезаловой Екатерины Никитовны
                                                         с любовью посвящаю.
                                                Её увлекательные рассказы "про старину",
                                                 сказки, трогательные "истории из жизни",
                                                    задушевные песни с детства памятны
                                                         мне и живут в моём сердце.


…Порой от тоски и одиночества становилось совсем невмоготу,  на Антипа накатывались  минуты тяжёлого отчаяния, и тогда  в глубине души  его яркой искоркой вспыхивала    мысль о  всё  искупляющей,  всё усмиряющей  смерти. Эта мысль росла, приближалась  и  вот уже целиком захватывала его сознание.

«Смерть, только смерть  избавит меня  от  страданий и мук!»  — бормотал он, уверенным шагом приближался к  лавке, торопливо вскакивал на неё,  и  решительно просовывал голову в висевшую  под  матицей  зимовья петлю. 

Грубая, колючая  веревка давила  шею, теснила  дыхание. В голове нарастала  пустота,  ленивым и вялым становилось тело,  по  коже  пробегала мелкая дрожь.  Мучительный страх, невыносимый ужас смерти,  точно паутиной,   обволакивали  его  наболевший  мозг.

Он силился сделать ногами резкое движение и  выбить из-под себя скамью,  но   какая-то неведомая  непреодолимая  сила    упрямо  парализовала  его волю, и    внутренний голос  настойчиво твердил  ему, что смерть не будет спасением, смерть бессмысленна! Повеситься – только разлучить душу с телом! Покончить же с  душой, убить  её  невозможно!  Только тело будет отнято смертью, а душа   останется. Останется  и будет страдать!  Ведь для души всё одно – «здесь» или «там»!

Антип  напрягал последние  силы своей воли,  резко  откидывал от  горла петлю  и со стоном,  опустошенный   и раздавленный,   опрокидывался  на нары...



 Печальная история эта случилась   в сибирском глухом медвежьем углу более века назад, но до сей поры передаётся из уст в уста, волнуя воображение селян с одной стороны трагизмом и безрассудностью произошедшего, а с другой – удивительной таинственностью женской души, способной на высокую,  бескорыстную,  жертвенную любовь.


Глава первая               "Вот гостя послал Господь!"

     С полсотни приземистых бревенчатых изб, срубленных из  лиственницы  и почерневших от времени, растянулись на две версты вдоль  обрывистого берега Лены  в один ряд, сопровождая реку по течению. По краю кручи ютились небольшие  чёрные от  копоти баньки  с односкатными крышами. 
          
    Люди укоренились в здешней глубинке устроенными и налаженными  хозяйствами со скотом и  огородами — «опахались», «обсеялись».  В подспорье были тайга и река.  В лес шли за берёзовым соком  и  ягодой, за грибами и  кедровым орехом.  Жили  здесь  небогато,  но никогда не голодали, ткали полотно, шили себе одежонку, обутки из сохатиного и  оленьего  камуса.
    Мужики промышляли медведя, по первому снегу  били «поспевшую» белку, зорьковали  во время  утиных  перелётов, весной проводили ночи  напролёт, лёжа в закрадках на тетеревиных токах, устраивали  на солонцах  ночные караулы на лосей, диких коз, оленей.
    
Редко в каком  подворье не брехали охотничьи  собаки всех мастей и размеров: крупные, выносливые зверовые лайки, лайки -берложницы, проворные лаечки-соболятницы.
   
 Степенные  деревенские старцы без излишней суеты, по-стариковски гнали  в земляных ямах из бересты дёготь,  драли  в борах сосновую дранку, вязали берёзовые веники для бани, мастерили  берёзовые чуманки, туески, очищали покосы, пуская по ним весенние «палы».   

Бабы бесконечными зимними вечерами, как спадало трудовое напряжение,  собирались на посиделки  с прялками, с вязанием,  вспоминая  о девичьей поре, молодости, распевая  протяжные, задушевные песни.
   
Жизнь катилась своим  чередом.      
    
Как- то после Покрова дня, когда глубокие сумерки накрыли   притихшую деревенскую  улицу, в ставень окна  старой глуховатой бабки Лукерьи  настойчиво постучали.

«Какой там леший  тарабанит на ночь глядя!?»- запричитала  сухая,  сгорбленная старушка, со стоном и оханьем спускаясь  с  лежанки   у русской печи.  Впотьмах нашарила  в печурке спички,  зажгла оплывший сальный огарок, осветивший избу тусклым красноватым светом,  и, тяжело отрывая от пола ноги, неуклюже  заковыляла  к окну, выходившему  в палисадник.
Внимательно всматриваясь в темноту ночи, Лукерья  неясно различила   за  чёрным переплётом  окна  призрачный силуэт человека.

«Кто  такой будешь, по какому делу, што  надобно?» -  с тревогой спросила она.

«Это дом Фрола? Фрол Шиков тут  живёт?»-  донесся  из темноты мужской голос.

« Э-э-э, нет, мил человек.  Домочек  Фрола   тоже  с краешку,  да  с другой  стороны  улки,  у поскотины.  Токо  нету  Фрола    уж  в   живности!»

«Как «нет в живности»? »-  с ноткой отчаяния  в голосе спросил незнакомец.

«А вот так, мил человек! Годка уж три, как  нет.  А сам-то издалече путь держишь?»

«Издалече, издалече, хозяюшка… проходом я тут… Не знаю  куда теперь и толкнуться?    Рассчитывал на  Фрола, и на тебе – «нет в живности».  Вот неудача!    Пустили бы  заночевать, хозяюшка, а то и пожить дней пяток в вашем доме».

«Не пушшаю я никаво...  Да уж што поделашь? Коль   не лиходей  какой,  а  добрый, смирный  человек, так заходи, места хватит. Куды  ты в  ночь? Темь  кругом,-  глаз выколи.»

«Смирный, смирный  я  мужик, хозяюшка!» — был ответ из-за окна.

Лукерья, шаркая ногами, побрела  в сенцы, сдвинула  массивную  железную щеколду и отворила входную дверь. 

По шатающимся ступенькам крыльца, озираясь по сторонам,  взошёл    высокого роста, статный, но неопрятного вида  незнакомец  лет тридцати, тридцати с лишком, с   небольшой  котомкой    за плечами. Его истёртый  сохатиный полушубок,  заношенная обувь, покрытая  затасканной, облезшей беличьей шапкой   голова,  лицо,   дико  обросшее  рыжим волосом, говорили о том, что шёл он издалека.

«Живей разболакайся да садись, мил человек, за стол, поди, проголодался!»

«Да, промялся я в дороге изрядно, перехватить чуток бы не помешало», -  без колебаний согласился гость.

Лукерья выставила на стол из припечка чугунок с  варёной картошкой, отрезала  ломоть хлеба,   крупно нарезала  свиного сала,   положила  из кадки в миску пару солёных огурцов.

Пришлый с жадностью  набросился на  еду, и глотал её, почти не жуя.

Лукерья, взмостившись на  свою  лежанку, настороженно   посматривала на  неожиданного  ночного  гостя, ловила каждое его слово, каждое движение,– не варнак ли какой пожаловал в её дом!?

«Как мне вас  звать-величать, хозяюшка?»

«По батюшке  меня  нихто в деревне   сроду не величал.  Уж  восьмой десяток   все кличут  Лукерьей, а то и  просто  Василихой, по-мужниному имени.  А тебя как звать, с каким ветром в наши края?»

 «Антип я.  Одно время трудился  в губернском городе у купца,   долго в тайге зверя и птицу промышлял, а теперь вот решил постараться на вольных золотых промыслах, рванул на  Ленские золотые прииски.  А  в деревню к вам,  стало быть, по пути завернул».

«Так, так, на прииски, сказывашь, подалса, на золотой промысел?   Ишь куды ты махнул! Но-но, задумка  добрая, старательское дело при трезвой-то  да ясной голове – занятие прибыточное.  Фартовый старатель, сказывают, большую деньгу зашибить может. Токо фарт – дело больно  ненадёжное!  А  как ты Фрола   Шикова-то    знашь?» — спросила Лукерья.

«Довелось  как-то белковать  с ним      в тайге.  А что с Фролом-то?  Как  это -  «нет в живности»?  — расправляясь с очередным куском сала,  спросил Антип.

