Добавить

Ловушка для Пилигрима

                                                                           С Е Р Г Е Й   М О Г И Л Е В Ц Е В
 
 
 
 
 
 
                                        Л О В У Ш К А   Д Л Я   П И Л И Г Р И М А
 
                                                              роман – антиутопия
 
 
   Герой антиутопии, писатель Пилигрим, живет в некоем закрывшемся городе, где время остановилось, и все стали бессмертными. Однако на поверку это оказывается далеко  не так.
                                                                          
 
 
   Все герои и события романа вымышлены, любые совпадения с реальностью  случайны.                                         
                                                                  
 
 
 
   1.
 
   В это утро Пилигрим понял, что ему уже не спастись. По телевизору как раз показывали проповедь матроны Слезоточивой из церкви Всех Обретенных Надежд, лицо которой занимало весь экран, так что видны были толстые, свисающие вниз складки на обоих щеках, маленькие, заплывшие жиром глазки, и пухлые сытые губы, вещающие непреходящие истины, известные матроне в самых мельчайших подробностях. Матрона всегда вещала по воскресеньям, призывая жителей города покаяться, и объясняя, почему церковь Всех Обретенных Надежд наиболее истинная по сравнению со всеми другими церквами, существовавшими в городе до нее. Сладкие, сложенные бантиком губы матроны раскрывались в такт ее приторным речам, обнажая ряд гнилых зубов старой прожженной ведьмы, и Пилигрим неожиданно подумал, что у матушки Слезоточивой было в жизни, несомненно, всего два выхода: или сгореть на костре за все  совершенные в жизни мерзости и непотребства, или стать вещателем вечных, они же вновь обретенные, истин, которому автоматически списываются все его былые грехи. Пилигрим знал, что долго слушать Слезоточивую он не может, потому что его обязательно начнет тошнить от ее слишком задушевных, и слишком приторных слов, и тогда придется бежать в туалет, наклонять голову над унитазом, и сидеть там какое-то время, давясь недавно съеденным завтраком, а потом долго приходить в себя, теряя драгоценное утреннее время. Поэтому он просто приглушил звук на пятнадцать минут, и делал свои дела, стараясь не смотреть на экран, а когда вновь включил громкость, матушки Слезоточивой в телевизоре уже не было. Там был репортаж о сносе очередной неправильной церкви, которых в городе было чересчур много, но – хвала отцам – основателям новой религии! – скоро с ними будет покончено. Сейчас на экране экскаватор как раз проламывал купол небольшой католической часовни, в которой много лет находилась молочная кухня, и которую решением городского Совета все же решено было снести. Пилигрим знал, что когда-то сам, будучи младенцем, сосал через соску молоко из бутылочки, наполненной в этой молочной кухне, а потом, когда женился, ходил сюда за детским питанием для своей дочери. Впрочем, это все было так давно, и его собственное младенчество, и младенчество его дочери, и женитьба, что он сдержался, и не заплакал, хотя ему очень и хотелось этого. Тут как раз кстати экскаватор проломил окончательно купол часовни, так что стали видны внутри на стенах бледные фрески, написанные лет сто, или двести назад по сырой штукатурке неизвестным художником, и репортаж о сносе ненужного городу здания завершился. Пилигрим выключил телевизор, и подумал, что раз сейчас воскресенье, то неплохо  было сходить на набережную, и принять участие во всеобщих гуляниях, показав этим, что он вовсе не сидит целыми днями дома, и не является опасным  элементом, замышляющим в тиши заговоры, свержение законных властей, минирование жизненно важных зданий, и тому подобные чудовищные преступления. И что, более того, поскольку такие мысли ему постоянно приходили в голову, и об этом наверняка кое-кто догадывался, необходимо не просто принять участие в воскресных гуляниях, но и обязательно познакомиться с Прекрасной Дамой, как это делают обычно  по воскресеньям добропорядочные горожане. А также горожанки, знакомящиеся по воскресеньям с Достойными Мужчинами. При мысли о Прекрасной Даме, с которой ему обязательно придется знакомиться на набережной, он сразу же порядком струхнул, но тут же подавил в себе это чувство, сказав сам себе, что это, возможно, его последняя надежда легализоваться, и не попасть в черный список, выбраться из которого будет потом уже невозможно. Одновременно с этим каким-то краешком подсознания он окончательно понял, что погиб уже безвозвратно, и шансов у него нет никаких, даже если он и встретит свою Прекрасную Даму, но поскольку без дела сидеть тоже было нельзя, он все же заставил себя одеться, и выйти на улицу.
   Добираться до набережной необходимо было через центр города, и здесь уже никак нельзя было обойти вновь отстроенный храм, в котором, судя по всему, еще продолжалась воскресная служба. Рядом с храмом на ветвях деревьев висели большие железные клетки с выпачканными в смоле безбожниками, молчаливо глядящими давно уже выплаканными глазами на прохожих, и сквозь них, словно прося милостыню у людей и у вечности. Многие из них были Пилигриму знакомы, более того, некоторые из этих грешников были когда-то его друзьями, и он вдруг подумал, что если сейчас не зайдет в храм, и не простоит там хотя бы несколько минут, его шансы повиснуть на дереве в точно такой же клетке вырастут многократно. У входа в храм на паперти, как обычно, толпились юродивые, кривляясь, протягивая руки, и повторяя почти слово в слово то же самое, что говорила сегодня по телевизору матрона Слезоточивая. Ничего не оставалось, как сунуть им в ладони какую-то мелочь, найденную в карманах, и услышать в ответ слова благодарности, с прибавлением о том, что Господь Всех Обретших Надежду его теперь не забудет. В храме к этому времени было уже не много народу, и Пилигрим успел прослушать заключительный этап воскресной проповеди, из которой почему-то запомнил следующее:
   «Потому мы и являемся частью церкви Всех Обретенных Надежд, что надежды наши, бывшие когда-то всего лишь мечтами, стали отныне явью. Стали явью в этом прекрасном городе на берегу необъятного моря, которое одновременно является и морем нашей надежды. Которое омывает берег надежды, на  котором нашли мы все свой вечный приют. Нашли грешники и праведники, посвященные в высшие тайны, и последние нищие, с утра до вечера сидящие на паперти этого храма. Ибо это не просто храм во имя распятого на кресте Бога, называемого Иисусом, или Бога невидимого, носящего имя Аллаха, или даже Бога евреев, которого они называют Иеговой. Нет, это не прошлые смешные боги, не умеющие помочь человеку при жизни, это новый, неизвестный и невиданный ранее Бог, называемый нами Богом Всех Обретенных Надежд. Бог, который помогает при жизни, а не в загробном царстве, и на которого мы можем положиться здесь и сейчас, как на плечо надежного друга. Бог, который подарил нам вечность и счастье в этом чудесном городе, ставшем городом всех наших заветных надежд.»
   Кажется, в храме говорилось еще что-то, а Пилигриму от запаха горящих свечей и ладана, к которому почему-то примешивался стойкий запах лаванды, неожиданно стало дурно, и он, чтобы не упасть в обморок, был вынужден срочно выйти на улицу. Разумеется, этот его поспешный уход из храма, до окончания проповеди, не остался незамеченным, и когда придет время, уход этот ему непременно припомнят. «Ну и черт с ними, — думал Пилигрим, продираясь в обратную сторону мимо молящихся в храме с полузакрытыми, а то и выпученными от усердия глазами, и толпу юродивых на ступенях, — ну и черт с ними, пусть фиксируют все, они на это дьявольские мастера, а я, если сейчас не выйду на воздух, элементарно грохнусь в обморок посреди всех этих не то фарисеев, не то блаженных!» Благополучно выйдя на улицу, и взглянув-таки мельком, хоть и не хотелось ему этого делать, на лица висящих напротив грешников, один из которых вдруг неожиданно ловко ему подмигнул, — выбравшись на волю, и обогнув со стороны здание храма, находившееся на холме, он стал торопливо спускаться вниз, заранее предвкушая встречу с морем, при виде которого всегда почему-то начинал волноваться. С морем всех наших надежд, омывающим берег всех наших надежд, если верить словам настоятеля храма, или узкую полоску нашей разбившейся жизни, с выброшенным на мокрые и острые камни кораблем нашей несбывшейся жизни, если верить остекленевшим, и не выклеванным еще птицами глазам грешников, висящих на деревьях в своих страшных клетках.
   Благополучно спустившись с холма, он повернул затем направо, и пошел уже совсем прямой дорогой, ведущей к набережной и к морю, близость которого с каждым шагом ощущалась все больше и больше. Набережная, как и всегда по воскресеньям, была уже заполнена прогуливающимися туда и сюда Прекрасными Дамам и  Достойными Мужчинами. Во все стороны летали улыбки, призывные взгляды, откровенные жесты и недвусмысленные телодвижения. Почтенные матроны держали за руки одетых в штанишки, платьица и матросские бескозырки детей, посередине в сквере бил в небо фонтан из пасти огромного осетра, которого прижимал к себе мускулистый, и одновременно женоподобный юноша, а рядом с фонтаном, окруженный толпой слушателей, играл духовой оркестр местной пожарной команды. Вальсы Штрауса взмывали в бездонную голубизну майского неба, и улетучивались, растворившись в прозрачной и невесомой дымке. Пилигрим старался не смотреть на лица проплывавших мимо него людей, чтобы случайно не встретиться взглядом с какой-нибудь Прекрасной Дамой, после чего, разумеется, согласно правилам, он должен был ответить ей точно таким же призывным взглядом, а также не менее призывной улыбкой. Однако сделать это было не так-то просто, поскольку его время от времени окликали немногие оставшиеся в городе знакомые, и он был вынужден с ними здороваться, и, кроме того, нельзя было постоянно смотреть под ноги без того, чтобы на кого-нибудь не наткнуться. После того, как он — таки наскочил с разбегу на какую-то матрону, — о ужас, это оказалась сама матушка Слезоточивая, прогуливающаяся в обществе двух или трех тощих желтолицых девиц! – после того, как он – таки чуть не сбил с ног почтенную матрону Слезоточивую, и долго, используя весь свой словарный запас, извинялся перед ней, — извинения были с кислой физиономией приняты, — он был вынужден все же смотреть не под ноги, а прямо перед собой, и, естественно, тут же увидел впереди неотразимую Прекрасную Даму. Собственно говоря, он не мог бы точно ответить на вопрос, почему именно эта Прекрасная Дама была неотразимой, и почему таковыми не были прогуливающиеся в стороне другие Прекрасные Дамы? «Все вы, сучки, одинаковы, и просто ищите развлечений на ночь, — громко сказал ему в ухо какой-то внутренний голос, — и, не будь это предписано правилами, ты бы вполне обошелся припрятанной в шкафу резиновой куклой, которой, по крайней мере, не надо объясняться в любви, и  с которой вообще не обязательно ни о чем разговаривать!» Но, разумеется, вслух этого Пилигрим не сказал, да и не мог сказать неотвратимо приближающейся к нему той самой Прекрасной Даме, с висящей на груди у нее табличкой, извещающей, что она свободна, и готова по полной программе осчастливить Достойного Мужчину.
   — А где же ваша табличка? – спросила она, улыбаясь ярко накрашенным ртом, и поднося к его лицу свои густо напудренные щеки.
   — Извините, не успел надеть на себя, — начал суетливо оправдываться Пилигрим, вытаскивая из бокового кармана точно такую же табличку на тонкой красивой веревочке, и судорожно водружая ее на себя. – В спешке часто забываешь о самых разнообразных вещах, особенно о таких, которые необходимы для общения, и предписаны общими правилами. Но вы не волнуйтесь, я все исправлю, и больше такого, разумеется, не повторится!
   — Разумеется, — ответила ему Прекрасная Дама, — ведь мы нашли друг друга, не так ли, и будем теперь вместе до завтрашнего утра?!
   — Да, да, — торопливо ответил ей Пилигрим, — конечно же, до завтрашнего утра, ведь мы имеем  теперь на это полное право!
   — Разумеется, — еще раз рассудительно сказала Прекрасная Дама, — ведь согласно правилам, мы нашли друг друга во время всеобщих гуляний, и имеем теперь право на капельку счастья, которую у нас никто не вправе отнять! Вы не возражаете, если я возьму вас под руку?
   Пилигрим, разумеется, не возражал. Прекрасная Дама подхватила его под руку, и они несколько раз, демонстрируя всем окружающим свое внезапно обретено счастье, продефилировали по набережной туда и сюда, кивая небрежно каким-то знакомым, в том числе, разумеется, и матроне Слезоточивой в окружении все тех же тощих желтолицых девиц, которых, несмотря на то, что у них тоже висели на груди таблички Прекрасных Дам, никто почему-то сегодня не осчастливил.
   — Они слишком тощие, — сказала Пилигриму Прекрасная Дама, цепко держась за его руку, и прижимаясь всем своим упругим, и вполне еще молодым телом.
   — Да, — сказал в ответ Пилигрим.
   — И желтолицые. Это все от диеты, на которой держит их матушка Слезоточивая.
   — Но сама-то она не тощая, и не желтолицая, — почему-то возразил ей Пилигрим.
   — Это оттого, что она хорошо питается, — ответила ему Прекрасная Дама. – Жрет, стерва, все подряд, и хлещет вино по ночам из церковных запасов, вот и откормила сама себя, как убойная свиноматка!
   — Какая свиноматка? – испуганно спросил Пилигрим?
   — Убойная, — ответила со знанием дела Прекрасная Дама, — то есть та, которую скоро поведут на убой. Впрочем, я бы лично мясом этой старухи питаться не стала, оно наверняка тухлое, и, разумеется, воняет, как не знаю, что!
   — Как последняя падаль! – опять неожиданно для себя уточнил Пилигрим.
   — Вот именно, как последняя падаль! – радостно засмеялась Прекрасная Дама. – Впрочем, что это мы все о неприятном, и неприятном, не угостите ли меня лимонадом, мы прогуливаемся с вами здесь не менее часа, а вы еще не предложили мне прохладительное и пирожные!
   — Да, да, — засуетился Пилигрим, — я знаю, что, согласно правилам, Прекрасной Даме необходимо предлагать прохладительное и пирожные.
   — Да ну их к черту, эти ваши скучные правила, — засмеялась в ответ Прекрасная Дама, — просто напоите свою даму лимонадом, если у вас водятся деньги, а если нет, я сама угощу вас глотком портвейна!
   Пилигрим впервые посмотрел ей прямо в глаза, и вдруг подумал, что она действительно молода, во всяком случае, не очень стара, лучше, во всяком случае, чем его резиновая кукла, засунутая до следующей ночи не то в шкаф, не то под кровать, которую он давно уже, хоть и безуспешно, искренне ненавидел. На Прекрасной Даме было легкое ситцевое платье в крупный горошек, и Пилигрим вдруг вспомнил, что бездну лет назад в такое же точно платье, с точно таким же крупным черным горошком, была одета его жена, с которой они точно так же прогуливались по этой же самой набережной. Все возвращается, подумал он, все возвращается не то на круги своя, не то на какие-то другие чертовы круги, квадраты, или эллипсы, эту штуку судьбу не так-то легко понять и осмыслить! Если вообще ее стоит понимать и осмысливать во избежание длительного, а то и пожизненного сумасшествия. Он подвел поразительно напоминающую ему кого-то из забытого прошлого Прекрасную Даму к столику, за которым подавали лимонад и пирожные, и попросил для нее полный пенный стаканчик.
   — А сам портвейна не выпьешь? – спросила счастливая, судя по всему, и, самое главное, счастливая вполне искренне, Прекрасная Дама.
   — Боюсь опьянеть, — сказал ей Пилигрим, — давно не пил на улице в такой солнечный день, а нам еще подниматься на горку.
   — На мою горку, или на твою? – спросила у него Прекрасная Дама.
   — Лучше на мою, — ответил он ей, — с моей легче спускаться.
   — Заметано, — весело сказала Прекрасная Дама, — но бутылочку портвейна мы с собой все же захватим!
   — Разумеется, — ответил он ей, — как же обойтись без бутылки портвейна?!
   Уже в темноте, у себя дома, обнимая ее за плечи, и вдыхая поразительный, давно забытый, и сводящий с ума запах молодой женщины, которая довольна уже тем, что она еще жива, и что смогла законно прогуляться по набережной, получив свою, разрешенную законом, абсолютно легальную капельку счастья, — вдыхая одуряющий и божественный запах женщины, он спросил: «Как твое имя?»
   — Ребекка, ответила она, прижимаясь к нему всем телом.
 
 
 
   2.
 
   — Чем ты занимаешься? – спросила Ребекка, ходя утром по квартире в рубашке Пилигрима, и разглядывая разбросанные по квартире вещи. – Судя по беспорядку, который у тебя здесь царит, ты скорее человек творческий, чем простой обыватель.
   — Судя по твоему вопросу, ты тоже скорее натура творческая, чем просто Прекрасная Дама.
   — Все мое творчество сводится к прогулкам по набережной в облике Прекрасной Дамы, и в осчастливливании очередного претендента на право провести со мной ночь.
   — Но ты же знаешь, что таковы общие правила, и отменить их мы не в силах!
   — А ты бы хотел их отменить?
   — Не знаю, скорее нет. После сегодняшней ночи скорее нет, чем да.
   — Тебе было хорошо со мной?
   — Я уже давно забыл, что значит провести ночь с женщиной.
   — Если хочешь, я останусь здесь еще на несколько дней.
   — А как же общие правила, ведь ты должна, как и другие женщины в городе, каждое воскресенье гулять по набережной в облике Прекрасной Дамы!
   — До воскресенья еще далеко. Так ты хотел бы, чтобы я здесь осталась?
   — Я же сказал, что скорее хотел бы, чем не хотел. Но ты не выдержишь здесь слишком долго, мой образ жизни обязательно сведет тебя с ума.
   — Почему?
   — Видишь ли, я мизантроп, и во всем обязательно ищу лишь негативную сторону проблемы. Я постоянно во всем сомневаюсь, с раннего утра, и до позднего вечера. Конечно, я бы хотел, чтобы ты здесь осталась, но мои сомнения могут свети тебя с ума.
   — И в чем же ты сомневаешься?
   — Да во всем, буквально во всем: необходимо ли женщинам продавать себя по воскресеньям, гуляя по набережной в облике Прекрасных Дам? Не смешно ли то же самое делать мужчинам, играя роль достойных и добропорядочных граждан, даже если они в душе все сплошные мерзавцы? Откуда вообще взялись все эти смешные законы, и кто их впервые придумал? Почему разрушаются церкви, и откуда взялась новая вера, во имя которой построен в центре города храм?
   — Ты действительно задаешь себе все эти вопросы?
   — Конечно, я задаю их себе с утра и до вечера, и даже больше того, я спрашиваю себя: а что же это за город, в котором мы все живем, и не существует ли за его пределами иной мир, о существовании которого мы даже не догадываемся сейчас?
   — Ты думаешь, что за пределами этого города существует какой-то иной мир?
   — Я полностью в этом не уверен, но думаю, что там должно что-то существовать обязательно!
   — Но за пределами нашего города пустыня, там  ничего нет, и туда запрещено всем заходить!
   — Да, я знаю, под страхом смерти, особенно смерти позорной, когда человека измазывают в смоле, и вешают на дерево в железной клетке в назидание всем остальным!
   — Ты думаешь, что эти несчастные искали выход из этого города?
   — Что-то они искали определенно, если и не выход из города, то какой-то другой выход искали наверняка! Во всяком случае, они задавали себе вопросы, и я подозреваю, что многие из этих вопросов похожи на те, что задаю себе я каждое утро.
   — И носишься с ними потом целый день?
   — И ношусь с ними потом целый день!
   — С таким образом мыслей и с таким настроением ты не долго останешься на свободе!
   — Я тоже так думаю, и поэтому не советую тебе связываться со мной.
   — Даже если тебе этого и очень хочется?
   — Даже если мне этого и очень хочется!
   Она подошла к нему вплотную, и погладила по щеке.
   — В таком случае, я останусь здесь до следующего воскресенья.
   — А что ты будешь делать, когда наступит следующее воскресенье?
   — Мы пойдем с тобой на набережную, каждый своей дорогой, и случайно столкнемся там, как будто увидели друг друга впервые. И каждое воскресенье будем повторять это снова и снова, пока не состаримся, и в конце концов не умрем.
   - Ты же знаешь, что в этом городе не умирают, что здесь смерти не существует, и люди живут вечно, довольные собой и всем, что их окружает!
   — А как же тогда казни, во время которых людей убивают?
   — Я сам иногда спрашиваю себя, куда же деть казни, на которых преступников убивают, если смерти не существует, и все мы живем вечно?
   — Ты слишком много задаешь ненужных вопросов, неужели ты не можешь просто жить, и радоваться жизни?
   — К сожалению, не могу.
   — Возьми пример с меня: я еврейка, и принимаю жизнь такой, какая она есть, тысячи поколений моих предков научили меня этому!
   — Вот видишь, раз есть предки, значит, существовала какая-то история, предшествовавшая истории этого города!
   — Конечно, история есть у всех, и у городов, и у людей, но, к сожалению, очень многие забыли свои истории. Я, например, не помню, кем была в прошлой жизни, мне кажется, что я целую вечность только и делала, что гуляла по набережной в облике Прекрасной Дамы. А ты, кем ты был в прошлой жизни?
   — Мне кажется, что я уже когда-то жил в этом городе, только это было очень давно, действительно в другой жизни, от которой уже ничего не осталось.
   — И чем ты занимался в этой другой жизни?
   — Мне кажется, что я был писателем.
   — Ты был писателем?
   — Да, я уверен в этом, я был писателем, и с утра до вечера писал свои книги.
   — Ты был детским писателем, или взрослым?
   — Мне кажется, что я вообще был писателем, не детским, и не взрослым, а писателем по призванию, и по зову души, который пишет потому, что не писать он не может.
   — И у тебя была семья в этом городе?
   — Да, жена и дочь. Но потом все это исчезло.
   — А чем занималась твоя жена?
   — Она была учительницей в местной школе.
   — Как странно, — сказала Ребекка, — я тоже иногда думаю, что в прошлой жизни была учительницей, и тоже жила в этом городе. До того, как здесь все изменилось, и все мы стали жить вечно, отгороженные от остального мира и от наших воспоминаний какой-то страшной стеной.
   — Ты думаешь, что прошлый мир отгорожен от этого мира какой-то страшной стеной?
   — Прошлый мир, или этот новый прекрасный мир, — какая разница, кто от кого отгорожен, но оба они определенно отгородились один от другого.
   — Для женщины это очень умное наблюдение.
   — А я ведь не просто женщина, я еще и еврейка, и, думаю, в моем роду обязательно были два, или три философа, с утра и до вечера предающиеся размышлениям о смысле всего сущего. Мне кажется, что я унаследовала от них эту особенность.
   — Ты больше нравишься мне, когда не рассуждаешь о философских проблемах, а играешь роль Прекрасной Дамы.
   — Ты хочешь, чтобы я опять сыграла для тебя эту роль?
   — Мне бы очень хотелось этого.
   — Скажи, а отчего тебя зовут Пилигримом?
   — Не знаю. Вероятно оттого, что я вообще склонен к путешествиям, и к бесконечным скитаниям. По странам и городам, а иногда по собственным воспоминаниям.
   — У тебя есть собственные воспоминания?
   — К сожалению, есть. Воспоминания, или сны, я не знаю, что из них реальнее, и как их отличить один от другого. Но воспоминаний у меня очень много, и они преследуют меня днем и ночью. Особенно ночью, когда остаешься один, и уже ничего не мешает им вторгаться в мою беззащитную душу.
    — И тогда ты начинаешь путешествовать по долинам и холмам своих странных воспоминаний?
   — И тогда я начинаю путешествовать по долинам и холмам своих странных воспоминаний.
   — И очень часто тебе такие путешествия нравятся?
   — И очень часто мне такие путешествия нравятся.
   — И поэтому тебя зовут Пилигримом?
   — И поэтому меня зовут Пилигримом.
 
 
 
   3.
 
   Ребекка ушла на рынок за продуктами, захватив с собой плетеную корзинку, давно уже валявшуюся в кладовке, чем очень насмешила Пилигрима, считавшего эту корзинку рухлядью, с которой он не расставался лишь из каких-то смешных сентиментальных предрассудков. Как только за ней закрылась дверь, Пилигрим тотчас же бросился к шкафу, и вытащил из него ненавистную ему резиновую куклу, которую уже давно намеревался предать лютой казни, и все время откладывал это, питая к ней странные, во многом запретные чувства. Кукла была его тайной, запретной, и необыкновенно постыдной (разумеется, постыдной!) привязанностью, у нее было свое собственное имя, которое он теперь даже не решился произнести вслух, боясь, что после этого не сможет расправиться с этой длинноногой и голубоглазой, в человеческий рост, резиновой женщиной, в чьи рыжие роскошные волосы не раз по ночам погружал свое заплаканное и разгоряченное лицо, шепча ей слова благодарности и любви. Но медлить было нельзя! Ребекка не должна была видеть этот резиновый и постыдный манекен, созданный для забавы таких неудачников и одиночек, как он, постоянно во всем  сомневающихся, и потому довольствующихся суррогатом вместо здоровой и доступной для всех пищи. Он бросился в кухню, схватил там огромный, недавно наточенный нож, очевидно, мясницкий, неизвестно как попавший к нему, и, вернувшись в комнату, остановился напротив резиновой женщины, подняв нож высоко над головой. После, зажмурившись, он вонзил нож в оказавшееся необыкновенно податливым и мягким резиновое тело куклы, и пробил его насквозь, успев увидеть удивленные голубые глаза недавней своей любовницы и поверенной всех  тайн и снов. А после, уже не останавливаясь ни на секунду, он поднимал автоматически свой страшный мясницкий тесак к потолку, и наносил по резиновой женщине один удар за другим: по лицу, по ногам, по животу, по двум упругим, выпирающим вперед грудям, которые он так любил целовать еще недавно, — пока не изрубил и не изрезал ее вдоль и поперек, так что на полу теперь лежала жалкая и нелепая куча резины, годная разве на то, чтобы выбросить ее на помойку. Резиновая кукла, надо отдать ей должное, не издала во время экзекуции ни звука. Вот так, наверное, подумал неожиданно Пилигрим, насильники и извращенцы расправляются со своими жертвами, предварительно сполна насладившись их любовью. Он аккуратно собрал в пластмассовый пакет жалкий прах своей бывшей пассии, и вынес его во двор, бросив в мусорный бак. К этому времени как раз вернулась с рынка Ребекка, неся нагруженную до верху корзинку.
   — Все в порядке? – спросила она у Пилигрима, внимательно оглядывая его и всю  комнату. – У тебя такой вид, будто ты только что сражался с целой армией демонов.
   — Возможно, что это недалеко от истины, — ответил ей Пилигрим. – Кстати, не догадалась ли ты купить по дороге какую-нибудь городскую газету?
   — Представь себе, догадалась, — ответила ему Ребекка, вынимая из корзинки экземпляр «Утреннего курьера». – Странная привычка ходить по утрам на рынок, и покупать на обратной дороге в киоске газету. Мне кажется, что это память о прошлой жизни, в которой я была замужем, и приносила мужу свежую прессу, после чего он уединялся до вечера, и вспоминал обо мне только лишь ночью.
   — Мне кажется, — со смехом сказал Пилигрим, — что если ты останешься у меня, тебя ждет точно такая же участь.
   Он взял из рук Ребекки «Утренний курьер», развернул его, и стал небрежно просматривать. В редакторской колонке сообщалось об общем положительном настрое в городе, об одобрении решений городского Совета, который, не жалея сил, выдвигает все новые и новые полезные инициативы. Среди новых инициатив была идея расширения набережной, ставшей с некоторых пор местом общения горожан, которые, отбросив старый институт семьи, создают теперь семьи на одну ночь, семьи на час, или даже на одну минуту, — это уж как кому нравится! Также восхвалялась идея о постройке новой тюрьмы, поскольку старая, построенная в незапамятные времена, оказалась чересчур тесной, и не вмещала всех новых жильцов. Одобрялась редактором и реконструкция Лобного Места, которая предусматривала его покраску, желательно в красный цвет, со временем изрядно полинявший, и украшение по периметру новым орнаментом из гипсовых лилий, роз и нарциссов. Какай-то корреспондент в отдельной статье взахлеб описывал гуляния на набережной в прошедшее воскресенье, и сотни новых Прекрасных Дам, нашедших там своих  Достойных Мужчин. Здесь же в отдельной колонке, посвященной вопросам религии, матушка Слезоточивая призывала жителей города больше времени отдавать покаянию, а так же размышлениям о смысле новой религии, которая, хоть и заменила собой религии прошлые, но в должной мере еще не дошла до ума и сердца каждого благочестивого человека. Где-то на последней странице мелким шрифтом сообщалось, что продолжается снос городской синагоги, в которой долгие годы находился кинотеатр, а теперь на освободившемся месте построят Дворец Правосудия.
   Прочитав эту заметку, Пилигрим неожиданно вспомнил, как много лет назад, в другой жизни, они с женой пошли в этот кинотеатр на ночной сеанс. Они недавно приехали в город после учебы в столице, и снимали на тихой и зеленой улице квартиру в полуподвальном этаже, где жили втроем, вместе с недавно родившейся дочерью. В этот вечер за уснувшим уже ребенком должны были присматривать соседи, а они, покинув свой полуподвал, погрузились в волшебство и тишину влажной июльской ночи. Собственно говоря, тратить такие драгоценные часы на просмотр фильма в душном кинотеатре, вместо того чтобы гулять в парке, или у берега моря, было необыкновенно глупо, но ему очень хотелось посмотреть эту картину, снятую по роману зарубежного классика, который он недавно читал. К герою фильма, довольно известному композитору, подсаживается в машину девушка, которую он до этого мельком видел в баре. Он, хоть поначалу и не желал этого, отвозит ее к себе домой, и она остается у него на ночь. Между ними не было близости, он просто ее пожалел, и наутро хотел отправить домой. Но неожиданно выясняется, что у девушки нет своего дома, что она живет в психиатрической лечебнице, поскольку в некотором смысле душевнобольная. Композитор, по природе своей циник и эгоист, привязывается к этой душевнобольной девушке, оставляет ее у себя, и даже помогает ей устроиться на работу переписчицей нот в музыкальном издательстве. Он несколько раз встречается с ее лечащим врачом, женщиной, которая, в частности, в одном из разговоров упоминает о том, что Доротея (имя девушки) умеет летать, и что этого не следует бояться, поскольку надо просто преодолеть барьер. Антоний (имя героя) сначала не понимает, что значит преодолеть барьер, да и об умении Доротеи летать думает, как об очередном обострении ее психической болезни. Однако время идет, и он привязывается к ней все больше и больше, и в итоге это, как и следовало ожидать, оканчивается физической близостью А дальше Доротея попросту взлетает с ним в небо, и он некоторое время парит с ней над землей, испытывая чувства необыкновенной эйфории и необыкновенного блаженства, которые он не испытывал никогда в жизни. Он просто преодолел психологический барьер, поверил в возможность Доротеи летать, а также в свою возможность летать вместе с ней. Но после этого чудесного и необыкновенного полета Антония охватывает чувство отчаяния. Преодоление барьера разрушает все его установившиеся привычки, перечеркивает всю его прошедшую жизнь, делает ее нелепой, ненужной и мелкой. Но одновременно этот преодоленный барьер открывает ему дверь в жизнь совершенно другую, наполненную высоким смыслом, высокими идеалами, и высокой любовью. Но Антоний не готов к этой новой жизни. С него достаточно одного полета над землей в объятиях Доротеи, с него достаточно одного преодоления барьера, больше летать над землей он не хочет. Ему выгодней считать Доротею сумасшедшей, ибо это не заставляет его круто менять всю свою прошедшую жизнь, и преодолевать барьер, прилагая для этого большое усилие. Он больше не верит в возможность Доротеи летать, не верит в то, что он летал вместе с ней, и считает происшедшее неким внушением, вроде гипноза, и даже неким собственным временным помешательством.  Доротея же вполне естественно воспринимает это, как предательство со стороны Антония. В его отсутствие она в последний раз поднимается в небо, но, чувствуя его неверие и остро переживая предательство любимого, падает с большой высоты на землю, и погибает. А Антоний, неожиданно понявший, что погибла она по его вине, что это его нежелание перейти невидимый барьер убило ее, необыкновенно страдает, и живет с этим всю жизнь. На этом роман заканчивался, и точно так же, трагически безнадежно, заканчивался фильм, который они с женой смотрели душной июньской ночью в кинотеатре, расположенном в бывшем здании синагоги. После просмотра они, оба взволнованные, пошли сразу же домой, волнуясь за ребенка, хотя южная ночь и манила их тысячами своих прелестей и соблазнов, и большую часть дороги молчали. Вернее, жена непрерывно что-то говорила ему, но он не понимал, что именно, так как был потрясен тем, что только что увидел во время ночного киносеанса. Он был молодым писателем, всего лишь год или два пробовавшим свои силы в литературе, и у него уже даже были первые публикации. Странная похожесть того, что происходило и в романе, и в фильме, с его собственной жизнью, в которой тоже не хватало веры в близкого человека, странно поразила его. Он был во власти необыкновенных страстей и эмоций, в его голове одни за другими рождались необыкновенные планы и фантастические сюжеты безумных книг, и он был переполнен ими до краев, чувствуя благодарность и к жене, и к писателю, написавшему этот чудный роман, и к создателям фильма, и вообще ко всему миру.
   — О чем ты думаешь сейчас? – спросила у него жена.
   — О тебе, — ответил он ей.
   Они пришли домой, где, разумеется, все было спокойно, ибо ребенок мирно спал в своей колыбели, а рядом, в кресле, дремала присматривающая за ним соседка. Отпустив ее, они открыли холодильник, вынули из него бутылку вина, и медленно пили вино на лоджии до самого утра, вдыхая запахи цветущих напротив них роз, зеленого лавра и ленкоранской акации. А на рассвете уснули в объятиях друг друга.
   — О чем ты думаешь сейчас? – спросила у него Ребекка.
   — О тебе, — ответил он ей. — И еще о городской синагоге, которую никак не могут сломать, поскольку она очень крепко построена.
   — Мои предки строили на века, — сказала ему Ребекка. – Как было бы хорошо не дать им снести этот храм.
   — Этот снос одобрен городским Советом, — ответил ей Пилигрим, — и единственное, что мы можем сделать, это пойти посмотреть, как его сносят, соблюдая, разумеется, необходимую осторожность.
   — Что ты имеешь в виду?
   — Наши лица должны светиться счастьем и радостью, и на них должно быть написано одобрение происходящему. Ты ведь знаешь, что вокруг одни шпионы и соглядатаи, и каждого, кто против решений городского Совета, ждет тюрьма, а то и Лобное Место.
   — Значит, мы будем улыбаться, глядя на снос синагоги, — ответила ему Ребекка, — а внутри рыдать, и посыпать голову пеплом.
   — Значит, мы будем для всех улыбаться, а внутри рыдать, и посыпать голову пеплом.
   — А что мы будем делать потом?
   — Потом мы вернемся домой, и разопьем бутылку вина, глядя сначала на необыкновенно кровавый закат, а утром – на необыкновенно счастливый, с примесью, впрочем, все той же алой крови, рассвет.
   — А потом займемся любовью?
   — А потом займемся любовью.
 
 
 
4.
 