«А  леший  ево  знат!  Быдто бы  на белковье медведь-шатун     задрал. Таков  слых в народе был.  В том годе, помнится,  на шишку да на ягоду недород  был. А тощий зверь в берлогу не ляжет!   Видать,  Фрол  на медведя-то  и напоровса   да не совладал с яростью шатуна. А може  кака  немочь  ухватила  на охоте,  или     беглый  варнак  какой «на промысел»  в тайгу  вышел, да сонного  Фрола  и накрыл.  По другому  Фрола   не возьмёшь.   Здоровенный  был кряж!   Всю  тайгу окрест наскрозь прошёл.

Злой, разбойный человек в глухой тайге  пострашней  и лютова зверя.   Варнаку человека сгубить, ровно  пташку подстрелить!  А в захолустье нашем   закон – тайга, прокурор – медведь, боженька -  свидетель!  Твори чево хошь!    Пошаливает, пошаливает  порой ворначьё в тайге,  сторона-то   дикая, ходи да оглядывайся!

Да…  как в третьем годе в Покров  ушёл Фрол в тайгу, да так в деревню и не вертанулса.  Ни слуху о нём, ни духу.   

По  правде сказать,  милячок, встреча с  медведем-шатуном для тутошних охотников  не в диковинку.

Как-то по зиме, это ишшо, помнится,  мой Василий в живности был, сусед  наш, Тимоха, затеял в лесу  петли  на зайцев расставить,  насторожить на колонков да горностаев плашки.

Шатучий был   мужик!  Озорник-юпошник! Путалса с деревенскими блудницами,  большой  мастак  был    подолы бабам  заворачивать.  Я, сказывал,  к закату, как смеркнется, к одной, к другой, к третьей  бабёнке   в дом заверну,  у которой на печи  сковородка шипит, с той и на ночь остаюсь.  Во как!
   
Так вот, идёт, стало быть, Тимоха с ружьишком по тайге, смотрит – зверина тропа и следов медвежачьих видимо-невидимо. Слышит – вроде как  за спиной сучья  захрустели.  Не померешшилось ли?   Обернувса Тимоха и остолбенел -  прямиком  на него, отколь ни возьмись, сажени в полторы косматая туша летит,  шерсть на загривке дыбом,  а на  морде кровь запеклася.
    "Ну, вот и конец мне,- думат,- видать стреляный, хватил  зверюга  человечьева духу, этот пока не сожрёт, не отступится. Ну,- думат,-  двум  смертям  не быть – одной не миновать!"
     Совладал с собой, сдёрнул с плеча ружьишко,  да  успел ишшо    стрельнуть. Но пуля  угодила    вскользь,  токо раздразнив   да  раззадорив   зверя.
Медведь встал на дыбы, взрявкал и так и наваливса на него, подмял под себя и увечить стал. Со всего  маху шаркнул Тимоху лапой по темени, сдёрнул скальп, и   почал когтями да зубищами тело рвать, да в снег Тимоху закапывать. Силища-то у зверя непомерная!

И тут сусед припомнил про нож  у себя за голянишшем. Ловко изогнувса, выхватил, стало быть, нож и давай наотмашь бить зверюгу по лохматой морде. Как-то изловчивса, да пихнул руку с ножом прямо в раскрыту зверину пасть. И почал пороть да резать,  скоко было сил, да ишшо с повёртом.  И резав, резав  до той поры, покуда  медведь не распустивса, заливса кровью,  да и драла от  Тимохи.

А сусед в горячке-то ишшо взметнувса, присел на валёжину, накинул скальп  на голову, вроде как капюшон, и кувырк на землю – впал, стало быть, в беспамятство.

Слава богу, вскорости  наткнулись на него наши деревенски мужики-охотники. Уж день свечерел, как ево из лесу  на рогожине выволокли, шшитай труп приташшили в деревню. На теле здорового места не было, все сполосовано.

Но фартовым   мужиком  родивса Тимоха. Не поверишь, как на собаке все заросло!  Правда, хворал долго, едва не сгибнул. Шибко  намял его   медведь.

А зверя  наутро мужики бездыханного  в лесу за холмишшем нашли.  Хошь и  крепок медведь на рану, да истёк  кровью –  важну жилу порезав ему Тимоха.  Таперь–то и Тимохи  уж нет, помер в горячке нонешним годом по весне. Так и носил на себе до смертоньки  следы медвежачьих  зубов.

Да… много тайн хранит в себе тайга-матушка,   и не таких молодцов она сковыривала!  Сколь люда загинуло в тайге, што и шшоту не дашь!

Ну, однако, будет нам с тобой  сумерничать, Антип. Разболталась старуха не в меру. Гляжу, притомился ты  с дороги-то, сидишь, клюёшь носом,  — спохватилась Лукерья. — Укладывайся-ка  в спаленке,   на топчане, а я уж тут  на лежанке  у печи примостилась, попривыкла к  теплу. Состарилась,  расхворалась  я.  Так порой  к  непогодью лён и крыльца ломит, што жизни не рада. Сижу в избе, как тетеря на токовишше!»

Антип бросил на топчан выданную бабкой Лукерьей домотканую лопотину, задул свечной огарок  и лёг,  по-таёжному завернувшись в  свой полушубок.
   
 Но сон был переломлен воспоминаниями.  Прошлое не хотело уходить из глубин  сознания  Антипа и занозой  сидело в  душе.
   
Перед его взором ясно всплывал  милый образ крутобедрой Глашеньки, её красивые босые ноги, крепкий девичий  стан, туго заплетённая чёрная коса,  смуглое, сияющее приветливой улыбкой на малиновых губах  лицо.

Да,  улыбка необыкновенно  красила  Глашу!  Бережно хранил  Антип в себе её образ!

Вот её головка, покрытая красным деревенским платочком, ярким  маковым цветком мелькает над густой зеленью овсяного поля. Антип  бежит за ней, нагоняет, касается руками её плеч. Она задорно смеётся,   поворачивает голову и   обдаёт его жадным, лукавым взглядом, сверкнувшим из-под  чёрных  сросшихся бровей.  Антип резким движением обнимает её,  прижимается лицом к её груди,  и они  с размаху падают  в высокий, мягкий перистый  овёс…   

Антип  отчётливо ощутил  у себя на щеке  горячее, прерывистое  дыхание Глашеньки.  И щемящее, волнующее  душу чувство охватило  его, и приятный трепет пробежал по его жилам.

Он не мог объяснить себе, что больше всего любил в ней: волнистые  локоны   длинных волос, или полные, яркие, сочные  губы её,    тёмную   ли  родинку  на  пухлом,  смуглом плече.  Но это чувство острой, сладостной болью, словно тонкой иглой, пронзало его сердце, обжигало мозг,  тяжёлым туманом заволакивало   разум, когда он думал о ней.

Антип знал только одно – нет для него никого на свете   краше, ласковее и желаннее   Глашеньки!
   
    "Да, какое это было   счастливое, незабываемое время!"
    Антип  пробовал заснуть, но ему не давали  покоя  слова  старухи, что Фрола уже нет в живых.
   
Он   смотрел в тёмный, невидимый потолок спаленки и мысленно  во всех подробностях восстанавливал  в памяти  свою   случайную  таёжную встречу с Фролом. Тяжелые и грустные мысли теснились в его голове:

«Вот ведь  как низко  может  пасть человек,  до какого душевного распада способна  довести его проклятая собачья жизнь,  до какой крайности  опустошить  его нутро, изломать,  вывихнуть  душу!»    
 
 Антип повернулся на топчане на другой бок, поправил сползший   полушубок, вновь ярко переживая в душе давние события.   

Тревожным  был и сон Лукерьи.  До самого света  спала она урывками, чутко прислушиваясь, не крадётся ли к её лежанке ночной гость.    И  слышалось  ей  в  ночной тишине избы -  не спит за дощатой переборкой чужак, ворочается ночь  напролёт с боку на бок на жёстком, скрипучем топчане.

«Не варнак ли какой,- без сердца, без совести?   Тово и гляди, порешит  старуху! — не оставляла её тревожная мысль. – Вот гостя послал господь!»
 
Глава вторая            Встреча с Матреной
   
    На  другой  день чуть свет Антип  был уже на ногах.
   
Протопил баньку, попарился,  отскрёбся,  коротко остриг бороду,  усы, обрядился в   чистое бельишко, светлую рубаху с вышивкой по вороту, добротные серые суконные штаны. Всё это  бабка  Лукерья вынула из большого кованого сундука, сказав:
    
«Што-то  шибко ты пообносивса, Антип.   Не брезгашь, так пользуй.  Василий ишшо, царство ему небесно, себе запасал. Так и лежит одежонка,  шшитай,  не ношена».
   