     Пилигрим и сам не мог толком сказать, зачем ему надо идти смотреть, как разрушают бывшую синагогу. В этом не было никакого смысла, поскольку сам он не был евреем, и не испытывал к синагоге никаких религиозных чувств. Все, что его связывало с этим историческим зданием, относилось к фильмам, которые он здесь когда-то смотрел. И хотя этих фильмов было несколько сотен, и многие из них произвели на него неизгладимое впечатление, а некоторые вообще перевернули всю его душу, и даже изменили всю его биографию, это еще не означало, что он должен иди под стены почти что поверженной синагоги, и показывать всем, как он ее любит. В конце концов, не было ведь доподлинно известно, кем на самом деле является Ребекка, и не подослана ли она к нему специально как раз для того, чтобы заставить его раскрыть себя, и обнаружить свою любовь к прошлому, которое, как всем казалось, давно уже выжгли у горожан каленым железом. Обнаружить любовь к прошлому было самое страшное, что могло случиться с любым жителем этого города, ибо любовь к прошлому означала неверие в те возможности, которые давал новый прекрасный мир, построенный на обломках старого, нелепого, и ненужного никому мира. Этот новый прекрасный мир давно уже заменил собой все, что было до этого, он сделал всех практически бессмертными, дал им новое счастье, новую веру и новые перспективы, которых раньше не было даже и в помине. И потому так важно было избавляться от всего, что мешало жителям города идти вперед, не таща за собой груз прошлого в виде старых зданий, старой веры, старых иллюзий и старых воспоминаний. И поэтому наблюдать за разрушением синагоги, которая и без этого давно уже использовалась не по назначению, было вдвойне глупо, и, более того, абсурдно. И роль Ребекки во всем этом была по крайней мере странна. С одной стороны, она как будто внесла оживление в давно уже зашедшую в тупик жизнь Пилигрима, заставив его порвать со многими привычками закоренелого холостяка, в том числе и с ненавистной ему резиновой куклой. Однако существовала и другая сторона этой проблемы, когда Ребекка могла оказаться шпионкой, специально подосланной к нему, чтобы заставить его раскрыться в своей любви к безвозвратно ушедшему прошлому. И так уже последнее время в его памяти и в его душе один за одним начали всплывать образы прошлого, он видел отчетливо если и не все фильмы, просмотренные в синагоге, то по крайней мере их отрывки, а также вспоминал о том, как они повлияли на его жизнь. О, как же блистательно, как же необыкновенно и странно повлияли они на его жизнь! Какая же дверь в прошлое неожиданно открылась для него с этой не до конца еще разрушенной синагогой, и какие же большие опасности и сомнения пришли к нему вместе с ней! Все, все вдруг стало зыбким и расплывчатым: и роль во всем этом Ребекки, и странная, не до конца изжитая связь с прошлым, и сам факт его дальнейшего нахождения на свободе. Надо было собираться, и, как уже было запланировано всем предыдущим ходом вещей, идти вместе с Ребеккой в центр города под вспышки невидимых камер, сопровождаемые тенями соглядатаев, и одновременно делать этого было ни в коем случае нельзя. Конец сомнениям положил телефоны звонок. Приятный голос в трубке попросил Пилигрима оставить сомнения, и вместо ненужных метаний и сборов немедленно отправляться в городскую прокуратуру, где с ним хотели бы побеседовать.
   «И, пожалуйста, без вашей пассии, сделайте это один, ибо нас интересует разговор именно с вами!»
   Пилигрим понял, что это начало конца. Собственно говоря, конец начался уже давно, когда он всеми силами сопротивлялся тому новому порядку, который мало – помалу устанавливался в городе. Когда он думал, что его собственный внутренний мир, тщательно ото всех скрываемый, способен сопротивляться натиску нового прекрасного мира, так закружившего все вокруг, и так все решительно преобразившего. Уже тогда приходили к нему первые звоночки в виде реальных звонков и тресков в явно прослушиваемом телефоне, в виде грубой и нелепой работы соглядатаев, ходивших за ним следом целыми толпами, и непрерывно снимавших его своими плохо скрываемыми фотокамерами. Уже давно он понял, что за ним пристально следят, собирая, очевидно, достаточно данных для его ареста, и уже давно он догадывался, что им тайно интересуются. Боже, каким же он был наивным! Боже, каким же он был неосторожным! Впрочем, призывать в свидетели давно уже отринутого всеми Бога было нелепо, и опять же неосторожно. Выхода у него, пожалуй, не оставалось никакого, как действительно встать, и отправиться в прокуратуру, куда его так настойчиво приглашали.
   — Надеюсь, что ты не сообщишь им ничего лишнего! – сказала ему на прощание Ребекка.
   — Хотелось бы и мне верить в это! – ответил он ей. 
   Пилигрим не помнил, как он прошел через весь город, и оказался в итоге в здании прокуратуры. Он отлично понимал, что вызов в прокуратуру – это первый звоночек, за которым неизбежно последуют и другие, поскольку по такому сценарию уже исчезли многие люди, в том числе и его знакомые, оказавшиеся в лучшем случае в тюрьме, а в худшем – в железной клетке, или на Лобном Месте. Он был во власти всех этих крайне неприятных предчувствий, и  не помнил ни того, как он шел по городу, ни того, как очутился перед городским прокурором в его просторном, с большими светлыми окнами, кабинете. Прокурор был мужчиной огромного роста, одетый очень аккуратно, можно даже сказать, с иголочки, и этот его рост, а также страшная аккуратность, еще больше заставили волноваться Пилигрима. Все это, несомненно, было неспроста, все это заранее просчитывается ими, думал он, здороваясь с прокурором, и садясь на предложенный ему стул.
   — Да вы не волнуйтесь так сильно, — сказал ему прокурор, — это ведь еще не арест, и тем более не помещение в железную клетку на позор и на осмеяние всем остальным. Я уж не говорю про Лобное Место, это последнее прибежище всех негодяев, до которого нам с вами, думаю, еще далеко.
   — Да я и не волнуюсь, — ответил ему Пилигрим, — но, знаете, в этом небольшом городе все друг от друга очень близко находится, и прокуратура, и тюрьма, и Лобное Место. Так что невольно задумываешься о связи всего сущего, и о своей личной роли во многих, внешне неприметных, вещах!
   — О, да вы, оказывается, еще и философ! – радостно засмеялся прокурор, — это очень похвально, что вы так философски относитесь к жизни, это помогает потом, когда ситуация крайне запутается и обострится, и назад пути больше не будет. Но вы не пугайтесь, ситуация еще вполне сносная, и до тюрьмы, а тем более до Лобного Места, у вас еще есть достаточно времени.
   — Так, значит, вы не будете меня сейчас арестовывать? – спросил Пилигрим.
   — Помилуйте, — всплеснул руками прокурор, — зачем арестовывать, для чего арестовывать? Мы пригласили вас на беседу, всего лишь на дружескую, и ни к чему не обязывающую ни вас, ни нас беседу, за которой, разумеется, не последует никакого ареста. Это не значит, что в будущем ареста не будет вообще, это я вам гарантировать не могу, ибо от ареста, как вы сами знаете, и от преждевременной смерти, хоть и живем мы все вечно, не застрахован никто. Всякий может сбиться с пути, и пойти не по той дорожке, по которой следует, тут уж, согласитесь, заранее ничего предугадать невозможно. Но для того и существуем мы, то есть прокуратура, чтобы помочь человеку не свернуть с прямого пути на эту скользкую и кривую дорожку, или, по крайней мере, отсрочить это его сворачивание на нее.
   — Я стараюсь в жизни ходить по прямым дорогам! – неожиданно сам для себя заявил Пилигрим.
   — Да полно, господин Пилигрим, — укоризненно поправил его прокурор, — где вы видели в этом городе прямые дороги? Здесь, батенька, сплошные кривые переулки и тупики, здесь прямых дорог отродясь не бывало!
   — Я имею в виду не в прямом смысле, а в переносном, — пояснил свою мысль Пилигрим.
   — Прокуратура не оперирует переносными смыслами, — мягко пожурил его прокурор, — прокуратуре подавай прямые, и абсолютно проверенные факты, такие, как донесения осведомителей, данные скрытой фото — и киносъемки, доносы соседей, отчеты любовниц, телефонное прослушивание, перлюстрация писем, и прочее, без чего современному прокурору обойтись невозможно. Так что это вы, господин Пилигрим, можете философствовать, и представлять все вокруг в переносном, и даже метафизическом смысле, а у прокуратуры на эти детские забавы времени, увы, нет!
   — Правда? – спросил у него Пилигрим.
   — Правда, господин Пилигрим, сущая правда, и ничего, кроме правды! – Скажите, — неожиданно резко сменил он свой шутливый тон на серьезный, — у вас есть любовница?
   — Нет, — ответил слегка сбитый с толку Пилигрим, — то есть да, то есть скорее да, чем нет, то есть я точно не знаю, и поэтому затрудняюсь ответить на этот вопрос.
   — А вот я, господин Пилигрим, не затрудняюсь, хоть и не являюсь вами, а являюсь, как можете, видеть, совсем другим человеком. Не затрудняюсь, и поэтому совершенно точно могу утверждать – да, у вас есть любовница, к которой вы необыкновенно привязаны, и которая в настоящее время проживает у вас в доме!
   — Она ваша сотрудница? – тихо и безнадежно спросил Пилигрим.
   — Не надо видеть везде наших сотрудников, — мягко пожурил его прокурор, — это явная переоценка наших скромных возможностей. Конечно, наши возможности весьма высоки, и прокуратура знает буквально все обо всем, и всегда старается пресекать экстремистские выходки, и вообще любое неправомерное поведение кого бы то ни было. Все это так, и даже во много раз больше, но, смею вас уверить, мы не стремимся залезать буквально в каждую кровать, и заставлять всех строчить друг на друга доносы!
   — Значит, Ребекка не писала на меня никакого доноса?
   — А ее зовут Ребекка? – приятно удивился прокурор, поднимая вверх большие кустистые брови. – Красивое еврейское имя, и сразу же говорит о возможном круге ваших бесед. Но успокойтесь, она ничего на вас не писала, пока в этом еще не возникла необходимость.
   — А вы считаете, что в будущем она может возникнуть?
   — Не будем уточнять этот вопрос. Скажите, господин Пилигрим, вы разговаривали с вашей пассией о городской синагоге? Поскольку она еврейка, вы не могли об этом не говорить!
   — Разумеется, мы разговаривали с ней о синагоге, об этом весь город разговаривает, да и в газетах написано об этом достаточно!
   — И вы, разумеется, оба с ней одобряли снос этого старого религиозного здания?
   — Конечно, одобряли, у нас и в мыслях не было этого не одобрять!
   — И ваша любовница ни разу не сокрушалась по поводу сноса храма, в котором молились ее родители?
   — Ее родители уже не застали этого времени, они ходили в синагогу, как в кинотеатр, молились в ней ее прадеды.
   — Пусть так, но она не сокрушалась по поводу сноса этого бывшего храма?
   — Ничуть, она его полностью одобряла!
   — Хочу предупредить, господин Пилигрим, что все вами здесь сказанное будет тщательно запротоколировано, и вам придется его подписать.
   — Разумеется, я подпишусь подо всем, о чем говорю.
   — Вот и чудесно, — радостно воскликнул прокурор, в волнении расхаживая по комнате, и потирая от удовольствия свои огромные руки, — один вопрос мы уже обсудили. Осталось несколько мелких и второстепенных вопросов, с которыми мы, думаю, разберемся очень быстро. Кстати, вас не смущают мой большой рост?
   — Нет, нисколько.
   — И эти мои ручища, похожие на грабли, или на лопаты, вас тоже не приводят в смущение? Многие, знаете — ли, думают, что их сейчас начнут бить этими граблями, и приходят в такой ужас, что начинают молоть всякую чушь, и их приходится отпаивать холодной водой! А мы здесь, в прокуратуре, между прочим, никого не бьем, бьют следователи в тюрьме, а мы всего лишь дружески предостерегаем.
   — От чего? – спросил Пилигрим.
   — От неправильного поведения, — с готовностью ответил ему прокурор, — а также от неправильных мыслей и разговоров.
   — Как вы можете знать, правильные у человека мысли, или неправильные?
   — Мы все знаем, господин Пилигрим, и, поверьте, залезть человеку в голову для нас не составляет никакого труда. В вашу голову, по крайней мере, мы залезли уже давно.
   — И что же вы там обнаружили?
   — Ненужные, и крайне опасные мысли, господин писатель, мысли, а также сомнения!
   — Я не писатель, я давно уже ничего не пишу!
   — Это оттого, что в городе запрещены ваши книги, и вам не разрешено общаться с детьми. Вы ведь когда-то были детским писателем?
   — Да, я был детским писателем, и писал детские сказки
   — А теперь больше не пишете?
   — Помилуйте, зачем же мне их писать дальше, если книги мои изъяли из магазинов и библиотек, а к детям подходить я тоже не имею право? В такой ситуации отпадает всякий смысл что-либо писать, и хочется просто жить, без всякого желания сочинять что-то новое. Так что писателем я был в прошлой жизни, а сейчас просто живу, и давно уже потерял желание сочинять.
   — Старые навыки не пропадают, — возразил ему прокурор, — и при благоприятных условиях вы вновь можете почувствовать вкус к сочинительству. Так вот, совершенно официально предупреждаю вас, что этого делать не следует, что это вольнодумство и неверие в прекрасную и чудесную жизнь, существующую за этими окнами, и может кончиться для вас очень плачевно!
   — Да, я знаю об этом, — сказал ему Пилигрим.
   — Вот и хорошо, что знаете, в таком случае можете считать себя предупрежденным. Надеюсь, что вы и писем неподобающих тоже не пишете?
   — Помилуйте, куда же мне их писать, ведь из города теперь нет никакого выхода!
   — Да, из города теперь нет никакого выхода, вы правы в этом, и прекрасный чудесный мир построен здесь в единственном числе. Но, знаете, есть все же безумцы, которые по привычке продолжают писать письма. Писать, и, представьте себе, опускать их в почтовые ящики!
   — Но ведь почтовые ящики пока что никто не снимал!
   — Да для того и не снимают их, чтобы иметь возможность контролировать все эти безумные письма, а потом доставлять их сюда, в городскую прокуратуру. Вы представить себе не можете, как их много, всех этих жалких и нелепых писем, которые приходится читать с утра и до вечера, как будто у меня нет другой работы!  Между прочим, я и ваши письма читаю.
   — Вот как, значит, вы уже и до писем добрались?
   — Мы до всего добрались, господин Пилигрим, в том числе и до ваших писем. Скажите, кому вы их пишете, если заранее известно, что внешнего мира не существует? Что существует лишь наш, единственный, прекрасный и новый мир?
   — Я пишу выдуманным адресатам, тем, кого я выдумываю, воображая, что они существуют, и живут за пределами нашего города. Выдуманным друзьям, выдуманным знакомым, выдуманным детям. Выдуманным читателям, выдуманным поклонницам.
   — Пишете выдуманным поклонницам, а сами обходитесь резиновой куклой?!
   — Потому и обхожусь резиновой куклой, что реальных женщин вы всех давно сделали Прекрасными Дамами!
   — Не забывайтесь, господин Пилигрим, не забывайтесь, вы сейчас у меня на допросе, и только от меня зависит, чем он закончится. Поэтому не забывайтесь, и отвечайте на все поставленные вопросы, а также слушайте все, что я вам говорю!
   — Простите, не сдержался, больше этого не повторится!
   — Вот так-то лучше, вот так-то лучше! И запомните, мы насильно никого ни в кого не превращали, ни женщин в Прекрасных Дам, ни старую религию в религию новую, ни прошлый город в новый и прекрасный город, существующий в единственном числе посреди бесконечного пустого пространства. Все это произошло само собой. Или, точнее сказать, согласно божественной воле, а также стечению обстоятельств, о которых мы не вправе судить!
   — Конечно, господин прокурор, мы не вправе о них судить!
   — Ну так и не судите, господин Пилигрим, ну так и не судите! – неожиданно закричал на него прокурор. – Не судите, ибо это может окончиться для вас очень плачевно! Считайте, что мы вас предупредили, и вы теперь знаете о тех последствиях, к которым может привести ваши беспечность и вольнодумство! Вы готовы подписаться под стенограммой нашей беседы?
   — Да, я готов под ней подписаться! – ответил ему Пилигрим.
   После этих слов из соседней комнаты сразу же вышла одетая в школьную форму секретарша с двумя детскими косичками за плечами, и положила на стол перед ним аккуратно отпечатанную стенограмму беседы.
   — Подписывайте, — сказал прокурор.
   Пилигрим взял перо, и, не читая, аккуратно все подписал
   — Теперь все зависит от вас, — сказал ему прокурор, — если вы сделаете из беседы необходимые выводы, то будете жить дальше, не опасаясь ни за свою свободу, ни за свою жизнь. Ну а если нет, то пеняйте тогда на себя!
   — Хорошо, господин прокурор, — ответил ему Пилигрим, — я сделаю выводы из нашей беседы.
   На этом визит его в прокуратуру закончился.
 
 
 
   5.
 
   Разумеется, Пилигрим понимал, что дело вызовом в прокуратуру не ограничится, что за этим последуют какие-то иные действия, и что если уж за него взялись, то взялись всерьез. Он перечислял мысленно все свои прегрешения, и этих прегрешений оказывалось чересчур много. Во-первых, он никогда особо не скрывал, что является тайным врагом. Конечно, слишком явно он этого не показывал, но и маскироваться, как это делали его былые друзья, давно арестованные и кончившие свой путь на Лобном Месте, тоже не хотел. Да, в прошлой жизни он был писателем, но теперь, когда все стали бессмертными, в этой его былой профессии уже не было надобности. К счастью, у многих еще оставалась память о прошлом, и ее властям до конца вытравить из людей не удалось. Многие помнили о том, кем они были в прошлой жизни, и даже тайно общались между собой, образуя что-то вроде тайных сообществ по интересам. Власть эти сообщества жестоко преследовала, а их членов или отправляла в тюрьму, или сажала в железные клетки, где они со временем умирали, наглядно демонстрируя этим тот факт, что бессмертия все же не существует. Но вслух об этом говорить было нельзя, и на людях, официально, все утверждали, что в новом прекрасном мире, который построен в их городе, все живут вечно, и что смерти здесь больше нет.  Здесь отпала нужда в былых профессиях горожан, отпала нужда в былых родственных связях. Все теперь стали равны, и принадлежали в одинаковой мере всем, отказываясь от своей собственной индивидуальности. Женщины теперь стали Прекрасными Дамами, и могли провести сегодня ночь с одним мужчиной, а завтра – с другим, и это считалось нормальным, потому что ни семьи, ни жен, ни мужей больше не было. За всем этим зорко следил городской Совет, выборы в который происходили регулярно раз в четыре года, и чисто теоретически членом которого мог стать любой горожанин. В городе, кроме здания городского Совета, находилась тюрьма, храм новой веры, Лобное Место, а также набережная, где и происходило главное общение горожан. Все остальное пространство занимала спальная зона, оставшаяся еще от прежних времен, когда город был открытым, и из него можно было легко уехать. Теперь же, когда город закрылся от внешнего мира, который, впрочем, тут же был объявлен несуществующим, из него невозможно было куда-либо выбраться. Он был окружен с одной стороны морем, а с других – горами, перебраться через которые, согласно официальной точки зрения, было нельзя. Ходили смутные слухи, что некоторым не то смельчакам, не то безумцам, вздумавшим бежать от новой прекрасной жизни, все же удалось пересечь неприступные горы, и то ли спастись, то ли навечно похоронить себя во внешней пустыне. Но все это были слухи, и подлинность их проверить было нельзя. Что же касается лежащего прямо рядом с набережной моря, то оно самим своим существованием доказывало невозможность бежать из города эти путем. Пилигрим не раз, желая проверить, так это, или не так, подходил к морю, и пытался окунуть в его воды руки, но вода тут же отступала назад, и руки оказывались совершенно сухими. Создавалось  такое ощущение, что моря нет вовсе, что оно ненастоящее, то ли нарисованное на некоем холсте каким-то неизвестным художником, то ли вообще существует всего лишь в чьем-то воображении. Возможно, что в воображении самого Пилигрима. А ведь он еще помнил те времена, когда море было живое, и он сначала купался в нем в детстве, а потом, когда окончил учебу в столице, и приехал в город вместе с женой, купался в море уже с ней, заплывая иногда очень далеко от берега, и глядя со стороны на белый красивый город, похожий на картинку из какой-то увлекательной книги.  Когда же у них родилась дочь, они ходили на море уже втроем, загорая часами на желтом песке, раскладывая рядом с собой принесенные из дома продукты, а потом опять заходя в чистое и зеленое море, и предаваясь в нем милым семейным забавам. Но потом все это почему-то кончилось. Город закрылся от внешнего мира, который вообще был объявлен несуществующим, море исчезло, и до него теперь вообще нельзя было дотронуться, как нельзя дотронуться до вещи, существующей лишь в чьем-то воображении. Осталась лишь набережная, на которой происходили главные городские события, храм, городской Совет, тюрьма, Лобное Место, а также безликий спальный район, в одном из домов которого в данный момент и обитал Пилигрим.
   Посещение городской прокуратуры сильно взволновало его. Он знал, что теперь время для него сжалось, что отныне следить за ним будут еще тщательней, чем раньше, и что все это должно кончиться самым настоящим арестом. Возможно, у него еще оставалось в запасе несколько дней, а возможно, что их не осталось вообще. Надо было срочно что-то предпринимать, надо было куда-то бежать, и у кого-то прятаться, но, во-первых, друзей у него уже не осталось, и спрятаться у них он не мог. А, во-вторых, как с утра до вечера твердила официальная пропаганда, обращаясь к гражданам города через газеты, радио и телевизор, а также вещая с амвона храма, убежать из города было нельзя. В такой ситуации, как говорили власти, лучше всего была явка с повинной. По телевизору каждый день показывали людей, которые явились с повинной, и которых за это великодушно простили. Историями этих раскаявшихся грешников пестрели номера ежедневных газет, и Пилигрима просто тошнило, когда он читал душераздирающие истории об их обращении в новую веру. У него — таки мелькнула в голове подлая мысль, что неплохо, возможно, и самому явиться с повинной, покаявшись во всех своих мнимых и явных грехах, и стать наконец-то таким же, как все, добропорядочным и честным во всех отношениях горожанином. То есть посещать без пропусков каждое воскресенье храм, ходить на набережную, подыскивая там себе новую женщину на ночь, участвовать раз в четыре года в выборах городского Совета, посещать с общественной инспекцией городскую тюрьму и с удовольствием смотреть за казнями, совершаемыми на Лобном Месте. А также верить в то, что он отныне бессмертен, и будет жить здесь вечно, потому что жизнь в этом городе – самое лучшее, справедливое и благое, что вообще можно для человека придумать. Надо признаться, что мысль об этом предательстве самого себя и о явке с повинной мелькнула -таки в голове Пилигрима, но он ее тут же отбросил. Ему было не в чем каяться, точнее, каяться бы пришлось в таком огромном количестве грехов, что их ему бы никто не простил. Теперь это стало для него очевидно. Оставался побег в горы с призрачной надеждой на то, что горы все-таки не нарисованы на огромном холсте, и не являются плодом воображения какого-то человека, в том числе и его самого. Бежать надо было немедленно, сию же минуту, взяв с собой самое необходимое, и оставался всего лишь малый вопрос – согласится ли Ребекка бежать вместе с ним?
   Впрочем, его сомнения тут же развеялись сами собой. Не успел он вернуться домой, как Ребекка, стазу же оценив ситуацию, заявила, что для них обоих единственным выходом остается только побег.
   — Нет сомнения, что тебя через несколько дней арестуют, а вместе с тобой обязательно арестуют и меня. Слишком долго мы с тобой были вместе, не менее двух недель, а по правилам города это строжайше запрещено. Люди не должны привязываться друг к другу, и быть в объятиях один другого больше, чем одну ночь. Они не должны испытывать ничего, кроме сиюминутной страсти, ведь длительное общение может перерасти в привязанность, и даже в любовь. А любовь влечет за собой такие ненужные пережитки, как семья, как дети, как родственные отношения, которые нарушают давно установившуюся гармонию. Мы с тобой уже две недели, и нарушили этим все давно установившиеся правила и табу. За нами наверняка следили все это время, и если мы не скроемся, нас обязательно арестуют.
   — Скрыться можно только в горах. Если, конечно, они существуют в действительности, а не нарисованы кем-то на огромной картине.
   — Проверить это можно только единственным способом – добраться до гор, и дотронуться до них.
   — Тогда собирайся немедленно, мы не останемся здесь больше одной минуты!
   — У меня уже все собрано, — сказала Ребекка, и показала ему нагруженную продуктами корзинку.
   — Ну что же, — ответил ей Пилигрим,  оглядывая  последний раз свое старое жилище, — тогда в путь!
   Они вышли из дома, и пошли через весь город по направлению к синевшим вдали горам. Возможно, вид двух спешащих куда-то людей, к тому же мужчины и женщины, держащей в руке тяжело нагруженную корзинку, был странным, и немногочисленные прохожие торопливо уступали им дорогу, провожая недоуменными взглядами. Очень скоро город остался позади, и начались бесконечные виноградники, которые в конце концов закончились холмами. На вершине одного из холмов путники решили устроить привал
   — Никогда так много не ходила, — сказала Пилигриму Ребекка. – Мне кажется, что я за год не прошла столько, сколько сегодня.
   — В городе особо ходить некуда, — ответил ей Пилигрим, — все пути заранее известны: набережная, храм, городской Совет, Лобное Место, тюрьма. А вечером квартира, в которой ты будешь спать до завтрашнего утра. Все очень близко, и все это можно обойти за пару часов!
   Они жевали бутерброды, и смотрели сверху вниз на город, который действительно был очень маленьким, и даже каким-то нереальным, словно нарисованным на картине неизвестным художником.
   — В этой долине нельзя до конца понять, что здесь реально, а что нарисовано на картине. Мне иногда кажется, что мы с тобой тоже не существуем в действительности, а всего лишь нарисованы на каком-то пейзаже, — сказала Ребекка.
   — Для того, чтобы проверить, реальны мы, или нет, достаточно прислушаться к своим ощущениям, — ответил ей Пилигрим. – Ты только что говорила, что не привыкла так много ходить, и что у тебя страшно болят ноги. Следовательно, ты живая, ибо ноги могут болеть только у реальных людей. Вставай, нам надо идти дальше, мы должны к вечеру добраться до подножия гор.
   Они поднялись на ноги, и продолжили путь вверх. Был уже вечер. Оглянувшись назад, Пилигрим увидел далеко внизу освещенный вечерним солнцем город. Отсюда, сверху, хорошо были видны только здание городского Совета, новый, недавно построенный храм, а также синагога, которую никак не могли до конца снести. Была видна небольшая полоска набережной, на которой как раз в это время проходили гуляния, устраивались всевозможные потешные соревнования, а также совершались знакомства, позволяющие мужчинам привести себе на ночь новую женщину. Также было хорошо видно яркое пятно Лобного Места, украшенного по традиции свежими цветами, которые ежедневно в большом количестве привозили из расположенных в пригороде теплиц.
   — Если мы вернемся назад, то окончим свой путь на Лобном Месте, — сказал Ребекке Пилигрим.
   — В таком случае давай подниматься дальше, — ответила ему она, — мы уже подошли к подножию гор.
   Однако быстро наступившая ночь не позволила им это сделать. На небе одна за одной стали зажигаться огромные южные звезды, и двое путников, чтобы не сорваться в какую-нибудь пропасть, были вынуждены сделать привал. Они развели небольшой костер, уселись возле него, и стали подкрепляться тем, что было у них в корзинке. Содержимого, впрочем, было достаточно, чтобы продержаться еще пару дней, а на больший срок никто из них загадывать не хотел. Ночь быстро вступала в свои права, становилось прохладно, но своевременно разведенный костер весело трещал, и будущее казалось им вполне безоблачным и безопасным.
   — Расскажи о себе, — попросила его Ребекка.
   — Это легче попросить, чем сделать, — ответил ей Пилигрим. – Ты же знаешь, что в этом городе у людей нет будущего. Есть только лишь прекрасное настоящее, в котором все мы счастливы, и которое будет длиться целую вечность. Воспоминания о прошлом, а тем более разговоры о нем, запрещены, и многие искренне верят, что прошлого у них никогда не было.
   — А у тебя было прошлое?
   — Да, у меня было прошлое, и очень многое из него связано с этим городом. Я ведь родился здесь, ходил в школу, первый раз влюбился, и первый раз уехал в большую и блестящую столицу с надеждой покорить ее, а потом вернулся сюда вместе с женой.
   — И вы жили с ней в этом городе?
   — Да, и мы жили с ней в этом городе.
   — А чем вы занимались?
   — Я был писателем, и писал свои бесконечные детские книжки, а она работала в школе учительницей.
   — И вы были счастливы?
   — Да, и мы были счастливы.
   — А потом, что случилось потом?
   — А потом у нас родилась дочь, и нашему счастью, казалось, вообще не будет конца.
   — И ему действительно не было конца?
   — Да. Но потом все как-то странно начало меняться вокруг. Нет, не во мне, и не в моей семье, а в этом городе, который постепенно становился другим. Что-то изменилось и в нем, и в людях, его населяющих, что-то в худшую сторону, чему поначалу я даже не мог дать определения. А может быть, и не хотел давать, полностью поглощенный своим личным счастьем. Но в городе определенно что-то стало меняться к худшему, в нем появилось много пришлых людей, которые стали устанавливать свои особые, отличные от прежних, порядки. Появились какие-то старухи, рыскающие весь день по городским рынкам в поисках дешевой вонючей косточки. Появились завистники, ненавидящие чужое счастье, а также люди, вообще ненавидящие все вокруг, особенно красоту. Да, красоту здесь теперь ненавидели больше всего, особенно красоту в природе и в людях. Стало модным уничтожать вокруг все прекрасное, и именно с этого момента началось уничтожение прекрасных зданий и прекрасных людей. Стало модным писать доносы, доносы на всех, кто в чем-то лучше и прекрасней тебя. Стало модным мучить людей. О, особенно в этом городе стало модным мучить людей! Это, можно сказать, был особый брэнд, особая фишка этого города! Обязательно донести, обязательно свести с ума бесконечной слежкой, а потом непременно замучить, получив от этого неизъяснимое наслаждение! Постепенно все хорошие и красивые люди в городе были замучены, и в нем остались одни лишь ненавистники и уроды. По крайней мере, уроды моральные.
   — А ты, что в это время делал ты?
   — Я был писателем, и я пытался сопротивляться, но я был один, а вокруг бушевало целое море ненавидящих меня и мое счастье людей. Даже не людей, а неких примитивных существ, которые почему-то сливались для меня в одно лицо моего соседа, дяди Васи, как его звали, тайного доносчика, провокатора и педофила, постоянно торчащего во дворе моего дома перед моими окнами в окружении детей, и с утра до вечера сыпящего дешевыми шутками и прибаутками. О, как же дешево и пошло шутил под моими окнами седовласый и кривоногий дядя Вася, не прочитавший в своей жизни и полутора книг, этими шутками и прибаутками! Как же калечил он души смотрящих ему от восторга в рот несмышленых детей! Как непрерывно кидался он на шарахающихся  в испуге прохожих со словами: «Друг! Друг!», и как сообщал непрерывно каждому встречному, что у него застарелый и не поддающийся лечению геморрой. И как все больше и больше становилось в городе таких седовласых и геморройных дядей Васей, и как все чаще и чаще исчезали из города красивые и хорошие люди! Как все чаще стали появляться на экранах телевизора неизвестно откуда взявшиеся проповедники, вроде похожей на отвратительную свинью матушки Слезоточивой, пускающей на голубом глазу свою отвратительную фарисейскую слезу. Как вообще вокруг все стало ненастоящим, фальшивым и фарисейским, таким, каким быть ни в коем случае не должно. Таким, от чего хочется бежать, крича от ужаса, и закрывая голову руками, как будто сверху на нее сыпется дождь из огня и серы.
   — И ты бежал отсюда?
   — Да, я пытался бежать отсюда, но, к сожалению, было уже поздно. Город закрылся от внешнего мира, и убежать из него было теперь нельзя. Слишком долго откладывал я свой побег, слишком долго жил в коконе своего собственного одиночного счастья, не обращая внимания на дядю Васю, вечно торчащего под моим окном со своими вечными плоскими шуточками, и на жирное рыло матушки Слезоточивой, навсегда, казалось, оккупировавшей экран телевизора.
   — Ты говоришь, что тебе не дали бежать?
   — Да, мне не дали бежать. Город закрылся, и бежать из него уже было нельзя. А потом они убили мою жену и мою дочь.
   — Убили твою жену и твою дочь?
   — Да, сначала убили их души, отравив их своим ядом, а потом убили по-настоящему, лишив меня самого дорогого, что было в моей жизни. Какое-то время я еще пытался держаться, пытался писать книги, но все это уже было совершенно никому не нужно. Кроме того, писать книги стало опасно, и я постепенно перестал это делать, стараясь жить так же, как все, и не привлекать к себе слишком большого внимания.
   — И ты жил так же, как все?
   — Да, и я жил так же, как все, а потом неожиданно встретил тебя, и мы решили бежать из города вместе с тобой. Вот, собственно говоря, и вся история моей жизни. А ты, кто ты такая, расскажи мне о себе?!
   — Кто я такая? Я даже не знаю, наверное, простая еврейка, родившаяся в этом городе, и прожившая здесь все тридцать лет своей жизни.
   — Ты родилась в этом городе?
  — Да, в те времена, когда люди еще рождались и умирали, а не были бессмертными, какими стали сейчас.
   — Это бессмертие – фикция, ты же знаешь, что оно не существует.
   — По крайней мере, оно существует официально, и, значит, в него приходится верить. Так вот, я родилась когда-то в этом городе, и жила в нем, как и несколько поколений моих предков. Город был необыкновенно веротерпим, в нем были построены храмы всех известных религий, и это давало евреям дополнительную защиту от частых погромов, происходивших в других городах страны. Впрочем, в мое время погромов уже не было, о них лишь рассказывал со слезами на глазах мой дед, каждый день ходивший к городской синагоге, в которой теперь устроили кинотеатр.
   — Он каждый день ходил к городской синагоге?
   — Да, к синагоге, в которой теперь нельзя было молиться. Дед говорил, что лучше бы были погромы, но в синагогу можно было прийти, и помолиться за души убитых во время этих погромов. Так, говорил он, было бы гораздо лучше для всех правоверных иудеев, вроде него. Но городские храмы к тому времени, как я впервые стала женщиной, были уже закрыты, и в них устроили или клуб, или молочную кухню, или кинотеатр, и деду не оставалось ничего, как ежедневно лить слезы, глядя на гипсовые маски и химеры, украшающие фасад храма его предков.
   — А когда ты впервые стала женщиной?
   — В шестом классе. Еврейки вообще рано становятся женщинами, и я в этом смысле не была исключением.
   — Тебя что, так рано выдали замуж?
   — Нет, меня просто изнасиловал учитель по физкультуре в школе, где я училась.
   — Он изнасиловал тебя?
   — Да, после уроков, оставив якобы для того, чтобы повторить одно не дающееся мне упражнение на канате.
   — Тебе было страшно?
   — Нет, мне не было ни больно, ни страшно, я просто подумала, что такова, очевидно, судьба всех женщин нашего племени. Если они не погибнут в погромах, или не сгорят в крематориях, то их обязательно изнасилует учитель физкультуры, оставив после уроков для дополнительного занятия.
   — Ты так подумала?
   — Да, я так подумала, и поняла, что я стала взрослой и умной, и что такой взрослой и умной я останусь теперь на всю жизнь.
   — И что было дальше?
   — Дальше? Дальше я пришла домой, и рассказала обо всем отцу, а он снял со стены ружье, пошел в школу, и застрелил учителя физкультуры.
   — И что с ним стало потом?
   — Потом его посадили в тюрьму, на очень большой срок, но он просидел там всего лишь пол года, и умер от какой-то неизвестной болезни. Впрочем, была версия, что его убили за то, что он еврей, но мы с мамой считали, что он все же умер от неизвестной болезни.
   — И ты продолжала учиться в школе?
   — Да, я продолжала учиться в школе, хотя все вокруг знали, что меня изнасиловали, и каждый день показывали на меня пальцем.
   — Это было трудно выносить?
   — Ничуть. Я к этому времени давно уже знала, что я взрослая и умная, и что вообще я еврейка, и должна поэтому молча сносить все, что меня окружало. К моменту окончания школы меня изнасиловали еще дважды: один раз одноклассники, а второй новый учитель физкультуры, пришедший на смену старому, и решивший, что ему следует продолжить славные традиции этой школы. Но все это было в то время в порядке вещей, всех моих одноклассниц к концу школы изнасиловали по нескольку раз, и я в этом смысле не была исключением.
   — А потом, что было потом?
   — Потом я окончила школу, уехала учиться в областной город, и, получив там диплом, вернулась назад, став учительницей литературы в своей бывшей школе.
   — Ты вернулась в свою бывшую школу? Но зачем?
   — А куда мне было возвращаться? Я вернулась в город, где жили все мои предки, потому что ни в какое другое место вернуться просто не могла. Для еврея очень важно иметь хоть какую-то родину, пусть и чужую, насилующую тебя непрерывно, начиная с шестого класса, и до конца твоих дней. Это гораздо лучше, чем не иметь родины вообще, и скитаться, как перекати-поле, от одной страны – до другой, и от одного города – до другого.
   — И долго ты работала учительницей в школе?
   — До тех пор, пока город не закрылся от всего остального мира, и я не стала просто Прекрасной Дамой, доступной для каждого, кто встретит меня во время гуляний на набережной. Так что  лично для меня в этом городе ничего не изменилось, и меня по-прежнему продолжали насиловать, хоть и прикрывались при этом совсем другими словами.
   — Я тебя не насиловал, — сказал Пилигрим.
   — Конечно, — ответила Ребекка, — у нас тобой все получилось по обоюдному согласию.
   Костер почти догорел. Они сказали друг другу все, что хотели, и ждали только утра, чтобы продолжить свой путь.
 
 
 
   6.
 
   Они все же заснули, и когда проснулись, солнце стояло уже высоко. Совсем рядом высились горы, а внизу, у моря,  окутанный туманной дымкой лежал город, из которого они так поспешно бежали. Он был так прекрасен, что у Пилигрима невольно защемило сердце, когда он смотрел на него сверху.
   — Какая красота, — сказала Ребекка, испытывая те же самые чувства, что и Пилигрим. – Просто не верится, что мы вчера впопыхах бежали из этого прекрасного места!
   — Ты хочешь вернуться назад? – спросил у нее Пилигрим.
   — Не знаю, не уверена до конца, но сейчас, когда смотрю сверху на эту сказку, я уже не чувствую той ненависти и той безысходности, которые испытывала еще недавно.
   — И ты уже забыла, как тебя изнасиловали?
   — Это было очень давно, и совсем не в той жизни, которая окружает меня сейчас.
   — И про набережную ты тоже забыла, на которой тебе каждый вечер приходится прогуливаться в роли Прекрасной Дамы?
   — По крайней мере, меня называют Прекрасной Дамой, для тридцатилетней еврейки это не лишнее, в таком возрасте многие из нас уже давно потеряли свою привлекательность.
   — А про тюрьму тебе тоже не хочется вспоминать? Не забывай, что если мы вернемся назад, нас сразу же арестуют, и отправят в тюрьму!
   — По крайней мере, мы будем сыты, а здесь через несколько дней можем погибнуть от голода.
   — Мы с тобой беглецы, и нас теперь ожидает или железная клетка у входа в храм Всех Обретенных Надежд, или Лобное Место, где нас в лучшем  случае или четвертуют, или убьют электрическим током. В назидание всем остальным, чтобы не было большого соблазна бежать из города. Пошли, солнце уже высоко, за нами наверняка послали погоню.
   Они стали подниматься вверх, проходя мимо огромных валунов, на вершине многих из которых росли искривленные ветром сосны и другие деревья. За целой россыпью валунов начался каменный сад из скал причудливой формы, напоминающих фантастических существ, словно бы вышедших из прочитанных когда-то сказок. Выветренные за миллионы лет скалы, превратившиеся в сказочных великанов, троллей, гномов, рыцарей и заколдованных принцесс, постоянно наклонялись от ветра в одну и в другую сторону, и издавали странные звуки, словно бы предупреждая путников об опасности.
   — Мне страшно, — сказала Ребекка, хватаясь за рукав Пилигрима. – Такое ощущение, что все эти сказочные фигуры сейчас оживут, и бросятся на нас за то, что мы нарушили их священный покой.
   — На нас скорее набросятся те, кто послан за нами в погоню, — ответил ей Пилигрим. – Пошли, осталось немного, мы уже почти подошли к горам. Если мы пройдем через горы, то будем свободны, а если нет, то нас ожидает позорная смерть!
   Они прошли через сад фантастических существ, и стали карабкаться вверх. Однако с каждым шагом делать это становилось все труднее и труднее. Казалось, что какая-то невидимая сила сковывает их движения, и мешает продвигаться вперед. Наконец они уперлись в отвесную скалу, на вершине которой росла гигантская, искривленная ветром сосна. Пилигрим протянул руку, чтобы дотронуться до скалы, но рука его неожиданно прошла сквозь нее, словно через воздух, и погрузилась в пустоту. Скала казалась реальной, ее было прекрасно видно глазами, но как только он пытался дотронуться до серого камня руками, она исчезала, и оказывалась миражом. То же самое происходило и с Ребеккой – она дотрагивалась до скалы, но руки ее проходили через невидимый барьер, и исчезали  пустоте.
   — Что это? – спросила она с испугом у Пилигрима.
   — Это то, чего я боялся больше всего, — ответил он ей. — Это предел нашего мира, предел лежащего внизу прекрасного белого города, похожего на сказку, который теперь существует сам по себе, отгороженный от всей остальной вселенной. Эта та невидимая стена, та преграда, дальше которой пройти мы не можем. Потому что мы можем только  лишь жить в новой прекрасной реальности, где все стали бессмертными, где появилась новая вера и новый храм с висящими у входа в него вымазанными смолой грешниками. Где есть набережная с ее Прекрасными Дамами, городской Совет, тюрьма, и Лобное Место, на котором казнят преступников. Где есть всеобщее счастье, построенное в небольшом прекрасном городе, который отныне существует сам по себе, отгороженный от всех остальных городов земли. Отгороженный вполне реально, ибо мы только что подошли к тому пределу, дальше которого не существует уже ничего. Внутри – существует, а дальше – нет!
   — И что же теперь нам делать?
   — Думаю, что ничего. Возможно, мы проскитаемся еще какое-то время в горах, а потом нас найдут, и отправят в тюрьму, после чего непременно казнят!
   Они целый день карабкались по скалам, пытаясь подняться вверх, к находившимся совсем рядом горам, но руки их неизбежно погружались в пустоту, внутри которой ничего не было, и которая мешала их продвижению вперед. Горы были миражем, красивой картинкой, нарисованной на гигантском холсте неизвестным художником, и пройти через них было нельзя. Они совершенно измучились, руки и ноги их были изранены, одежда во многих местах порвалась, глаза заливал пот, а губы и язык пересохли от жажды. Наконец после нескольких часов непрерывных попыток пройти через горы, они вышли к заброшенному кладбищу.
   Кладбище было заброшенным, сюда уже давно никто не приходил, многие памятники заросли травой, а кресты и звезды на них наклонились в стороны, или вообще лежали на земле, сброшенные сюда временем и людьми. Некоторые могилы были разрыты, и тоже поросли сорной травой забвения. Кладбище было большим, оно растянулось в предгорье на несколько километров, и Пилигрим с Ребеккой, стараясь пройти сквозь него, вынужденно бродили по бесконечным аллеям, читая надписи на давно забытых могилах. Здесь лежали те, кто населял город последние несколько сот лет, до того самого момента, когда люди в нем стали бессмертными, и хоронить их было уже не нужно. Вместе с этим отпала нужда в кладбище, на которое теперь мало кто приходил. Во-первых, потому, что уходить из города в сторону гор было очень подозрительно. Такого человека могли элементарно счесть за беглеца, и арестовать, а потом или поместить в железную клетку, или казнить на Лобном Месте. Во-вторых, всеобщий энтузиазм и эйфория счастья, охватившие жителей, заставили многих забыть о похороненных на кладбище предках, и даже близких родственниках. Предки и родственники означали прошлое, а жизнь в городе началась сначала, практически с нуля, и, следовательно, прошлое было уже ненужным. Ребекка и Пилигрим час за часом брели мимо бесконечных рядов могил, скрывающих под своими надгробиями тех, кто когда-то жил, был любим, имел семью, был чьим-то мужем, женой, отцом, матерью, дочерью или сыном, а теперь превратился в ничто. На некоторых могилах они узнавали имена знакомых им когда-то людей, живших с ними на одной улице, в одном доме, или даже в одной квартире. Они еще помнили лица этих людей, в их ушах звучала их речь и их смех, но предательское время, которое, очевидно, все же существовало, превратило все это в прах. В одном месте Ребекка наткнулась на могилу своей матери, и неожиданно вспомнила, что лишь недавно похоронила ее, и еще два или три года назад каждый месяц ездила сюда ухаживать за небольшим цветником, разбитым внутри железной ограды. Она попыталась было поправить могилу, и даже полить засохшие цветы, но воды поблизости не было, а могила производила такое жалкое впечатление, что она лишь расплакалась, и торопливо пошла прочь. В другом месте Пилигрим наткнулся на могилы жены и дочери, которые посещал последний раз всего лишь несколько лет назад. Это были два холмика давно уже осевшей земли, над которыми он хотел поставить надгробия из белого и черного мрамора. Памятник жене должен был  сделан из черного мрамора, а дочери – из белого, это было для него принципиально, и он даже заказал их в специальной мастерской, и заплатил за них деньги. Но после этого город неожиданно закрылся, время было объявлено несуществующим, все стали жить вечно,  и надобность в родственниках, в том числе и умерших, отпала сама собой. Кладбище за городом очень быстро пришло в упадок, потому что посещать его было нельзя, и те, кто это делал, вскоре исчезали бесследно, а о судьбе их ходили смутные и страшные слухи. Встреча с могилами жены и дочери сильно потрясла Пилигрима. Он, как и Ребекка, не мог находиться рядом с ними слишком долго. Целый рой давно забытых образов, полустершихся воспоминаний, мыслей и чувств, промелькнул в его голове и в его сердце. Если бы Ребекка не потянула его за рукав прочь от дорогих, и так быстро забытых могил, он бы, безусловно, мог грохнуться в обморок. Они торопливо шли прочь от кладбища, спускаясь вниз по направлению к морю, и все никак не могли его покинуть. Наконец кладбище кончилось, они вышли за его ограду, и увидели далеко внизу синюю полоску моря. Недалеко от кладбищенской стены были построены несколько шалашей, и рядом с ними стояли какие-то люди. Их было немного,  всего лишь несколько человек, и Пилигрим с Ребеккой пошли по направлению к этим неподвижным фигурам.
   Сразу было заметно, что это такие же беглецы, как и они сами, только убежавшие из города уже давно, и успевшие как-то приспособиться к жизни рядом с заброшенным кладбищем. Очевидно, что кладбище, хоть и заброшенное, давало этим беглецам какую-то одежду и какую-то пищу, иначе бы они не стали жить рядом с ним. Впрочем, их шалаши были такие жалкие и ветхие, покрытые сверху каким-то тряпьем, а сами они были так измождены и измучены, что этой пищи и этой одежды не могло быть слишком много.
   Из разговора с живущими у кладбища беглецами Пилигрим и Ребекка поняли, что их здесь не очень много, поскольку основная колония беглецов находится внизу, у моря. Там можно было прожить, питаясь моллюсками, и беря воду из сбегавших сверху горных ручьев. Здесь же, у кладбища, оставались только самые отверженные из отверженных. Они разрывали могилы, и снимали с мертвецов одежду, в которой потом и ходили. Кроме того, из города, несмотря на запреты, все-таки иногда приезжали к похороненным родственникам какие-то люди, и оставляли на могилах продукты, а бывало, что и вино. Этими продуктами и питались отверженные, а также птицы, в основном вороны, которых всегда много на кладбищах. Между отверженными и воронами происходили жестокие войны, иногда целые стаи птиц налетали на какого-нибудь изможденного человека, и заклевывали его насмерть. Иногда же люди убивали ворон, и готовили из них отвратительную вонючую похлебку. Жизнь рядом с кладбищем еле теплилась, она была призрачной, здесь каждый, и человек, и птица, находился на грани смерти, которая могла прийти не только от голода. Дело в том, что  время от времени из города приезжали на автомобилях отряды милиции, которые прямо на месте расстреливали отверженных, а также тех ворон, которые с криками кружили над местом убийства в чистом и голубом небе. И очень часто трупы людей и птиц лежали неделями рядом друг с другом, пока их не растаскивали в стороны мелкие хищники и другие вороны. Иногда снизу, из основной колонии, в которой жили не такие отверженные люди, кто-то поднимался наверх, и хоронил непогребённых мертвецов. Однако это происходило не часто, потому что кладбище, по общему мнению, считалось проклятым местом, и без особой нужды к нему никто не отваживался приближаться. Ребекка и Пилигрим переночевали в одном из свободных шалашей, хозяева которого были убиты милицией, а утром, попрощавшись с приютившими их людьми, стали спускаться к морю. Делать наверху им было нечего, поскольку бежать этим путем из города они не могли.
 
 
 
   7.
 
   Спуск вниз от кладбища, находящегося в предгорьях, к берегу моря, где располагалась основная колония беглецов, занял около часа. Никто особо не удивился их появлению здесь, им сразу же показали несколько пещер в отвесных скалах, и сказали, что они могут занимать любую из них. Такими пещерами был изрыт весь берег, и в них было жить намного удобней, чем в шалашах, которые не могли уберечь ни от дождя, ни от непрерывно дующего с гор ветра.
   — Когда нагрянет облава, — сказала Пилигриму и Ребекке женщина лет тридцати пяти со свежим шрамом на щеке, похожим на шрам от ножа, — можно укрыться только в пещерах. Ими изрыт весь берег на многие километры в одну и в другую сторону, и у городской милиции не хватает ни времени, ни сил, чтобы обследовать весь этот бесконечный лабиринт запутанных ходов. Кстати, меня зовут Волчица, я получила это прозвище за то, что время от времени делаю вылазки в город, так же, как это делают волки, пробирающиеся по ночам к человеческому жилью в надежде чем-нибудь поживиться, и похищаю там любую еду, которую только можно найти. А также убиваю каждого, кто встанет у меня на пути.
   — Этот шрам достался вам тоже после визита в город? – с любопытством спросил у нее Пилигрим.
   — Да, — ответила она, — совсем недавно, с тех пор не прошло и двух недель. Во время этой вылазки я потеряла напарника. Не хотите ли в ближайшие дни пойти со мной вместо него?
   — Думаю, что в ближайшие несколько лет меня не заманить в город ничем, даже обещанием вечной жизни, которая, впрочем, у нас и так у всех есть.
   — Не будьте так наивны! – рассмеялась ему в лицо Волчица. – Эка хватили — несколько лет! Да будет вам известно, что средний срок жизни человека в этой колонии не превышает и года, больше здесь, увы, не живут!
   — А что происходит с теми, кто здесь поселился? – спросила у Волчицы Ребекка.
   — Они или умирают от тоски, или кончают жизнь самоубийством, или их убивает милиция.
   — Но вы же сами говорили, что милиция не может обследовать весь этот лабиринт пещер,  поскольку они очень запутаны, — возразил ей Пилигрим.
   — До тех пор, пока она не начинает использовать огнеметы. Знаете, огнеметы – это очень эффективное оружие, оно выжигает внутри пещер все живое, а тех, кто спрятался в какой-нибудь потайной трещине, и случайно уцелел, травят газами!
   — Неужели доходит и до этого? – ужаснулась Ребекка.
   — К сожалению, доходит, — улыбнулась Волчица, отчего ее свежий шрам на щеке сразу же зарделся, и начал кровоточить. – Город не может допустить, чтобы наша колония стала слишком большой, и составила ему хоть какую-то конкуренцию. Поэтому нас травят и уничтожают, как тараканов, чем только можно, включая огнеметы и отравляющий газ. Впрочем, иногда газ бывает просто сонным, и вы, заснув вечером в пещере в обществе своей подруги, оказываетесь наутро в городской тюрьме в обществе надзирателя, или  тюремного следователя!
   — Да, нерадостные перспективы нарисовали вы нам, — невесело ответил ей Пилигрим, — хорошо еще, что мы находимся рядом с морем, ведь море всегда было для меня синонимом чистоты и свободы!
   — А вы подойдите к этому морю поближе, — как-то странно сказала ему Волчица, — и посмотрите, насколько оно свободно!
   Пилигрим подошел к берегу моря, находящегося всего лишь в нескольких метрах от входа в пещеры, нагнулся, и опустил в него руку. Как он и предполагал, море оказалось ненастоящим, словно бы нарисованным на картине, и рука вместо воды сразу же погружалась в пустоту. Море было фальшивым, его не было на самом деле, оно было таким же миражом, как и находящиеся наверху горы, к которым совсем недавно поднимались Пилигрим и Ребекка.
   — Моря не существует, оно является иллюзией, и это очень многих сводит с ума, заставляя их или резать себе вены, или бежать с камнем в руках на пули внезапного милицейского патруля. Море так же призрачно, как и наша свобода здесь, и чудо, что в нем непонятно почему еще можно при желании найти несколько моллюсков, а также съедобные водоросли, из которых здесь делают некое подобие хлеба. Если бы не эти моллюски, и не эти водоросли, мы бы  давно уже умерли от голода.
   — Выходит, что нам тоже придется искать моллюсков и собирать водоросли? — спросила у нее Ребекка.
   — Разумеется, — улыбнулась в ответ Волчица, — и чем раньше вы это начнете делать, тем больше шансов, что протянете здесь до очередной милицейской облавы, а быть может, даже и переживете зиму. Ладно, я и так слишком подробно все вам рассказываю, вместо того, чтобы отдыхать перед ночной вылазкой в город. Вот ваша пещера, можете обживать ее, как вам захочется, а вечером приходите к костру, познакомитесь с другими здешними обитателями. Некоторые из них весьма занятны, и могут поведать вам множество интересных историй. Если бы я была писателем, я о каждом из них написала роман.
   В пещере было сухо, здесь вдоль стен было устроено некое подобие лежанок, покрытых сухими листьями, и беглецам после всех приключений последнего времени они показались раем земным. Они сразу же улеглись на эти сухие листья, и проспали до самого вечера, а вечером по совету Волчицы спустились  вниз к большому костру, зажженному на сухой прибрежной гальке. Около костра в вольных позах расположилось около двадцати худых и оборванных людей, и это, по всей видимости, были все обитатели запретной колонии беглецов. Волчица, которая тоже была здесь, и по какой-то причине не отправилась сегодня в город, сразу же подошла к Пилигриму с Ребеккой, и пояснила:
   — У нас действительно немного людей, человек двадцать здоровых, и способных себя прокормить, и примерно столько же больных, которые уже не могут выходить из пещер. Судьба их, увы, плачевна, но такова вообще участь всех, кто решился бежать из города: они становятся отверженными, и в конце концов погибают. Такая же участь ждет и всех нас. Но пока этого не случилось, надо насладиться хотя бы иллюзией свободы, которую подарило нам провидение!
   — Провидение – это что-то из прошлого мира, и из прошлой, христианской религии. В новой религии провидения не существует, там есть лишь обретенные надежды, свалившиеся, как дар небес, на голову горожанам.
   — Если хотите с кем-то поговорить на эту тему, — сказала Волчица, — то лучшей кандидатуры, чем Председатель, вам не найти. Это необыкновенно ученый человек, хотите, я вас с ним познакомлю?
   — Какое странное имя – Председатель, — сказала Ребекка.
   — Не более странное, чем мое, — ответила ей Волчица. – Это всего лишь прозвище, данное ему за то, что когда-то он был большим чиновником, и даже возглавлял городской Совет.
   — Возглавлял городской Совет? – удивился Пилигрим.
   — Да, возглавлял городской Совет в новом, закрывшемся городе, а после истечения четырехлетнего срока перебежал к нам. В этом нет ничего удивительного, среди беглецов есть и чиновники, и тюремщики, и даже бывшие милиционеры, которые сменили былое благополучие на жизнь отверженного беглеца. Впрочем, милиционеров здесь не любят, и даже иногда убивают. Пойдемте, я вас представлю ему.
   Она подвела Пилигрима и Ребекку к высокому и худому человеку с копной седых волос на голове, и объяснила, что это сегодняшние беглецы.
   — Добро пожаловать к нашему костру! – очень доброжелательно воскликнул Председатель, пожимая руку Ребекке и Пилигриму. – Садитесь на камни, погрейтесь немного, ночи у моря длинные и холодные, а до утра еще далеко. Отведайте местного хлеба, приготовленного из водорослей нашими женщинами, уверяю вас, вы никогда в жизни не ели ничего более вкусного!
   Ребекка и Пилигрим приняли из рук одной из сидевших у костра женщин небольшие кирпичики бурого, пахнущего морем и йодом хлеба, и он действительно показался им необыкновенно вкусным.
   — Водоросли – это наша манная небесная, — сказал, доброжелательно улыбаясь, Председатель, — они посланы нам Богом в надежде на то, что мы в конце концов пройдем через пустыню, и выйдем в землю обетованную.
   — Из этой пустыни нет выхода, — возразил ему Пилигрим. – Этот город невозможно покинуть ни морем, ни пройдя через горы. Мы были в горах, и убедились на опыте, что они – всего лишь иллюзия, всего лишь мираж, через который пройти невозможно, и к которому можно идти бесконечно. И то же самое относится к морю.
   — Через любую пустыню можно пройти, — возразил ему Председатель, — надо лишь разгадать ее главный секрет. То, что город закрылся от всего внешнего мира, который для нас, находящихся внутри, стал миражом, не вызывает никаких возражений. Это, как говорится, медицинский факт, и его можно потрогать руками. Возникает вопрос: что за природа этого миража, кто его создал, Бог, или дьявол, а быть может, мы сами?
   — Вы считаете, что мы сами можем быть причиной иллюзии, в которую превратился весь остальной мир? – спросил у него Пилигрим.
   — Мы сами, или наши дела, поступки и мысли, за которые мы должны нести ответственность, — ответил ему Председатель. – Что-то послужило причиной того, что с нами всеми произошло, и вполне возможно, что причина этого лежит внутри нас самих. Мне трудно все это объяснить, хотя я и много размышлял по этому поводу, да признаться, мне уже поздно до всего этого докапываться. У меня за спиной слишком много как хорошего, так и плохого, ведь я когда-то был председателем городского Совета, и посылал отряды милиции для уничтожения отверженных беглецов. Мне осталось уже немного, и я не хочу больше ломать голову над неразрешимыми вопросами. Но если вы хотите докопаться до истины, или хотя бы близко подойти к ней, то размышляйте самостоятельно, и делайте непрерывные попытки пройти через пустыню. Даже если эти попытки заведомо обречены на провал.
   Беседа у костра затянулась до самого утра, и Пилигрим на всю жизнь проникнулся уважением к человеку, который добровольно решил стать отверженным ради единственной цели – пройти через пустыню, и выйти в землю обетованную.
 
 
 
   8.
 
   Первые дни жизни в колонии отверженных были наполнены для Пилигрима меленькими открытиями. То он вдруг вспоминал, что уже был здесь когда-то, в своей ранней молодости, бездну лет назад, сразу же после окончания школы, когда город еще не успел закрыться от внешнего мира. Именно в этом самом месте, у берега, изрытого тысячами пещер, они жили с друзьями в палатке, купались в чистом прозрачном море, жгли вечерами костер, и пели у него под гитару до утра песни. Они собирали мидии, ловили крабов, и запекали их в золе, запивая все это дешевым местным вином, которое покупали наверху, в предгорьях, у местных жителей. Иногда они поднимались снизу к горам, и залезали на одинокие, вздымающиеся над облаками вершины, а потом опять спускались вниз, и смывали в море дневную усталость вместе с потом и солью. Они наблюдали за полетом больших белых чаек, их пикирование с высоты вниз, в воду, и резкий подъем вверх с зазевавшейся рыбой, держа ее в большом гладком клюве. Но главным тогда все же оставалось море: то спокойное, слегка пенное, то бешеное и штормящее, вздымавшее до небес свои страшные и тяжелые волны. Пилигрим был местным жителем, и не боялся плавать во время шторма. Один раз, после особо обильного возлияния, они все втроем вздумали купать в штормящем море. Волны на этот раз были особенно высокими, они яростно, одна за одной, били в замерший от ужаса берег, заливая почти полностью низкие прибрежные пещеры, из которых, словно изо рта припадочного, выливалась обильная белая пена. Двое друзей Пилигрима сразу же протрезвели, и быстро выбрались на берег, а он, несмотря на их предостережения, заплыл очень далеко, и несколько чалов плавал вдоль берега взад и вперед, вернувшись к совершенно отчаявшимся друзьям измученный и счастливый. Именно тогда он ощутил необыкновенный прилив сил, и понял, что свобода дарит человеку практически все. Что он может достичь поистине небывалых высот, и совершить любой немыслимый подвиг. И вот теперь это ощущение свободы, кажется, снова вернулось к нему, и он забыл все свои былые страхи, и даже свое недавнее понимание того, что ему уже не спастись. Правда, море было уже не то, что прежде, оно куда-то исчезло, превратившись в иллюзию, в пародию на былое и свободное море его баснословной молодости. Но ощущение свободы, тем не менее, вновь вернулось к нему, и он ловил каждый лучик, каждый гран, каждую искру этого ощущения, радуясь тому, что вновь стал свободным.
   Другим небольшим, но очень радостным открытием были его отношения с Ребеккой. Отношения с женщиной, которую он недавно встретил, и, кажется, даже успел полюбить. Он вдруг вспомнил это давно уже потерянное для него ощущение близкой женщины, ощущение того, что оба вы – и ты, и она, — свободны, и вольны любить один другого всю жизнь, до самой смерти. Когда-то давно, вот так, совершенно свободно, он любил других женщин, одна из которых позже стала его женой. Он вдруг вспомнил давно уже забытый им запах женщины, такой баснословно – пьянящий, сулящий совершенно неожиданные открытия и мгновения вселенского счастья. Счастье неразрывно было связано для него с запахом женщины и с ощущением свободы, и то и другое присутствовало теперь в его жизни. Он вдруг вспомнил, что всю жизнь ценил свободу превыше всего, превыше даже любви к женщине, и даже превыше дружбы. Именно из-за этой ценности для него свободы он потерял потом двух своих друзей, живших с ним в палатке в этом самом месте на берегу штормящего и свободного моря. Потерял потому, что не смог поступиться какими-то, казавшимися ему принципиальными, ценностями. Именно из-за нее, из-за свободы, он потерял потом и жену, потому что рядом с ней не чувствовал себя до конца свободным, и был вынужден раз за разом уходить от нее, уезжая в неизвестность в дальние страны, а потом возвращаться к ней, ставшей уже во многом чужой. И так повторялось раз за разом до тех пор, пока, возвратившись в очередной раз из своего путешествия за свободой, он не обнаружил, что она стала совершенно чужой, а потом и вообще умерла, оставшись лежать на переполненном мертвецами кладбище.
   Маленькие открытия, пришедшие  вместе с ощущением свободы, всю неделю одолевали его, он был переполнен ими до краев, и, казалось, вновь поверил, что ловушка, в которую он попал, была всего лишь иллюзией. Он беседовал ночью у костра с такими же отверженными, как и он сам, и убеждался, что ощущение свободы, пускай и временное, пускай и призрачное, поначалу вселяло в них безумную, совершенно искреннюю, надежду. Надежду на то, что они не вечно будут отверженными, что их нынешнее состояние временно, и что они все же смогут спастись. Но шло время, и надежда постепенно угасала в их душах, глаза их опять тускнели, плечи опускались, и счастье, переполнявшее их души, постепенно улетучивалось. Колония беглецов была тупиком, была конечным пунктом их бытия, из нее невозможно было вырваться в большой, лежащий за призрачной гранью, мир. Да и существовал ли он, этот большой мир, вообще, задавали себе в итоге многие беглецы страшный и сакраментальный вопрос. Не есть ли тот город, из которого они недавно бежали, вообще единственное, что существует во вселенной, и не сделали ли они ошибку, в порыве гордыни покинув его? Все эти вопросы множество раз обсуждались вечером у костра, люди спорили друг с другом, кидались на своих же товарищей с ножом, или даже голыми руками пытались задушить их. Ощущение безнадежности, сознание того, что они попали в ловушку, сводило с ума, и превращало недавно свободных в отчаявшихся и безразличных рабов. Вдобавок ко всему, день ото дня слабела Ребекка.
   Моллюски, которые собирал на берегу Пилигрим, были явно не той пищей, что требовалась его подруге. Печь хлеб из водорослей он тоже не умел, и Ребекка день ото дня слабела все больше и больше, и уже не выходила из пещеры, часами, не шевелясь, лежа на своей подстилке из сухих листьев, и глядя в потолок такими же сухими, полными страдания глазами.
   — У тебя что-то болит? – спрашивал у нее Пилигрим.
   — Нет, — отвечала она, — у меня все хорошо, просто большая слабость, и пить все время хочется. Ты не мог бы принести мне  свежей воды?
   Пилигрим уходил к ручью за свежей водой, а когда возвращался назад, заставал Ребекку все в той же позе, глядящую на него сухими, наполненными страданием, глазами. Ей требовалась совсем другая пища, чем та, что приносил он ей, запекая в золе моллюски, и выпрашивая у Волчицы немного местного, пахнущего морем и йодом, хлеба. Он вспомнил о хлебе, которого было много, причем разных сортов, в покинутом им городе, и мысль о том, не ошибся ли он, совершив этот безумный побег, все чаще посещала его.
   — Вот он, извечный вопрос: что лучше, сытое рабство, или голодная свобода? – говорил ему вечером у костра Председатель, помешивая палкой в котелке какое-то сомнительное варево, приготовленное все из тех же моллюсков и водорослей. – Лично я выбираю голодную свободу, а что касается вашей подруги, то ей, пожалуй, пригодились бы продукты, которые приносит из города Волчица. Продукты, а также лекарства, которые есть в городских аптеках.
   — Вы считаете, что мне стоит совершить ночную вылазку в город? – спросил у него Пилигрим.
   — Думаю, что стоит, — ответил ему Председатель, — иначе вы потеряете Ребекку. Кроме того, вы ведь ничем не рискуете, кроме своей жизни, которая и так в итоге закончится. Какая разница, умрете вы здесь, в пещере, от голода и одиночества, или в городе, на Лобном Месте, в окружении ликующей и праздной толпы? Смерть есть смерть, и она уравнивает в своих правах всех, независимо от того, где она вас настигла.
   — Возможно, что вы и правы, — ответил ему Пилигрим. – Пойду, переговорю с Волчицей, она как раз сегодня ночью хотела в очередной раз отправиться в город.
   Он переговорил с Волчицей, и в тот же день, как только окончательно стемнело, отправился с ней в ночную вылазку. Они ушли в ночь, и шли несколько часов, старательно обходя сверху по холмам расположенные на берегу наблюдательные посты милиции, надеясь достать в городе продуктов и лекарств, а под утро той же дорогой вернуться домой. Мысль о том, что он опять увидит город, одновременно и любимый, и ненавидимый им, придавала Пилигриму силы. Они благополучно миновали все известные Волчице ловушки, и вступили в запутанный лабиринт городских переулков. Где-то рядом находился и дом Пилигрима. Было очень заманчиво хотя бы на минуту зайти в его квартиру, и взять что-нибудь из вещей, а также хранившиеся на кухне продукты, но, как объяснила ему Волчица, этого делать было нельзя – в квартире беглецов почти наверняка могла ждать засада. Поэтому они решили разбить стекло в витрине одного из продовольственных магазинов, и, проплутав немного по городу, таким же образом проникнуть в аптеку. Задуманное с магазином прошло как нельзя лучше, и  они, нагрузив сумки консервами и пакетами с вермишелью и крупами, тут же растворились в темноте переулков. Тот же успех, казалось, ждал их и с аптекой. Здесь тоже пришлось разбивать камнем окно, но в тот момент, когда они это сделали, сработала сигнализация, и сразу же раздался оглушительный визг сирены. Он был таким громким, что у Пилигрима и Волчицы моментально заложило уши. А вслед за сиреной зажглись огни мощных прожекторов, направленных прямо на них. Это, без сомнения, была ловушка. Их здесь ждали, справедливо полагая, что больные, и нуждающиеся в лечении беглецы обязательно попытаются добыть лекарства. Пилигрим и Волчица повернули прочь от разбитой витрины, и попытались бежать, но в лицо им бил свет мощных прожекторов, а навстречу уже бежали люди, одетые в милицейскую форму. После этого на них накинули сеть, и стали жестоко избивать дубинками и ногами. Последнее, что услышал Пилигрим, если не считать злобной ругани и удовлетворенного смеха милиционеров, были слова Волчицы:
   — Прощай, Пилигрим, прости за то, что так получилось, встретимся в другой жизни!
   После этого он потерял сознание, и больше уже ничего не слышал.   
 
 
 
   9.
 
   Несколько дней Пилигрима никуда не вызывали, и у него было время осмотреться и обдумать происходящее. Собственно говоря, случилось то, что случилось, и иного быть просто не могло. Все неизбежно шло именно к такому концу, вся его жизнь в этом городе,
все его дела, мысли и поступки должны были в итоге закончиться одним – арестом и тюрьмой, из которой выхода уже не было. Вернее, выход из тюрьмы для всех заключенных в нее был только один – на Лобное Место, на эту позорную возвышенность в конце набережной, где преступников четвертовали, отсекали голову, убивали электрическим током, или казнили каким-то иным способом.
   То, что в итоге, после, очевидно, более – менее длительных допросов, которые обязательно будут, все кончится казнью, сомнений не было. Вопрос был только во времени: раньше это случится, или позже, позволят ему пожить еще, или не позволят? Странно, но ему, несмотря на все потери последних лет, страстно хотелось жить. Удивительно, думал он, сколько же надо потерять человеку, чтобы желание жить навсегда исчезло в нем, и он со спокойным сердцем и с улыбкой на губах взошел на эшафот, сделав свой последний вдох на земле? Неужели он еще не все потерял, неужели его еще что-то, кроме воспоминаний, может связывать с окружающим миром?
   Он огляделся по сторонам. Камера, куда его поместили, была тесная и мрачная, расположенная где-то в подземелье, и, очевидно, построена уже очень давно. Со стен и с потолка в разных концах ее постоянно сочилась вода, и скапливалась на полу, образуя большие стоячие лужи. Свет проникал откуда-то сверху, через небольшое окошко, забранное железной, давно проржавевшей решеткой. Собственно говоря, это был даже не свет, а некое отражение падающего в какое-то другое помещение света, но Пилигрим был рад и этому. По крайней мере, ему не приходилось сидеть в кромешной темноте, и он сполна мог насладиться видом того каменного мешка, в котором находился. Это было странно, поскольку в газетах постоянно сообщали о завершении строительства нового здания тюрьмы, которое было гордостью города, и на которое выделялись очень большие средства. Детей в школах специально целыми классами водили на экскурсии в новое здание тюрьмы, и показывали им просторные и светлые камеры, со множеством различных удобств, сидеть в которых было одно удовольствие. Тюрьма была задумана, как шедевр архитектуры, над ее внешним видом работали лучшие архитекторы города, в ней имелась обширная библиотека, в которой при желании любой заключенный мог получить среднее, и даже высшее образование. Кроме библиотеки, там был спортзал, большая современная столовая с огромным выбором блюд, когда любой заключенный мог специально заказать лично для себя что-нибудь особенное, и этот заказ тут же выполнялся квалифицированными и вышколенными поварами. В тюрьме было много разных чудес, но главным, безусловно, оставался ее внешний вид, ибо она, как уже говорилось, была построена в немыслимом архитектурном стиле. Это был именно шедевр, ибо архитекторам удалось добиться невозможного, и совместить в одном здании множество разных стилей, от модерна, до кубизма, барокко, и лаконизма античных построек. Тюрьма, несомненно, была символом города, его визитной карточкой, и сидеть в ней было если и не почетно, то, по крайней мере, очень приятно. Тем более вызывала недоумение разница между тем, что твердили на каждых углах, и мрачным мешком, полным воды и плесени, в который его поместили. Видимо, думал Пилигрим, в самом центре тюрьмы еще сохранились старые помещения, которые по каким-то причинам не тронули, и вот в одно из них его и поместили сейчас. Возможно, это сделали специально, желая подчеркнуть, насколько он опасный преступник, и как сурово с ним следует обходиться. Эта мысль сразу же испортила ему настроение, он стал думать о своей незавидной судьбе, но тут вдруг вспомнил про Ребекку, и понял, что ей, возможно, было еще хуже, чем ему. Здесь, по крайней мере, один раз в сутки ему подсовывали под дверь миску с какой-то баландой, а у Ребекки не было и этого, и она молча умирала от голода внутри продуваемой морским ветром пещеры. Когда они были вместе, Пилигрим еще как-то мог ей помочь, выпросив немного хлеба у сердобольной Волчицы, но теперь, когда Волчицу тоже арестовали, судьба Ребекки была предрешена. Она, безусловно, погибнет, и останется лежать на куче сухих старых листьев, глядя в потолок такими же сухими, наполненными страданием, глазами. С другой стороны, она все же была свободной, а он заключен в тюрьме, внутри мрачного каменного мешка, покинуть который по своей воле не мог. Он вспомнил слова Председателя об извечном споре между сытым рабством и голодной свободой, и подумал, что лично он, пожалуй, выбрал бы для себя последнее.
   Через несколько дней, счет которым, впрочем, он уже давно потерял, его наконец вызвали на допрос. Надо сказать, что Пилигрим совсем отчаялся, ожидая, когда же это наконец произойдет. Он множество раз репетировал мысленно те ответы, и ту линию поведения на допросах, которых ему надо было придерживаться. Впрочем, все это были лишь его догадки, он никогда не присутствовал на настоящих допросах, если не считать его вызов в прокуратуру, который, по словам прокурора, был обыкновенной беседой. Поэтому он был волен изобретать в голове все, что угодно, а реальная жизнь могла оказаться совсем иной. К тому же, он неожиданно вспомнил, как в газетах, освещавших строительство чудо — тюрьмы, с восторгом описывали те орудия пыток, которые там  применяли во время допросов. Орудия эти были действительно новейшими, то есть изобретенными недавно, на них даже в городе объявлялся специальный конкурс. И точно так же, как городские архитекторы соревновались за право строить тюрьму именно по их проекту, простые горожане участвовали в конкурсе на лучшее орудие пыток. Простые кухарки, интеллект которых не поднимался выше закопченной и замызганной кухонной плиты, неожиданно придумывали такие потрясающие пыточные устройства, что им вполне могли бы позавидовать средневековые инквизиторы. Были предложены специальные огромные сковороды, на которых можно было целиком зажарить нераскаявшегося преступника, и огромные мясницкие ножи для обрубания ног, рук, и остальных частей тела. Молоденькие девушки советовали загонять под ногти сразу по десять, и даже по сто булавок, поскольку это было гораздо больнее, и действенней, чем загонять булавку одну. Сопливые третьеклассники советовали давить людей специальными огромными каблуками, словно майских жуков, и вставлять им в зад, словно трутням, большие искусственные соломинки. Старшие же школьники, не понаслышке знакомые с прозой жизни, предлагали насиловать преступниц с помощью выдр, крыс и хорьков, а преступникам обрезать причинные места, и засовывать им или в рот, или в задний проход. Солдаты, не мудрствуя лукаво, предлагали и преступниц, и преступников, независимо от пола, отдавать на ночь в казармы, а наутро под расписку забирать обратно в тюрьму. Вообще полет народной фантазии оказался настолько высоким, а энтузиазм по поводу изобретения новых орудий пыток был настолько всеобщим и искренним, что его пришлось даже слегка ограничить, заявив, что изобретено уже достаточно, и больше изобретать ничего не надо. Тем не менее, газеты в течении нескольких месяцев подробно описывали различные орудия пыток, рожденные в гуще народа, и смаковали каждую их деталь. Все эти новейшие устройства, как хорошо знал Пилигрим, давно уже находились в тюрьме, и, возможно, в самом скором времени его ожидала встреча с ними. Про себя он уже давно решил, что не выдержит пыток, и что не будет отпираться, добровольно и искренне ответив на все заданные вопросы. Он решил признаться во всем, даже в том, чего он не совершал, и, если получится, без лишних мучений отправиться на эшафот, которого ему, разумеется, избежать не удастся. Пусть так, думал он, пусть так, все равно жизнь моя зашла в абсолютный тупик, жить, как все, я уже давно не могу, и лучше смерть, чем это подлое и позорное существование. Поэтому, когда после длительного ожидания его наконец-то вызвали на допрос, он испытал огромное облегчение. Охранник, который открыл со скрипом его дверь, сообщил, что наверху его ждет следователь, и что он должен идти следом за ним. Пилигрим поднялся, и вышел за дверь. Они долго шли запутанными коридорами тюрьмы, поднимаясь каждый раз на этаж выше, и оставляя за собой длинный ряд камер, из-за дверей которых раздавались вздохи, стоны, и даже истошные крики. Каждый раз после особо громкого и мучительного крика охранник, сопровождавший Пилигрима, поворачивался к нему, и некоторое время внимательно глядел ему в глаза, улыбаясь очень нехорошей и даже гадкой улыбкой, а потом молча разворачивался, и шел вперед. Это было похоже на путешествие по кругам ада. Продвижению их вперед, казалось, не будет конца, и когда наконец они оказались перед дверью, ведущей в кабинет следователя, Пилигрим порядком устал. Охранник несколько раз постучал в дверь, услышал с той стороны, что можно входить, потянул за ручку, и подтолкнул Пилигрима вперед. Пилигрим вошел, и сразу же зажмурился от яркого солнечного света, бившего ему в глаза через большое застекленное окно. Спиной к окну за письменным столом сидел следователь, а посередине комнаты стоял одинокий стул, предназначенный, очевидно, для него.
   — Садитесь, — сказал ему следователь, и показал рукою на стул.
   Пилигрим сел, и стал ждать, что будет дальше.
 