 Видным мужиком  был Антип: ростом высок, без малой сутулинки,  с ладно сложенным  мужицким телом, красив  лицом.

«Ах,  и  дюжий  ты,  Антип!  Козырь!   Сведёшь ты с ума   наших деревенских  баб! "-  любуясь  мужской статью    гостя,  говорила бабка Лукерья,   и не было уже  в её глазах и тени  недоверчивости к молодому постояльцу.

 – Ты на моёва Василия обличьем шибко смахивашь. Тоже был,  вроде тебя, крепкий мужик, не то што по нонешним временам – без ветру качаютса.   Ноне-то  жиденький  люд  пошёл – ослабел народ! Нет в нём  прежней силы и крепости, одним махом  кнутом перешибёшь!

Н-да, добрый хозяин был мой Василий, умственный, на мякине не проведёшь. Жись прожила с ним в ладу, грех жалитьса.  Вот токо ребяток ростить нам с ним не пришлось, видать  чем-то  бога прогневили.   Годков  уж десять  как на кладбишше,  за поскотиной мой Василий.  Быстро изсиливса. Занедужил, прихварывать начал. Как-то наполоскавса, отхвоставса веником в бане, взмостивса на печи на полати, прикутавса шубейкой и кликат меня:

«Ох, штой-то, Лушка, неможется мне. Затепли-ка  перед образами свечки  да зачерпни в казёнке из логушка   холодненького кваску, поднеси мне».

А он любил  всякий раз с пару  хлебного пенистого кваску хлебнуть, да такова, штоб дух запирало.

Выпил одним духом квас-то, воротил мне ишшо  пустой  ковш, тут ево удар-то и хватил. Захрипел, почернел,  точно  головешка, глаза закатил и языка лишивса. Так в одночасье в беспамятстве на моих руках   и сомлел.

Эх, старось, старось! Ох, и  не красны   твои деньки! А кому жисть не красна, тому и смерть не страшна! Да нету смертоньки-то, нету. А жисть в тягось. Чижало доживать свой век одной без мужика. Чем старее – тем чижельше. Дух-то  он и  бодр, да плоть немошна. Токо ране смерти не помрешь…

 Да, верно  в народе молвится: прожила, сказывают,  свой век за холшшовый мех».
 
  Постоялец подошёл к окну и широко раздвинул  простенькие   ситцевые занавески, обнажив подоконник, густо заставленный   горшками ярко цветущих бальзаминов и пахучей герани.

Из окна была видна Лена.  Река  могучим потоком   катила свои   остывающие от холодных утренников  уже с шугой  воды.  То там, то тут, гонимые речной струёй, поднимали над водой свои черные головы торчком плывущие бревна-топляки. Первые настывшие забереги из тонкого, прозрачного ледка окаймляли  реку, и по песчано-каменистым  берегам белыми пятнами  лежал снег.
   
 И чувство долгожданного покоя, сладостной безмятежности объяли пришельца.
 
 «Уютный у  вас  дом,   бабка Лукерья, — проговорил он. -   А какой  чудный  вид из окна!»

« Да, места   тут,  и впрямь, хошь и глухи, да дивны. А простор-то какой! Только знай себе землю паши, да в тайге зверя,  птицу  промушляй!» — ответила старуха.   

В эту минуту   до слуха Антипа   донеслось  металлическое звяканье  воротного кольца.   

Антип насторожился, на лице его проступило выражение беспокойства. Он вопросительно посмотрел на Лукерью,  метнулся  к окну и осторожно стал выглядывать из-за косяка    во двор.

«Это, видать, моя  помошница  наведалась?-  проговорила Лукерья. ;  А  ты што это, Антип, аж  в лице сменивса?  Побелел, точно полотно! Выдь-ка, отопри ворота,   да вдёрни в калитку ремешок».

Антип подошел к тесовым воротам, сдвинул в сторону тяжёлый засов, продел в дырку кожаный ремешок и  распахнул калитку.

Перед ним стояла  миловидная женщина с  узелком в руке.  Голова её была туго повязана чёрным кашемировым платком. Не ожидая увидеть за воротами незнакомого мужчину –  да такого рослого,  крепкого, по-мужицки красивого,  она застенчиво улыбнулась, блеснув маленькими, белыми, тесно посажеными зубами.

Антипа поразили  её вишнево-карие глаза с усталым, тревожным блеском на  худом, бледном лице.   Страдальческая складка на лбу смыкала её брови. Беспокойный,  с сухой грустью   взгляд   говорил  о какой-то грузной тоске,  о сильной  душевной боли, которую испытала эта женщина. Что-то было пережито ею очень горькое.
 
«А я и не ведала, што у бабки Лукерьи такой  бравенький  гость» — смущённо проговорила она, глядя на  Антипа.   – Я не буду заходить в избу, передайте бабке Лукерье узелок. Я ей тут  горячих блинов, свеженького творожка да  сметанки принесла. Пусть помянет  мужика  моего.  Днями зайду к ней за  шинковкой. Капуста  до сей поры  у меня не крошена ».
 
«От кого гостинец-то?» — с улыбкой спросил Антип.

«Она  знает от кого»- всё так же конфузливо  улыбаясь,  ответила  незнакомка  и,  резко развернувшись, не оглядываясь,  проворно зашагала вдоль деревенской улицы.

Антип  стоял, прислонясь к столбу  ворот,  и долго глядел ей вслед.

Все последние годы в каждой женщине, что так нечасто встречались  на его пути, он настойчиво,  подсознательно  искал черты  своей Глашеньки.

Вот и теперь,  он   неясно ощутил,  будто  где-то видел это лицо, то ли наяву,  то ли  во сне, а может, просто придумал его в своих мечтах.   Черты его были другие, другими были   глаза, – в них было много печали, -   но это  был тот женский образ, что давно жил в  тоскующей  душе Антипа.

Лёгкое замешательство  его не ускользнуло от  проницательной бабки Лукерьи, наблюдавшей  за происходящим  из окна.

«Никак приглянулась баба? – спросила она вошедшего в избу Антипа. – Коль по душе, тоды не робей!  Одна она таперь, без мужика».

«Кто она?»- поинтересовался у хозяйки Антип, передавая ей узелок.

«Матрёна это, Фролова  баба»- отвечала Лукерья. – А я и запамятовала, старая,  што  в  севоднишний  день как раз три годочка сровнялось,  как сгинул Фрол. Надо ево помянуть, надо. И шинковка её до сей поры ишшо у меня, брала у неё капусту крошить.   У моей-то  все ножи  ржа поела.

Вдовая Матрёна  таперь. С Фролом славно жили. Оба работяшши. До гулевання и вечёрок    были не охочи.  По первому же снегу Фрол, бывало,  вскинет ружьецо за плечико – и   с собакой в тайгу соболя да белку  промушлять.  Охотой, шшитай, с Матрёной и жили. Шибко жалела она Фрола, да и он её не забижал.  Незлобливый, смирный  был человек,  как телок нелизаный. До табаку, до водки был не охотник.  Правда, не тем будь помянут, до девок был больно охочь. Докучал  Матрёне. Да она  за ём не надзирала, не примечала, виду не давала. А што деревенски бабы лопотали, мимо ушей пушшала. Ишо мачеха-покойница, помню, её   наставляла. Ты, говорит,  Мотя, мужика свово  не паси, на поводке у подола не доржи. Мужику выгулятьса надо. Пушшай выбегатса, покобелитса  на воле, оскомину набьёт. Мужик чай не мыло – не измылится. Время придёт – сам остепенитса.  Мужик што тот сокол: ухватил, встепенувса,  отряхнувса,  да и дале полетел. Все  вы, Антип,  одного замесу – костяны да жильны, у всех у вас, мужиков, головушка   ниже пояса!

Как Фрол-то запропал в тайге, скоко тоды она, бедна, слёз пролила, все глазоньки  повыплакала. И до сей поры    квёлая бродит, да с горестью в глазах.  Всё ишшо смылит   её душонка по ём.  Ишь, как  с тела- то спала.

А ты бы собравса,  Антип, прогулявса бы по деревне, осмотревса, да и шинковку  Матрёне снёс».