 
 
   10.
 
   — Не утомил вас поход по коридорам тюрьмы? – спросил следователь у Пилигрима.
   — Нисколько, — ответил ему Пилигрим, — и даже напротив, я обогатился массой новых, неизвестных мне до сих пор, ощущений.
   — У вас в скором времени появится возможность обогатиться еще разными тюремными ощущениями, — сказал с тонкой улыбкой следователь, внимательно вглядываясь в лицо Пилигрима. – Что касается ощущений, то наша тюрьма дает их заключенным в таком огромном количестве, что они даже жалуются на избыток этих новых впечатлений и ежедневных открытий.
   — Я не буду жаловаться, — ответил ему Пилигрим.
   — Все вы так говорите, — все с той же тонкой улыбкой возразил следователь, — а когда дойдет до дела, распускаете нюни, как кисейные барышни, и жалуетесь на повышенное внимание к своей особе. А ведь мы ни к кому особо повышенного внимания не проявляем, мы ко всем относимся одинаково, несмотря на то, закоренелый он преступник, или еще может исправиться.
   — Я понимаю, — сказал Пилигрим.
   — Да ничего вы не понимаете, господин Пилигрим, — сказал в сердцах следователь. – Не понимаете, и никогда не понимали, иначе бы не натворили таких дел, и не наломали такую кучу дров.
   — Можно еще сказать, что не наломал бы такую кучу хвороста, — подсказал ему Пилигрим.
   — Не умничайте, господин Пилигрим, не умничайте, — сказал ему следователь, — и оставьте эти писательские замашки! Вы не у себя дома за письменным столом, а в тюрьме на допросе, и должны вести себя несколько сдержанней. Вы здесь не детские книжки пишете, и не сказки глупые сочиняете, а отвечаете конкретно на поставленные вопросы.
   — Мои сказки вовсе не глупые, — возразил ему Пилигрим.
   — Это как сказать, господин Пилигрим, это как сказать, — тонко улыбнулся на это замечание следователь. – Для кого не глупые, а для кого настолько глупые и неумные, что вот взял бы сейчас, разжег костер во дворе тюрьмы, да и спалил в нем все ваши сказки вместе с их шикарными обложками и переплетами к чертовой матери!
   — У меня никогда не выходили сказки в шикарных обложках и переплетах, — возразил ему Пилигрим, — все мои книги были довольно скромными, потому что у меня не было денег на шикарные издания.
   — Не было денег, так шли бы работать, — сказал ему укоризненно следователь. – Маляром, штукатуром, аптекарем, или, на худой случай, даже учителем в школу. Даже сантехником могли бы вы устроиться, господин Пилигрим, даже презренным золотарем в какую-нибудь задрипанную контору, где, между прочим, за труд платят деньги, а вместо этого предпочли ничегонеделанье и сочинение глупых сказочек. Трутень вы, господин Пилигрим, трутень и тунеядец, и сознательно не хотели работать!
   — Никакой я не трутень и не тунеядец, — тут же начал оправдываться Пилигрим, — потому что трутень и тунеядец никогда не сможет ничего написать. Я, между прочим, сочиняя свои сказки, работал по восемнадцать часов в сутки, совершенно забывая про еду и про сон. Сказки писать, господин следователь, это не стены штукатурить, и не гальюны вычищать. Каждому свое, господин следователь, одному гальюны и запах дерьма, а другому письменный стол и полет высокой фантазии!
   — Опять умничаете, господин Пилигрим, опять умничаете, — попытался поставить его на место следователь. – Сидите по уши в дерьме, и рассуждаете о презренности работы золотаря. Да в вашем положении, господин сочинитель, работа золотарем в данной ситуации была бы самая выгодная. Сидите, извините за выражение, в сыром каменном мешке, в который в любой момент могут хлынуть сточные воды, и рассуждаете о том, что работа золотаря презренна и неинтересна! Пошляк вы, господин Пилигрим, пошляк и фанфарон, и мне вас, если честно, абсолютно не жалко!
   — Вам виднее, — ответил ему Пилигрим.
   — Вот именно, мне виднее! – закричал вдруг на него следователь. – Встать, руки по швам, левую ногу вперед, правую чуть назад, живот подтянуть, грудь выставить колесом! Распустились вы, господин Пилигрим, распустились сами, и распустили свой грязный язык. Ну ничего, мы выбьем из вас все эти ваши писательские замашки, мы вам покажем, кто в доме хозяин!
   Пилигрим вскочил на ноги, и попытался выполнить все, что потребовал от него следователь. Было непонятно, получилось это у него, или нет, скорее всего не получилось, поскольку следователь несколько раз критически обошел вокруг него, и со вздохом сказал:
   — Эх, господин Пилигрим, господин Пилигрим, простейшей            команды не можете выполнить, а еще туда же – собрались сидеть в тюрьме!
   — Я не собирался сидеть в тюрьме, — возразил ему Пилигрим, — меня сюда силой доставили!
   — Опять фальшь, господин писатель, опять фальшь, — презрительно скривился следователь. – Фальшь и неумение выполнить простейшую команду. Сказано же вам, что грудь колесом, живот втянут, а ноги одна вперед, а другая назад и  в сторону. Неужели это так трудно выполнить?
   — Я стараюсь, — сказал, с трудом дыша, Пилигрим, — но такую команду с первого раза трудно исполнить. Можно, я лучше буду отжиматься от пола, или приседать сто раз подряд, я когда-то приседал сто раз, делая перерыв в своей литературной работе.
   — Нет уж, господин заключенный, нет уж, никаких отжиманий от пола, мы с вами не в армии, и уж тем более никаких приседаний! Садитесь-ка лучше опять на стул, и постарайтесь не хамить следователю, а то он не знаю, что вам за это сделает. Одним словом на место, и соблюдайте дистанцию, приличествующую во время тюремных допросов.
   — Спасибо, господин следователь, — сказал ему Пилигрим, я постараюсь выполнить все, о чем вы меня просите.
   — Вот и чудненько, — сразу же повеселел следователь, — вот и чудненько, хорошо, что вы оказались таким сговорчивым! А то, знаете, много тут было всяческих несговорчивых, которые, как вот вы вначале, сначала умничали, а потом сапоги языком лизали! Вы, надеюсь, не из их числа?
   — Нет, господин следователь, — ответил ему Пилигрим, стараясь изображать и в голосе, и в глазах полнейшую лояльность, — я не такой, я очень покладистый.
   — Вот и хорошо, — сразу же успокоился следователь, — надеюсь, что мы с вами сработаемся. Нам ведь предстоит непростая и нелегкая работа, господин заключенный, и результат ее будет зависеть не только от меня, но и от вас. Кстати, не подскажите, отчего вас зовут Пилигримом?
   — Это такой литературный псевдоним, господин следователь, — ответил ему Пилигрим.
   — Литературный псевдоним? – удивился следователь.
   — Да, литературный псевдоним, еще из тех времен, когда я был писателем, и писал свои детские книжки. Многие, знаете — ли, коллеги вокруг выдумывали себе псевдонимы, и я решил себе тоже выдумать.
   — Ну и как, выдумали?
   — Да, выдумал, или, точнее, взял себе псевдоним Пилигрим. Согласно нормам нашего родного языка правильней будет говорить, что я его взял себе, а не выдумал.
   — Знаю, знаю, господин подследственный, — слегка поморщился на это следователь, — мы ведь тоже не лыком шиты, и тоже когда-то школы кончали!
   — Школы, или университеты? – спросил у него Пилигрим.
   — Конечно же, школы, господин писатель, конечно же, школы, на университеты у нас не было времени. Слишком много дерьма накопилось вокруг, господин сочинитель, слишком много развелось разных умников с университетским образованием, слишком сильно они вокруг все загадили, слишком наумничали и напортачили, и кому-то пришлось все это решительно вычищать. Кому-то пришлось вылизывать своим шершавым языком все эти ваши чахоткины плевки. Не всем ведь, господин заключенный, идти в университеты, кому-то надо становиться ассенизатором!
   — Совершенно верно, господин следователь, полностью с вами в этом согласен!
   — Да ни черта вы не согласны, господин сочинитель, ни черта не согласны, и мы с вами это прекрасно знаем. Ну да сейчас не об этом, к этому мы с вами еще подойдем. Так говорите, что Пилигрим – это ваш псевдоним, взятый вами для каких-то своих личных целей?
   — Да, потому что так вообще принято в литературной среде, а также для того, чтобы скрыть свое настоящее имя.
   — А какое оно, это ваше настоящее имя?
   — Ах, если бы я это знал, господин следователь, если бы я это знал! Тому, кто сообщит мне мое настоящее имя, я вылижу языком его забрызганные кровью и дерьмом сапоги, и объяснюсь в любви до скончания века! Но, к сожалению, все это было настолько давно, так много воды утекло с тех пор, как я взял себе псевдоним Пилигрим, что подлинное мое имя бесследно исчезло, и я, сколько ни напрягаюсь, не могу его решительно вспомнить. Иногда я вообще думаю, что у меня его вовсе и не было, а был один, данный навечно, псевдоним Пилигрим, который настолько сросся со мной, что стал моим подлинным именем. Другого имени, во всяком случае, я не знаю.
   — Нет, вы это серьезно?
   — Совершенно серьезно, господин следователь, совершенно серьезно! Своего прошлого имени я не помню, и, думаю, не вспомню уже никогда.
   — А вот здесь вы ошибаетесь, господин писатель, а вот здесь вы ошибаетесь! – возразил ему следователь. – На то и существует тюрьма, чтобы помочь человеку вспомнить многие вещи. Тюрьма ведь, мой дорогой, так много пробуждает в душе человека, выносит на поверхность такие, казалось бы, навсегда забытые воспоминания, что многие вообще начинают удивляться этой своей способности вспоминать. Ничего, посидите у нас немного в тишине и заброшенности каменного мешка, послушаете звуки падающих с потолка капель, писк тюремных крыс, а если понадобится, то и крики несговорчивых заключенных, и как миленький обо всем вспомните. И имя свое вспомните, как миленький, и всю вашу преступную и вредную для общества жизнь припомните от начала и до конца. Все вспомните, господин писатель, и все нам расскажете. А потом, как и обещали, вылижите своим шершавым языком мои забрызганные кровью и дерьмом сапоги. Все расскажете, и все вспомните, и никуда вам теперь от этого не уйти!
   — Скажите, а когда я все вспомню и все расскажу, меня обязательно казнят?
   — Казнят, господин Пилигрим, казнят, таких, как вы, обычно в итоге казнят. А может быть, и не казнят, если вы понравитесь директору тюрьмы.
   — А что, у тюрьмы есть директор?
   — Директора есть у всех, в том числе и у тюрем, и  наша тюрьма отнюдь не исключение. Было бы очень обидно, если бы у нашей тюрьмы не было директора, в таком случае это было бы не исправительное учреждение, а какой-то, извините за выражение, притон. Так что директор у нас, разумеется, есть, но вы не особо надейтесь на его благосклонность и доброжелательное отношение к вам. Все зависит от случая, и может так случиться, что вы ему как раз не понравитесь.
   — И тогда меня казнят?
   — И тогда вас казнят.
   — Но я вовсе не хочу быть казнен, это не в моих интересах!
   — Зато это в моих интересах, господин Пилигрим, ведь без завершения следствия и без казни я не могу уйти в отпуск, который, между прочим, заслужил нелегким трудом. Мне уже давно пора съездить на воды, и подлечить расшатанные на службе нервы. Так что все будет идти так, как положено, и кончится тем, чем обычно кончается.
   — А чем все обычно кончается? – спросил Пилигрим.
   — Чем кончается, тем и кончается! – рявкнул на него следователь. – А засим давайте распрощаемся, и до встречи через несколько дней. Надеюсь, что к этому времени вы как раз все вспомните!
   На этом допрос закончился, и уже знакомый охранник тем же самым путем отвел Пилигрима в его камеру.
 
 
 
   11.
 
   Пилигрим остался один в своем каменном мешке, и попытался проанализировать только что закончившийся допрос. Разумеется, это было только начало, следователь только примеривался, как же к нему подступиться, и дальше все будет гораздо хуже. То, что ему угрожали, не было ни малейших сомнений, причем иногда угрожали очень серьезно. Но что хотел от него следователь? Вспомнить свое истинное, подлинное имя, которое, если честно, Пилигрим уже давно позабыл? Разумеется, они хотели знать его имя, но было очевидно, что им требовалось нечто большее. Чего же они добиваются? Признания в том, что он пытался взорвать тюрьму, делал подкоп под городской Совет, или даже хотеть поджечь Лобное Место, это святое святых для любого жителя города? Вполне возможно, что они заставят его признаться в одном из этих чудовищных преступлений, и у него не будет сил противиться этому. Особенно если они будут его пытать. Однако Пилигрим чувствовал, что следователь будет требовать от него еще чего-то. Но что, неужели его бессмертную душу? Неужели в этой дьявольской игре, которую они с ним затеяли, они способны пойти на такое? Нет, только не душу, душу свою он им ни за то не отдаст! Им не докопаться до его души, они забрали у него уже все, но душу свою он им не отдаст. Они не властны над этим последним, что у него еще оставалось, ведь все остальное сгорело уже навеки. А ведь начиналось когда-то все так хорошо!
   Так где же начало конца, думал Пилигрим, и что могло привести к такому страшному результату? Неужели не существует первопричины, а если она все-таки существует, то лежит во мне, или в каких-то внешних обстоятельствах, не имеющих ко мне совершенно никакого отношения? Он опять вспомнил то время, когда они с женой только – только приехали в этот город. Это было в августе, море к тому времени сильно прогрелось, и они втроем: он, жена и дочь, — подолгу проводили в пригороде на пляже, полной мерой впитывая в себя счастье, которое свалилось на них после нескольких лет бесконечных скитаний. Счастье это, очевидно, было так зримо, и так прозрачно для всех окружающих, что к ним невольно тянулись разные незнакомые люди. Он вспомнил, как на пляже, где они втроем устроили веселый пикник, к ним все время пыталась пристроиться какая-то худая и изможденная женщина, сама, очевидно, не знающая, что ей от них нужно. Она настойчиво пыталась заговорить с ними, и даже присоединиться к их веселой компании, но они словами и намеками не позволяли ей сделать это, фактически отгоняя ее от себя. Вели ли они себя недостойно и неподобающе в это время? Конечно же, нет, ведь они были молодой счастливой семьей, и не обязаны были подпускать к себе незнакомого и неприятного человека. И уж никак этот их поступок не мог послужить первопричиной того, что с ними в дальнейшем случилось. Просто окружающим постоянно хотелось отщипнуть небольшой кусочек от их личного и приватного счастья, попользоваться немного их такой безоблачной и абсолютной свободой, которая на них неожиданно свалилась. В дальнейшем, продолжая писать, он отчетливо понял, что это была довольно типичная ситуация, и что свое личное счастье надо по возможности тщательно маскировать, скрывать от окружающих, потому что, начав отщипывать от него по кусочку, они могут в итоге сожрать его целиком.
   Да, первопричина того, что в итоге произошло и с ними, и с городом, не лежала внутри него, или, по крайней мере, не лежала так близко к поверхности, а крылась на более недоступной глубине, если вообще он сам был виновником всего происшедшего. Он вдруг вспомнил еще один случай из прошлого, когда, учась в столице, они с женой снимали комнату в доме на одном из главных проспектов города. Они как раз вышли из магазина, торгующего обувью и какими-то тканями, купив для него туфли, а для жены отрез ткани на платье. Жена хорошо шила, и уже в то время у нее была швейная машинка, которую они, пойдя на немыслимые ухищрения и строжайшую экономию, все же сумели приобрести. Они уселись в тени на скамейке, разглядывая покупки, и не сразу заметили какую-то древнюю, и, по всей видимости, крайне одинокую старуху. Вид ее внушал такое отвращение, и одновременно такую жалость, что они, еще не изощренные в такого рода ситуациях, поначалу даже растерялись, не зная, как же им поступить? Им хотелось одновременно и помочь чем-то несчастной женщине, и бежать от нее прочь. Позже, уже став изощренным писателем, он поймет, что это была как раз та, практически неразрешимая ситуация, когда выход из нее зависит только лишь от силы и стойкости тебя самого. Когда ты можешь или что-то дать фактически уже погибшему и мертвому человеку, потеряв при этом нечто ценное, возможно даже самое дорогое в жизни, или ты должен немедленно бежать отсюда, и никто не вправе тебя за это судить. Кажется, они с женой так и сделали, оставив древнюю старуху в одиночестве на скамейке, и долго потом каждый в себе мучаясь чувством вины, которое со временем забылось в круговороте дней и событий. Но, став писателем, и привыкнув к ежедневному самоанализу, он не раз возвращался потом к этой погибающей на скамейке старухе, и даже считал ее неким знаком, чуть ли даже не перстом судьбы, чуть ли даже не началом конца себя самого и всего лежащего вокруг мира. Но если даже это и было причиной гибели его лично и этого странного города, в котором он долгие годы жил, то всего лишь одной из причин, возможно даже ничтожно малой, такой, какую не стоит принимать во внимание.
   Он опять вернулся к разговору со следователем, и к настойчивым попыткам того узнать его настоящее имя. Ах, если бы он смог сделать это сам, если бы он сам смог вспомнить свое настоящее, истаявшее в бездне лет и событий имя! То, что имя у него, безусловно, было, он не секунды не сомневался. Более того, он знал наверняка, что в прошлом у него было какое-то имя, которым называла его жена, дочь, его читатели, да и просто все окружающие его люди. Это имя, безусловно, стояло на книгах, которые у него выходили, оно было записано в документах, которые ему выдавали в разных учреждениях, оно, конечно же, было и в паспорте и в дипломе, который он получил после окончания института. Но, странное дело, оно сейчас было ему уже совершенно не нужным. Он давно уже стал Пилигримом, вечно бегущим куда-то в поисках истины и правды писателем, считающим, что весь мир погибнет из-за него самого, из-за его гордыни и его недосмотра, и поэтому другого имени у него уже просто не могло существовать. Оно было ему уже ненужно, оно было ничтожным и смешным на фоне его нынешней биографии и его нынешнего подлинного и настоящего имени, и, следовательно, его не было в природе вообще. Или, возможно, оно у него когда-то все же было, но смысл и значение его были столь ничтожны, что думать о нем сейчас не имело никакого смысла. Он понял, что вспомнить свое прошлое имя уже не сможет, и искренне скажет об этом следователю. Собственно говоря, он ему об этом уже сказал, но, если понадобится, то сможет сказать еще один раз. Самое главное сейчас было дождаться еще одного допроса, и не растерять в глубине сырого и узкого каменного мешка остатки того мужества, которое у него еще оставалось.
   Все эти рассуждения, однако, не имели никакого значения, поскольку впереди его ждала смертная казнь, и избежать ее он не мог. Он мог лишь как можно больше  юлить на допросах, пытаясь выгородить себя, и по возможности запутать следователя, но конец всех этих изощренных бесед все равно был известен. Правда, следователь говорил, что у него была еще небольшая возможность спастись, если он понравится директору тюрьмы, но на нее не стоило слишком надеяться. Пилигрим начал было думать об этом загадочном директоре тюрьмы, но так ни до чего и не додумался, и стал с нетерпением ждать нового допроса. Через несколько дней его опять вызвали к следователю.
 
 
 
   12.
 
   — Ну как, господин Пилигрим, вспомнили вы свое настоящее имя? – просил у него следователь.
   — Нет, господин следователь, — ответил ему Пилигрим, — не вспомнил, и, скорее всего, вспомнить уже не смогу.
   — Ну что же, — ответил ему следователь, — проживем и без вашего настоящего имени, тем более, что для следствия это не имеет большого значения. Главное, чтобы был человек, которого можно допросить, посадить в тюрьму, или послать на казнь, а как его конкретно зовут, это уже дело десятое. Для гильотины неважно, как звать осужденного, главное, чтобы у него была шея. Скажите, господин Пилигрим, у вас есть шея?
   — Пока что есть, — холодея внутри от этого черного юмора следователя, ответил ему Пилигрим.
   — Вот и чудненько, — потирая от удовольствия руки, воскликнул следователь, — если шея на месте, то считай, что половина дела уже сделано. В любом случае, даже если нет всего остального, вас уже можно казнить путем отсечения головы. Если, конечно, вас приговорят именно к гильотинированию.
   — А что, могут приговорить к чему-то другому? – еще больше пугаясь, спросил у него Пилигрим.
   — Конечно, господин писатель, конечно, вас могут приговорить, например, к четвертованию, и тут уж без ваших рук и без ног тоже никак обойтись не удастся. При четвертовании первым делом отсекаются именно руки и ноги, и уже в последнюю очередь голова. Голова и шея при этом виде казни не так важны, как руки и ноги, хотя, конечно, они тоже необходимы, но только на заключительном этапе, когда публика насытится видом ваших отрубленных рук и ног.
    — Вы меня пугаете? – спросил у него Пилигрим.
   — Ну что вы, господин Пилигрим, конечно, нет, следователь не пугает, он только задает вопросы, да делает изредка некоторые предположения. Кстати, вы не забыли, что недавно, еще до побега,  были в прокуратуре, и подписали там все соответствующие бумаги?
   — Помню, — сказал Пилигрим.
   — И, несмотря на это, несмотря на то, что вас честно предупредили, совершили побег?
   — Да, — сказал Пилигрим, — все точно, господин следователь, я совершил побег несмотря ни на что. Даже на то, что меня честно предупредили.
   — То есть вы не будете отрицать, что с вами поступили предельно честно, предупредив о последствиях планируемого вами побега. И вам теперь не на кого обижаться?
   — Я побег заранее не планировал, — ответил ему Пилигрим. – Он возник у меня в голове совершенно случайно.
   — У вас в голове, или в голове вашей любовницы?
   — У меня в голове, она здесь совсем ни при чем.
   — Это нам решать, господин писатель, при чем она здесь, или не при чем. Значит, вы говорите, что решили бежать совершенно случайно, и вовлекли в эту преступную авантюру свою любовницу по имени Ребекка?
   — Так точно, господин следователь, решил все сам совершенно случайно, и вовлек ее в свою авантюру. Скажите, а она жива, вы ее еще не арестовали?
   — А вот этого, господин арестант, вам знать не положено, жива она, или не жива, вас это совершенно не касается. Мы в данный момент обсуждаем вашу преступную авантюру, и допытываемся до первопричин, подтолкнувших вас к ней. Если понадобится, мы все вам сообщим, и обо всем проинформируем, в том числе и о том, жива ли ваша любовница, или нет. Вы согласны со мной?
   — Согласен, — сказал Пилигрим.
   — Отлично, — откинулся на стуле следователь, закладывая руки за голову, — думаю, что постепенно мы распутаем весь клубок ваших преступных деяний, и я в конце концов смогу уйти в заслуженный отпуск. Вы, надеюсь, не возражаете против этого?
   — Не возражаю, — сказал Пилигрим. – Я, если честно, тоже хотел бы уйти в отпуск, и хотя бы раз в жизни съездить на воды!
   — Да вы шутник, господин Пилигрим! – засмеялся следователь. – Это хорошо, что вы с юмором относитесь к своему нынешнему положению. Это поможет вам в дальнейшем мужественно, как мужчине, встретить свою смерть. А что касается отпуска, и поездки на воды, то чем вам тюрьма не отпуск, и сточные воды, которые время от времени заливают вашу камеру, не модный курорт, и не лечение грязями?
   — Я лечение грязями никогда не любил, — ответил ему Пилигрим.
   — Правда, а почему?
   — Знаете, как-то в детстве родители отправили меня в санаторий, в котором лечили грязями. Я был тогда десятилетним мальчиком, и нас всех водили в специальное помещение, облицованное кафелем, и мазали с ног до головы грязью, а нянечка с огромной грудью и такими же огромными ягодицами, одетая в большой белый лифчик и такие же необъятные белые трусы, ходила между нами, и ласково всем улыбалась.
   — Она касалась вас своими грудями и ягодицами?
   — В том-то и дело, что касалась, причем, как мне кажется, делала это специально.
   — И вам было приятно?
   — Мне было неимоверно страшно. Я всякий раз замирал от ужаса, боясь, что ее белый лифчик, или белые, испачканные грязью трусы, лопнут от напряжения, и я увижу то, что скрыто под ними.
   — Странно, — сказал следователь, — какая у нас с вами разная реакция на одни и те же события. Дело в том, что я в детстве тоже был в санатории, в котором лечили грязью, и тоже видел нянечку, о которой вы говорите. Но на меня она действовала скорее возбуждающе, и я  долгие годы считал ее чуть ли не идеалом женщины. Я, между прочим, и не женился потом, поскольку всю жизнь искал женщину, похожую на нее,  так и не сумев ее отыскать.
   — С большими грудями и ягодицами, одетую в перепачканные грязью трусы и лифчик? Ласково поглядывающую на вас, и похлопывающую огромной красной ладонью по вашей голой,  дрожащей от возбуждения, заднице?
   — Да, а откуда вы знаете?
   — Да так, ниоткуда, просто угадал, я умею иногда угадывать и реконструировать давно случившиеся события.
   — А… — сказал следователь, — тогда понятно. И все же странно, что мы были с вами в одном и том же месте, но воспринимаем все совершенно по-разному!
   — Что же тут странного? – возразил ему Пилигрим. – Это скорее закономерность, чем странность. Понятия прекрасного и безобразного вообще крайне сложны. То, что необыкновенно красиво для одного, может вызвать у другого приступ неудержимой рвоты.
   — Выходит, вас просто тошнило от моего идеала женщины?
   — К сожалению, очень тошнило. Я долгие годы вспоминал о ней с ужасом и содроганием, и специально искал спутницу жизни, совершенно на нее не похожую.
   — Ну и как, нашли? – спросил следователь.
   — Нашел, — ответил ему Пилигрим, — а потом потерял.
   — Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?
   — Вам этого очень хочется?
   — Я на этом настаиваю.
   — Ну что же, раз вы настаиваете, я не могу вам отказать.
   — Глупо отказывать следователю.
   — Да, я это знаю, но может, быть, мы поговорим о чем-то другом?
   — Вы хотите поменяться со мной местами?
   — Нет, что вы, я об этом даже и не мечтаю, я всего лишь хочу немного изменить ход нашей беседы.
   — Это занятно, и не по правилам, но ради исключения валяйте. Итак, что в нашей с вами беседе вам хотелось бы изменить?
   — Я бы хотел поговорить о счастье.
   — О счастье?
   — Да, о простом человеческом счастье, к которому все мы стремимся. В моей жизни, к примеру, было много счастливых событий, да и в вашей, я уверен, было не меньше.
   — Моя жизнь к этому допросу отношения не имеет, поговорим лучше о вашем счастье. Итак, расскажите мне о тех моментах в своей жизни, когда вы были особенно счастливы.
   — Когда я был особенно счастлив?
   — Да, когда вы были особенно счастливы, вы ведь сами хотели об этом поговорить.
   — Ну что же, раз сам напросился, то отпираться уже не стоит. Идет, вот вам один из счастливых моментов в моей жизни.
   — Самый счастливый, или не очень?
   — Пожалуй, что самый, или почти что самый, точно не знаю. Итак, слушайте.
   — Я весь внимание.
   — Итак, дело было давно, в Москве, на первом курсе института, в который я недавно поступил. Я как раз начал ухаживать за своей будущей женой, стараясь отбить ее у своего лучшего друга, и уже почти  не надеясь, что она когда-то станет моей. Знаете, наши самые лучшие друзья являются одновременно и нашими самыми большими врагами, и это был как раз тот самый случай. Моя будущая жена уже долгое время была его любовницей, и я страшно ревновал, сходя по ночам с ума, одновременно нуждаясь и в друге, и в этой безумно красивой, так неожиданно вошедшей в мою жизнь, девушке. Это были какие-то безумные испанские страсти, с плащами, кинжалами, ночными серенадами,  веревочными лестницами и прогулками втроем по снежной и притихшей Москве. Наш факультет находился как раз напротив Новодевичьего монастыря, и вот как-то на зимних каникулах, в январе, мы играли втроем в снежки за монастырской оградой.
   — Вы играли втроем в снежки?
   — Да, за оградой Новодевичьего монастыря: я, она, и мой лучший друг.
   — Тот, которого из-за ревности вы были готовы убить?
   — Да, тот, которого из-за ревности я был готов убить, и уже был настолько близок к этому, если бы не внезапно выпавший мне шанс.
   — Внезапно выпавший вам шанс?
   — Да, совершенно внезапно выпавший мне шанс сделать ее своей. Мы играли втроем в снежки, друг был далеко от нас, к тому же отвлекся чтением надписи на одной из монастырских могил, а она внезапно поскользнулась, и упала на снег.
   — Она поскользнулась, и упала на снег?
   — Да, она поскользнулась, и упала на снег рядом со мной, а я внезапно нагнулся, и поцеловал ее.
   — Вы поцеловали ее?
   — Да, я поцеловал ее в алые, замерзшие на морозе губы, замирая от ужаса и от своей смелости, и вдруг почувствовал, что она отвечает на мой поцелуй.
   — Она ответила на ваш поцелуй?
   — Да, она ответила на мой поцелуй, причем ответила так нежно, так откровенно, так страстно и так призывно, что я вдруг неожиданно все понял. Я понял, что она будет моей.
   — Вы поняли, что она будет вашей?
   — Да, целуя ее холодные, припухлые, и такие желанные губы, я вдруг понял, что она любит меня, и непременно будет моей. Понимаете, этот ее ответ, ответ не словами, а одними губами, был дороже всех долгих ухаживаний и словесных объяснений в любви. Я вдруг понял, что ухаживания уже не нужны, что их время прошло, что она знает о моей любви к ней, и что точно так же любит меня.
   — И вы почувствовали себя счастливым?
   — Не то слово, я был на седьмом небе от счастья. Этот вырванный у судьбы поцелуй, случившийся так неожиданно, поднял меня на невыразимые высоты блаженства. Вся моя и прошлая, и настоящая, и будущая жизнь вдруг осветились невероятной вспышкой прозрения. Я вдруг понял, что всю жизнь шел именно сюда, к этому заснеженному январскому подворью Новодевичьего монастыря, и к этому поцелую, перевернувшему всю мою жизнь.
   — То есть, вы испытали мгновение абсолютного счастья?
   — Да, я испытал мгновение невозможного, абсолютного счастья, ибо в этот миг понял, что она станет моей женой.
   — И она стала вашей женой?
   — Да, и она стала моей женой.
   — А что было дальше?
   — Дальше было много чего, но, может быть, я расскажу вам еще о каком-нибудь мгновении острого и невозможного счастья, которые случились в моей жизни в дальнейшем?
   — А у вас в дальнейшем были такие моменты?
   — Думаю, что были, подождите немного.
   — Я никуда не спешу, можете вспоминать, сколько угодно.
   — Спасибо. Да, вот, вспомнил. Однажды в детстве, в районе рыбацкого поселка, я доставал из сетей рыбу, которая в них запуталась. Это было на большой глубине, не менее семи метров, но я был хороший ныряльщик, и рыбы в тот день в сетях было особенно много. Сети были прикреплены на шесты, которые возвышались над водой, чтобы их можно было увидеть с берега, и устроены в виде ловушки, попадая в которую, рыба уже не могла выйти назад. На лице у меня была одета мягка маска, на ногах большие упругие ласты, и я раз за разом, проникая под водой в хитрую рыбацкую сеть, возвращался на поверхность с богатой добычей. Вообще-то я не был вором, и мне нравилось охотиться на рыбу с помощью подводного ружья, но на этот раз непонятный бес азарта толкал меня под руку и нашептывал на ухо слова о легкой и богатой добыче. Я так увлекся этим незаконным видом промысла, что в одно из погружений забыл об осторожности, и запутался ластами в одной из сетей, преграждающей путь в ловушку.
   — Вы запутались ластами в одной из сетей?
   — Да, сначала ластами, потом маской, а следом за этим, начав вырываться, запутался всем телом.
   — Вы испугались?
   — Очень сильно. Воздуха в легких у меня оставалось уже немного, и я вдруг понял, что если сейчас не выпутаюсь из сетей, то захлебнусь окончательно, и останусь в них уже навсегда. Тем более, что, пытаясь вырваться, я уже успел вдоволь нахлебаться воды.
   — Вы подумали о возможной смерти?
   — Да, как ни странно, но мысль о близкой смерти была вообще единственной моей мыслью в те роковые мгновения. Я понял, что умираю, и что спасти меня не сможет уже никто.
   — И вы испугались еще больше?
   — Не то слово, я сильно запаниковал, и стал судорожно разматывать сети, но в результате запутывался еще больше, и одновременно задыхался, поскольку воздух в легких уже закончился.
   — У вас были какие-то видения в тот момент?
   — Нет, тогда, в детстве, таких страшных видений, о которых многие рассказывают, встретившись со смертью, у меня не было. У меня было лишь ясное осознание того, что я сейчас умру, и страх, который парализовал всю волю.
   — И что же вас спасло?
   — Меня спасли рыбацкие сети, которые оказались старые и гнилые. Я стал судорожно метаться из стороны в сторону, и отдирать их от себя, а они неожиданно легко рвались, так что в итоге я все же освободился из подводного плена, и, полуживой, вынырнул на поверхность.
   — И что вы испытали в этот момент?
   — В этот момент ничего, потому что я порядком наглотался воды, и, кроме того, у меня сильно болели натруженные легкие.
   — А потом?
   — А потом, выбравшись на берег, и упав спиной на мокрый и безопасный песок, я испытал бешеную радость от того, что остался живым. Я любил жизнь, любил этот мир, это солнце, этот воздух и этот берег, и безумно радовался тому, что сумел все это сохранить. Я был горд собой, поскольку сумел избежать смерти, и безумно счастлив тем, что я не умер, и смогу жить дальше. Это мгновение счастья было так велико и так пронзительно, что я запомнил его на всю жизнь.
   — Поразительно, — сказал, немного помолчав, следователь, — поразительно то, что вы рассказываете. Особенно для меня, у которого в детве ничего этого не было. Я ведь, по секрету, был в детстве довольно ущербным мальчиком, а затем и юношей, и интересы мои лежали совсем в другой области.
   — Это было как-то связано с той нянечкой из санатория, с большими грудями и ягодицами, о которой вы мне говорили?
   — К сожалению, это было напрямую связано с ней. Но сейчас мне не хотелось бы говорить на эту неприятную тему. Если можно, расскажите еще что-нибудь из своего детства.
   — Что-нибудь, связанное с мгновением нестерпимой радости, переходящей в огромное счастье?
   — Да, что-нибудь с этим, если не трудно.
   — Хорошо. Вот вам еще одна история из моего баснословного детства. Однажды я заблудился в пещерах, куда мы пошли с приятелем, вообразивши, что мы великие спелеологи, и нам подвластны любые подземные глубины.
   — Вы заблудились в пещерах?
   — Да, я заблудился в пещерах. Пещеры – это еще одно увлечение моего баснословного детства. Знаете, есть люди, которые умеют ориентироваться в пещерах, и люди, которые этого не умеют. Я умел ориентироваться под землей, это было у меня врожденным. Ориентация под землей ничем не отличается от ориентации в большом незнакомом городе. Надо просто наметить себе отдаленную точку в пространстве, и методично продвигаться к ней, не обращая внимания на множество улиц и переулков, повстречавшихся тебе на пути. Важно знать одно правило: намеченной точки можно достигнуть любым путем, это всего лишь вопрос времени. Нет такого места в городе, заранее вами намеченного, к которому вы не смогли бы выйти. То же самое относится и к пещерам, роль улиц и переулков в которых играют запутанные ходы, колодцы и лазы.
   — Но в пещерах темно.
   — А это не имеет значения. Главное, что нужная точка, обычно это вход в пещеру, заранее фиксируется в вашем восприятии пространства, и какими бы ходами вверх, вниз, вправо, или влево вы к ней не шли, все равно в итоге придете. Это мое врожденное умение ориентироваться в городе не раз приводило в недоумение мою жену, с которой мы вдоволь поскитались в молодости по стране. Она сразу же начинала паниковать, решив, что заблудилась окончательно, но я упрямо выводил ее к нужному месту, заранее зная, что не имеет значения, какими улицами и переулками ты к нему идешь.
   — Занятно. Так что же было в пещерах?
   — Я там заблудился. Заблудился по-настоящему, и провел под землей несколько дней. Мой товарищ заблудился тоже, но он был ближе к выходу, чем я, и в итоге через пару дней смог выйти наружу.
   — А вы?
   — А я застрял под землей, совершенно сбившись с пути, и решил, что наверх выбраться уже не смогу. Дело осложнялось тем, что начался дождь, и в пещеры постепенно прибывала вода, грозя затопить их окончательно.
   — И вы испугались?
   — Неимоверно. Примерно так же, как я испугался, запутавшись в рыбацких сетях. Но тогда все решали мгновения, и кроме чувства страха и сознания близкой смерти во мне ничего не было. Сейчас же у меня было время, и воспоминания прошедшей жизни, милые и прекрасные лица, их разговоры, голоса, смех, звуки внешнего мира постепенно входили в мое сознание. Можно даже сказать, что я прощался с внешним, горячо любимым мной миром, поняв, что погиб окончательно.
   — Вас никто не искал?
   — Нет, никто, потому что мы не сказали, куда отправились. Все искали нас сначала на побережье, а потом в горах, и, не найдя, решили, что мы либо утонули, либо сорвались в какую-то пропасть.
   — И что было дальше?
   — Дальше? Дальше, напугавшись и нагоревавшись вдоволь, и успевши проститься со всем, что мне дорого, я вдруг каким-то внутренним шестым чувством, каким-то неожиданно открывшимся зрением увидел подземную схему ходов, и тот путь, по которому я доложен подняться наверх.
   — И вы поднялись этим путем?
   — Да, я поднялся этим путем, и спокойно вышел наверх, увидев у входа поднявшегося двумя днями раньше товарища, который от страха все это время не мог сдвинуться с места.
   — И испытали миг невозможно счастья?
   — Да, и я испытал миг невозможного счастья. Мы с товарищем, который, наконец, вышел из своего ступора, кричали от радости, катались по земле, обнимались, плакали от счастья, и обещали любить всех без разбора, как своих близких, так и самых заклятых врагов.
   — Да, действительно, удивительное и баснословное было у вас детство!
   — Ну что вы, детство мое было наполнено многими горестями и печалями, можно даже сказать, бедами. Я был очень несчастный подросток, и вот вам, кстати, еще одна счастливая история, связанная, как ни странно, с очень большими бедами и  несчастьями.
   — Я весь внимание, продолжайте рассказывать.
   — В детстве моем, за исключением окружающей меня баснословной природы, мало что было хорошего. Оно и казалось, возможно, со стороны таким баснословным, что баснословной была именно природа, и это ее щедрое и радужное сияние бросало и на меня слабые и бледные лучики своей баснословной щедрости. В детстве же я был бледным и слабым подростком, у которого было множество врагов. Меня постоянно все избивали, особенно один мой школьный товарищ, очень физически сильный, можно даже сказать переросток, сразу же понявший, что в моем случае ему ничто не грозит. Это был негодяй, негодяй рафинированный и классический, тип которого множество раз описан в толстых романах классиками литературы. Он издевался надо мной постоянно, чувствуя, несомненно, своим звериным нутром негодяя мою беззащитность и мою непохожесть на окружающих. Он начинал издеваться надо мной в школе, и продолжал это делать после уроков, жестоко до крови избивая меня, и я не мог противопоставить этой его жестокости абсолютно ничего. Он был совершенно законченным подлецом, с большими, однако, амбициями, и некоторые из учителей даже считали, что у него впереди большое будущее. Школьный же физик всерьез утверждал, что из этого желтоглазого и прожженного негодяя непременно получится в будущем отечественный академик. О нем рассказывали разные страшные и грязные, а иногда и кровавые истории. То он вместе с напарником изнасиловал на кладбище девушку, которая вскоре после этого повесилась. То уже перед самым окончанием школы убил на танцах человека, но  дело это замяли, поскольку дед его был известным партизаном, и пользовался в городе большим уважением. Он, как я уже говорил, подавал большие надежды, блистая в естественных предметах, и о нем открыто говорили, как о будущем светиле нашей науки.
   — Но как же такое возможно?
   — Такое случается сплошь и рядом, особенно в школе, где еще ничего не ясно, и многие иллюзии относительно того, или иного подростка, очень быстро развенчиваются.
   — И что было дальше? Он по-прежнему издевался над вами?
   — Меня, как я уже говорил, он невзлюбил чрезвычайно, ибо чувствовал мое внутреннее, для большинства окружающих еще абсолютно невидимое, превосходство, и не мог мне это простить. Он не мог допустить того, что этот слабый, третируемый всеми подросток, внутренне неизмеримо богаче и сильнее его. Я совершенно неожиданно стал помехой у него на пути, он чувствовал, что должен убить меня для того, чтобы двигаться дальше. Я ему мешал, мешал настолько сильно, что вызывал ежедневные приступы злобы и бешенства, которые неизбежно бы кончились моей смертью. В конце концов, вообще встал вопрос: он, или я? Это было некое метафизическое действо, некий незримый для непосвященных поединок добра и зла, исход которого был отнюдь не предрешен. Я уверен, что за нашим метафизическим поединком наблюдали с небес боги, и  устроили так, чтобы поединок этот в итоге стал вполне материальным и осязаемым
   — Вы с ним подрались?
   — Ну что вы, здесь у меня не было никаких шансов. Это был абсолютный, рафинированный и заматерелый зверь с безжалостными, вечно прищуренными желтыми глазами, хорошо знающий, кто он такой, и шедший по жизни, оставляя за собой шлейф из трупов и искалеченных судеб. И, тем не менее, поединок между нами все же произошел.
   — Пожалуйста, продолжайте дальше, мне безумно интересно, чем же все кончилось?
   — Да, поединок между нами все же состоялся, мы все же сошлись, как сходятся в итоге друг с другом два боксера, которые оставили позади всех остальных соперников, и из которых только один должен быть победителем. Все в классе уже давно знали о нашем тайном соперничестве, в котором я мог выставить только свою иронию, соединенную с сарказмом, свою доброту, сострадательность и интеллект, а он – ненависть и грубую животную силу. Драться мы, как я уже говорил, не могли, ибо физически я был гораздо слабее его, и тут мне абсолютно ничего не светило.
   — А что же вы сделали?
   — Мы сделали гораздо лучше, собственно говоря, даже не мы, а те небесные силы, может быть даже сами боги, которые ревниво наблюдают с небес за разными жизненными ситуациями, и не допускают слишком сильного роста зла. Как, впрочем, очевидно, и роста добра.
   — Да вы прямо философ!
   — С моим баснословным детством поневоле станешь философом. Я к этому времени, то есть к последним классам школы, перепробовав уже и горы, и море, и пещеры, и аквариумных рыбок, и марки, и шахматы, а потом неожиданно стал играть в большой теннис.
   — Вы стали играть в большой теннис?
   — Да. В городе неожиданно объявился еврей, тренер по теннису, по имени Арон Ароныч, эмигрант из Финляндии, который пришел к нам в школу, и предложил записаться в теннисную секцию.
   — И вы в нее записались?
   — Да, я в нее записался, и уже через малое время стал очень неплохо играть. Разумеется, мой страшный враг, старавшийся унизить меня где только можно, и погубить любым способом, не смог это стерпеть. Он записался в ту же самую теннисную секцию, и, поскольку физически был очень силен, поначалу тоже показывал довольно неплохие результаты.
   — И что было потом?
   — А потом был турнир среди участников нашей секции по итогам годовых занятий теннисом, и я, как и следовало ожидать, встретился там лицом к лицу с моим противником. Вне всякого сомнения, это был поединок века, более важный, чем поединки на звание чемпиона мира по боксу, просто кроме нас двоих, да еще богов, об этом никто не знал. Он не мог проиграть мне, потому что этот проигрыш перечеркнул бы всю его прошлую, а также и последующую, жизнь. Он не мог проиграть мне, ибо в этом случае ему пришлось бы признать мое интеллектуальное и моральное превосходство, что для него было равносильно смерти. В ход пошли все уловки, которые только возможны. Накануне матча он жестоко избил меня, повредив руку, а также ослабив дыхание, так что играть я мог только лишь в четверть силы. Кроме того, кто-то изрезал ножом подошвы моих кед, так что уже через пятнадцать минут все мои подошвы превратились в сплошные кровавые мозоли, и я бегал по корту, оставляя на нем кровавые отпечатки своих босых ступней.
   — И, тем не менее, вы выиграли у него?
   — Да, и, тем не менее, я выиграл у него. Я понимал, что на кону у меня стоит все, что я любил, и во что верил до этого. На кону стояли честь, достоинство и доброта, порядочность, интеллект и свобода. О, свобода в этом поединке стояла на первом месте! Ибо тот, кто проигрывал в нем, становился вечным рабом своего соперника, и навсегда уходил со сцены. Я понимал, что мне проиграть нельзя, что если я проиграю, то напрасно спасался от смерти в своих рыбацких сетях и своих глубоких пещерах. Что если я проиграю, то никогда не стану писателем, не смогу покинуть город и уехать в Москву, встретив на утрамбованном снегу Новодевичьего монастыря свою будущую любовь, и поцеловав ее в холодные и желанные губы. Проигрыш для меня означал гибель всего этого, и допустить его я не мог. Для меня уже не имели никакого значения моя поврежденная негодяем рука и мои окровавленные ступни, ставшие к этому времени большими белыми крыльями, одолженные мне ангелами, которые также не могли допустить, чтобы я ему проиграл. Это был поединок добра и зла, это, возможно, вообще была самая главная битва за всю историю человечества, и она закончилась так, как и должна была закончиться – я в ней победил. Кажется, окружающие, и мои товарищи, и зрители, тоже что-то поняли, потому что они кричали вместе со мной от счастья, обнимали меня, и лили слезы, радуясь моей баснословной победе. 
   — И вы были необыкновенно счастливы в этот момент?
   — Да, я был необыкновенно, безмерно счастлив в этот момент, ибо впервые понял, что мне подвластно все, и что никаких преград на моем пути больше не существует. Именно за эту победу я и получил потом от богов все, что возможно: мое писательство, мои путешествия, мои книги, и, разумеется, мою будущую жену вместе с моей дочерью. Без этой победы ничего этого у меня бы не было.
   — А что ваш противник?
   — Он тоже понял, что в этом поединке я получил все, что возможно, а он потерял все, что возможно, и что пути вперед у него уже нет никакого. Он еще раз после этого до полусмерти избил меня, но это уже не имело никакого значения: отныне я стал сильнее его, а он становился моим вечным рабом, ютящимся на задворках моего успеха и моей фантастической, поистине баснословной жизни. Через пару месяцев после окончания школы он опять убил на танцах кого-то, и был вынужден бежать из города, ибо его дед, знатный партизан, не захотел ему помогать. Потом, по слухам, он долго скитался, торговал не то краской, не то крадеными машинами, а в итоге повесился, не сумев вынести своего вселенского унижения. Впрочем, если даже он еще жив, мне нет до него никакого дела. Странным образом, вступив в схватку со злом, и одолев его, я испытал такое настоящее, искреннее и неподдельное счастье, которого не испытывал еще никогда.
   — Да, — сказал опять после некоторого молчания следователь, — вам можно только позавидовать. Как жалко, что у меня в жизни ничего такого не было, и проклятая нянечка из детского санатория, шлепнув меня по голой попке, перечеркнула всю мою дальнейшую жизнь!
   — А вы не пробовали сменить профессию? – спросил у него Пилигрим.
   — Сейчас уже поздно что-либо менять, — ответил ему следователь, — слишком много воды утекло с тех пор, и слишком много допросов провел я, став чем-то вроде легенды среди своих жестоких и беспринципных товарищей.
   — Вот так, — воскликнул Пилигрим, — вы стали среди них чем-то вроде легенды?
   — Да, — ответил ему следователь, — чем-то вроде местной легенды. Я ведь стараюсь во время допроса не применять физическую силу, и без нужды не кричать на подследственных. Также стараюсь не угрожать им, и не обещать изнасиловать близких родственников, разве что иногда, в случае очень большой нужды.
   — Действительно, — ответил ему Пилигрим, — вы с этими своими принципами должны резко отличаться от остальных коллег.
   -Это не принципы, это правила, выработанные за долгие годы работы. Просто так меньше устаешь, и добиваешься результата гораздо раньше, чем остальные. Многие этого не понимают, и считают меня излишне гуманным, и даже с причудами, а это просто мой стиль, или если хотите, почерк.
   — А зачем вы спрашивали у меня о счастье? – задал ему вопрос Пилигрим.
   — Не забывайте, что вы сами предложили об этом поговорить, я вас за язык не тянул. А вопросы задавал для того, чтобы выяснить, кто вы такой на самом деле. Вы ведь, господин Пилигрим, такой переполох произвели в городе со своим побегом, так поставили на уши все компетентные органы, что начальство поручило мне разобраться с вами как можно более тщательно. Чтобы отправить на казнь не просто преступника, а преступника, разложенного по полочкам, и подшитого в толстые тома уголовного дела.
   — Так вы считаете, что меня все же казнят?
   — Я же вам говорил, что казнят почти наверняка, разве что если вы не понравитесь директору тюрьмы. Но это вряд ли произойдет, вы сидите у нас уже долго, а он так ни разу о вас и не справился.
   — А что, должен был справиться?
   — Конечно, ведь он начальник тюрьмы, отец, можно сказать, всем заключенным, и заботится буквально о каждом человеке в этом своем достойном учреждении. Можно сказать, что даже последняя тюремная крыса чувствует на себе его отеческую заботу, и уж раз вы его не заинтересовали, то не заинтересуете уже никогда.
   — Никогда не говори никогда, — сказал ему Пилигрим.
   — Это в ваших романах, господин писатель, можно так изысканно выражаться, а здесь, в тюрьме, действуют совсем другие порядки. Здесь все гораздо проще, и гораздо ближе к Лобному Месту. Собственно говоря, мы выяснили о вас уже все, или почти все, и не думаю, что понадобится еще один допрос. Впрочем, это решать не мне, а начальству.
   — Вы прощаетесь со мной?
   — Увы, да. Скорее да, чем нет. Ваши рассказы, господин писатель, так разбередили мою душу, что теперь без поездки на воды, я, пожалуй, не смогу обойтись. Нервы шалят, и голова постоянно болит, а тут еще и вы со своими рассказами о благородных поединках и о поцелуях на московском снегу!
   — А вы не пробовали гулять вечерами? – спросил у него Пилигрим. – Вечерние прогулки первейшее средство против усталости и головной боли.
   — Издеваетесь, — укоризненно посмотрел на него следователь, — вечера у меня все заняты, вечерами у меня основная работа.
   — Ну тогда только на воды, — сказал ему Пилигрим. – Желаю приятно провести время, и познакомиться там с какой-нибудь милой женщиной.
   — Опять издеваетесь, — устало и еще более укоризненно посмотрел на него следователь, — все мои женщины остались теперь в прошлом, и все они похожи на нянечку с огромными грудями двенадцатого размера и такими же огромными, перетянутыми испачканными грязью трусами, ягодицами.
   — Сочувствую, — сказал ему Пилигрим.
   — А я вам, — ответил ему следователь.
 