«Снесу, снесу, пройдусь по бережку, как немного стемнеет. Не хочу, чтоб деревенские глаза на меня пялили.  Отвык я в тайге  от людей, бабка Лукерья» — ответил тот.

«Да как же без людей-то?   Без людей, милячок, никуда!  Вот я, осталась  на старости  лет одна. Дух-то вроде и бодр, да тело немошшно.  Штобы я без людей делала?  А Матрёна придёт и картошку мне по осени подсобит выкопать,  капусту,  огурчики   посолит, и молочком угостит, и хлебца постряпат.  Кажный денёчек, чуть свет, а она, золотая душенька,  уж стучит в ворота.  А севодни  в избу не вошла – застеснялась баба  мужика!  Да…  обязательно снеси, снеси ей шинковку.  Добрая бабёнка, работяшша. Коль ты один, так  прибивса, присунувса бы  к ней, да и оставса бы в деревне. Баба она молодая, кровь  ишо кипмя кипит!  Каки ваши годы! И никаких тебе приисков не надо. И домишше   у  ей  завидный,  и землицы полно. Хозяина токо нету!  А како  в деревне хозяйство без мужика? Деревенско хозяйство  мужиком доржится.  Кормить семью -  дело  мужичье.  А с бабы  кака  корысть?»
 
Глава третья             В гостях у Матрены 

Вечером   того  же дня    Антип  постучал в тесовые ворота Матрёны, из-за  которых  донёсся оглушительный лай собаки, дико  заметавшейся у своей конуры  на  короткой  цепи.

Матрёна    проворно выбежала   во двор встречать нежданного  гостя.


«Мир вам, хозяюшка!  А я  от бабки Лукерьи, с шинковкой»,- с улыбкой  произнёс Антип.

«Милости  просим, гостям мы с Дарьюшкой завсегда рады!» — зардевшись, отвечала Матрёна.

« Дарьюшка,  налаживай  на стол,   ставь  самовар, гостя чаем угощать будем, — засуетилась Матрёна, когда они поднялись  по  ступенькам высокого крыльца и  вошли в дом. -  А я  живо!» 

И,   уединившись  в спальне за занавеской,  откинув  крышку тяжелого сундука,    впервые за истекшие три года  вынула  из него белую   кофточку,   праздничный  цветастый  сарафан и  яркую ситцевую косынку.

Изба у Матрёны большая,  в  две просторных комнаты. В одной –  белёная русская печь, около неё полки с посудой, прикрытые яркими цветными занавесками. Вдоль стен – длинные, выскобленные до желтизны,  скамейки. В другой  -  деревянный комод, шкаф для посуды со стеклянными дверцами. На окнах коленкоровые шторки.   Весь пол   просторной  избы устлан  меховыми ковриками из оленины и  сохатины.  Матрёнины сундуки, туго набитые нехитрым бабьим  добром,     покрыты  медвежьими  шкурами, по стенам  и простенкам   развешаны оленьи  и лосиные  рога.

Антип  и  Матрёна  расположились  за  большим  круглым  столом, покрытым  льняной  скатертью,   у   блестящего медного самовара.

Насупившись, сидела в углу на сундуке дочка Дарьюшка – не по летам высокая, тонкая, гибкая девочка,  спицей ковыряя   вязанье и время от времени исподлобья с неосознанным восхищением бросая  на гостя  свои  взгляды.


«Сама-то я тутошняя, – ангарская   чалдонка,  выросла у мачехи  на Ангаре.  С самых девок  заполошна была,  быстра на ногу.  Никакой работой не брезговала:   и в поле – первая за куль, и на покосе – впереди  покосников  с литовкой.  Махала косой только свист стоял, и вилами орудовала не хуже  доброго мужика!  Такой навильник сена, бывало,  набуровишь, к закату  так ушомкаешься!

В лес   хаживали  рыжики да грузди ломать, за брусникой, за черницей.  А грибы –  те кадками  засаливали. Орехи в тайге  за  десяток  вёрст  били, да на своём горбу тащили в деревню.

Помню, по весне, как берёзовка  побежала, ведрами её брали.  Цедили всё   из толстых берёз – с тоненьких берёзок  сок-то  не так сладок. Возьмёшь, бывало,  туесок, подставишь под берёзку – в день-то, глядишь, полный туес и накаплет», – смущаясь, рассказывала Матрёна гостю,  любуясь в душе  копной его рыжих чуть  вьющихся волос, ловя из-под гущины рыжих бровей цепкий  взгляд   синих глаз.   

На  Матрёне    белоснежная  кофточка, плотно облегающая грудь, цветастый сарафан, стянутый выше талии оборочками, и поддерживаемый тонкими тесёмками  на плечах, на  голове  ситцевая лазоревая косынка, из-под которой  на высокий лоб выбиваются  шелковистые пряди тёмно-русых волос.

«А  мужик мой Фрол – из расейских новопоселенцев был, — продолжала Матрёна. — Родителя ево да матушку, царство им небесное,  нужда, безземелье, недород  за  тыщу  вёрст  пригнали на вольную   сибирскую   землю. Фрол–то в ту пору  совсем парнишкой  был. 
   
Не пахорукий   был мужик, завистный  на  дело,  всюду поспевал. И скотину обихаживал, и сено косил.  И по лесу, бывало, с ружьишком  шарашится, постреливает,  зверя  промышляет.  Скоко им было похожено по тайге, стоко и доброй лошади не выходить на своем веку! Без дичи, без рыбы, считай, не сидели. И сохатинка, и козлятинка всякий день была на столе. Ну, а дом, скотина, огородишко – на мне.   Трудилися много, што поделаешь? Хозяйство вести – не бородой трясти. Человек што   волчок: покуда крутится – стоит, а как остановился – так и набок. Жили  с  Фролом  ладно!»

Прихлёбывая из блюдца горячий чай с сахаром вприкуску, в  грустной задумчивости  сидел Антип против  Матрёны, не отрываясь,  смотрел ей в лицо, и слушал  её незамысловатую речь.

Антип видит,  что Матрёна рассказывает  и  глубоко дышит,  смущается,   грудь её под кофточкой  волнуется, щёки рдеют.

Он слушает  Матрёну, но   слова улетают мимо  его сознания. Он думает  о своём.

Антип  чувствует, как заволновалась его кровь,  как   неодолимое  желание  захватывает   его плоть. Он корит себя, бичует свою похоть, отводит     от Матрёны глаза, боясь, что она поймёт его греховный взгляд.

«Но что порочного,  что постыдного в  телесном желании?» — спрашивает  себя Антип. -  Это закон   естества, который не может перешагнуть никто! 

А как же Глаша?..  Ведь моя  душа  и сердце принадлежат   ей...   Но Глашенька  так далеко от меня все эти годы!» 

«Матрёна, скажи откровенно, – своим  низким грудным баритоном, неожиданно меняя тему и тон разговора,  спрашивает Антип, — не тягостно    одной,  молодой  да  видной,   жить по-старушьи,  без мужика?» — и ласково улыбается,  ловя   взгляд  её вишнёво-карих глаз.
 
«Чудной ты!  А то как же?  Не сладко  человеку прожить  одному на свете.   Гнетёт одиночество и меня, другой раз  тоска-злодейка так сердечко точит…  Но всё ещё  жалкую по Фролу…» — всхлипывает  Матрёна  и смахивает с глаз накатившиеся слезы.
 
«Это она… она -  та женщина,  о которой  я   давно  грезил. Это  она будет рядом со мной, родит мне детей, это  она будет жить со мной в тайге  и  так нужна  мне.  Такой  я воображал её, — твердит себе  Антип,- за ней я шел в деревню!"  Но образ Глафиры – сильный и яркий  всё стоит перед его мысленным взором, ни на  миг не покидая  его  мятущуюся душу. 
 
 Глава четвертая            Уход Фрола на беличий промысел
   
Тихая,  внешне  неприметная молодая деревенская вдова Матрёна Шикова жила со своей дочкой  на окраине деревни у поскотины.

Её просторная,  с размахом выстроенная  изба с шатровой крышей,   была одна на всю деревню   крыта   не сосновым драньём, а тёсом, кидалась в глаза     обильно украшенным пропильной  замысловатой резьбой карнизом, большими окнами  с закруглённым верхом,   резными, затейливыми, правда,  кое-где уже выщербленными  наличниками,    высоким     на  бревенчатом  подрубе крыльцом    с точёными столбиками  перил.   