 
 
   13.
 
   Возвращаясь по тюремному коридору в сопровождении охранника к себе в камеру, Пилигрим в одном из переходов неожиданно увидел Волчицу. Лицо ее распухло от побоев, старый шрам на щеке кровоточил, а на месте одного из глаз был огромный лиловый синяк. Руки Волчицы были связаны за спиной, и ее подталкивали в спину два охранника в серой тюремной форме с какими-то знаками отличия. Она узнала Пилигрима, и метнулась к нему, но охранники тут же остановили ее, и поспешно увели в другую сторону. Волчица прокричала несколько слов, но что именно она хотела сказать, Пилигрим так и не понял. Он неожиданно подумал о том, что ему несказанно повезло со следователем, который оказался неожиданно мягким, и спрашивал о душе, о моментах высокой радости, и не заводил разговор об оставшихся на побережье друзьях. Впрочем, тут же подумал Пилигрим, это, возможно, и было самое худшее, и что лучше бы его избили во время допроса, ведь таким образом они узнали о нем самое важное. Ведь он, как дурак, раскрыл доброму следователю свою душу, и они теперь вольны сделать с этой душой все, что угодно. Один Бог, а, точнее, дьявол знает, как они воспользуются этими добытыми у него сведениями, и не придумают ли они в итоге нечто настолько ужасное, что допрос с пристрастием покажется ему милой загородной прогулкой?! Он стал сразу же корить себя за такую беспечность, ведь он, изощренный писатель, мог бы  догадаться, что они способны на все, и, конечно же, не упустят шанс залезть ему в самую душу. В такие тайные и страшные глубины ее, в которые он сам давно уже страшился заглядывать. Он думал об этом все время, пока его вели в камеру, и продолжал это делать потом, когда за ним захлопнулась тяжелая металлическая дверь с круглым зрачком, похожим на глаз глубоководной рыбы. Впрочем, самого главного он им, кажется, не сказал, вернее, сказал, но не все, и кое-что на глубине души у него все же осталось. Он стал думать об этом, и постепенно воспоминания прошлого вытеснили из его сознания звуки капающих с потолка капель, писк тюремных крыс и долетающие откуда-то издали истошные человеческие крики.
   Нет, вдруг подумал он, следователь не мог похитить его души, даже если бы он продолжал рассказывать дальше о самых потаенных вещах. Не мог потому, что душу его уже давно похитил сам город. Тот город, в который вернулись они с женой после учебы в столице. Эта голубая жемчужина, лежащая на берегу лазурного моря, какой казалась она сверху, с перевала, если посмотреть на нее впервые, или после долгого отсутствия, успев забыть все его ужасы, и надеясь только на чудесное будущее. На сказку, которая неизбежно ожидает тебя впереди, ибо такая голубая жемчужина и есть сама сказка, любоваться которой предстояло тебе отныне долгие годы. Поначалу у них все и было, как в сказке, она работала в школе учительницей, а он писал свои сказки, которые постепенно печатались в разных местах, и даже начали выходить отдельными книгами. И все же в городе было что-то гнилое, он постепенно подтачивал любое счастье и любое, построенное, казалось бы, на века, благополучие. Он постепенно, исподволь, слизывал шершавым языком монстра волшебные замки и сказочные города, которые люди в наивности своей строили на его желтом песчаном пляже. Неожиданно в отношениях его с женой появилась небольшая трещина, на которую он поначалу не обратил никакого внимания. В городе, в одном из подвалов, появился клуб книголюбов, и жена его, сама большая читательница, записалась туда, и постепенно стала пропадать в нем почти ежедневно. Клубом руководила черная крашеная старуха, такая же ведьма, каких описывал он в своих выдуманных из головы сказках. Уже потом, когда все закончилось, и ничего изменить было нельзя, он вдруг подумал, а не выдумал ли он сам эту крашеную старуху, а не есть ли она одна из ведьм, вырвавшаяся со страниц его сказок в жизнь этого старого города у моря, и ставшая одним из его ежедневных кошмаров? Пару раз он приходил в клуб книголюбов, спускаясь по лестнице в низкий и душный подвал, и видел всегда одно и то же: страшная крашеная ведьма, похожая на отталкивающую мумию в окружении молодых бледных женщин с неподвижными, застывшими, размалеванными и нарумяненными лицами, улыбающимися яркими, словно бы вымазанными кровью, губами. И рядом с ними – похотливые и развратные старики, набранные неизвестно откуда местные ничтожества, отпускающие плоские и пошлые шуточки, над которыми молодые накрашенные женщины начинали тут же неискренне и пронзительно, на грани срыва, смеяться. И всегда, в центре этой страшной картины, этого сборища старых облезлых козлов, этого страшного козлиного шабаша была она – крашеная старая мамка, хозяйка этого страшного подпольного притона, в сети которой попало множество молодых и неопытных женщин. К сожалению, одной из жертв, попавших в ее сети, была и его жена, которая увязла в них безвозвратно, и вернуть назад которую он уже не мог. Он унижался и перед хозяйкой притона, и перед женой, стоя перед ней на коленях, и умоляя вернуться домой, к нему и дочери, которая месяцами не видела мать. Но все было тщетно! В ответ ему звучал низкий и хриплый смех существа, которое когда-то было его женой, а теперь откровенно издевалось над ним и презирало его вместе со всем писательством и всеми высокими и благородными порывами. Все кончилось очень печально: подпольный притон вместе со всеми его обитателями сожгли обманутые мужья, чьи жены попали в сети страшной и черной ведьмы, и в этом пожаре погибла его жена. Точнее, погибла молодая, бледная и размалеванная женщина с вымазанными алой кровью губами, которая когда-то была его женой. Он остался один с дочерью, и впервые наконец-то оглянулся по сторонам, трезво посмотрев на город, в котором жил.
   Город, начав пожирать его счастье, продолжал делать это и дальше. Через два года попала под машину его дочь, и он похоронил ее на кладбище за городом рядом с матерью. Город к этому времени изменился до неузнаваемости. По телевизору теперь часами показывали матрону Слезоточивую, которая призывала горожан вступать в ряды новой церкви Всех Обретенных Надежд, терпеливо объясняя, почему она лучше всех остальных, предыдущих церквей. Потом начали разрушать храмы традиционных религий, в которые, впрочем, и так никто не ходил, ибо в одном из них был устроен кинотеатр, в другом молочная кухня, а в третьем вообще склад не то скобяных, не то парфюмерных изделий. Потом городской Совет неожиданно объявил, что, поскольку единственная горная дорога, соединяющая город с миром, обвалилась, и по ней невозможно проехать, город закрывается от внешнего мира, и живет своей собственной, заново придуманной жизнью. После этого сразу же куда-то исчезло море, и в нет теперь невозможно было купаться. Город словно бы погрузился во мрак отверженности и собственной гордыни, которая, однако, была вполне материальной, ибо многочисленные беглецы, старавшиеся покинуть его, натыкались в горах на невидимую преграду, преодолеть которую они не могли. После этого в кратчайшие сроки была реконструирована тюрьма, и построено Лобное Место, на котором под одобрение большинства горожан казнили всех несогласных. Согласные же должны были поверить в то, что отныне они живут вечно, и что лучших благ и лучшего счастья, чем те, что они отныне имели, в природе до этого не существовало. Впрочем, ставилось под сомнение само существование какой-либо природы, равно как и всей предшествующей истории. История начиналась недавно, с обретением горожанами абсолютно счастья, и была полна ежедневных открытий и потрясений. Центр жизни теперь переместился на городскую набережную, где Достойные Мужчины встречались с Прекрасными Дамами, и проводили с ними ночь, после чего расставались, чтобы вечером встретиться с кем-то еще. Городской Совет не успевал обнародовать одно постановление за другим, предписывающее всем быть безмерно счастливыми.
   Счастья было так много, что некоторых от него просто рвало, и тогда таких отщепенцев хватали, мазали смолой, и сажали в железные клетки напротив храма Всех Обретенных Надежд. Они висели там очень долго, слушая перед смертью проповеди о благе новой религии, подарившей надежду тем, у кого ее раньше не было. Многие знакомые Пилигрима, позже оказавшиеся в железных клетках, говорили ему, что лучше жить в абсолютной безнадежности, или, по крайней мере, в уповании на надежду, чем получить оптом и сразу все, что возможно. Что обретение надежд означает на самом деле смерть, поскольку отрицает дальнейшее развитие, дальнейшее движение вперед, в том числе и саму жизнь. Что жизнь – это значит надеяться и верить, или вообще находиться в безвыходном положении, которое все же лучше, чем обретение неизвестно кем придуманных благ. Что от многих этих благ их просто тошнит, что они, эти блага,  смахивают на реализованные мечты недоразвитых и порочных подростков, которые, очевидно, их и придумали. Впрочем, тех, кого от обретенных надежд рвало и тошнило, становилось все меньше и меньше, ибо железные клетки и тюрьма были теперь переполнены, а Лобное Место работало без перерыва и без выходных. Самым страшным преступлением считалось отрицание бессмертия, за это казнили особо жестоким образом. В газетах постоянно печатали статьи, авторы которых доходчиво объясняли людям, что отныне они будут жить вечно, и никогда не умрут. Некоторые наивные читатели спрашивали, не попали ли они на небо вместе со всем городом, и не есть ли их нынешнее состояние царствием небесным? Нет, отвечали таким читателям, это царствие не небесное, а земное, но сходство между ними определенно есть, поскольку и то, и другое будут существовать всегда. Все эти воспоминания и размышления навели на Пилигрима глубокий сон. Засыпая на вонючем тюремном тюфяке, он вдруг подумал, что здесь, в безмолвии и безнадежности капающих с потолка капель действительно можно поверить в вечность, которая теперь тебе уготована.
 
 
 
   14.
 
   Ночью Пилигрим проснулся от скрежета ключа в проржавевшей замочной скважине. Он сел на своем тюфяке, и недоуменно наблюдал, как сначала тюремные охранники внесли в камеру небольшой стол на резных ножках, накрыли его сверху чистейшей белой скатертью, а затем сервировали блюдами и бутылками, о которых Пилигрим забыл еще на воле. Затем охранники, которые проделали все это молча, почтительно удалились, и в камеру зашел скромный низенький человек, одетый в недорогой серый костюм. Он приветливо посмотрел на Пилигрима, и, улыбнувшись, сказал:
   — Разрешите представиться: Фаддей Петрович, директор той самой тюрьмы, в которой вы в данный момент находитесь. Прошу прощения за столь поздний визит, но не окажете ли вы мне любезность, и не согласитесь отужинать, чем Бог послал, ели, конечно, это не очень вас затруднит?
   — Ну что вы, нисколько, — ответил директору тюрьмы Пилигрим, вставая со своего тюфяка, и все еще не веря в реальность всего происходящего. – Заходите, располагайтесь как вам угодно, я всегда рад гостям, хоть и не ожидал их в это позднее время.
   — Понятие времени вообще относительно, — ответил ему Фаддей Петрович, зажигая спичками две высоких свечи, стоящие на столе в массивных бронзовых канделябрах. – Это еще Эйнштейн для всех нас открыл, хоть и без него было ясно, что то, что поздно для одного, может быть для другого еще слишком рано. Будучи директором этой тюрьмы на протяжении последних тридцати лет, я наблюдал ситуации, когда для некоторых заключенных время вообще останавливалось, и они не знали, день сейчас, или ночь, а другие, наоборот, жили одной надеждой, и считали, что вот – вот наступит утро их долгожданной свободы. Но чаще всего для обитателей этих стен наступала одна кромешная и беспросветная ночь, в которой никогда уже не брезжило утро, разве что утро их неизбежной казни, да и то не всегда, поскольку довольно часто их казнили именно ночью. Так что, дорогой вы мой заключенный, не сетуйте на то, что принимаете меня глухой ночью, поскольку я давно привык как к ночи, так и к ясному дню, и для меня это является всего лишь пустой формальностью.
   — Да, да, — залепетал в ответ Пилигрим, — все это действительно пустая формальность, не будем обращать на нее внимания, тем более, что и Эйнштейн нам об этом давно рассказал!
   — А существовал ли он вообще, этот Эйнштейн? – философски заметил Фаддей Петрович, садясь на стул с высокой и прямой спинкой, который вместе со столом и установленными на нем блюдами также занесли в камеру охранники.
   — В каком смысле? – спросил у него Пилигрим, садясь, в свою очередь, на точно такой же стул, и невольно глядя на тарелки, судочки, кастрюльки и хрустальные вазочки, которыми сплошь был уставлен так чудесно появившийся в его камере стол. Ото всего этого великолепия во все стороны распространялся совершенно непередаваемый аромат, и Пилигриму составляло большого труда сдерживать себя, и не начать тут же сходу поглощать без разбора все подряд, не думая о правилах этикета.
   — В самом прямом, — ответил ему Фаддей Петрович, — в самом, батенька мой, прямом. Ведь это еще очень большой вопрос, существовала ли в мире история помимо истории нашего города, и не придумана ли она специально для того, чтобы смущать нас своими парадоксами и непростыми загадками?
   — Но про Эйнштейна еще в школе учили, — ответил ему Пилигрим, не отводя взгляд от хрустальной селедочницы, на которой, аккуратно и крупно порезанная, а также посыпанная сверху зеленым лучком, лежала жирная керченская селедка.
   — А была ли она вообще, эта история? – все так же философски ответил ему Фаддей Петрович, накладывая и себе, и Пилигриму из открытой им кастрюльки крупную рассыпчатую картошку, и кладя сверху два кусочка посыпанной лучком селедки. – Впрочем, черт с ней, со школой, поскольку она скорее всего все же была, во всяком случае у меня, давайте — ка лучше оценим мастерство нашего тюремного повара! Вы что будете пить, портвейн, или водку?
   — Под селедку с картошкой я бы предпочел выпить водки, — ответил ему Пилигрим.
   — И правильно сделали, что предпочли бы именно водки, — воскликнул Фаддей Петрович, — потому что пить портвейн под это блюдо – чистое преступление!
   Он вынул из запотевшего хрустального графина такую же хрустальную граненую пробку, налил в две хрустальных рюмки доверху водки, поднял свою рюмку вверх, и торжественно произнес: — Прозит!
   — Прозит! – вслед за ним повторил Пилигрим.
   Они выпили по одной, и некоторое время закусывали, искоса поглядывая один на другого. Причем Пилигрим поглядывал с явным смущением, а Фаддей Петрович с хитрецой и с явным знанием того, что должно наступить в дальнейшем.
   — Собственно говоря, — сказал наконец директор тюрьмы, — начинать обед следовало не с селедки с картошкой, а со стерляжьей ухи, наш повар готовит ее превосходно. Но, видя, как вы смотрели на эту керченскую селедку, весьма недурную, надо сказать, особенно с этой разваренной картошкой, — глядя на вас, я решил слегка изменить ритуал.
   — А что, существует какой-то ритуал? – спросил у него Пилигрим.
   — Помилуйте, — воскликнул начальник тюрьмы, — ритуал существует везде, и особенно в этой тюрьме, в которой я уже сто двадцать шестой директор, и работаю, как говорил, уже тридцать лет. Ритуал посещения начальником тюрьмы особо опасного заключенного разработан до мелочей еще несколько столетий назад, когда, извините меня, время еще не остановилось, и все мы еще не вкусили бессмертия. Ритуал, и особая очередность подачи блюд, когда к водке, и особенно к первой ее рюмке, необходимо подавать именно стерляжью уху. Но я, как уже говорил, пошел на некоторое нарушение ритуала. Прошу меня извинить, и, самое главное, не выдавать мою оплошность вышестоящему начальству!
   — Не беспокойтесь, — ответил ему Пилигрим, — я не собираюсь вас выдавать. Согласитесь, что в моем положении сделать это не так-то просто! А что касается нарушения ритуала, то можете считать, что я его не заметил. Керченская селедка, да к тому же с лучком, и с этой рассыпчатой картошкой, были великолепны. Кстати, а где вы берете лук и картошку?
   — Выращиваем на нашем собственном огороде, — с охотой пояснил директор, — который располагается за стенами тюрьмы. Заключенные с радостью сажают, а затем и выкапывают картошку, поскольку выйти лишний раз на воздух для многих означает спастись от смерти. Особенно после долгих лет, проведенных в таком вот каменном мешке, как у вас! -  и он окинул взором камеру Пилигрима.
   — После многих лет, проведенных в каменном мешке? – переспросил Пилигрим. – А что, неужели кто-то сидит так долго? Я думал, что приговоренных к смерти казнят быстро, отправляя на Лобное Место, которое, насколько мне известно, не простаивает никогда!
   — Так это приговоренных к смерти, — ответил ему Фаддей Петрович, открывая крышку на небольшой кастрюльке, и разливая по тарелкам стерляжью уху. – Так это приговоренных к смерти, а тех, кого приговорить еще не успели, бывало, вообще забывают на долгие годы, и потом случайно находят в камере одни лишь белые, обглоданные крысами кости!
   — Какой ужас, не может быть! – воскликнул Пилигрим.
   — Согласен с вами, ужас и форменное безобразие, но в такой старой тюрьме, как наша, случаются и не такие накладки. Здесь, если честно, случается всякое, в том числе и форменные чудеса, в которые вообще трудно поверить. Историями этими, как страшными, так и чудесными, и невероятными, год от года полнится тюремный фольклор, и уже давно пора записать его на бумагу!
   — Записать его на бумагу?
   — Да, записать его на бумагу, и издать в виде отдельной книги.
   — Но для этого вам необходим профессиональный писатель!
   — Разумеется, необходим, и это одна из причин того, почему я к вам пришел.
   — Вы хотите предложить мне собрать ваш тюремный фольклор, и затем издать его в виде отдельной книги?
   — Да, господин Пилигрим, я бы хотел предложить вам это. Но сначала, пока стерляжья уха не остыла, предлагаю еще выпить водки, и по достоинству оценить мастерство нашего тюремного повара!
   Они выпили еще по одной, и некоторое время опять молча и сосредоточенно ели стерляжью уху. Пилигрим, который не пил уже целую вечность, и такую же вечность не ел ничего, кроме вонючей тюремной похлебки, от которой тошнило даже тюремных крыс, вовсе не опьянел, как следовало ожидать, и чувствовал себя превосходно. После стерляжьей ухи они съели еще жаркое из дичи в винном соусе, и пару превосходных салатов, каждый раз запивая их рюмкой чистейшей холодной водки. Когда графин опустел, неизвестно откуда взявшийся расторопный охранник тут же заменил его новым.
   — Вы, очевидно, заметили, — сказал директор тюрьмы, вытирая салфеткой рот, — что наш персонал великолепно вышколен, и способен оказать практически любую услугу. Это также в традициях нашей тюрьмы, которые, как я уже говорил, имеют многовековые корни. Работать у нас крайне престижно, зарплата стабильно высокая, льготы немаленькие, и многие даже выстраиваются в очередь, годами ожидая необходимой вакансии.
   — Но штатного писателя у вас, тем не менее, нет, — так же вытирая рот салфеткой, ответил ему Пилигрим.
   — Да, до штатного писателя мои предшественники не додумались, — ответил ему Фаддей Петрович. – Эту оплошность предстоит исправлять мне, но сначала, если позволите, мы оценим всю прелесть десерта.
   Он хлопнул в ладоши, и тут же появившийся из-за двери охранник внес в камеру огромный земляничный пирог, достоинство которого Пилигриму, хоть сил есть у него и не было, пришлось сполна оценить.
   — Землянику мы собираем на холмах вокруг нашей тюрьмы, — пояснил ему с полным ртом, закатывая от удовольствия глаза, Фаддей Петрович. – Одеваем на ноги заключенным колодки, чтобы они не могли далеко убежать, даем в руки корзинку, и отправляем гулять по земляничным полянам. Таким образом мы заготавливаем землянику на год вперед, храня ее в сырых и холодных камерах на северной стороне, где даже летом на стенах сохраняется иней и лед. Согласитесь, что земляничный пирог недурен?!
   — Вы правы, весьма недурен, — осоловело ответил ему Пилигрим.
   — Вот то-то, батенька, — воскликнул Фаддей Петрович, — знай наших! А то говорят некоторые по старой, еще не до конца вытравленной привычке: тюремщик, тюремщик! А чем плохо быть тюремщиком, ответьте мне, если сможете?! Чем тюремщик отличается от людей иных распространенных профессий? Чем он хуже, например, пожарного, или парикмахера, или кондуктора в трамвае, или в автобусе? Да ничем он, батенька, не хуже, а во многом даже и лучше людей этих вполне уважаемых, и полезных профессий! Что пожарник! Что кондуктор! Что контролер в заштатном трамвае? На место старого через день, или два вполне могут зачислить нового, а умению быть тюремщиком надо учиться годами. Потому что тюремщик – это не профессия, а призвание, я бы даже сказал – зов души! Надеюсь, вы меня понимаете?
   — Разумеется, — сказал Пилигрим, мало уже понимая из того, что ему говорят.
   — В таком случае, поскольку мы с вами пришли к пониманию, перейдем к сигарам и кофе!
   — Но я не курю сигар, — ответил ему Пилигрим. – Более того, я вообще не курю!
   — Придется закурить, — возразил ему директор тюрьмы, — после земляничного пирога невозможно отказаться от кофе и от сигар!
   Он хлопнул в ладоши, и из-за двери тут же доставили и то, и другое. На столе чудесным образом оказались щипчики для отрезания сигар, и после дружеского участия Фаддея Петровича Пилигриму волей – неволей пришлось закурить.
   — Скажите, Фаддей Петрович, — спросил он у блаженствующего директора, — у вас есть семья?
   — А как же, — сразу же встрепенулся тот, — у каждого уважающего себя директора тюрьмы обязательно есть семья. И даже, позволю заметить, у абсолютно не уважающего себя директора тюрьмы обязана быть семья! Ведь директор тюрьмы – это любящий отец для всех заключенных, он обязан относиться к ним, как к своим собственным детям, отечески журя и похлопывая по голой попке одних, и строго наказывая других. Поэтому семья, и особенно дети, у директора тюрьмы должны быть непременно, ведь без любви к своим собственным детям он не сможет так же ласково относиться и к заключенным.
   — Это логично, — ответил ему Пилигрим, выпуская к потолку затейливое колечко дыма.
   — Это не просто логично, — с жаром воскликнул Фаддей Петрович, — это продиктовано всей эволюцией данного и весьма уважаемого пенитенциарного учреждения! Семья, дети, и непременно ласковая и любящая жена – вот обязательные условия, необходимые для того, чтобы вас назначили на должность директора! Кстати, вы еще не знакомы с моей супругой?
   — К сожалению, не знаком, — ответил ему Пилигрим. – Не было, знаете — ли, времени, загруженность последних недель помешала мне нанести визит вашей уважаемой супруге!
   — И очень плохо, что помешала! Визиты, и особенно визиты вежливости – первейшая обязанность всякого уважаемого человека! Ну ничего, мы это исправим в самое же ближайшее время! Да, представьте себе, что и жена хочет того же! Познакомь, да познакомь меня с этим замечательным узником, своди, да своди меня к этому таинственному заключенному! К этому нашему графу Монте — Кристо, познакомиться с которым должна я в ближайшее время! Так и говорит мне все это целыми днями, так и жужжит с утра и до вечера в уши, и ничего нельзя с ней поделать. Так что уж вы, голубчик, как только выкроите у себя свободную минутку, сходите, не поленитесь, к моей дрожайшей супруге. Очень меня этим обяжете, голубчик!
   — Схожу непременно, — ответил ему Пилигрим, — как только выкрою свободную минуту, так сразу же и схожу. А как, кстати, зовут вашу супругу?
   — Варвара Владимировна, — ответил ему директор, — но все в тюрьме зовут ее просто Варенька. Вы, кстати, тоже можете к ней так обращаться!
   — Помилуйте, Фаддей Петрович, неудобно как-то называть супругу директора тюрьмы Варенькой. Не, вы уж не обижайтесь, но я буду называть ее так, как и положено, то есть Варварой Владимировной!
   — Дело ваше, — ответил ему Фаддей Петрович, — пуская к пололку очередное колечко дыма, — дело ваше, уважаемый господин Пилигрим. Хотя, позвольте заметить, обращение по имени, без всякого отчества, супруге моей было бы особенно приятно, ведь она, скажу по секрету, еще очень молода, гораздо моложе вас, и уж, конечно, гораздо моложе меня. ей недавно исполнилось двадцать семь.
   — И где же вы нашли такую молодую супругу?
   — А здесь же, в тюрьме, и нашел, десять лет назад, как быстро  летит время!
   — Как, неужели в тюрьме?
   — Да, представьте себе, в тюрьме. Она приносила передачи своему отцу, закоренелому, между прочим, преступнику, ничуть не лучшему, чем вы, хотя, конечно же, вы здесь переплюнули очень многих! Более страшного преступника, чем вы, в нашей тюрьме еще не было!
   — Спасибо за комплимент, так вы говорите, что она приносила передачи своему отцу?
   — Да, приносила передачи отцу, которого вскоре казнили на Лобном Месте. Она бедняжка, очень, помню, сокрушалась по этому поводу, все лила слезки, оплакивая обезглавленного отца, а я утирал ей слезки платочком, и говорил о том, что это судьба, и что от нее уйти невозможно!
   — Нет, право, так ей и говорили?
   — Кому, Вареньке? Да, та, так прямо и говорил, и все вытирал да вытирал ей слезы платком, сшитым еще моей предыдущей, покойной женой, с которой, кстати, познакомился совершенно таким же образом. Вытирал, и говорил слова утешения. Одним словом, все говорил, и все утирал, пока окончательно не утешил, и не предложил остаться в тюрьме навсегда. Вместо казненного на плахе отца.
   — Ну и как она, согласилась?
   — Кто, Варенька? Конечно же, согласилась. Ведь ей, бедняжке, после смерти отца некуда было пойти, поскольку городской Совет конфисковал, как это обычно делается, все имущество казненного преступника. Не идти же ей на улицу, в самом деле, после всех этих обстоятельств и перипетий! Она оказалась девушкой рассудительной, и, взвесив все за и против, приняла мое предложение.
   — Но ведь вы гораздо старше ее!
   — Тогда я был старше ее в три раза, господин Пилигрим, ровно в три раза, если быть точным, и я ей об этом сразу же честно сказал.
   — А что она?
   — А она так томно положила голову мне на плечо, и ответила, что это не имеет никакого значения. Что я очень напоминаю ей казненного на плахе отца, и поэтому она готова стать моей законной женой, а также матерью всех моих детей от первого брака!
   — Так прямо и сказала?
   — Да, так прямо и сказала. Положила мне на плечо свою заплаканную головку, и все слово в слово мне и сказала. Ну и мы, чтобы не откладывать все в долгий ящик, на следующий день сыграли в тюрьме свадьбу, после чего она автоматически стала родной матерью как моим собственным детям, так и всем находящимся в тюрьме заключенным.
   — Невероятно, — ответил ему Пилигрим, — невероятно, поразительно и восхитительно, и само просится на бумагу! Вы не возражаете, если я напишу об этом рассказ?
   — Я буду невероятно счастлив, если вы это сделаете! – воскликнул с жаром Фаддей Петрович. – И моя Варенька тоже будет безмерно счастлива.
   — Но мне необходимы детали, — озабоченно сказал Пилигрим, — для написания рассказа всегда необходимы детали, если, конечно, это не фантастический рассказ, и в нем все не выдумано с начала и до конца.
   — Никакой фантастики! – закричал на это Фаддей Петрович. – Совершенно никакой фантастики, одна лишь реальность и голая правда. Ничего, кроме голой тюремной правды в вашем рассказе быть не должно, все с начала и до конца должно быть естественно и правдиво. И про Вареньку, и про ее казненного на Лобном Месте отца, и про меня, естественно, и про то, как она положила мне на плечо свою заплаканную головку. Сделайте это, господин Пилигрим, напишите про нас этот свой чудесный рассказ, и я не знаю, что для вас в ответ сделаю!
   — Вы меня выпустите из тюрьмы? – с надеждой спросил Пилигрим.
   — Разумеется, выпущу, нет ничего проще, чем выпустить вас из тюрьмы! Это такая мелочь, которая не потребует от меня совершенно никаких усилий.
   — И избавите от казни на Лобном Месте?
   — А вот этого я сделать, к сожалению, не могу, это, к сожалению, не в моей компетенции. Выпустить на время из тюрьмы – это пожалуйста, а избавить от казни никак нельзя. Слишком вы известный преступник, господин Пилигрим, слишком большой резонанс в городе имел ваш побег, и слишком много людей в городе желают вашей позорной казни. Как можно более позорной, и как можно более мучительной. Об этом и в письмах в газеты каждый день пишут. Но затянуть время казни вполне в моих силах, и точно так же в моих силах предоставление вам небольшого отпуска для поправки здоровья. Разумеется, после того, как вы напишите свой рассказ!
   — Ну что ж, — со вздохом ответил ему Пилигрим, — пусть будет так, отпуск и отсрочка казни все же лучше, чем немедленная экзекуция. Когда я могу приступить к работе?
   — Да хоть сейчас! – воскликнул с азартом Фаддей Петрович, предвкушая заранее, видимо, как он будет диктовать Пилигриму подробности знакомства с Варенькой. – Можете приступать немедленно, не откладывая дела в долгий ящик!
   — Как, прямо здесь? – озадаченно спросил Пилигрим, обводя взглядом свою камеру, в которой все так же стояла в лужах вода, а в углу лежал старый тюремный тюфяк.
   — Ну что вы, разумеется, нет! – с энтузиазмом воскликнул Фаддей Петрович, — из этой камеры вы вас переселим, а сюда поместим вашего бывшего следователя. Его поместим сюда, а вас – в его бывшие апартаменты!
   — А что с ним случилось? – озабоченно спросил Пилигрим.
   — Да в общем-то ничего особенного, это всего лишь обычная ротация, издавна практикуемая в нашей тюрьме. Что-то вроде местных обычаев, когда бывший следователь становится заключенным, а тот, кого он допрашивал, сам теперь вправе его допросить. Да не хотите ли и вы поучаствовать в этом эксперименте?
   — Как, вы предлагаете мне допросить своего бывшего следователя?
   — Да, господин Пилигрим, предлагаю, и, более того, настаиваю на этом! Раз вы теперь будете жить в его квартире, то будет вполне логично, если вы его и допросите!
   — Но что я буду спрашивать у него?
   — Да что хотите, что в голову взбредет, то и спрашивайте. О чем он у вас спрашивал, о том и вы у него спрашивайте. И, кстати, не забудьте спросить про его особые гуманные методы, которыми он так гордится!
   — А что такое?
   — А то, что его коллеги страшно недовольны этими его гуманными методами, и завалили меня сотнями своих жалоб и анонимок. Вот из-за этих жалоб мы в первую очередь и вынуждены были его арестовать. Не только, конечно, из-за них, а из-за ротации тоже, но жалобы тут сыграли не последнюю роль. Ну как, согласны поменяться местами со своим бывшим следователем?
   — Делать нечего, — вздохнул Пилигрим, — раз вы меня об этом просите, то я, пожалуй, согласен. Занятно будет допросить того, кто вчера еще мучил на допросе меня!
   — Вот и чудненько, – воскликнул радостно Фаддей Петрович, — тогда завтра прямо с утра и приступайте! А рассказ про меня и про Вареньку напишите после. Сначала работа, а уже потом все остальное.
   Он негромко щелкнул пальцами, и появившиеся из коридора охранники мигом убрали стол с остатками пиршества, так что в узком каменном мешке по-прежнему стояли на полу темные лужи, а в углу лежал старый и жалкий тюремный тюфяк. Фаддей Петрович подхватил Пилигрима под ручку, и после долгих блужданий и переходов с этажа на этаж привел его в покои бывшего следователя. Когда они выходили из камеры Пилигрима, то нос с носом столкнулись с самим следователем, одетого уже в тюремную робу, и весьма основательно побитого. Выглядел он так жалко и так растерянно, что Пилигрим невольно его пожалел.
 