За глухими  тесовыми воротами, сбитыми в «ёлочку», за высоким заплотом из мощных строганых  плах –  добротный  амбарчик, загон для скота, хлев.  На задах двора, над самым  речным яром – крепенькая банька.

На деревянных тычках предамбарника  развешана   покрытая  толстым слоем пыли конная сбруя с  тиснением, кожаными кистями и медными бляшками.  Под  навесом – старая двуколая  телега  с разбитыми  колёсами,  сани-розвальни  с  потрескавшейся  спинкой.   

Когда-то крепкая   усадьба  без хозяина    быстро   ветшала, а хозяйство приходило    в  упадок.

Душа у Матрёны добрая, сердце отзывчивое.  В трудную минутку, в ночь-полночь,  тянулись деревенские бабы к ней излить все, что наболело на душе, пожаловаться, поплакать.  Для всех  находилось у нее теплое утешительное слово, добрый совет.
   
Только и у самой Матрены  был на сердце   камень.
   
Три года назад по первой снежной пороше, с поцелуями да плачем, словно предчувствуя своим бабьим  сердцем неминуемую беду, проводила она   мужа Фрола  в тайгу на беличий промысел. Обещал   до    рождественских морозов   воротиться домой и, словно, в воду канул.
   
Трудно без  Фрола  теперь Матрёне.  Изба без него стала пустой, осиротелой.   
   
Добрым, крепким  хозяином был Фрол: белковал, промышлял  дикого зверя. Обожал промышлять в одиночку, недолюбливая артельную охоту. Главный промысловый зверёк в этих местах – белка. Но среди трофеев  Фрола   были  и горонок  и хорёк, колонок и куница – что попадёт.  Вот только соболя  в здешней  тайге давно уже повыбили. Добыча  с  дюжину  зверьков за сезон  считалась большой удачей охотника, охотничьим фартом.   Пушнину  Фрол  сдавал то  в лавку, то  проезжему скупщику, зачастую себе в убыток.  Частыми гостями в деревне были  и ленские купцы. Они за бесценок скупали у мужиков меха  (как говаривали в деревне, «ходили за охотниками  следом  точно  за девками») и выгодно сбывали их  на торговых ярмарках.
   
В доме не переводилась рыба, которой так богата Лена:  хариус,  таймень, налим, сиг, ленок.  Фрол  ловил рыбу на удочку, промышлял ее сетями,  «лучил» тёмными  ночами  острогой, забрасывал в реку на ночь перемёт – длинную бечеву, на конце которой груз – камень. По длине  бечевы  он привязывал на поводки  десятка полтора  крючков с наживкой. Другой конец бечевы закреплял за колышек, вбитый в берег. При утреннем осмотре перемёта  с его поводков снимал Фрол юрких серебристых хариусов, ленков с золотисто-красными боками и серебряной спинкой, украшенной  тёмными пятнами.  Нередко  наживку заглатывал и таймень.
   
По весне, задолго до рассвета убегал Фрол  на глухариный ток, и с восходом солнца возвращался  в дом с рюкзаком, доверху набитым  увесистыми чёрными  с рубиново-красными веками  петухами. 
   
Как не хватало  теперь Матрёне Фрола!
   
Долго горевала  она и с бабьим   терпеньем  ждала, по ночам прислушиваясь  к мёртвой деревенской тишине,  к сонному тявканью  собак,  ловила каждый шорох,  скрип калитки.  Порой  казалось ей, что слышит она   Фроловы  осторожные  шаги по ступенькам крыльца, и что его руки   нащупывают в темноте  дверную скобу. Но это стучал и поскрипывал  ставнями  налетевший  ветер. В душе Матрёны   не угасал огонек  надежды на возвращение любимого мужа. Она не могла допустить  до себя  мысли, что с Фролом может что-то случиться в тайге. 

Матрёна всегда была спокойна за него. Ведь Фрол сильный, смелый, выносливый.    Заядлый  охотник и   заправский стрелок, он  знал все  повадки таёжного зверя,  легко и безошибочно прокладывал тропы по здешней тайге, с детства исхоженной  им  вдоль и поперёк. В лесу во всякий сезон, в  любую  погоду мог устроиться без ущерба для здоровья  на ночлег.   
   
Нет, не может Фрол пропасть  неведомо куда. Матрёне нужно только немного обождать, и он  вернется, обязательно вернется.
   
Но, надрывая душу, упорно, нудно, ночи напролет выла на цепи  собака Пальма, выла  и неистово  скребла лапами мерзлую со снегом землю.
   
Матрёна была суеверна, искренне верила в приметы,  и от воя собаки  ей становилось жутко. Она накидывала на себя шубейку, спускалась с крутого крыльца в темный двор, отгоняла собаку от завалинки и засыпала глубокие собачьи рытвины под углом дома. Это был  дурной знак. Упорный вой дворовой собаки имеет зловещее предзнаменование – к покойнику в доме. Такое поверье исстари  бытовало в деревне.
   
Прошел месяц, другой. Вот уже  и весна минула, а за ней прокатилось и   летечко, а Фрол так и не воротился из тайги.
   
Всю свою нерастраченную любовь, всю теплоту доброго                                                                                                                                                                        сердца обратила  Матрёна на   дочку Дарьюшку – красивенькую, чёрную волосом и бровями, и нрава бойкого в отца. И не задумывалась, не помышляла  уже  Матрёна о своем бабьем счастье.
   
И когда по деревне разнеслась молва, не без участия и самой Матрёны, что у бабки Лукерьи квартирует  молодой, «бравенький» постоялец, и, как судачили  деревенские бабы, холостяк,   Матрёна  и мысли до себя не допускала о его внимании к ней. Она уже давно уверила  себя, что жизнь её кончена,  и всё лучшее в ней  ею  уже прожито. А в деревне есть немало  застоялых невест – смазливых девок-незамужниц. 
   
Та же  Капа Сербиянкина: высока, стройна, белолица, искусная  кружевница да рукодельница, а «зачичеревела»  в девках.   Перевалило за  третий десяток, а   мужика   всё нет.   Уж  не раз  она завёртывала к бабке Лукерье   с  надуманным  задельем — «одолжить соли»,  да,   хоть мельком,  одним глазком, взглянуть на её квартиранта.
   
Или  Маринка Петлякова – податливая, миловидная  девица, задорная деревенская  плясунья да  певунья-частушечница.  Тоже давно  грезит   суженым, печалится.  Известное дело,  девичья пора  ох как скоротечна, а девичья краса – до поры, до времени!   Не успеет  девица войти в годы, оглянуться, а  красота-то  уж и подвяла.  Да и в родительском доме; «девка-вековуха,  что осенняя назойливая муха» – так говаривают  в народе.
 
Глава пятая                  Гусь да гагара

Антип  стал  захаживать  к  Матрёне, зачастил в её  дом.

«Постоялец-то Василихи повадился к нашей Матрёне!» — судачили  между собой деревенские бабы.
 
А тот подправил у Матрёны ставни, подновил подсевшую завалинку, переложил в бане рассыпающуюся печь-каменку.  Да мало ли в деревенском хозяйстве разных забот, за которыми нужен мужицкий  глаз? В доме чувствовалась крепкая мужская рука, чего так не хватало в последние годы Матрёне. Как всякой женщине, ей хотелось мужниной опоры, ласки,  сознания того, что  она не одинока в этом грешном, суетном мире.  В присутствии Антипа Матрёна чувствовала себя окрылённой, необыкновенно счастливой. Да и Дарьюшка встречала Антипа приветливо и явно проявляла к нему свое расположение.
 
И когда  в один из долгих зимних вечеров допоздна засидевшийся Антип, сделал  Матрёне предложение   сойтись для совместной жизни,  она  растерялась, пришла в сильное волнение. От смущения и неожиданности лицо её невольно закраснелось и залилось пунцовым румянцем.

Что за человек Антип? Уживётся ли она с ним? Поладит ли с Антипом дочь Дарья?

«Какая   мы с тобой пара? – Гусь да гагара!» — отшучивалась Матрёна, но не отталкивала   от себя Антипа.   

Матрёна мучительно  поколебалась, но вспыхнувшее чувство взяло верх, и   она   отважилась на решительный  шаг.
 
Антип перебрался в её дом. 
 