 
 
   15.
 
   — Скажите, спросил Пилигрим у следователя, — вы были когда-нибудь счастливы?
   Он долго думал над тем, какой фразой начнет допрос следователя, и, перепробовав множество вариантов, остановился именно на вопросе о счастье. Хотя, по правилам допроса, как объяснил ему директор тюрьмы, к которому ему пришлось обратиться за помощью, первым вопросом должен быть вопрос об имени арестованного. Но, во-первых, имя следователя Пилигрима интересовало в самую последнюю очередь, поскольку ему хотелось докопаться до самой сути этого человека, и понять, что скрывается у него внутри. А, во-вторых, он подозревал, что, спросив у следователя о счастье, он заставит его заговорить о детстве, и о том крайне странном, практически невозможном совпадении в их биографиях, когда оба они оказались в одном и том же санатории, в котором лечили грязями. Совпадение это действительно было странным, практически мистическим, и Пилигрим заранее предвкушал множество открытий, которые ему этот вопрос принесет. После того, как он несколько дней назад так неожиданно покинул свою камеру в сопровождении Фаддея Петровича, он жил уже три дня в апартаментах следователя на верхнем ярусе тюрьмы. Верхний ярус был вполне современный, с множеством модных нововведений, таких, как просторные и удобные камеры, большой спортивный зал, библиотека, столовая с огромным выбором блюд, и здесь же располагались квартиры сотрудников. Нижние же ярусы, точное количество которых не знал никто, уходили под землю на десятки, а, возможно, и на сотни метров, и были построены очень давно. По-существу, в разные эпохи строительство тюрьмы начиналось заново, новые ярусы строились на фундаменте старых, замуровывая зачастую заживо тех, кто сейчас в них находился. Квартира следователя, довольно большая, была обставлена по — спартански, в ней не было ничего, кроме многочисленных брошюр по искусству ведения допроса, жесткой кровати, пары гантель, да старой резиновой куклы в человеческий рост с огромным телом, страшными ягодицами и непомерной величины грудью, тщательно спрятанной в большом платяном шкафу. Кукла для плотских утех и удовлетворения тайных желаний была точной копией нянечки из санатория, в котором Пилигрим лечился в детстве грязями. Он еще раз поразился ее уродству, и подумал о том, что проник в тщательно скрываемую тайну следователя, самую страшную из всех, очевидно, что у того были. Это, вне всякого сомнения, давало ему огромное преимущество, и он не должен был его упустить. Он был писателем, знатоком тайных и скрытых движений человеческой души, и поэтому решил игнорировать правила, и начать допрос с вопроса о счастье.
   — Скажите, вы были когда-нибудь счастливы? – спросил он опять у следователя.
   — По правилам ведения допроса вы должны были спросить, как мое имя, — ответил ему следователь.
   — Меня не интересует ваше имя, — сказал Пилигрим, — мне оно без разницы, поскольку я писатель, и хотел бы узнать не ваше настоящее имя, а поближе познакомиться с вашим внутренним миром. Для меня вы будете просто следователем,  мне этого вполне достаточно, тем более, что и моего настоящего имени вы на предыдущих допросах выяснить не сумели, и были вынуждены называть меня Пилигримом. Пусть так все и останется в дальнейшем, пусть я останусь Пилигримом, а вы – следователем, который, тем не менее, по странной прихоти судьбы поменялся с вами местами!
   — Это логично, — ответил ему разбитыми губами следователь.
   — Здесь я решаю, что логично, а что не логично, возразил Пилигрим. — Попрошу в дальнейшем не забываться, и соблюдать принятую в этих стенах субординацию!
   — Простите, господин Пилигрим, — ответил ему следователь, я на мгновение забылся, и позволил себе реплику, которую делать было нельзя. Простите еще раз, этого больше не повторится, я буду отвечать так, как и положено арестованному во время допроса.
   — Вот так-то лучше, — ответил ему Пилигрим, — вот так-то лучше, господин следователь, забываться и нарушать субординацию совсем не в ваших интересах. Итак, повторю вопрос еще раз:
   — Вы были когда-нибудь счастливы?
   — Вы действительно хотите услышать ответ на этот вопрос?
   — Действительно хочу.
   — И не отступите, пока я вам на него не отвечу?
   — И не отступлю, пока вы мне на него не ответите.
   — Ну что же, раз вы настаиваете, придется, очевидно, вам отвечать. Хотя, возможно, мои ответы вам и не очень понравятся.
   — Предоставьте решать это мне.
   — Хорошо. Вообще-то я не очень счастливый человек. Можно даже сказать, что по какой-то причине счастье упрямо обходило меня стороной. Родители в детстве меня не любили, сверстники тоже, и я затаил в себе злобу, мечтая в дальнейшем выместить ее на ком-то, кто окажется полностью в моей власти.
   — Именно поэтому вы, повзрослев, стали следователем?
   — Да, именно поэтому я, повзрослев, решил стать следователем. Власть над телами и душами людей добавила мне уверенности, которой я был лишен в детстве и в юности, и это доставляло мне наслаждение, которое в некотором случае можно, пожалуй, назвать счастьем.
   — Вам нравилось мучить людей?
   — Не совсем так, мне нравилось то положение превосходства, которое я имел по отношению к ним. Мне нравилась та власть, которая оказалась в моих руках, и то чувство приниженности и оскорбленности, которые испытывали зависимые от меня люди. Испытывали заключенные, попавшие ко мне на допрос.
   — Потерпев неудачу и фиаско во времена своего детства, вы в итоге стали садистом?
   — Не совсем так, мне вовсе не доставляло большого удовольствия физически мучить людей, чем сплошь и рядом занимались мои коллеги. Мне, если так можно выразиться, гораздо большее наслаждение доставляла возможность потрошить их испуганные и сломленные допросом души.
   — Вам нравилось потрошить их души?
   — Да, это доставляло мне гораздо больше удовольствия, чем пытки физические. Влезть человеку в душу, докопаться до самых потаенных ее глубин, выудить из них самое ценное, самое светлое и чистое, что еще оставалось у человека, — вот что меня вдохновляло. Более того, доставляло невыразимое удовлетворение, в чем-то схожее с оргазмом. Эти моменты, очевидно, можно назвать счастьем.
   — Вы действительно испытывали удовлетворение, схожее с оргазмом, потроша души людей?
   — Да, я испытывал это. Я ведь, знаете, после моего несчастного детства, и особенно после некоторых страшных случаев в нем, не мог иметь отношений с женщинами, не мог заниматься плотской любовью с ними. Я стал отверженным, стал выродком, стал извращенцем, которому обычный секс был, к сожалению, недоступен, и который был вынужден раз за разом психологически мучить людей для того, чтобы получить необходимое удовлетворение.
   — И вы мучили людей во время допросов?
   — Да.
   — И получали от этого физическое удовольствие?
   — Да, получал.
   — И некоторые из этих пыток были так отвратительны, что вы испытывали во время их огромное, непомерное счастье?
   — Да, так все и было.
   — Расскажите хотя бы об одном таком случае.
   — Хорошо. Однажды я допрашивал заключенного, это, кстати, была женщина, которая упорно сопротивлялась моим попыткам залезть ей в душу. От нее уже отказались и мои коллеги, не сумев сломить ее с помощью физических пыток, и передали, как совершенно неперспективный материал, мне.
   — Передали ее вам, как совершенно неперспективный материал?
   — Да, так мы говорили на нашем тюремном жаргоне.
   — И что вы сделали с этим неперспективным материалом?
   — Я объяснился ей в любви.
   — Как, прямо во время допроса?
   — Да, представьте себе. Женщина эта была уже так сломлена пытками физическими, что вынести еще одну, на этот раз психологическую пытку, у нее просто не было сил. Хотя именно психологическую пытку я ей и уготовил!
   — Рассказывайте дальше.
   — Конечно. Итак, она была так сломлена пытками физическими, что сразу же поверила в этот чудовищный бред относительно моей влюбленности. Хотя на самом деле, как я уже говорил, я в принципе не мог никого любить, поскольку любил вовсе не женщин, а людей, испытывающих по моей вине психологические муки.
   — Но она, тем не менее, вам поверила?
   — Да, она, тем не менее, мне поверила. У нее не было никакого выхода, она должна была за что-нибудь зацепиться, пусть даже и за тот крючок с наживкой в виде мнимой любви, который подсунул я ей.
   — И она ухватилась за этот крючок?
   — Да, она хватилась за этот крючок. Она рассказала мне все, и про то, что на воле у нее осталась маленькая дочь, и про конспиративную квартиру, на которой она скрывалась вместе с немногими своими товарищами.
   — С теми, которые не захотели верить, что время остановилось, а предыдущей истории вовсе не существовало?
   — Да, с ними. Она мне всех выдала, поскольку я обещал ей побег и проход через горы, известный только мне одному. После этого мы взяли ее дочь, которую отдали в приют, а также ее сообщников, с которыми занимались мои коллеги. Они кстати, оказались не столь стойкими, как эта женщина, и через несколько дней сознались во всем. Но без меня, без моих методов психологического воздействия, у них бы ничего не получилось.
   — Точнее, без вашего желания получить физическое удовлетворение, которое достигается только путем страшного извращения!
   — Пусть так, но все равно мои методы работы оказались более эффективными, чем у них.
   — И именно поэтому они так вас ненавидели?
   — Конечно. Меня ненавидели вовсе не за мои извращения, поскольку среди моих коллег извращенцев разного рода было достаточно. Меня ненавидели за мою эффективность, за то, что процент раскрываемости у меня был гораздо выше, чем у других. За то, что я был профессионально более эффективен, чем остальные.
   — И поэтому на вас писали доносы, которые в итоге привели вас в тюремную камеру?
   — Совершенно верно.
   — А что стало потом с этой женщиной?
   — Ее казнили на Лобном Месте. Я стоял рядом с помостом, в самом первом ряду, мне, как следователю, предоставлялась такая возможность. Она так до конца и не поверила, что я ее предал, и смотрела на меня чистыми и влюбленными глазами, в которых отражалось голубое весеннее небо. И в тот момент, когда топор опустился на ее шею, я испытал такое мощное физическое наслаждение, какого не испытывал уже очень давно. Возможно, с того самого раза, как впервые влюбился, и в первый раз познал женщину.
   — Расскажите об этом, если не трудно.
   — Как скажете, господин следователь.
   — Я не следователь, я Пилигрим, следователь вы.
   — Как скажете, господин Пилигрим. Вы, очевидно, и сами уже догадались, что в детстве мы с вами лечились в одном санатории, и пользовались услугами одной и той же нянечки.
   — С огромными ягодицами, и грудью двенадцатого размера?
   — Да, именно этой нянечки, которая, однако, произвела на нас самое разное впечатление.
   — Вы, очевидно, влюбились в нее?
   — Я был подростком, с множеством комплексов и проблем, к тому же из неблагополучной семьи, лишенный ласки и материнской любви. Отец в раннем детстве изнасиловал меня, а потом насиловал регулярно, пока мать не пригрозила ему, что расскажет все прокурору. Отец оставил насилие, и мы оба делали вид, что обо всем забыли, но я отлично все помнил, и ненавидел его так сильно, что временами готов был воткнуть нож ему в горло. Потом мать, не вынеся тяжести пережитого, вообще умерла, и мы остались с отцом вдвоем, как два паука в одной банке, готовые вцепиться в горло один другому. Я так отчаянно нуждался в защите и чьей-то любви, что готов был, кажется, полюбить и бездушную куклу. Нянечка в санатории, всегда нежно и ласково ко мне относившаяся, казалась одновременно и матерью, и богиней, спустившейся с неба. Я влюбился в нее отчаянно, не хотел покидать санаторий, и несколько раз, еще до окончания школы, убегал к ней из дома.
   — Вы убегали к ней из дома?
   — Да, бросал отца, дом и учебу, и убегал к ней, а она смеялась надо мной, целовала, гладила по голове, и говорила, что выйдет за меня замуж, когда я а подрасту.
   — И вы отчаянно ждали, когда это случится?
   — Да, я отчаянно желал подрасти, но время тянулось так медленно, а школа все не заканчивалась и не заканчивалась, что я от отчаяния пару раз даже пытался наложить на себя руки.
   — Надеюсь, что все окончилось хорошо?
   — Разумеется, иначе я бы не сидел сейчас перед вами. Я остался жив,  а она, пока я взрослел, успела, как ни странно, пару раз выйти замуж за таких же идеалистов, как я, старше меня на несколько лет.
   — Она была намного вас старше?
   — Представьте себе, что нет, всего лишь лет на семь, или на восемь, не больше. Просто она была очень крупной и очень грубой, и, как ни странно, очень сентиментальной и очень нежной. Именно поэтому, когда мне исполнилось восемнадцать, она позволила мне жениться на ней. Позволила из жалости ко мне, а также потому, что в это время была свободна, и, очевидно, боялась остаться одной.
    — Вы считаете, что она вышла за вас из жалости?
   — Разумеется. Ей просто было меня жалко, жалко этого худого, с цыплячьей шеей подростка, который так отчаянно добивался ее любви. Она, кстати, жалела вообще всех,  даже во время нашего недолгого брака, частенько уходила из дома, и гуляла в разных кошмарных компаниях, о которых я не хочу вспоминать. Но именно она была моей первой женщиной, именно она сделала из меня мужчину, и осталась такой первой женщиной на всю жизнь. Первой и единственной, ибо ни с кем больше я уже быть не мог. Только с ней, и больше ни с кем другим.
   — А что было дальше?
   — Дальше? Дальше ее зарезали в одной пьяной компании, в которой она гуляла, сбежав от меня, и я остался один, ожесточаясь с каждым днем все больше и больше. Я стал мстить людям, стал мстить целому миру и за отца, изнасиловавшего меня, и за повесившуюся мать, и за мою преждевременно погибшую любовь. О, за любовь я мстил больше всего, особенно тогда, когда наконец-то понял, что не могу больше иметь плотских отношений ни с одной из женщин! Что для того, чтобы почувствовать плотское удовлетворение и разрядку, мне необходимо кого-то замучить. И даже не просто замучить, но залезть к нему в самую душу, и похитить самое дорогое, что там находится.
   — И именно поэтому вы пошли в следователи?
   — Да, именно поэтому я пошел в следователи.
   — И именно поэтому во время допроса вы пытались залезть в мою душу?
   — Да, именно поэтому, желая получить, наконец, физическую разрядку, которой я был лишен уже долгие месяцы, я и пытался залезть в вашу душу.
   — Ну и как, получили вы долгожданную разрядку?
   — Да, получил.
   — Выходит, что вы меня изнасиловали?
   — Выходит, что так.
   — И ваши товарищи – следователи все это время знали об этой вашей тайной особенности?
   — Об этом моем извращении? О том, что оргазм я могу испытать, только лишь замучив кого-нибудь? Напрямую они не знали, конечно, но очень о многом догадывались. Они считали себя прямыми и честными, пусть мясниками, пусть садистами, но прямыми и честными, а меня подозревали Бог знает в чем, придумывая одно объяснение нелепее другого.
   — Но правда, тем не менее, была страшнее самых страшных догадок?
   — Да, правда, как всегда, оказалась страшнее любых фантастических выдумок.
   — Вы сформулировали суть проблемы, как заправский философ.
   — У меня было достаточно времени для этого.
   — И что вас ожидает в будущем, как вы думаете?
   — Это зависит от следователя, в данном случае от вас. Если вы решите, что я опасен для общества, меня ждет Лобное Место.
   — А сами вы чего хотите?
   — Мне уже не хочется ничего. Чем скорее все закончится, тем лучше, ведь если меня отпустят на волю, я продолжу делать то же самое, что и раньше.
   — То есть продолжите мучить людей?
   — Да, мучить, и залезать им в самую душу.
   — И получать от этого огромную дозу счастья?
   — И получать от этого огромную дозу счастья.
   — Тогда вам лучше всего умереть.
   — Я тоже так считаю. Чем раньше я умру, тем раньше вновь встречусь с ней: там, в детстве, в санатории, в котором лечат грязями. Встречусь с ней в комнате, обложенной со всех сторон  кафелем, одетую в белые трусы и белый лифчик, обмывающей из шланга мое тщедушнее, измазанное грязью тело.
   — Вы знаете, а ведь в этом есть даже поэзия, пусть и наоборот, и шиворот – навыворот, но поэзия. А раз есть поэзия, то есть и надежда на встречу. Хорошо, решено, я буду просить казнить вас на Лобном Месте. Тем более, что и меня, судя по всему, ждет в будущем та же самая участь.
   — Вы не хотите умирать в одиночку?
   — Умирать в компании всегда веселей.
   — Тогда до встречи на Лобном Месте, а после смерти — в санатории, в котором лечат грязями. Быть может, наши судьбы теперь изменятся, и в нянечку с огромной грудью влюбитесь вы, а не я?
   — И не надейтесь на это, я своему эстетическому чутью ни за что не изменю!
   — Хотите, я расскажу вам еще несколько случаев из своей работы тюремным следователем? О людях, которых я замучил так же, как ту женщину, которая поверила в мою придуманную любовь?
   — Нет, увольте меня, достаточно, я и так знаю, что вы душегуб, и буду просить начальство как можно быстрей отправить вас на Лобное Место.
   — Спасибо, господин следователь.
   — Я не следователь, я Пилигрим.
   — Спасибо, господин Пилигрим.
 
 
 
   16. 
 
   Пилигрим вдруг вспомнил, как он однажды ночью, желая обнять жену, дотронулся до нее, и неожиданно обнаружил, что она холодна, словно лед. Сначала он страшно испугался, и подумал, что жена умерла, но через мгновение она повернулась, и спросила, что ему нужно? Он растерялся, и не знал, что ей отвечать, одновременно почему-то подумав, что если будет когда-нибудь описывать в своих книгах смерть, то опишет ее именно таким образом. И еще именно таким образом он опишет человеческое безразличие и неискренность, которых с каждым днем и рядом с ним, и вообще в городе, становилось все больше и больше. Город явно куда-то шел, к какому-то страшному и неизбежному концу, он явно менялся, и эти изменения, как трупные пятна на еще живом человеке, были уже видны невооруженным глазом.
   Рядом с ними на лестничной площадке жила семья дяди Васи, как его все во дворе называли. Семья пожилого седовласого парня, откровенного педофила, целыми днями ошивающегося у подъезда в обществе подростков, откровенно целующего их взасос, и пьющего с ними пиво и водку, оставляя после себя горы пустых бутылок, окурков, пепла, плевков и оберток от жирной и сытной закуски. Не было смысла говорить с дядей Васей о том, что за собой требуется убирать, и что культурные люди так себя не ведут. В ответ сквозь презрительный оскал фальшивых зубов и ненавистный прищур пьяных заплывших глаз неизменно звучали слова, что он человек маленький, а культурные – это другие. Что он в своем праве, и знает законы, по которым мусор у дома должен убирать дворник. Широкая, жирная, поросшая седой порослью грудь дяди Васи выступала через прорехи старой тельняшки, и ото всей его приземистой и широкой фигуры ерника, балагура и бывшего морячка веяло такой откровенной ненавистью, что Пилигрим каждый раз терялся, и не знал, что ему возразить. Дядя Вася был доносчиком и соглядатаем, и Пилигрим хорошо знал, что он следит за ним, и одновременно следит за всем двором, сообщая в милицию интересующие ее сведения. Бороться с дядей Васей и ему подобными не было никакого смысла, дядя Вася со своими одной или двумя прочитанными в молодости, во время службы на флоте, книжками, был гораздо сильнее его. Его низость, подлость и презрение к культуре были гораздо сильнее всей начитанности и интеллигентности Пилигрима. И что самое страшное, таких дядей Васей, смотрящих на вас через прищур своих наглых и сытых глаз, становилось в городе все больше и больше. Дядя Вася работал сторожем  на хлебозаводе, и каждый день приносил домой по несколько буханок хлеба. И то же самое делала его жена, необъятной толщины тетка, ходившая по городу, переваливаясь из стороны в сторону, словно утка, работающая на том же самом хлебозаводе пекарем. На этих дармовых щедрых хлебах необыкновенно быстро подрастали сыновья дяди Васи, уже через малое время курившие, пившие и весело ржавшие вместе с ним под окнами Пилигрима. Это было наступление мирового зла, это было наступление мировой пошлости, ненависти и мракобесия, которые сыто и нагло вторгались в мир Пилигрима, попирая своей пошлостью и своей наглостью все то, во что он верил, и чем дорожил.
   Как-то, выглянув случайно в окно, он увидел свадьбу старшего сына разгульного и подлого морячка, который, оказывается, уже вырос, и стал точной копией своего собственного отца. Как же они плодятся, с тоской думал Пилигрим, глядя, как из украшенной шарами и лентами машины выходит сияющий жених под руку с сияющей невестой, Боже мой, как же они необыкновенно плодятся! Как же эти вечные ерники и похабники дяди Васи научились ловко и быстро плодить себе подобных! Как же меня тошнит и от него, и от этого одетого в черное жениха, и от необыкновенно торжественной, с монументальным торсом, губками бантиком и сложенными на животе двумя  пухлыми ручками, невесты. Вылитой Агафьи Тихоновны из пьесы вечно классика! Как же меня тошнит от этих вечных Агафий Тихоновных, и от их изрядно уже полысевших женихов, и от всего этого фальшивого обряда почитания родителей, которые должны благословить молодую пару! Пару, которая наплодит бесчисленных новых дядей Васей, заполонивших эти похожие друг на друга как две капли воды клонами целый город! Клонами, которые задушат город своей пошлостью, сытостью и презрением к культуре, и от города не останется уже ничего, ибо там, где торжествуют дяди Васи со своими необъятной ширины супругами, а также Агафьи Тихоновны их сыновей, время навечно останавливается, и начинается царство вечной пошлости и безвременья! А ведь растет не по дням, а по часам младший сын дяди Васи, и  уже в шестнадцать лет начинает лысеть, и уже не за горами его собственная свадьба с новой Агафьей Тихоновной, которая дозревает где-то в душном и смрадном климате этого города.  Который то ли сам от собственной пошлости должен закрыться от мира, то ли мир, ужаснувшись этой вселенской пошлости, закроется от него. Отгородится вечной непроницаемой стеной, за которой время остановилось, и через которую невозможно пройти. Потому что города, обреченные на вечное проклятие, низвергаются высшими силами в область мрака, выйти из которой уже невозможно!
   Но не я ли, не я ли во всем этом виновен, с тоской думал Пилигрим, глядя, как выходят из разукрашенных машин молодые и их многочисленные гости? Не я ли виновен в этом торжестве космической пошлости, обрушившейся на город, как наказание за смертные и несмываемые грехи? Не я ли, занятый собственными личными проблемами, что-то недоглядел, и что-то упустил, и не на меня ли, впоследствии, подобно возвращенному бумерангу, обрушится через какое-то время страшный груз зла и проклятия, справиться с которым я уже не смогу? Который уничтожит меня навечно и окончательно, потому что когда-то я не решился ничего противопоставить ему? Борись со злом здесь и сейчас, ибо придет время, и непобежденное зло убьет тебя самого!
   Низкорослый морячок дядя Вася был не единственным доносчиком в их доме. Вскоре Пилигрим обнаружил, что за ним следит и всюду следует по пятам рыжий чумной парень, работавший когда-то на стройке плотником, а теперь подрабатывающий там и тут. Торгующий на набережной какими-то сомнительными книжонками, занимающийся гаданием по руке, ловящий иногда в море рыбу, и продающий ее соседям, и вообще суетящийся неимоверно, и неспособный ни на какое  большое и надежное дело. Это рыжий парень, не очень, кстати, отличающийся по возрасту от ерника дяди Васи, носил на голове клетчатую, вечно надвинутую на глаза кепчонку, и следовал в этой своей кепчонке за Пилигримом, где только можно, совершенно открыто, ничуть не скрывая своей слежки. Странное дело, но Пилигрим и тогда по вечной своей привычке подумал, что для паники нет оснований, что если они наняли для слежки этого плюгавого клетчатого парня, то и Бог с ними, он будет выше всех этих попыток испугать его. Он будет выше всех этих зловещих изменений и приготовлений в городе, которые совершенно его не касаются. И он действительно был выше всех этих страшных знамений, которые, кажется, стали происходить не только на земле, но и на небесах. Он просто занимался своей ежедневной литературной работой, писал книжки, сочинял сказочные истории, встречался с детьми, возделывал под окнами сад, и плевал с высоты на всю их слежку и все попытки его запугать. Возможно, думал он, и существует какая-то выдуманная ответственность писателя за то, что происходит вокруг, но ко мне это не имеет никакого отношения. Все это существует лишь в книгах, да и то в тех, которые написал не я, а кто-то другой. И он продолжал жить дальше, игнорируя зловещие знаки на земле и на небе, а дни постепенно складывались в месяцы, месяцы в годы, и вокруг произошло столько событий, что, проснувшись однажды утром, он понял, что изменить уже ничего не удастся, и город стал для него совершенно чужим.
   Окончательно он понял это на празднике цветущего миндаля. Миндаль в городе вообще цвел, когда ему хочется, он мог сделать это и зимой, посреди сугробов белого снега, и осенью, посреди раскисших от дождей пологих холмов, и даже летом, ставя всех в тупик своей непредсказуемостью и своей любовью к свободе. Миндаль, кажется, оставался единственным свободным существом в этом городе, все вокруг давно уже лишилось свободы, а он один вел себя так, как будто это его не касается, как будто он существует сам по себе, и живет своей собственной жизнью, покрывая пологие холмы над городом своими изогнутыми, покрытыми белыми и розовыми бутонами, деревьями.
   Праздник цветущего миндаля был в городе всегда. Пилигрим помнил, как еще в детстве, когда он учился в школе, их водили целыми классами ранней весной за город, на один из пологих холмов, и они клялись в верности этим только – только распустившимся на ветру розовым и белым соцветьям, обещая любить их всей душой и всем сердцем, потому что они и есть душа и сердце их любимого города. Праздники эти были необыкновенно красочными и театральными, и не были привязаны к какой-то определенной дате, они, как уже говорилось, могли проходить в любое время года, поскольку миндаль был свободен, и не подчинялся ни людям, ни погоде, ни календарю. Но сейчас они решили это исправить, и забрать у миндаля его свободу, которую он завоевал в тысячелетней жестокой борьбе, выиграв сражения с остальными деревьями, которые не смогли расти на вечно сырых, и вечно продуваемых ветром холмах. Они решили, что миндаль должен цвести во вполне определенное время, они привязали его цветение ко вполне определенной дате, именно в этот деть, и ни на один день раньше, или позже, а иначе все миндальные деревья за городом будут срублены. И миндаль, единственный, кто еще оставался здесь свободным, был вынужден подчиниться этой их злой воле. Пилигрим не знал, как они это сделали, но, скорее всего, это произошло само собой, точно так же, как исчезло и стало чужим когда-то родное море, и как стали чужими когда-то родные горы, через которые теперь было невозможно пройти. Праздник цветущего миндаля проводился теперь во вполне определенный день, ранней весной, и на него, как и когда-то в детстве, сгонялись тысячи горожан, которые, словно мантры, повторяли заклинания, придуманные новыми вождями, и клялись в верности новым богам, которых раньше в городе не было.
   На склоне холма, среди цветущих миндальных деревьев, напротив толпы горожан, стояли новые руководители, уже успевшие произнести несколько пламенных речей, и среди них матрона Слезоточивая в окружении стайки тощих и нервных девиц. Матрона Слезоточивая появилась в городе несколько лет назад, и с тех пор не исчезала с экрана телевизора, где читала свои слащавые  и душещипательные воскресные проповеди. Она проповедовала новую религию Обретенных Надежд, и поначалу ее никто не воспринимал всерьез. Но как-то очень быстро от городских церквей, многие из которых вообще были закрыты, или в  них просто-напросто никто не ходил, осталась одна, называемая церковью Всех Обретенных Надежд, и матушка Слезоточивая очень часто проповедовала там вместе с новым священником, который заменил священника старого.
   — Мы все переполнены новыми надеждами, — говорила сейчас матушка Слезоточивая, хитро поглядывая заплывшими жиром глазками на притихшую толпу горожан, вынужденным внимать ее сладким речам. – Мы все сейчас переполнены новыми надеждами, которых раньше у нас не было и в помине. Настала новая жизнь, пришла новая эпоха, о которой раньше мы не могли и мечтать. То Царство Небесное, которое старая вера обещала нам лишь на небесах, пришло в наш город, и принесло с собой бессмертие, сделавшее горожан равным богам. То, чем раньше обладали лишь боги, обладаем теперь мы с вами, ставшие бессмертными, и поселившиеся в раю, где никто не умирает и никто не рождается, где времени не существует, где все абсолютно счастливы, где истории больше нет, ибо надобность в ней совершенно отпала. Нет отныне ни прошлого, ни будущего, ни городов, существующих за пределами нашего города, и ни людей, живущих за его чертой. Все это отныне объявляется грубейшей ошибкой, порождением неправильного, воспаленного человеческого воображения, и будет караться смертью, которая в отдельных случаях все же допускается, но только как исключение для злостных преступников. Все же остальные обязаны быть счастливыми, вечными, и обретшими надежды, которые подарили им новая вера и новая жизнь. Все теперь обладают одинаковыми благами, одинаковым набором счастья и одинаковыми возможностями. Каждому Достойному Мужчине положена теперь Прекрасная Дама, которая, однако, принадлежит не ему одному, а всем вместе, так что никто не оказывается обделенным, и счастье одного не может превышать счастье другого. Радуйтесь, дети мои, живите и веселитесь, и ни в коем случае не думайте размножаться, ибо, во-первых, к этому призывали религии прошлого, и, во-вторых, в нашем городе это уже невозможно!
   Пилигрим попытался понять то, что сказала матушка Слезоточивая, но его вдруг так неудержимо затошнило, что он зашел за ближайшее миндальное дерево, засунул два пальца в рот, и сделал свое дело, несмотря на то, что рядом стояли две испуганные школьницы, смотревшие на него широко открытыми от ужаса глазами. Ужо я вас, весело подумал освобожденный от груза утренней пищи Пилигрим, никогда не забуду, как в старших классах портил ваших мамаш среди вот этих самых миндалей, и не испытывал потом ни капли угрызения совести! Он весело и доброжелательно улыбнулся двум испуганным девчушкам, и они неожиданно ответили ему такими же прекрасными и чистыми улыбками. А ведь, в сущности, ничего не меняется, опять подумал про себя Пилигрим, и если бы была возможность повернуть время вспять, я испортил бы вас так же, как портил когда-то на этих холмах ваших растолстевших и состарившихся мамаш  и теток!
   — Мы не остановимся на достигнутом, — убеждал притихших горожан новый председатель городского Совета, — мы заново отстроим тюрьму, и возведем еще более прекрасное Лобное Место, которое станет украшением нашего города. Мы расширим набережную, и изменения на ней превратятся в вечный праздник для горожан, для всех Достойных Мужчин и Прекрасных Дам, ставших вечными, и получившими возможности, о которых в предшествующей истории, во многом уже несуществующей, никто не мог даже мечтать!
   Пилигриму стало скучно слушать весь этот бред, он незаметно отошел в сторону, и стал потихоньку среди цветущих миндальных деревьев спускаться вниз к морю. Миндальные деревья, которые отныне должны были цвести строго в определенное время, провожали его смущенными и виноватыми взглядами своих розовых и белых соцветий, словно бы прося о помощи, оказать которую он им не мог. Они цеплялись за его одежду своими искривленными ветром сучьями, но Пилигрим осторожно отодвигал их в сторону, и продолжал спускаться вниз, пока не подошел к притихшему и мертвому, словно бы нарисованному на холсте, морю. Он погрузил в море руку, но рука не ощутила под собой ничего, вода словно бы уходила из-под нее в сторону, и оборачивалась пустотой, которая больше  не несла прохладу и отдохновение. Море тоже исчезло, как исчезло все остальное, как исчезли другие города, другие люди и другая история, как исчезли жизнь и смерть, и осталась одна лишь вечность, преодолеть которую было уже невозможно. Каким-то посторонним внутренним существом Пилигрим вдруг подумал, что лучше всего сейчас было бы утопиться в море, но через секунду рассмеялся, и понял, что это уже невозможно. Что море, как и все остальное, исчезло из его жизни уже навсегда, и осталась одна лишь вечность, справиться с которой он не в силах.
 
 
 
   17.
 
   Пилигрим в тюрьме пользовался свободой, которая и не снилась другим заключенным. Несмотря на то, что практика замены кого-либо в тюрьме все же приветствовалась, прибегали к ней не часто, и превратиться в мгновение ока из заключенного в следователя было для большинства несбыточной мечтой. Разумеется, Пилигриму предоставили такой шанс не случайно, он все же был писателем, и писателем довольно известным, а начальник тюрьмы если и не читал на досуге его книги, то, по крайней мере, слышал о них. Да и история с его побегом из города наделала немало шума, о ней писали все городские газеты, соревнуясь одна с другой в изобретении казни, которая ему полагалась. То, что Пилигрима неизбежно казнят, ни у кого ни в городе, ни в тюрьме не вызывало ни малейших сомнений. За такое преступление, как дерзкий побег, к тому же после профилактической беседы, проведенной с ним городским прокурором, казнь полагалась особенно жестокая и изощренная. Многие горожане, по привычке писать в газеты, предлагали применить к Пилигриму свои собственные, изобретенные на досуге, способы умерщвления. Так, домашние хозяйки желали, чтобы его утопили в уксусе, выколов предварительно глаза. Мужчины – пенсионеры предлагали использовать его тело в качестве наживки для ловли морской рыбы, тут же, впрочем, прибавляя, что это невозможно, поскольку моря больше не существует, и не существует, скорее всего, из-за таких негодяев, как он. Дальше рыболовных крючков их фантазия не шла, и они прибавляли в конце своих писем, что по причине собственного отупения и старческого маразма предлагают придумать для Пилигрима казнь кому-нибудь помоложе, вроде школьников, или студентов. Школьники же и студенты, ценя оказанное им доверие, тут же принимались сочинять разнообразные, и порой просто фантастические виды казни, от которых, когда Пилигрим  с ними ознакомился, его чуть не вывернуло наизнанку. Вообще молодое поколение в городе оказалось наиболее циничным и жестоким, но все виды казни, придуманные им, по словам директора тюрьмы, применять было категорически нельзя во избежание совершенного падения нравов, которые и так уже упали ниже некуда. Ведь, согласитесь, нельзя же было допустить, чтобы на Лобном Месте при большом скоплении народа, в том числе и женщин с детьми, Пилигрима насиловали поочередно гигантские крысы, барсуки, хорьки, пауки и маленькие червяки. А это была только одна, совершенно безобидная часть фантазий сексуально озабоченной молодежи. Поэтому, как объяснил ему Фаддей Петрович, Пилигрима должны будут казнить одним из старых, и давно уже испробованных методов: отсечением головы, четвертованием, повешением, или испепелением на электрическом стуле. До тех же пор, пока этого не случилось, Пилигрим был волен делать все, что ему хочется, по-прежнему живя в апартаментах бывшего следователя. Следуя его просьбе, Пилигрим рекомендовал казнить извращенца на Лобном Месте, причем казнить как можно скорее, и Фаддей Петрович, а также остальное руководство тюрьмы с этой рекомендацией полностью согласились. Пилигриму было предложено продолжить допросы иных заключенных, но он от этого отказался, и попросил для себя разрешения немного исследовать как саму тюрьму, так и ее окрестности для того, чтобы в дальнейшем использовать это в своих сочинениях. Возможно, писал он в докладной на имя Фаддея Петровича, одним из этих сочинений, если ему позволит время, будет история тюрьмы, никем, насколько он знает, еще не написанная. Фаддей Петрович в своей резолюции на докладной записке одобрил это решение Пилигрима, и тому было предоставлено право свободно передвигаться как в самой тюрьме, так и в ее окрестностях.
   Окрестности тюрьмы удачно дополняли само необъятной величины тюремное здание, в чем-то похожее на Вавилонскую башню, имеющее множество уровней, всевозможных пристроек, галерей и тайных ходов, и уходящее, кроме того, в землю на сотни метров. Это было и понятно, поскольку такое монументальное здание должно было на чем-то держаться, чтобы выдержать вес миллионов тонн красного кирпича, из которого оно было сложено. Точного плана тюрьмы не было ни у кого, и поговаривали, что ее начали строить еще на заре мира, чуть ли не в одно время с уже упоминавшейся Вавилонской башней. Постоянно находили новые уровни, как нижние, так и верхние, построенные столетия назад, с прикованными к стенам узниками, от которых давно уже остались одни скелеты. Существовало множество легенд, посвященных тюрьме, в которых излагались душераздирающие истории о заключенных, забытых в своих камерах, и сошедших с ума, или умерших от жажды и голода. В некоторых легендах утверждалось, что городская тюрьма соединена потайными подземными ходами со всеми остальными тюрьмами мира, все ужасы, все тайны, и всю безнадежность которых она в себя впитала. Многие верили, что через тайные ходы, прокопанные неизвестно кем, можно попасть вообще в любую точку земли, как бы далеко от города она ни находилась. Впрочем, после того, как время остановилось, и вся предшествующая история исчезла, в эти легенды уже мало кто верил.
   Окрестности тюрьмы были настолько живописны, что многие художники специально приходили сюда со своими мольбертами, и писали идиллические пейзажи с ручьями, зелеными лугами, небольшими рощами, старыми развалинами и тучными стадами, пасущимися на лугах, поросших высокой зеленой травой. Сразу же за тюрьмой начинались огороды, на которых выращивали картофель и разнообразные овощи, ежедневно доставляемые в тюремную кухню. Разумеется, на этих полях работали заключенные, одетые для безопасности в большие деревянные колодки, специально, по распоряжению тюремной администрации, ежедневно отправляемые на работы. Точно такие же заключенные на окрестных холмах собирали землянику и другие ягоды, из которых искусные тюремные повара пекли изумительные пироги, отведать которых хотелось многим. В городе даже существовала поговорка, что ради земляничного тюремного пирога не грех годик – другой посидеть в одиночной камере. Говорившие так, очевидно, не очень хорошо представляли себе, что это такое, однако истории про знаменитые тюремные пироги в городе упорно передавались из уст в уста, и о них даже писали в газетах, следовательно, доля истины в этих поговорках все же была.
   Пилигрим вдоволь нагулялся по окрестным холмам и лугам, впитывая в себя всю прелесть окружающих  тюрьму идиллических пейзажей. Он даже хотел было добраться до странных развалин, виднеющихся на горизонте, похожих на развалины давно исчезнувших городов, но Фаддей Петрович объяснил ему, что этого делать не следует, поскольку развалины эти не что иное, как обыкновенные миражи, к которым можно идти бесконечно, так и не сумев дотронуться до них рукой. Поэтому Пилигрим, которому очень хотелось выяснить, что же это за развалины, подавил в себе естественное любопытство художника, и решил сосредоточить все свое внимание на самой тюрьме, которая с некоторых пор вынужденно стала его домом.
   Попав в подземелья  тюрьмы, Пилигрим был поражен системой бесчисленных ходов, которые, кажется, вели во все стороны света, и одновременно в никуда, ставя в тупик несведущего человека. Но, впрочем, кого здесь можно было назвать сведущим человеком? В подземелья тюрьмы уже долгие годы никто не заглядывал, всем хватало дел и наверху, и о том, что там творилось, мало кто догадывался. Пилигрим, исследуя подземелья, натыкался то на огромные залы, заполненные робами всех стран мира, неизвестно как здесь оказавшиеся, с нашитыми у них на груди тюремными номерами и специальными знаками, обозначавшими, что ты смертник, еврей, русский, генерал вражеской армии, особо ценный специалист, никчемная тюремная вошь, и тому подобное. То, случайно уйдя вперед по тускло освещенному туннелю, он попадал в музей, экспонаты которого были изготовлены руками самих заключенных, изнывающих от скуки и от невозможности реализовать свои творческие мечты. Здесь были картины, скульптуры, резьба по дереву, макеты храмов всевозможных религий, чеканка, изумительной красоты иконы, и даже изящно изданные в тюремной типографии книжки стихов и романов самих заключенных, посвященные, как правило, тюремному начальству. В следующий раз Пилигрим наткнулся на бесконечные стеллажи, уставленные пухлыми томами с личными делами заключенных, скопившимися здесь за последние столетия. Стеллажи эти уходили в бесконечность на многие километры, и в них, очевидно, были собраны сведения о всех заключенных мира от древнейших времен и до нынешних дней. Где-то среди этого бесконечного массива пухлых томов, многие из которых уже превратились в прах, находилось и его личное дело. Пилигрим наугад стал искать его, но через несколько дней непрерывных поисков, подняв кверху тонны пыли и спугнув сотни откормленных тюремных крыс, понял, что может сойти с ума, и должен немедленно прекращать свои бесплодные попытки найти то, что ему, в сущности, совсем не нужно. Он совсем, пользуясь дарованной ему свободой, забыл о данном директору тюрьмы обещании написать историю его странной женитьбы на юной девушке. Одним словом, настала пора нанести визит вежливости Фаддею Петровичу и Варваре Владимировне.
 
 
 
   18.
 
   — Какие гости! воскликнул Фаддей Петрович, встречая у порога Пилигрима, который набрался смелости, и все же решил нанести обещанный визит вежливости. – Смотри, Варенька, какие знатные гости пожаловали в наше скромное жилище! Немедленно неси свою знаменитую наливку, пусть господин Пилигрим выпьет рюмочку прежде, нежели он переступит порог этого дома!
   Тут же появилась и сама Варенька, которая уже не казалась молоденькой девушкой, какой представлял ее Пилигрим, а была уже довольно располневшей дамой лет двадцати семи или двадцати восьми. Она широко улыбалась, и несла на подносе рюмку, наполненную наливкой, которую с низким поклоном и поднесла гостю.
   — Наша, домашняя, вишневая, сама готовила из отборных вишен, пока Фаддей Петрович пропадал на работе. Вы пейте непременно у порога, поскольку таков наш обычай, мы всегда таким способом встречаем особо важных гостей!
   Пилигриму пришлось выпить рюмку необыкновенно сладкой наливки, от которой его чуть не стошнило. Хорошо еще, что в этой чертовой наливке не плавают мухи, подумал он, ставя рюмку обратно на поднос, и целуя пухлую ручку хозяйки. Помнится, когда я в прошлом писал про наливку, я всегда почему-то упоминал, что в ней плавает муха.
   — Наша наливка обычно выдерживается на подоконнике, — словно в подтверждение его мыслей сказал Фаддей Петрович, вводя гостя в гостиную, и усаживая его за стол, — и в графин с вишнями, особенно если он неплотно закрыт, частенько забираются мухи. Вы уж, батенька, не обессудьте, если и у себя в рюмке муху найдете, она там уже давно задохнулась, и никакой заразы в ней больше нет.
   — Лучше муха в рюмке, чем тюремная крыса в камере смертника, — ответил ему, сразу же охмелев от сладкой дряни, Пилигрим. – К тому же из таких милых ручек, как у вашей супруги, можно вообще принять что угодно, хоть муху в наливке, хоть яд в хрустальном бокале!
   — Мы не казним заключенных с помощью яда, — сказала, улыбаясь, хозяйка квартиры, — мы обычно практикуем усекновение головы, или повешение на пеньковой веревке. Это самые распространенные виды казни в этом городе. А что касается казни посредством яда, то мы этот вопрос пока что обдумываем, но на практике ни разу не применяли!
   — Варвара Владимировна, с которой я вас, кстати, еще не познакомил, вмешивается во все внутритюремные дела, а также присутствует на всех казнях, проводимых на Лобном Месте. Она стала мне поистине неоценимым помощником, и без ее участия я теперь и шагу ступить не могу! Впрочем, давайте уж все по — порядку, и по положенному протоколу. Знакомьтесь, это моя супруга Варвара Владимировна!
   — Очень приятно! – сказал Пилигрим, и еще раз поцеловал пухлую ручку хозяйки.
   — А это известный писатель господин Пилигрим, узник нашей тюрьмы, который, если позволит время, напишет историю нашей невероятной женитьбы!
   — Очень приятно, прошу располагаться, как дома, — широко улыбнулась Варвара Владимировна, и сделала рукой широкий жест, означающий высшую степень доброжелательности. – Читала все ваши книги, особенно детские, и плакала иногда так, что слезы текли в три ручья!
   — Читали кому, детям? – спросил у нее Пилигрим.
   — Нет, к сожалению, не детям, поскольку у нас с Фаддеем Петровичем, к сожалению, детей быть не может. Вот уже десять лет, как мы поженились, и детей у нас нет, а есть вся тюрьма с ее заключенными, которые и являются нашими детьми. Читала я сама себе в детстве, когда еще была девочкой, и брала ваши книги в школьной библиотеке.
   — Она и сейчас читает некоторым заключенным книги, — пояснил Фаддей Петрович, — не ваши, конечно, а другие, более взрослые, хотя и у вас, насколько я осведомлен, взрослых книг тоже достаточно. И читает в первую очередь тем, кто приговорен казни, и кого некому перед смертью утешить.
   — Это правда, — сказала, потупившись, Варвара Петровна, — я отношусь к заключенным, как к детям, мы с Фаддеем Петровичем решили, что пусть тюрьма будет для нас одним большим домом, а заключенные – нашими родными детьми. А ведь читать книги родным детям – это так естественно и приятно, не правда — ли, господин Пилигрим?
   — Разумеется, это так, — подтвердил Пилигрим, — я, когда моя дочь была еще маленькой, каждый вечер читал ей перед сном что-нибудь из своих сочинений и из классики, для детей очень полезно, чтобы родители читали им перед сном!
   — А что стало с вашей дочерью? – спросила у него Варвара Владимировна.
   — Она умерла, — ответил ей Пилигрим.
   — В таком случае у нас с вами много общего, ведь наши с Фаддеем Петровичем дети – а это, как вы уже знаете, все заключенные в этой тюрьме, — тоже безвременно умирают. Одни на Лобном Месте, от рук палача, другие в своих одиночных камерах, не выдержав тяжести заключения. Надеюсь, ваша дочь умерла не от рук палача, и не в одиночной камере, где и взрослые мужчины не могут выдержать больше года?
   — К счастью, до этого не дошло, — ответил ей Пилигрим, — в одиночную камеру попал я, и на Лобном Месте суждено умереть тоже мне. Ее сбили машина, когда она неосторожно переходила дорогу. Причина очень банальная, но, тем не менее, и она привела к преждевременной смерти.
   — Поверьте, господин Пилигрим, — положила ему на руку свою пухлую ладошку Варвара Владимировна, — мне действительно очень жаль вашу дочь, ведь мы теперь так с вами похожи! Наши дети умирают, не дожив до положенного срока, и такое сходство не может быть чистой случайностью. Считайте этот дом своим домом, распоряжайтесь здесь всем, чем захотите, можете даже вообще здесь поселиться, тем более, как мне сказал Фаддей Петрович, вы планируете написать рассказ о нашей странной женитьбе!
   — Мне бы очень хотелось сделать это, — ответил ей Пилигрим.
   — Ну так и делайте, господин Пилигрим, ну так и делайте! – энергично сжав его руку своей теплой ладошкой, воскликнула Варвара Владимировна. – Будьте нам другом, ведь в этой тюрьме нам обоим так одиноко. Поверьте мне, что видеть каждый день на протяжении десяти лет голые тюремные стены и вделанные в них стальные решетки не очень-то приятно для молодой женщины, вроде меня!
   — Варваре Владимировне это не очень приятно, — подтвердил сидевший рядом Фаддей Петрович, — но она отлично со всем справляется!
   — Да, я справляюсь, — сказала Варвара Владимировна, — но я ведь еще так молода! Мне ведь всего лишь двадцать пять, или двадцать шесть, я уже точно не помню, в этой тюрьме совсем теряешь счет времени.
   — Тридцать один, — напомнил ей муж, — тебе уже тридцать один.
   — Ну даже если и тридцать один, — упрямо возразили Варвара Владимировна, -  это еще не значит, что я должна себя похоронить здесь. Тридцать один – это время расцвета для любой женщины, и тем более, это не семьдесят пять, когда уже не можешь иметь детей!
   — Варвара Владимировна намекает на мой возраст, — пояснил Пилигриму Фаддей Петрович, — и на то, что я уже не могу, к сожалению, иметь собственных детей.
   — Не можешь заделать ребенка, если называть вещи своим именем! – воскликнула Варвара Владимировна.
   — Но, Варенька, — попытался успокоить ее муж, — ведь все заключенные в тюрьме давно уже стали твоими детьми, зачем же ты хочешь большего? Зачем тебе свои дети, зачем ты мечтаешь, чтобы кто-нибудь заделал тебе ребенка?
   — Затем, что я молода и красива, — с вызовом ответила ему Варенька, — и не хочу навечно похоронить себя в этих стенах. Да, я стала матерью всем заключенным, и не собираюсь складывать с себя эту тяжелую и сладкую ношу, но от собственных детей отказываться тоже не буду!
   — Но, Варенька, ведь это абсурд, ведь это в принципе невозможно, поскольку в моем возрасте детей быть не может. То есть, я хочу сказать, не может быть детей от меня, твоего законного мужа. Оставь эту блажь, смирись со своей несчастной и одновременно высокой судьбой, и не думай о том, чего достичь невозможно!
   — Иногда и блажь оборачивается приятным сюрпризом! – загадочно сказала Варенька, плотоядно, не отрываясь, глядя в глаза заинтригованному Пилигриму. – Впрочем, что это мы все о своем, да о своем, а про земляничный пирог и про чай совершенно забыли!
   Она отвела от Пилигрима свой гипнотический взгляд, легко вскочила на ноги, и побежала на кухню за чаем и пирогом.
   — К сожалению, — пояснил Пилигриму Фаддей Петрович, — без земляничного пирога в этих стенах вам обойтись не удастся. Но не волнуйтесь, Варвара Владимировна готовит его даже лучше, чем тюремные повара!
   — А я и есть тюремный повар, — крикнула из кухни Варвара Владимировна, — я ведь живу в тюрьме, и уже много лет никуда отсюда не выходила. Разве что на Лобное Место, посмотреть казнь очередного преступника.
   — Мы с Варварой Владимировной любим ходить на Лобное Место, — опять пояснил Пилигриму Фаддей Петрович, — это основное развлечение в этих стенах, не считая, разумеется, чисто мужских вечеринок, в которых Варвара Владимировна, естественно, участия не принимает.
   — Я в их мужских посиделках участия не принимаю, — подтвердила Варвара Владимировна, внося в комнату огромны земляничный пирог, и аккуратно опуская его на стол. – Мы собираемся с женами следователей и надзирателей, и плачемся друг дружке в платочек и в кофточку, а мужчины на своей половине предаются разврату с осужденными женщинами!
   — Помилуй, Варвара Владимировна, какой разврат, какие осужденные женщины!? – воскликнул Фаддей Петрович. – Уверяю тебя, что никаких осужденных женщин у нас и в помине нет, одни лишь чисто мужские разговоры о работе, и о последних городских новостях.
   — Правда? – насмешливо спросила у него Варвара Владимировна. – А откуда же тогда берутся в тюрьме новорожденные дети, которых регулярно топят в сточных канавах, лишь бы не узнало о них городское начальство?
   — Помилуй, Варенька, — еще раз в сердцах воскликнул Фаддей Петрович, — какие дети, какое начальство, кого топят в сточных канавах?  Уж кому-кому, а тебе должно быть известно, что детей ни в городе, ни в тюрьме, ни у кого быть не может. Что все здесь отныне живут вечно, что времени больше не существует, и что никто больше не рождается, и не умирает. За исключением тех, кто приговорен к казни на Лобном Месте. Следовательно, никаких детей рождаться в тюрьме не может, тем более от меня, ведь ты хорошо знаешь, что я детей иметь не могу.
   — Лучше бы ты мог их иметь, пусть даже и на стороне, — с сожалением сказала Варвара Владимировна, разливая по чашкам чай, и накладывая всем по большому куску земляничного пирога. – Лучше бы ты мог иметь их где-то нас стороне, а заодно и мне заделать маленького ребеночка. Все же не так скучно было сидеть здесь целыми днями, пока ты пытаешь кого-то в подвале, или пьешь в компании своих сослуживцев.
   — Не слушайте ее, господин Пилигрим, — добродушно сказал Фаддей Петрович, откусывая кусок земляничного пирога, — это все женские фантазии и капризы, вызванные одиночеством и воспоминанием о казненном отце. Кушайте земляничный пирог, пока он совсем не остыл, а завтра с утра вместе с нами отправляйтесь на Лобное Место, там будут казнить новых преступников.
   — Новых преступников? – спросил Пилигрим, откусывая, в свою очередь, большой кусок пирога, и запивая его чаем из чашки.
   — Да, новых преступников, которых недавно поймали в пещерах на побережье, и уже успели приговорить к смертной казни.
   — К смертной казни?
   — Да, к четвертованию и к отсечении головы. Между прочим, и бывшего следователя тоже казнят. Приходите непременно завтра с утра, будет все городское начальство, включая знакомого вам прокурора, ну и, разумеется, мы с Варварой Владимировной тоже там будем.
   — Мы там будем даже раньше других, — пояснила Пилигриму внезапно успокоившаяся Варенька. – Ведь Лобное Место – это место первой нашей с Фаддем Петровичем встречи, именно там мы познакомились, и именно там решили связать наши судьбы.
   — Одни встречаются в лесу, другие в поле, третьи в переполненном трамвае, — сказал, любовно глядя на жену, Фаддей Петрович, — а мы с Варенькой встретились на Лобном Месте, где как раз в этот день казнили ее отца. Теперь это место окутано для нас романтикой, и мы приходим туда каждый раз, как на нем совершается казнь.
   — А дух казненного отца вам случайно не является в эти мгновения? – спросил у Вареньки Пилигрим. – В окровавленном саване, и с укором в горящих глазах?
   — Ну что вы, какой дух казненного отца? – добродушно рассмеялась Варенька, накладывая и себе, и Пилигриму с Фаддеем Петровичем еще по одному куску пирога, и наливая всем еще по одной чашке чая. – Никаких горящих взглядов и окровавленных саванов я не вижу. Ведь благодаря казни отца состоялось мое земное счастье, и осуществилась моя мечта встретить преданного и любящего человека. Отец всю жизнь был в бегах, скрывался на конспиративных квартирах и в дальних пещерах, он не мог сделать меня счастливой, и только лишь его смерть вернула меня к жизни.
   — Его казнь, — уточнил Пилигрим.
   — Да, — простодушно, глядя на него своими водянистыми и круглыми глазами, с тоненьким ободком бесцветных бровей, ответила Варенька, — и только его казнь вернула меня к жизни. Ведь я теперь не дочка преступника, а жена уважаемого человека, и, кроме того, мать всем заключенным, содержащимся в этой тюрьме. Без казни и без Лобного Места ничего бы этого не было, и именно поэтому мы с Фаддеем Петровичем не пропускаем теперь ни одной казни. Если бы я умела писать стихи, я бы посвятила Лобному Месту какое-нибудь стихотворение.
   — Но, может быть, это сделает завтра господин Пилигрим, который, я надеюсь, составит нам утреннюю компанию?
   — К сожалению, я сейчас не в ударе, — ответил ему Пилигрим, — и стихи уже давно не пишу, но утреннюю компанию, если не просплю, конечно, составлю.
   — Вы уж не проспите, голубчик, — попросила у него Варенька, глядя все теми же немигающими и выпученными, словно у жабы, к тому же бесцветными, глазами. – Вы уж не проспите, ведь зрелище утренней казни нельзя сравнить ни с чем, разве что с объяснением в любви между тюремщиком и беспризорной девчонкой!
   — В таком случае ни за что не просплю, — ответил ей Пилигрим, чувствуя, что третьего куска пирога и еще одного водянистого взгляда хозяйки он не осилит.
   — И не забывайте, что вы обещали написать историю нашего с Варенькой знакомства, — напомнил ему Фаддей Петрович.
   — О таком необыкновенном знакомстве я не смогу забыть уже никогда, — успокоил его Пилигрим.
   — Может быть, еще одну рюмочку наливки на посошок? – добродушно спросила Варенька.
   — Нет, нет, ни в коем случае, мне ведь еще надо дожить до завтрашнего утра, и увидеть своими глазами место вашей романтической встречи!
 
 
 
   19.
 
   Наконец все уселись по своим метам, и начали ждать выхода палача. Вслед за палачом, как всем было известно, должны были вывести и осужденных. На трибунах места хватило только городскому начальству и почетным гостям, среди которых был и Пилигрим. Рядом с ним по одну и по другую сторону сидели Фаддей Петрович с Варварой Владимировной и городской прокурор. Чуть ниже расположилась матрона Слезоточивая в компании двух тощих девиц.
   — Всю компанию привести сюда ей не дали, — шепотом, наклонившись к Пилигриму, сказала Варвара Владимировна. – Хорошо еще, что двум этим тощим сучкам разрешили зайти на трибуну. Здесь могут быть только почетные гости вроде вас, господин Пилигрим, да городское начальство во главе с новым председателем Совета.
   — Я был знаком с председателем старым, — также шепотом ответил ей Пилигрим, — его все так и звали, Председателем с большой буквы, оставил его в лагере беглецов перед тем, как меня арестовали.
    — Его уже поймали, и сегодня казнят вместе с другими, — также шепотом пояснил Фаддей Петрович. – Его, и террористку по прозвищу Волчица. Крутая особа попалась, все зубы наши следователи об нее обломали. Впрочем, и ей немало зубов тоже выбили.
   — Ее сильно пытали? – с испугом спросил Пилигрим.
   — К сожалению, без этого обойтись невозможно, особенно в случае этой злобной особы. Ее ведь пытались поймать очень давно, устраивали облавы, и назначали крупные вознаграждения, но она всякий раз уходила, убивая кого-нибудь из милиции. Ну ничего, сейчас она ответит за все, отдаст Богу душу вместе со своим Председателем и вашим знакомым следователем!
   — А еще кого-нибудь поймали в лагере беженцев? – спросил у него Пилигрим.
   — Поймали всех, и мужчин, и женщин, ни одного не оставили на свободе. А если кто-то и остался в тайных ходах, то задохнулся от газов, которые туда запустили.
   — А вы не помните, была ли там женщина, очень больная, с рыжими волосами, которую звали Ребекка?
   — Не торопите события, господин Пилигрим, — ответил ему загадочно начальник тюрьмы, — со временем вы узнаете обо всем, а пока посмотрим на казнь этой троицы.
   — А вы уверены, что их всех поймали, может быть, кого-то попросту пропустили?
   — Я же говорю вам, что взяли всех, в том числе и женщин, тем более тех, кто не мог убежать из-за болезни, и был прикован к постели.
   — Вы говорите, что будут казнить только троих?
   — Да, всех остальных казнят позже, в том числе и вас, господин Пилигрим. Но не раньше, чем вы напишите историю нашей тюрьмы!
   — А также историю нашего с Фаддеем Петровичем романтического знакомства! – добавила уже громче Варвара Петровна.
   — Нельзя ли потише? – повернула к ним свое жирное, похожее на свиную морду, с хитрыми заплывшими глазками, лицо матрона Слезоточивая. – Вы не у себя в тюрьме, а в общественном месте, и должны иметь уважение к приглашенным гостям!
   — Мы в своем праве, – закричала на нее во весь голос Варвара Владимировна, — и хорошо знаем, где можно разговаривать громко, а где нельзя! Командуйте у себя в церкви, да в программах по телевизору, которые слушают недоумки, а на Лобном Месте указывать нечего, это часть нашей тюрьмы, и заключенных на казнь отправляем именно мы!
   — Ах ты, потаскуха! – закричала на нее в ответ матрона Слезоточивая. – Ты думаешь, я не знаю, что за последние десять лет ты ни разу не ходила в церковь, и не клала поклоны  Богу Всех Обретенных Надежд? Вот увидишь, гнида тюремная, чем это для тебя кончится, сама в итоге попадешь под топор палача!
   — Это я гнида тюремная? – вскричала Варвара Владимировна, и прыгнула сверху на оскорбившую ее матрону, вцепившись в  редкие, похожие на свиную щетину, волосы. – Это я в итоге попаду под топор палача? Да ты сама сейчас сдохнешь, не дойдя до Лобного Места!
   Они пытались вырвать друг у друга волосы и выцарапать глаза, а потом не удержались на месте, и покатились вниз, к подножию Лобного Места. Странно, но никто из сидящих на трибуне, включая Фаддея Петровича, и двух тощих спутниц матроны, не стал их разнимать. Все только с большим любопытством следили, чем закончится их жестокая схватка.
   — У них давние счеты, — пояснил Пилигриму Фаддей Петрович, — и такие разборки происходят между обоими довольно часто. Все уже к ним привыкли, и заранее знают, что вмешиваться в драку нельзя.
   — Да, действительно, — сказал молчавший до этого прокурор, — лучше не вмешиваться в подобные драки, потому что сам можешь здорово получить!
   — Но ведь они  могут поубивать друг друга, — возразил ему Пилигрим, — да и окружающие могут пострадать от их драки.
    — Для окружающих это бесплатное развлечение, — ответил ему прокурор, — подобные потасовки регулярно происходят во время казней, и не только здесь, на трибуне, но и в толпе простого народа, стоящего вокруг Лобного Места. Это вполне объяснимо, поскольку нервы у всех взвинчены, все жаждут казни и крови, а палач специально затягивает представление, добиваясь увеличения жалования. Впрочем, речь идет не о нынешнем палаче, а о предыдущем. Думаю, что во время вашей будущей казни ажиотаж в обществе будет еще больший, и драк, а также обмороков и истерик, случится не меньше!
   — Вы думаете, что все так и будет?
   — Я в этом уверен, — добродушно потрепал его по плечу прокурор. – Вы ведь известный преступник, за вашей судьбой следят все городские газеты, и нет в городе такого человека, который бы не мечтал присутствовать на вашей казни. Но не пугайтесь раньше времени, ни сегодня, ни завтра этого не случится, и чтобы вы совсем успокоились, приглашаем вас с Фаддеем Петровичем после сегодняшней казни принять участие в нашей небольшой дружеской вечеринке.
   — Дружеской вечеринке?
   — Да, небольшом мальчишнике, на котором будут только самые проверенные друзья. А также подруги, хоть на мальчишниках это и не принято.
   — Давно не ходил на мальчишники, — признался ему Пилигрим, — отвык уже, и боязно начинать все сначала.
   — Ничего, привыкайте, — вмешался в разговор Фаддей Петрович, — нашего мальчишника, который устраивается каждый раз после казни, вам нечего опасаться. Все очень благопристойно, небольшая дружеская компания, никого лишнего, одни лишь друзья, связанные работой и общими интересами.
   — Вы считаете, что у меня с вами общие интересы?
   — А как же, господин Пилигрим, — ответил ему прокурор, — у следствия и преступника всегда общие интересы. Как, впрочем, и у палача с осужденным на казнь.
   — И у топора с шеей, на которую он должен упасть, — неожиданно для себя сказал Пилигрим.
   В это время Варвара Владимировна и матрона Слезоточивая, которым, очевидно, надоело валяться внизу у трибуны, спокойно поднялись, отряхнулись, и, как ни в чем ни бывало, поднялись наверх.
   — Хорошо все, что хорошо кончается, — сказал прокурор.
   — Не ушиблась ли ты, матушка? – заботливо спросил у супруги Фаддей Петрович, отодвигаясь в сторону, и освобождая ей свободное место.
   — Нет, — спокойно ответила ему, оправляя платье и волосы, Варвара Петровна, — не ушиблась, а этой свинье намяла бока хорошо!
   Тут как раз на помост вели троих приговоренных к казни. Толпа заорала и завизжала, приветствуя их и одетого в красный колпак палача. На украшенном по бокам гирляндами живых цветов Лобном Месте стояла уже виселица, плаха с воткнутым в нее топором, и прочие приспособления для жестокой и позорной казни.
   — Фаддей Петрович, ты не знаешь, кого сегодня будут казнить первым? – с любопытством спросила у мужа Варенька, плотоядно глядя на троих смертников, покорно ожидающих своей участи.
   — Согласно протоколу, — ответил ей Фаддей Петрович, — первым казнят предателей, обманом прокравшихся в наши ряды.
   — А кто это? – попросила уточнить Варвара Владимировна.
   — Это следователь, — ответил ей муж. – Бывший следователь, которого сегодня повесят раньше других.
   — А почему не четвертуют и не отрубят голову? – продолжала допытываться Варвара Владимировна.
   — Потому что повешение – самый позорный вид казни, он применяется тогда, когда надо унизить кого-то, и показать всем, насколько он низок и жалок. Вот, смотри, смотри, ему уже надевают на шею петлю!
   И действительно, на шею следователю, который был абсолютно спокоен, и даже, кажется, улыбался чему-то, надели петлю, и попросили взойти на небольшую скамеечку, а палач секунду помедлил, давая зрителям возможность насладиться торжественностью момента. Внезапно следователь повернул голову в сторону трибун, и посмотрел прямо в глаза Пилигриму. У Пилигрима мурашки пробежали по коже! Разумеется, он сам допрашивал, пользуясь представившейся ему возможностью, этого негодяя и извращенца, и сам же ходатайствовал о его казни, но вынести взгляд осужденного было необычайно трудно. Бывший следователь улыбался так чисто и так проникновенно, глядя на Пилигрима, и одновременно сквозь него, что казалось, будто он уже видит себя опять десятилетним ребенком в далеком детстве, отправленным в санаторий, где его со всех сторон обмазали грязью. А необъятной толщины женщина, одетая в белый лифчик и такие же белые трусы, окатывает его водой из шланга, по-матерински похлопывая ниже спины. Было видно, что следователь ничего не боится, что он уже давно порвал все связи с жизнью, и что единственная его мечта состоит в том, чтобы побыстрее вновь стать мальчиком, встретившись с той, которая единственная из всех  поняла его и пожалела. Встретившись, чтобы потом начать все сначала. Мгновение кончилось, палач выбил ногой скамеечку, и следователь повис на пеньковой веревке, все так же глядя вперед абсолютно спокойными и удивительно чистыми глазами.
   Боже, думал про себя Пилигрим, где же грань между злом и добром? Почему же отъявленные преступники умирают так легко и свободно, чтобы в будущем, начав все сначала, вновь совершить все тот же преступный круг насилия и злодейства? Или, быть может, смерть все же что-то меняет в судьбе человека, и круг будущей жизни, если он вообще существует, будет уже иным, и вместо злодея по жизни пройдет тихий и блаженный мечтатель, не обидевший ни разу и мухи, и покорно сносящий все насмешки и все удары судьбы?
   Толпа закричала, приветствуя повешение бывшего следователя, а палач уже взял за руку Председателя, и вывел его на середину помоста.
   — А вот этого сейчас четвертуют, — сказал прокурор, — хотя на самом деле его тоже надо было повесить!
   — Если не выдерживаете вида крови, то вам на четвертование лучше не смотреть, — объяснил Пилигриму Фаддей Петрович. – Можете от вида крови элементарно грохнуться в обморок!
   — У меня такое было по первому разу, — призналась Варвара Владимировна, — но потом я закалилась, и уже ни одного четвертования не пропускала.
   — Она специально просит начальство присуждать смертников именно к четвертованию, когда последовательно отрубают все руки и ноги, и от человека остается один жалкий обрубок с торчащей с одной его стороны головой.
   — Голову потом тоже отрубают, — со знанием дела сказала Варенька, — но до этого она, представьте себе, все понимает, и даже иногда разговаривает с палачом!
   — Это оттого, что люди очень живучи, — пояснил Фаддей Петрович. – То, что может выдержать человек, не может больше никто в животном мире!
   — Человек – это высокоорганизованная скотина, — решил высказать свои познания прокурор. – Что-то вроде свиньи, или коровы, но только с мозгами.
   — У свиней мозги тоже есть, — возразила ему Варенька. – Я иногда готовлю свиные желудки с мозгами и с гречневой кашей, так Фаддей Петрович уверяет, что это вообще мое фирменное блюдо, и за него мне вполне можно давать медаль!
   — Если бы вы готовили из человеческих мозгов, — пошутил прокурор, — вам бы наверняка дали не медаль, а орден!
   В это время палач уже растянул Председателя на помосте, привязав к каждой его руке и ноге веревки, которые закрепил на отдельных колышках.
   — Палач-то новый, — сказала Варвара Владимировна, — старый сошел с ума от обилия казней, но для того, чтобы скрыть это от населения, всем объяснили, что он не согласен с получаемым жалованьем.
   — У него ведь не только жалование, но и надбавки за вредность, — пояснил прокурор, — и, кроме того, некоторые из вещей казненных достаются палачу и его подмастерьям.
   — Внимание, — закричала Варенька, — сейчас начнется, он уже поднимает топор! Вы, господин Пилигрим, лучше прикройте глаза рукой, и смотрите вполглаза через растопыренные пальцы. А я, если вы чего-то пропустите, вам потом расскажу.
   Палач взмахнул топором, и отрубил одну из ног Председателя, потом поднял ее над головой, и бросил в толпу зрителей. Толпа закричала, женщины завизжали, и все бросились искать окровавленную ногу, которая разбрызгивала во все стороны фонтаны яркой, похожей на вино, крови.
   — Отрубленные руки и ноги считаются сувенирами, — пояснил несведущему Пилигриму прокурор, — и многие даже платят большие деньги, чтобы заполучить их себе.
   Пока толпа дралась за ногу, палач отрубил у Председателя еще и руку, и также бросил ее в толпу. В толпе все смешалось, многие в ней попадали в обморок, другие стали выкрикивать патриотические лозунги, и славить правительство. Какой-то длинноволосый юнец забрался на Лобное Место, и, закатывая глаза, стал навзрыд читать  малопонятные стихи. Все вокруг было забрызгано кровью, а палач продолжал свою работу, последовательно отрубив у жертвы еще одну руку и одну ногу.
   — Я же говорила, что в итоге остается одна голова, — восторженно завизжала Варенька, обращаясь неизвестно к кому. – Ах, как все это возбуждает, и я бы на твоем месте, Фаддей Петрович, после подобных казней все же попыталась заделать мне маленького ребеночка!
   — Ты же знаешь, дорогая, что у директоров тюрем детей быть не может, — мягко ответил ей муж. Это профессиональное заболевание, которое, к сожалению, ничем не лечится. Смирись, и досмотри все до конца, сейчас будут рубить голову!
   И действительно, как Пилигрим не пытался загородиться рукой от происходящего на Лобном Месте, но сквозь неплотно сжатые пальцы ему волей-неволей пришлось увидеть, как Председателю отрубают голову.
   Палач поднял отрубленную голову над помостом, некоторое время подержал ее в воздухе, а потом также кинул в толпу. Перед тем, как полететь вниз, голова открыла глаза, и посмотрела на Пилигрима. Взгляд ее был чистым и ясным, таким же, как у казненного до этого следователя, и Пилигрим вдруг подумал, что для чистоты эксперимента и у него во время казни должен быть точно такой же чистый и ясный взгляд.
   — Ну все, пиши пропало, — сказал прокурор, — толпа теперь возбудилась настолько, что казнь следующего смертника придется перенести на неопределенное время!
   И действительно, появившаяся стража спешно увела с Лобного Места Волчицу, и стала оттеснять в сторону совершенно обезумевшую и забрызганную кровью толпу.
   — Неплохо провели время, — сказал Пилигриму Фаддей Петрович, — во всяком случае, это одна из самых запоминающихся экзекуций из всех, что я когда-либо видел.
   — Лучше бы ты видел их поменьше, а возбуждался побольше! – не преминула воткнуть в него шпильку Варвара Петровна.
   — Кстати, о возбуждении, — загадочно сказал прокурор, беря Пилигрима за локоть, и внимательно глядя ему в глаза. – После каждой казни мы собираемся на мальчишник, это такая традиция, которой мы строго придерживаемся. Приглашаем с Фаддеем Петровичем и вас принять участие в нашей небольшой вечеринке.
   — Конечно, — ответил ему Пилигрим, — после всего увиденного небольшая доза алкоголя была бы для меня весьма кстати!
   — Примете все, и не только алкоголь, — опять загадочно сказал ему прокурор.
 