С первых дней  Матрёна почувствовала в  нём   заботливого хозяина. Все спорилось  в руках Антипа.  Он и   к ружью был способный, и  порыбачить  умел. Глядя на Антипа, Матрена все больше и больше находила в его облике внешнее сходство с Фролом: такой же высокий, статный, физически сильный, с красивым, мужественным лицом.             

И скоро Матрёна   прониклась к нему искренним, глубоким  бабьим чувством.
 
И еще  безмерно радовало её то, что к Антипу крепко привязалась и дочь Дарьюшка. Не будь этого, Матрёна никогда  бы  не отважилась принять к себе в дом     мужика-пришельца из неведомых мест.

Перемены в Матрёне деревенские заметили сразу. Она  вновь после исчезновения  в тайге Фрола обрела былые душевные силы и женскую уверенность,  похорошела внешне: посветлел ее взгляд,  лицо расцветало и все чаще озарялось забытой  улыбкой.  Все говорило в ней, что рыжий, синеглазый великан  пришелся ей по нраву, и пламя жизни вновь запылало в её душе.
   
 У них было своё  небольшое хозяйство:  дойная  корова,   десятка два кур-несушек. В стайке  нагуливали жир   три поросенка, подрастала телочка.
   
 Как радовалась Матрёна своему нежданному и негаданному счастью, как грелась она в  лучах его, как благодарила она  судьбу, что  свела её с  Антипом.
   
Но счастье  Матрены  было не долгим.  Не зря  молвится, что горе бродит не  по тайге, а по человеческим судьбам.
   
Матрёна смотрела на Антипа и  не могла взять в толк: отчего он так подозрителен и нелюдим?  Почему, как затравленный зверь,   сторонится деревенских, избегает всяких  встреч  с ними, глядит  на людей, словно  шалый   волк из логовища, почему по неделям пропадает в тайге и возвращается домой подавленным и удручённым.

Уже не раз он    настойчиво высказывал Матрёне  всецело  захватившую его сознание   мысль – оставить  деревню и уединиться в таёжной глуши. Эту мысль Антип   с  упорством повторял Матрёне и  склонял её  уйти вместе с ним.
 
«Што, решил отправиться  на тот свет, да одному скушновато?» – тихо, сквозь слёзы спрашивала Матрёна Антипа.
 
«В тайге, Матрёна, не пропадём. Тайга сурова, но щедра и богата, прокормит.  Поживём  там в своё удовольствие!» – с азартом говорил он.
   
«Отшельником захотелось пожить? Уединения запросила душа?   Што с тобой,  Антип, не пойму я?    Пугаешь ты меня.  Не захворал ли, не случилась ли расстройка в  твоей голове?» – сокрушалась  Матрёна.

«Принуждать тебя, Матрёна,  я не в праве.  Твоя жизнь – тебе и решать.  А с головой у меня всё в порядке. Не в расстройке тут дело» — отвечал ей Антип.
 
Матрёна не спала ночами, мучилась, не зная как поступить, что предпринять. Но, как ни плакала она, как ни умоляла Антипа, тот твёрдо стоял на своём.    
   
Ещё   пуще  испугал Матрёну   случайно подслушанный ею разговор Антипа    с  Дарьюшкой,  которой  к  тому времени минуло  шестнадцать.    Это была уже не девочка, а не по летам  вполне  зрелая,  с хорошо развившейся грудью, красивым лицом,  стройной  фигурой  девушка  с длинной чёрной косой,  округлившимися бёдрами, с телом, скоро  наливавшимся  здоровыми, живительными  соками юности.  И в сердце  Дарьюшки   уже пробуждались      девичьи  мечтания  и   робкие чувственные порывы.

Антип  так же, как и Матрёну,  подбивал  Дарью к бегству и пространно  толковал  ей о  прелестях  таёжной жизни.   Он убеждал её, что они   выстроят  себе  среди  дикой  тайги просторный дом. Он будет охотиться на таёжного зверя, ловить рыбу.  Они будут есть дичь, свежее мясо. В тайге много грибов, ягод, целебных трав, кедровых орехов. В тайге такое раздолье, столько простору! 
 
Матрёна не сомневалась, что   Антип  без труда  может  подавить волю молодой, ещё неопытной в жизни девушки.  Она видела, как привязалась   дочь к этому человеку, и иногда с тревогой замечала, нутром своим чувствовала Матрёна, что в сердце дочери пробуждается и набирает силу неведомое ей ранее чувство – первая, ещё совсем несмелая девичья любовь к Антипу.
   
На Матрёну наваливалась грусть, непомерная тоска, досада. В душе её росла тревога за дочь,  за Антипа, за своё неожиданно рушащееся женское счастье.
   
Наступили первые  июньские дни – тёплые и солнечные.
   
Антип, Матрёна и Дарья  работали на пашне. Шла посадка картошки – важного продукта питания в семье. Каждый год Матрёна засаживала ею большой клин. Картофель ели сами, скармливали скотине. Излишки меняли на соль, сахар, крупу.
   
Обедать пристроились на меже, на взгорке. Матрёна постлала на траву скатерть, вынула из холщовой торбы по ломтю ржаного хлеба, вывалила из неё вареные яйца, по солёному огурцу, шматок сала, выставила туесок молока.
   
За обедом немногословный Антип проронил:
 
«Уйду я, Матрёна. Видно такая уж у меня судьбина задалась – скитаться отшельником по тайге. Кому что на роду  написано, тому и быть. Не могу я  оставаться в деревне.  Беглый каторжник я…  бродяга...  душегуб…  Измучился я, Матрёна.  Тягостно мне  среди людей.  Тошно  ждать, когда  в избу войдет урядник, закуёт  в цепи и снова – на кандальный остров. Не  вынести мне  этого!».
   
 Антип умолк и опустил на грудь свою рыжую, кудлатую голову.
   
От откровений Антипа Матрёна оцепенела. Она не могла вымолвить ни слова и только медленно перевела свой взгляд на Дарью. Но та спокойно продолжала трапезу, словно слова Антипа ей  давно  уже были известны.
   
И только теперь Матрёне стали ясны и понятны все «странности» Антипа: почему он так тревожно   спал по ночам,  чутко  прислушиваясь к ночным шорохам,  вздрагивая при резких и неожиданных звуках; отчего стремглав, бледнея, покрываясь холодным потом, бросался к окну при лае дворовой собаки  Пальмы,  и подолгу пропадал в тайге;  почему  чурался людей,  и держался с ними настороже.
   
Матрёна  молча смотрела на Антипа. Что могла сказать она ему сейчас, какими словами  утешить его страдающую душу?



Глава шестая            Прощай, Матрена

Антип собирался в дорогу:  сушил сухари, запасался солью, спичками, снял со стены  Фролову берданку  — ту самую,  в ореховой ложе, с  густо выжженным тонким   орнаментом  по прикладу, которая так  заворожила его,  когда   он увидел её впервые  у   Фрола в тайге.  Собрал все берданочные патроны, что были в доме,  тщательно заточил  топор,  охотничий  нож, пробуя   остриё   на палец.  Вложил в мешок  полотнище лопаты, приготовил пилу. 

Матрёна  собрала кое-какие вещи, которые, как она  считала, должны пригодиться  Антипу в тайге:  выложила из сундуков оставшиеся от Фрола штаны, рубахи.  Покопавшись в чулане, разыскала  Фроловы  яловые сапоги,  поношенные, побитые молью, но еще крепкие оленьи торбаcа,  старый сохатиный полушубок с изрядно вышарканным мехом.
   
Доверху  туго набитый заплечный мешок с повязанными лямками стоял у порога избы и ждал своего часа.
   
О  многом передумала Матрёна тревожными   бессонными ночами.
   
Она  полюбила Антипа, прикипела к нему  душой, всем сердцем.    Любовь к Антипу глубоко проникла в её существо. Он  стал для неё родным, бесконечно близким человеком.  Но она не мыслила  уйти с ним в тайгу. Оставить дочь ради Антипа было свыше её материнских сил. И   Матрёна отступила, смирилась  с   его решением  одному покинуть  деревню.
   
После Троицына дня Антип уходил из  дома  Матрёны.
   
Он взвалил на спину приготовленный мешок, закрепил лямки на  своей мощной груди, перекинул   ремень берданки через плечо и,  взяв в руку котомку, сухо произнёс:
   
«Прощай, Матрёна. Не поминай лихим  словом. Прости, что так нескладно у нас с тобой всё вышло. Мне пора».
   
Матрёна с  грустью и жалостью    взглянула на Антипа. Он был подавлен, хмур, но какой-то внутренний свет исходил из  поблекшей синевы его глаз, выдавая несокрушимую  силу  его души.
   
«Пусть Дарья  подсобит, проводит   меня   за  поскотину».
    «Пусть подсобит», — тихо ответила Матрёна  и, глядя ему в глаза, добавила:
   
« Неладное  ты удумал, ох, неладное. Антип, одумалса бы!   Осталса! Порешишь ты свою жись в тайге!»
 
И немного помолчав, добавила:    

«Знай, что буду  ждать тебя. Затоскуешь, затомишься от скитаний,  станет   невмоготу,  вертайся ко мне. Слышишь, Антип, вертайся!»
   
«Спасибо на добром слове», — отозвался Антип. Лицо его было угрюмо, взгляд синих глаз  тяжел и мутен.
   
«Пойду я, Матрёна» — продолжал  Антип, передавая Дарье котомку, и они вдвоём ступили  за порог, сошли с высокого крыльца, минули двор и отворили скрипучие  ворота.
   
Матрёна, перевалившись через подоконницу, ухватившись трясущейся рукой за оконный косяк, провожала их взглядом через  распахнутое  окно. Мёртвенная бледность покрывала её лицо.
 
«Господи, спаси и сохрани его, — в исступлении повторяла она, -  помоги ему, не дай сгибнуть в таёжной глуши!»
 
Слезы клубком подкатывались к  её  горлу, текли по  щекам, а  сердце неистово колотилось в груди.

***

Поначалу Матрёна не чувствовала ничего дурного, но время шло, а Дарья не возвращалась. На душе стало тревожно. Матрёну охватило  беспокойство.
 
Она  поглядывала из-за косяка в окно, вышла во двор, с тревогой, торопливо пошла за деревню, к поскотине, надеясь  в пути встретить  припозднившуюся  дочь.

Сердце Матрёны трепетало, руки стыли, ноги подкашивались от мысли, которую она изо всех сил  гнала  от себя:  неужто  Антип соблазнил, заманил  Дарью в  тайгу?
 Уж село за дальний лес вечернее солнце и над деревней нависли  ночные сумерки.
 
Матрёна не зажигала огня. Одна во мраке избы лежала она на полу, билась головой о деревянные половицы, рвала на себе волосы и выла, как раненый зверь. Выла от обиды, от безысходности, от досады. Самые тяжкие  её предчувствия оправдались: Антип  увлёк, увёл её несмышленую Дарьюшку, её кровиночку с собой в тайгу, на верную погибель.
   
До глубокой ночи  разносились  над деревней отчаянные, надсадные вопли Матрены.
   
Только к утру забылась  она  чутким, тревожным сном.
   
Три дня всей деревней – и  деревенские мужики, и бабы — искали Дарью по лесу  с намерением образумить её и вернуть    матери.  Ведь годами-то Дарьюшка была совсем ещё дитя!  Но так и не нашли. Да и под силу ли  кому  найти человека  в необъятной, бескрайней сибирской тайге!
 
Глава седьмая           В дебрях тайги


    Отыскав  под сухой колодиной   загодя припрятанный    тайный узел с  бельём, верхней одежонкой для беглянки,  Антип с Дарьей  упорно пробирались сквозь  тайгу. 
   
Сразу за деревней  шли они лощиной  вдоль берега  неглубокой речки.  Еле приметная тропинка вилась среди густых черёмуховых зарослей,  затем по пологому косогору  поднялась в березняк   и затерялась в густом сосновом бору.
   
В эти теплые июньские дни тайга оделась в свой недолгий летний брачный наряд. Зацвела  голубика, завязывала свои ранние ягоды лесная жимолость, розовым цветом   распускался колючий шиповник. Кусты багульника, уже уронившие наземь свои  душистые бледно-розовые лепестки, источали резкий, дурманящий голову аромат.  Пышные заросли кашки радовали глаз белым обильным цветением. По склонам каменистых сопок привлекали  взгляд  розетки крупных кожистых, с глянцевым отливом, листьев бадана уже выбросившего высокие розовые метелки  крупных соцветий. Листва берез была по-летнему  ярка и свежа, хвоя лиственниц всё ещё сохраняла свою праздничную  весеннюю новизну.   Пахло  цветами, молодой травой и смолистыми соснами.
   
Позади остались верховья реки Малая Тира,  преодолели  которую   на небольшом  плоту,  наспех связанному  Антипом  длинными таловыми прутьями из прибившегося  к берегу плавника.
   
Труден путь по тайге!
    
Часто брели по сильно заболоченным распадкам. Оттаявшие наполовину кочкастые болота,  покрытые студеной ржаво-желтой водой,  перемежались с участками тайги, усеянными громадными истлевшими до трухи стволами,  свалившимися то ли от старости и болезней, то ли от пронесшихся здесь когда-то сокрушительной силы  ветровалов.  Шли,  обходя упавшие деревья, которые  высоко поднимали кверху свои вывороченные корни вместе с землёй и с застрявшими между ними камнями, преграждая путь.

Двигались,  то увязая в болотной хляби и  в чавкающем мшанике, то с трудом продираясь  сквозь  густые кустарниковые  заросли,  через  колодник, покрытый цветистыми лишайниками и мхами.   
   
От жилых мест  путники удалились  на десятки верст,    с каждой верстой  забираясь всё глубже в лесную глушь,  и оказались в глухомани, в самых  трущобных  местах.
   
На мху среди стелющихся по поверхности земли корней вековых деревьев попадались   прошлогодние крепко держащиеся на веточках ягоды клюквы. Но путникам было не до них.       
   
Дарья с избитыми, распухшими  и окоченевшими от болотной воды ногами, мокрая, грязная изнемогала от усталости.
   
«Изморилась я до смерти, вымокла, лытки ноют, кости так и гудут, нету силушки  брести  дале»,; пожаловалась Дарья Антипу.
    «Давай передохнём. Наше дело неспешное. Мы и так  здорово с тобой за неделю  отмахали, – согласился Антип, — отмахали столько, что и во  сто вёрст не укладёшь.  Кто её мерил -  эту тайгу?  Да и  сегодня   уже позади   верных  вёрст десять с гаком.  Пора и   перехватить  чего-нибудь горяченького».
   
На привале  у ручья  с чистой проточной водой он разложил костер, сварил чай, приготовил крутую ячменную кашу, вынул из мешка припасенные хлебные сухари. Дарья ощипала подстреленного в пути  косача с красными бровями и иссиня-черными перьями на крыльях. Когда пламя поутихло, Антип зарыл  ощипанную птичью тушку в раскаленную золу, под  угли и через полчаса обед был готов.
   
Жадно вкушая душистое косачиное мясо, вобравшее, казалось, в себя все ароматы тайги, Дарья оживилась.
   
«Сроду  не  едала   такой  духмяной дичи –  костром и лесом пахнет! После этакой дивной пищи  мигом сил прибавилось,  и   жить захотелось!» — говорила Антипу Дарья.
   
« Да,  лесная  птица  во всякий сезон хороша, но особливо она хороша по осени, когда в самом соку, – отвечал  тот. – В тайге, Дарья,  с голоду не пропадешь. Чай кончился -  смородину, бадан, брусничный лист заваривай, еще пахучей  чаёк будет. Захудалое ружьишко за плечом; птицу добывай.  Дичи здесь столько, хоть пруд пруди!  В котомке  завалялись рыболовный крючок,  суровая нить  – рыбачь.   Рыба тут в каждой неприметной речонке, в каждом  ручье !»
   
Дарья, насытившись и отогревшись у костра, чувствовала себя уставшей, но счастливой.
   
Даже здесь, в безлюдной, неизведанной, дикой  тайге ей было тепло и уютно с Антипом. Она испытывала к нему что-то сладостное, томящее, и душа её переполнялась  необыкновенным счастьем.  Дарья  была готова на любые условия жизни,  была готова идти с ним  в никуда,  только бы  неотрывно видеть, слышать его, быть  рядом с этим сильным и мужественным человеком, любоваться его синими, ясными с добродушным взглядом глазами, ворошить пальцами его рыжие, густые волосы.

Еще дома, в деревне, когда Антип  только осторожно, исподволь посвящал её в свои планы, предлагая таёжную жизнь,  Дарья  уже знала, что пойдет  с ним  хоть на край света.
   
«Здешние таёжные места гиблые, опасностей и лишений ждёт нас немало,- говорил Антип, – трудненько будет.   Выдюжишь?»
   
 « Выдюжу, с тобой  я всё выдюжу» –  ни на миг не задумываясь, отвечала Дарья.  И в глазах её светилась любовь.
   
Костер угасал. Как ни тяжела дорога, надо было двигаться дальше. До потёмок Антип мыслил добраться до берегов  Большой Тиры и там остановиться на ночлег,  а  с рассветом продвигаться дальше на север,  ещё вёрст на тридцать- сорок, в верховья  Тунгуски. В свое время, скитаясь в тех местах, Антип заприметил в прибрежной тайге, у речного крутояра старую, заброшенную промысловую избушку, которую можно было подправить  на первых порах для проживания. Да и тайга  там  богаче и щедрее на пушнину и таёжного зверя, а река и прилежащие к ней ручьи и озёра летом кишмя кишат рыбой.
   
Со свежими силами снова тронулись в путь.     Шли  молча.     Каждый думал о своём.
   
Перед мысленным взором Дарьи стоял образ матери, чувство вины перед которой мучило и угнетало её.  Как она сможет   пережить  неожиданное бегство  дочери, её жестокое предательство, разлуку  с Антипом?
   
Дарья мучилась, страдала. Сердце её сжималось от  тоски и жалости к самому родному и близкому ей человеку.
   
У Антипа  же на душе было легко и радостно. Остались позади  тяжкие  и мучительные ожидания ареста. Не грозит  ему теперь  никакой  арест. Он свободен, он волен.   Рядом с ним хорошенькая, приветливая и любящая его Дарьюшка. Он один с ней  среди безлюдной, неизведанной тайги. И только он   теперь  в ответе за её благополучие, безопасность, за её жизнь.
   
Антип чувствовал внутри себя какую-то душу поднимающую отраду.
    А кругом по  кустам и чащам раздавался  дивный птичий перезвон, и лишь  иногда издалека, навевая на  сердце печаль, доносился одинокий  и тоскливый    плач бездомной лесной отшельницы – кукушки.
   
Путники  продвигались в  глубь тайги.
   
Антип – здоровый, рослый, живописно кудлатый, с огромным мешком  и винтовкой  за плечами шёл впереди, шурша ногами  высокой, сочной травой, перемежающейся с обширными зарослями папоротника-орляка.
   
Следом за ним, припадая на правую, стёртую  в кровь  ногу  — Дарья. За   долгий день она так выматывалась, так выбивалась из сил, что еле брела за Антипом, с трудом передвигая свои одеревеневшие и распухшие ноги.
   
Тучи комаров, паутов  и назойливой  мошки носились в воздухе, донимали  путников, облепляя лицо, руки, набиваясь в волосы, забиваясь в рукава. От их безжалостных укусов спасали только предусмотрительно припасённые Антипом  сетки-личины из жёсткого конского волоса,  надетые  на головы.
   
В кроне корявой сосны с ярко-желтой чешуйчатой корой и янтарными потеками смолы   Антип  уловил  едва слышный  звук.
   
Он  стянул с головы  накомарник и взглянул вверх.  Белка, распушив   свой рыжий длинный  хвост, резво прыгала  с сучка на сучок, вертя головой и внимательно, с опаской посматривая вниз на путников.
   
Большое багровое солнце медленно скатывалось за горизонт. Его косые лучи  уже едва продирались сквозь густые кроны сосен, вознесённые могучими стволами к самому небу. В тайге сгущались  вечерние  сумерки.
   
Но путники были уже у цели.
   
Пред ними в лучах заходящего солнца предстала  серебристо-розовая водная гладь  Большой  Тиры.  Антип и Дарья стояли на крутом, обрывистом берегу реки и  с жадностью, полной грудью вдыхали влажный и прохладный, горчащий талиной,  речной воздух. Здесь река укрощала свой бурный  бег и текла  плавно зеркальной гладью. Это были уже потайные, малодоступные уголки тайги, надежно удаленные от посторонних  глаз,  от  людской суетной жизни.
   
Над тайгой быстро нависала серая хмарь, и  опускался тяжелый морок. Задул  сырой  порывистый  ветер  и начал накрапывать  дождь.
   
Из  сосновых сухостоин и хвойного лапника Антип соорудил  шалаш и  снаружи, перед его входом, разложил костер. Сварили чай, доели  остатки обеденной  ячменной  каши.
   
Антип наломал  ещё пару  охапок мохнатых сосновых веток  и разложил  их в шалаше. Поверх  Дарья  кинула  вынутое из мешка  серенькое, выцветшее домотканное покрывальце.   
   
 Антип то и дело подбрасывал в костер смолянистые коренья и сушняк. С бодрым треском горел  огонь. Весело клубился дым, отгоняя   докучливого гнуса.
   
В  шалаше было тепло и уютно. Остро пахло  сосновой хвоей,  зеленью примятой  молодой   травы.  Дарья, разморённая жаром костра и озаряемая его светом, сидела на лапнике.
   
Она  сбросила с себя душегрейку и осталась в простеньком, надетом  поверх  светлой  ситцевой рубахи,  голубеньком    платье,  красиво сидевшем  на её хрупком теле и  плотно облегавшем  грудь.    Антип видел её зовущую улыбку, чувствовал, что нравится ей.
   
Его влекло к Дарье, притягивало, как магнит, её молодое, здоровое  тело.  Хотя   Дарья  и не затрагивала  в нём тех струн, которые всегда звучали в его душе при мыслях о Глаше, но в  облике  её он  примечал  что-то   неуловимо родное и влекущее,   долгожданное и желанное, что давно  смутно мелькало в его ночных грёзах. Антип  с неосознанной радостью  чувствовал, что Дарья напоминает  ему  Глашеньку:  те же   тёмные глаза, любовно мерцающие  среди изумрудной  хвои,  те  же шелковистые смоляные волосы, локонами выбивающиеся из-под косынки, та же милая улыбка на сочных губах.    Дарья  не была красавицей,  но влекла  Антипа  чистотой и невинностью души, наивной свежестью молодости,   девичьей  хрупкостью. 
    Антип, не помня себя, словно в бреду,  в порыве нахлынувшей   страсти стал неистово осыпать  её тело поцелуями. Волна желания захлестнула  его сознание.

Под  локоть  Антипа попали распустившиеся   тёмные косы, и на мгновение ему отчётливо показалось, что это волосы не Дарьи, а  волосы его Глашеньки.

«Я изменяю ей!» — вспыхнула в его  сознании  мысль. 

И  здесь же Антип, снимая  укор, оправдывал  и успокаивал себя:
 
«Нет, изменяю не я, не моё сердце, не душа, изменяет только тело с его естественной  потребностью необходимого.  А это совсем другое.
 
Но  неужели сила плоти человека сильнее   чувств его души?..»
   
Отдавшись нахлынувшей  волне, он  жадно прикасался губами к  пылающим жаром щекам Дарьи,  к гладкой и бархатистой коже её тонкой и длинной шеи, ощущал  юную упругость    груди, слышал  стук её  взволнованного сердца.
   
Дарья  прижималась к нему всем телом и слабела  от сладкого томления. Она еще не до конца  понимала, что творилось в душе ее, не ведала, какие силы дремлют в глубине  её женского сердца, но  все больше и отчетливее чувствовала их пробуждение. 
   
« Антипушка, ты мой, ты мой!» – говорили её жадно устремлённые на него глаза. Ей  хотелось быть в поле любимого взгляда синих глаз Антипа, в поле свечения и излучения его тела, ей доставляло наслаждение ощущать его близкое, горячее дыхание, прикосновение его губ.
   
«Какая я счастливая, Антип… обними… крепче обними меня…» — приникая к  нему,   в порыве страсти  несвязно   шептала   Дарья.
   
Чувство горячей любви к Антипу, которое Дарье долгое время приходилось скрывать, сдерживать в деревне, захватило её, и она поняла не только умом,  а всей страстью проснувшейся в ней  теперь женщины,  что нет  в её жизни никого дороже  и желаннее  этого человека.
   
«Антипушка, Антипушка, мой милый Антипушка…»- ласково бормотала она, и возбуждённое женское сердце  трепетало    в    её груди.

(продолжение  следует)




 

Комментарии