 
 
   20.
 
   — Вот это и есть наш скромный мальчишник, — сказал прокурор, показывая Пилигриму на себя, Фаддея Петровича, матрону Слезоточивую, и двух уже известных тощих девиц. – Плюс, конечно же, вы, господин Пилигрим. Не правда — ли, приличное общество?
   — Вы удивлены, — не давая ему ответить, спросил Фаддей Петрович, — что в нашем скромном мужском обществе присутствует матрона Слезоточивая вместе с двумя своими помощницами?
   — Ну что вы, — ответил ему Пилигрим, — я уже давно утратил способность чему-либо удивляться!
   — Не отрицайте, не отрицайте, удивлены, это написано на вашем лице, — продолжал объяснять Фаддей Петрович, — но в данном случае все закономерно. Матушка Слезоточивая в гораздо большей степени мужчина, чем женщина, имея в виду ее особые духовные качества. Она несгибаемый духовный боец, прирожденный лидер, и вполне могла бы быть в средних веках каким-нибудь полководцем, или религиозным реформатором.
   — Средних веков никогда не существовало, — ответила матушка Слезоточивая, — как, впрочем, и никаких иных веков, кроме тех, что существуют у нас. Точнее, они, возможно, когда-то и существовали, но с обретением бессмертия жителями этого города их существование ставится под очень большое сомнение!
   — Матушка Слезоточивая очень большой теоретик и философ, — пояснил Пилигриму прокурор, — она может объяснить любую историческую загадку, и трактовать ее с точки зрения современной религии.
   — Современная религия – самая правильная среди всех, что когда-либо существовали в природе! – бесстрастно констатировала матушка.
   — Разумеется, — ответил ей прокурор. – А с теми, кто это отрицает, боремся мы, прокуроры, отправляя безумцев в тюрьму, откуда их отправляют на Лобное Место!
   — Это типично ваш случай, — сказал Фаддей Петрович, глядя на Пилигрима. – Ведь вы тоже не согласны с тем, что прошлой истории не существовало, и что нынешняя религия самая правильная среди всех, что были до нее на земле?
   — Поскольку меня уже приговорили к смерти, — ответил ему Пилигрим, — то нет смысла что-то скрывать. Да, разумеется, я уверен, что предыдущая история существовала, и что нынешняя религия не является самой правильной и самой  мудрой. Кроме того, я не верю в бессмертие здесь, на земле, поскольку это опровергается множеством примеров, ну хотя бы все теми же казнями на Лобном Месте. Если бы осужденные люди были бессмертны, их бы невозможно было казнить!
   — Господь Всех Обретенных Надежд делает для преступников исключение, — сказала матрона Слезоточивая, — лишая их бессмертия за неверие и гордыню. Все же остальные живут теперь вечно, и вы бы, господин Пилигрим, тоже могли жить вечно, если бы не были так упрямы и так строптивы!
   — Мне незачем жить вечно, — ответил ей Пилигрим, — я потерял в жизни все, что когда-то имел, и не держусь за нее, с радостью приняв смерть от рук палача!
   — А вы уверены, что действительно потеряли все, что когда-то имели? – необыкновенно проникновенно спросила матрона, глядя на Пилигрима своими маленькими заплывшими глазками.
   — Да, я потерял все, что когда-то любил, и жизнь теперь для меня тягостна и постыла. Мне не нужно бессмертие без дорогих мне людей, воскресить которых я не могу!
   — Что не под силу слабому человеку, то под силу Богу Всех Обретенных Надежд! – загадочно сказала матрона.
   Сидевшие до этого тихо в углу две тощие девицы неожиданно захихикали, и с интересом посмотрели на Пилигрима.
   — Мне кажется, — вмешался в их разговор Фаддей Петрович, — что самое время сделать небольшой перерыв, и перейти к наиболее приятной части нашего дружеского мальчишника. Я имею в виду, что все мы сегодня порядком устали, и настало время немного промочить горло. Вина, вина, немедленно внесите вина! – закричал он неожиданно, и несколько раз хлопнул в ладоши.
   Дверь тотчас открылась, и в комнату, где расположилась вся компания, вошла Ребекка, одетая горничной, в белом кружевном фартуке, с белыми бантами в распущенных волосах, белых перчатках, белых сапожках, и с большим подносом в руках, на котором стояли наполненные бокалы.
   Пилигрим увидел Ребекку, и чуть не упал в обморок от неожиданности.
   — А вот и обещанный сюрприз, — сказал прокурор.
   — Только не падайте в обморок, господин Пилигрим, — попросил у него директор тюрьмы, дружески похлопывая по плечу. – Ничего страшного не произошло, в нашей тюрьме сюрпризы встречаются на каждом шагу, и это просто один из них, причем не самый большой. Уверяю вас, многие заключенные в этих стенах испытывали подчас куда большие потрясения!
   — Ну я же говорила, что Бог Всех Обретенных Надежд может забирать бессмертие, а может и вновь дарить его людям! – назидательно сказала матрона Слезоточивая.
   В ответ на эти слова две тощие девицы опять дружно захихикали, и еще пристальнее стали следить за Пилигримом.
   — Не хотите — ли шампанского? – спросила у Пилигрима Ребекка.
   Пилигрим покорно взял с подноса бокал с шампанским, и машинально отпил глоток. Ребекка между тем обошла всех присутствующих, и также предложила им шампанского. Не отказался никто, даже две тощие спутницы матушки Слезоточивой сидели теперь в углу с боками в руках, все так же насмешливо поглядывая на Пилигрима. Обойдя всех, Ребекка сделала реверанс, опять улыбнулась Пилигриму, и молча ушла за дверь.
   — Что, хороша? – спросил у Пилигрима прокурор. – Это была идея Фаддея Петровича представить ее в виде горничной. Кстати, а кто придумал этот странный наряд из белого фартука, сапожек, перчаток и лент в распущенных волосах?
   — Это все Варвара Владимировна, — живо отозвался Фаддей Петрович, — она любит такие вещи, и очень часто наряжает заключенных в самые немыслимые одежды. Вы не поверите, но даже осужденных на казнь она иногда одевает то в роскошные бальные платья и высоченные каблуки, а то во фраки с цилиндрами. Народ на площади просто безумствует, когда видит, как на Лобном Месте рубят голову такому фрачнику в черном цилиндре. Весь фокус здесь состоит в том, что цилиндр сидит так плотно, что отрубленная голова навсегда остается в нем, и толпа дерется уже не просто за голову, но и за то, что на ней одето.
   — Затейливая мастерица эта ваша Варвара Владимировна! – со смехом сказал прокурор.
   — Ну что вы, — возразил ему Фаддей Петрович, — ее предшественница была куда более затейливей, она устраивала в тюрьме целые представления, организуя показы мод прямо на  Лобном Месте. Представляете себе: смертники демонстрируют немыслимые наряды, а через минуту их четвертуют, или сажают на кол! Бедняжку тоже посадили на кол после того, как ее муж, директор тюрьмы, впал в немилость. К сожалению, это удел всех директоров, никто из них не умирает своей смертью, и всех ожидает точно такая же участь.
   — Молитесь Богу Всех Обретенных Надежд, и вы будете жить вечно! – назидательно сказала матушка Слезоточивая, держа в каждой руке по бокалу с шампанским, которые уже успела выпить до дна. – Бессмертие даруется только тем, кто верит в него, а всех остальных ожидает такая же участь, как вашего предшественника и его слишком прыткой жены.
   — Матушка Слезоточивая очень строга к тем, кто не верит в новые порядки и в новую жизнь, — пояснил Пилигриму прокурор. – Кстати, как вам понравилась идея одеть вашу бывшую пассию горничной?
   — Скажите, она что, ваша осведомительница? – спросил у него немного успокоившийся Пилигрим.
   — Ни в коем случае, — живо воскликнул прокурор, — она вовсе никакая не осведомительница, не шпионка, и не наша сотрудница. Она просто обычная женщина, с которой вы, нарушая общие правила, жили когда-то у себя на квартире, воображая, что вам это позволят. Мы вовсе не всесильны, господин Пилигрим, и не можем завербовать всех подряд, о чем, кстати, я уже говорил вам во время нашей беседы в прокуратуре. Хотя, не скрою, осведомителей, шпионов, стукачей, шестерок, семерок, восьмерок, и даже тузов с дамами и королями в нашей колоде достаточно. Но мы не можем завербовать всех поголовно, хотя технически это и возможно, поскольку тогда все превратится в абсурд, и не останется уже честных людей, за которыми необходимо следить. Не будет таких, как вы, господин Пилигрим, с которыми надо бороться, следить, арестовывать, допрашивать, держать в тюрьме, а потом четвертовать, или сажать на кол под улюлюканье злобной толпы. Для того, чтобы безумствовала толпа, и чтобы до времени спокойно жили правители, необходим небольшой процент честных людей, а также просто нормальных людей, которых никто не вербовал, и от которых, собственно, и зависит само существование государства. Хотя они и являются для него опасными преступниками.
   — Выходит, нормальные и честные люди являются для государства самыми опасными преступниками? – уточнил Пилигрим.
   — Конечно же, — воскликнул прокурор, — конечно же, вы попали в самую точку! Именно честные и хорошие, а также просто нормальные люди являются для государства наиболее опасными и нежелательными, и оно вынуждено бороться с ними всеми возможными способами!
   — С помощью прокуроров, тюремщиков, палачей и казней на Лобном Месте?
   — Именно так. А еще с помощью злобной толпы, которая их ненавидит, и боится сама оказаться на их месте.
   — Но ведь эта система основана на лжи! – воскликнул Пилигрим. – На лжи, на насилии, и на страхе!
   — Да, господин Пилигрим, — ответил ему прокурор, — все правильно, вы удивительно точно обрисовали саму сущность проблемы!
   — Но ведь если так, то на лжи построена и ваша новая религия, которая отрицает религии старые, и лишает бессмертия тех, кто с ней не согласен!
   — В этом и состоит сущность новой религии, — назидательно подняла вверх свой толстый палец матушка Слезоточивая, — что она ложь объявляет правдой, а правду посадила в тюрьму, показав всем, что отныне будет именно так, и никак иначе. Какое-то время, разумеется, это многих смущало, но постепенно, когда процент сомневающихся и несогласных искусственно был сокращен, все уверовали настолько, что новая истина стала истиной самой главной, а старые истины были признаны ошибочными и преступными!
   — Но ведь тогда ложью является и этот ваш закрывшийся город, и это ваше фальшивое море, и эти ваши бутафорские горы, через которые невозможно пройти!
   — А как же, конечно же, ложью! – ответил ему прокурор, — но ложью настолько понятной, настолько осязаемой и зримой, что она вполне естественно заменила собой бывшую правду. Правда превратилась в ложь, а ложь стала правдой, только и всего, неужели это так трудно понять?
   — Это можно понять, но этого нельзя принять, — сказал, глядя ему в глаза, Пилигрим.
   — А собственно говоря, почему, – спросил у него прокурор, – почему вы не хотите принять ложь, которая постепенно заняла место правды? Что вас в этом смущает? Другие-то приняли такой порядок вещей, почему же вы не можете принять его?
   — Очевидно потому, что я по-другому воспитан!
   — Ах, бросьте, господин Пилигрим, не кокетничайте хотя бы в этих тюремных стенах! Ведь здесь все свои, ведь по большому счету вы один из нас, ведь мы так хорошо проводим время, пьем шампанское, и наслаждаемся неторопливой беседой! Ведь, наконец, в соседней комнате вас ждет та, к которой вы неравнодушны, и которая, кстати, неравнодушна к вам. Так зачем же вам упираться, и так яростно осуждать наши порядки?
   — Вы хотите, чтобы я принял вашу ложь, и назвал ее правдой?
   — Да, господин Пилигрим, да, именно этого мы и хотим!
   — И в ответ на мое признание вашей лжи вы хотите даровать мне некое благо, бросить, как собаке, небольшую кость, дать небольшую подачку, от которой измученный ужасами и тоской заключенный отказаться не сможет?
   — Любовь – это не кость, господин Пилигрим, тем более любовь к женщине, которая точно так же искренне любит вас!
   — И вы готовы обоих нас отпустить, если я соглашусь признать вашу ложь, объявив ее правдой?
   — На какое-то время, господин Пилигрим, на какое-то время. До тех пор, когда вас в итоге все же казнят на Лобном Месте под улюлюканье злобной и кровожадной толпы. Общие правила нарушать нельзя, господин писатель, и есть вещи, которые неподвластны даже нам, хозяевам жизни. Все мы в итоге окажемся на Лобном Месте, сначала вы, а потом и мы, но до этого у нас есть возможность немного пожить, и получить удовольствие от этого прекрасного мира, этого солнца, этого воздуха, и этой свободы, которая в настоящий момент нам дана!
   — В городе, который закрылся от всего остального мира?
   — А кто вам сказал, что он закрылся? – насмешливо воскликнул директор тюрьмы.
   — Что вы хотите этим сказать? – спросил у него Пилигрим.
   — Только то, что у всякого правила должно быть исключение, которое как раз и подтверждает его. Да, город действительно закрылся от внешнего мира, а новая религия вообще утверждает, что этого внешнего мира никогда не существовало в природе. Но иногда, в порядке исключения, в этот внешний мир все же можно  пройти!
   — Во внешний мир все же можно пройти?
   — Да, иногда, для немногих избранных, для которых он остается по-прежнему открытым.
   — Но каким образом? Ведь ни через горы, ни со стороны моря город покинуть нельзя, я сам не раз убеждался в этом!
   — Вы просто не там искали. Да, действительно, через горы теперь город покинуть нельзя, да и море теперь стало ненастоящим, и по нему отсюда невозможно уплыть. Но в некоторых местах, в частности, в подвалах этой тюрьмы остались потайные туннели, и по ним в некоторых случаях можно выйти из города.
   — Куда?
   — Во внешний мир, где существуют другие города, населенные другими людьми, которые ни от кого не закрывались, и живут так же, как жили всегда.
   — Но ведь это же все кардинально меняет! – взволнованно воскликнул Пилигрим. – Ведь если из нашего города можно пройти во внешний мир, который остался прежним, то надо немедленно объявить об этом всем горожанам! Ведь тогда не нужно будет уже ничего: ни всеобщего страха, ни всеобщей лжи, на которой построена новая вера в искусственного, несуществующего бога! Не нужна уже будет тюрьма, не нужно Лобное Место с его страшными казнями! Не нужна озверелая толпа, которая дерется за головы казненных преступников, а также за бутафорские цилиндры, одетые на их головы! Ведь если это действительно так, то все мы теперь стали свободными, и сегодняшний день надо объявить днем всеобщего праздника и всеобщего ликования!
   — Экий вы прыткий! – сказала ему в ответ матрона Слезоточивая, глядя своими хитрыми прищуренными глазами старой прожженной ведьмы, которая видит Пилигрима насквозь, и испытывает к нему величайшее презрение. – Экий вы прыткий, господин Пилигрим, сразу видно, что писатель, и что тюремная камера вас ничему не научила! Да неужели вы не видите, что большинству жителей нашего города открытость, то есть свобода, абсолютно не нужны? Что им не нужна правда, что они давно уже привыкли ко лжи, которая и является для них правдой в самой последней инстанции? Они уже не могут жить по-другому, и верить в иных богов, кроме единственного Бога Всех Обретенных Надежд. Они уже не могут жить без Лобного Места и без ежедневных казней, которые для них теперь так же необходимы, как пища и воздух. Этот город закрылся раз и навсегда, и открыться уже не может, хотите вы этого, господин Пилигрим, или нет!
   — Даже теперь, когда стало ясно, что существуют подземные ходы, связывающие его с внешним миром?
   — Даже теперь, господин писатель, — сказал ему прокурор, внимательно наблюдавший за внезапным воодушевлением Пилигрима. – Даже теперь, или, если точнее, вопреки тому, что вам стало известно теперь. Эти подземные ходы, о которых мы вам только что рассказали, действительно существуют, но функционируют, если можно так выразиться, не совсем обычно.
   — Как вас понимать?
   — А так, господин Пилигрим, что эти подземные ходы, или туннели, существуют не для всех, а только для избранных. Только для идеалистов, вроде вас, верящих в правду, справедливость, и некие высшие ценности, о которых все остальные давно уже позабыли. Большинство по этим туннелям покинуть город не может, и мы, хозяева этого города, тоже не может по ним пройти. Не можем, хотя и очень хотели бы это сделать!
   — И вам поэтому нужен я, чтобы с моей помощью, используя мою наивность, мой идеализм и мою веру в забытые идеалы, покинуть город через эти туннели?
   — Вы правильно поняли нас, господин писатель, — улыбнулся ему прокурор, — все именно так: вы нам нужны, чтобы с вашей помощью покинуть город. Но не навсегда, а на время, всего лишь на несколько часов, потому что мы не собираемся навсегда уходить отсюда. Потому что мы привыкли к этому закрывшемуся миру, и нам здесь слишком хорошо, чтобы менять этот мир на неопределенность и неизвестность мира внешнего.
   — А вы не боитесь, что, проведя вас в этот старый внешний мир, я уже не захочу возвращаться назад, и останусь в нем навсегда?
   — Нет, мы этого не боимся, господин Пилигрим, — ответил ему директор тюрьмы, — мы это предвидели, и заранее подготовились к такому повороту событий. Здесь, в тюрьме, остается та, которая является для вас наивысшей ценностью, ибо все иные ценности в мире вы уже потеряли. Зачем вам старый свободный мир, в котором придется теперь начинать все сначала, на это ни времени, ни желания у вас уже нет. Вы обязательно вернетесь, господин Пилигрим, и обязательно проведете нас назад, потому что вы боитесь потерять ту женщину, которую любите, а она, в свою очередь, боится потерять вас. Кстати, не хотите ли взглянуть на нее еще раз? Нет ничего проще, господин писатель. Вина, вина! – закричал он неожиданно, и дружески улыбнулся сломленному и потерянному Пилигриму.
   Дверь в соседнюю комнату тотчас открылась, и из нее вышла Ребекка все в том же наряде горничной, катя перед собой тележку с напитками.
   — Да, господин Пилигрим, все правильно, вы не захотите терять ее, а она не захочет терять вас, — сказал директор тюрьмы, восхищенно наблюдая за Ребеккой, которая передвигалась со своей тележкой по комнате, предоставляя каждому выбирать то, что ему нужно. – Я бы, кстати, на вашем месте поступил точно так же, если бы не был директором тюрьмы, и не женился на Варваре Владимировне. Но что попусту сожалеть, каждому свое, пьем по последнему стаканчику, и тотчас отправляемся в путь!
   — Как, прямо сейчас? – удивленно спросил Пилигрим.
   — А зачем откладывать? – мягко ответил ему Фаддей Петрович. – Путь-то неблизкий, и нам еще надо вернуться к утру, чтобы никто не заметил нашего отсутствия, и в городе не начались бы лишние разговоры.
   — Ну что ж, я согласен, — сказал ему Пилигрим, — в путь, так в путь. Тем более, что каждому есть, куда возвращаться.
   В этот момент Ребекка остановилась рядом с ним, и, посмотрев прямо в глаза, спросила:
   — Может быть, стаканчик вина на дорожку?
   — А почему бы и нет? – ответил ей Пилигрим.
   Ребекка опять посмотрела ему в глаза, и Пилигрим понял, что ему уже не спастись, и путь во внешний мир закрыт для него навсегда.
 
 
 
   21.
 
   Идти пришлось долго, спускаясь с одно яруса тюрьмы на другой, упираясь иногда в глухие тупики, из которых не было выхода, и с трудом возвращаясь назад. Сначала впереди шел Фаддей Петрович, который, по его словам, знал тюрьму лучше, чем свою собственную жену, и мог здесь ночью ходить с закрытыми глазами. Потом, когда ярусы кончились, и начались длинные коридоры, первым пришлось идти Пилигриму.
   — Вы уж, голубчик, идите теперь впереди нас, — ласково сказал ему Фаддей Петрович, — потому что эти туннели нас, грешных, ни за что не пропустят, а для такого идеалиста, как вы, к тому же впервые сюда попавшего, откроют самый прямой выход из нашего города.
   И действительно, несмотря на обилие ярусов, туннелей, глухих тупиков и неожиданных поворотов, все путешествие заняло не больше двух часов. Вся компания в итоге оказалась в каком-то подвале, из которого, толкнув старую железную дверь, выбралась наконец наружу. Это была полутемная улица какого-то города, с редкими фонарями и одинокими прохожими, которые не обращали ни на Пилигрима, ни на его спутников никакого внимания.
   — Ну вот мы и вышли во внешний мир, — весело сказал прокурор. – Теперь каждый займется своим собственным делом, а перед рассветом встречаемся здесь же, у этой железной двери. Вам, господин Пилигрим, лучше пойти с нами, потому что по первому разу вы можете заблудиться, да и вообще так надежней.
   — Как скажете, — ответил ему Пилигрим.
   Пока они разговаривали, смешливые девицы, о чем-то быстро переговорив с матроной Слезоточивой, быстро пошли по улице в сторону, и исчезли в ее конце.
   — Куда это они? – спросил Пилигрим.
   — Девочки подрабатывают проституцией, — шепотом сказал ему на ухо прокурор, — и все деньги отдают своей матушке, которая у них что-то вроде сутенера, или мадам в борделе. Каждый раз она берет с собой новых девиц, а остальные с нетерпением ждут своей очереди, чтобы вволю погулять и позабавиться во внешнем открытом мире.
   — О чем это вы шепчетесь? – подозрительно спросила матрона.
   — Да так, ни о чем, любезная матушка, — ответил ей прокурор, — инструктирую на всякий случай господина писателя, чтобы он с непривычки не потерял голову и не сошел с ума от сладости свободы в этом внешнем открытом городе.
   — А мы находимся в городе? – спросил Пилигрим.
   — Да, это большой город по эту сторону гор, который когда-то соединялся с побережьем длинной горной дорогой. Но когда наш приморский город закрылся, то дорога частично обвалилась, а частично стала заброшенной, и все во внешнем мире уверены, что мы или провалились под землю, или нас поглотило море.
   — Хватит попусту болтать, — деловито сказала матушка Слезоточивая, — давайте выбираться на центральные улицы, а то мы до утра не выполним всей намеченной программы.
   — И то правда, — согласился прокурор, — пойдем быстрее навстречу жизни, и окунемся в нее, как и подобает усталым путникам, спустившимся с гор, и радующимся тому, что они остались в живых!
   Они пошли вперед по своей полутемной улице, и через несколько минут оказались  на залитом огнями проспекте. Вид огромного проспекта, ярко освещенного бесчисленными фонарями, с блестящими витринами магазинов, кафе и баров сразу же ослепил Пилигрима. Во все стороны в несколько рядов двигались с большой скоростью сотни, и даже тысячи машин. Из открытых дверей магазинов, ресторанов, кафе и баров звучала громкая музыка. Люди, проходящие мимо них, были хорошо одеты, раскованы и беспечны, они громко разговаривали и беспричинно смялись, совсем не обращая внимания на жалких и ошеломленных выходцев из заброшенного и закрытого города. И, самое главное, здесь не было страха! Здесь совсем не было страха, и Пилигрим всей кожей, всем своим нутром сразу же ощутил это. Здесь никто ничего не боялся: ни того, что он делает что-то не так, нарушая общий регламент, ни того, что его арестуют, и отправят в тюрьму, ни того, что его под улюлюканье злобной толпы казнят на Лобном Месте!
   — Не забывайте, — сказал ему прокурор, — что сзади, в тюрьме, вас ждет Ребекка, и что все чудеса и весь блеск этого внешнего мира не должны заставить вас совершить ошибку, и забыть о ней!
   — Я помню об этом, — ответил ему Пилигрим, — и не собираюсь никуда бежать. Не беспокойтесь, запах свободы не вскружил мне голову настолько, что я совершу ошибку, и покину вас, сев в первый попавшийся троллейбус, или автобус!
   — Зачем вам троллейбус или автобус? – весело ответил ему Фаддей Петрович. – Пойдем, матушка Слезоточивая покажет вам нечто гораздо лучшее!
   Они прошли вперед по ярко освещенному проспекту, повстречав по дороге одну из смешливых девиц, которая деловито договаривалась о чем-то с вертлявым молодым человеком, усадившим ее в итоге в свою машину, которая тут же рванула с места.
   — Девочки нашей матушки пользуются здесь большим успехом, — со смехом сказал прокурор. – Они скромны, вышколены, в меру провинциальны, и нет такой услуги, которую бы они не могли оказать всякому, кто в состоянии заплатить.
   — Я воспитывала их, как послушных школьниц, — довольно ответила на это матушка, — и вкладывала в них всю свою душу. Просто  после молитв и вынужденного воздержания девочкам надо немного развлечься. Да и мне прямая выгода от их скромности и природной застенчивости!
   — Матушка Слезоточивая все заработанные деньги вкладывает в золото, — пояснил Пилигриму директор тюрьмы.
   — В золото? – удивленно спросил Пилигрим.
   — Да, в золото, — зло ответила матушка. – Вы что же, считаете, что наши порядки вечны, и здесь во внешнем мире не сообразят в конце концов, что наш город вовсе не провалился под землю, и не ушел под воду? А после этого не пробью к нам какой-то туннель? Тогда каждый будет спасаться, как может, а я со своим золотом всегда смогу приспособиться к новым порядкам!
   В этот момент они оказались перед витриной ювелирного магазина, и остановились перед ним, ослепленные блеском бесчисленных золотых украшений. Здесь были выложены на всеобщее обозрение золотые цепочки, перстни, кольца, кулоны, серьги, подвески, браслеты, и даже целые короны, сделанные из чистого золота. Матушка Слезоточивая на какое-то время остановилась перед витриной, завороженная, и даже загипнотизированная исходившим от нее золотым блеском, а потом с трудом оторвала от нее взгляд, и вошла внутрь магазина.
   — Сейчас начнет скупать все подряд, — шепнул ему на ухо прокурор. – Прыткие девицы заработали для нее столько денег, что ей ничего не стоит с потрохами скупить всю эту ювелирную лавку!
   Они зашли вслед за матроной внутрь ювелирного магазина, блестевшего изнутри, словно золотой прииск, и некоторое время наблюдали, как она деловито скупает золотые украшения, которые упаковывают для нее в футляры, коробки, и даже специальные сумочки и корзинки. Наконец, расплатившись с продавцами, довольная и сияющая золотым блеском матушка нагрузила купленным золотом своих спутников, и вышла на улицу.
   — Мы, матушка, у вас что-то вроде носильщиков и охранников, — со смехом сказал ей Фаддей Петрович, — без нас бы вас давно уже ограбили. Не поделитесь — ли золотишком, ведь и нам, грешным, хочется иметь что-то на черный день?
   — На черный день вы уже давно у себя в тюрьме заработали! – огрызнулась на него матушка. – Да и в прокуратуре, чай, не на пустом месте люди сидят. Небось, кубышки у вас давно уже набиты не хуже, чем у меня!
   — Не трогайте матушку, Фаддей Петрович, — сказал ему прокурор, — она отчасти права, ибо наши с вами места отнюдь не безбедные. И, кроме того, за свое золото наша матушка кому угодно горло перегрызет!
   — Это чистая правда, — ответила на это матрона, — о чем призываю в свидетели Господа Всех Обретенных надежд! А сейчас, на всякий          случай, помолимся всей компанией Иисусу Христу!
   — Матушка Слезоточивая имеет в виду, что надо на всякий случай зайти в христианский храм, и поставить там свечку, чтобы иметь возможность спастись на Страшном Суде. Она, кстати, работала когда-то в этом храме служкой, и выполняла там всякие мелкие поручения. Было это, правда, очень давно. От блеска горящих свечей в храме у нее постоянно слезились глаза, и именно тогда ее прозвали Слезоточивой. Она всегда посещает этот свой бывший храм, и бьет в нем поклоны, стараясь замолить свои нынешние грехи.
   — Но не узнают  ли ее там? – озабоченно спросил Пилигрим.
   — Нет, не узнают, ибо прошло уже много времени, и, к тому же, она сильно располнела, так что совсем не похожа на прежнюю молодую и тощую служку. Более того, сейчас ее принимают за знатную и богатую даму, так как она делает храму богатые подношения.
   Они прошли по проспекту вперед еще какое-то время, свернули в небольшой переулок, и оказались перед храмом, двери которого были настежь открыты, а изнутри доносилось красивое пение женских и мужских голосов. В храме горело множество свечей, и Пилигрим, который уже давно не был в церкви, с волнением и внутренним трепетом взирал на многочисленные иконы, богатый иконостас, и огромное распятие в углу, на котором висел изможденный человек в набедренной повязке с зияющей раной на боку. Это был Бог, его Бог, в которого он верил всей душой, и во имя которого жил и претерпевал множество мук последних страшных и тягостных лет. Кто-то вложи ему в руку пару свечей, и он зажег их от таких же горящих свечей, стоящих во множестве вокруг, а потом поставил их за упокой погибших жены и дочери. Непрерывный блеск огней, торжественность обстановки, лики святых и красивое протяжное пение хора погрузили его в некое полуобморочное состояние, в котором он совершенно потерял счет времени. Прошлое внезапно нахлынуло на него, смешалось со страшным настоящим, и он уже не знал, где находится сейчас, и в каком мире живет.
   — Пойдемте, — шепнул ему на ухо Фаддей Петрович, — вам больше нельзя здесь оставаться, а то элементарно грохнетесь в обморок. Да и матушка Слезоточивая сделала уже все дела, и осчастливила храм щедрыми подношениями.
 
 
 
   22.
 
   — Не желаете — ли зайти в кафе, и немного перекусить? – спросил у спутников Фаддей Петрович. – До утра еще времени много, и нам не мешает набраться сил для новых приключений в этом чудесном городе.
   — Лично мне приключения не нужны, — ответила недовольным голосом матушка Слезоточивая, — я свою программу уже выполнила. Дождусь девушек, и буду возвращаться назад.
   — Без господина писателя вы назад ни за что не вернетесь, — напомнил ей прокурор. – А что касается ваших послушниц, то не очень-то они послушны в этой обители свободы и вседозволенности!
   — Каламбурьте у себя в прокуратуре, — зло огрызнулась матрона, — а здесь мне ваши остроты выслушивать ни к чему! Девочки знают, когда нужно молиться, а когда можно и позабыть на время о службе Господу Обретенных Надежд!
   — Помилуйте, матушка, — воскликнул на это замечание прокурор, — нас-то, своих товарищей, не кормите этим Богом Обретенных Надежд! Ведь вы только что вышли из церкви, где молились настоящему Богу!
   — Вы мне не товарищи, а временные попутчики, — презрительно ответила ему матрона, — и после возвращения назад наши пути разойдутся. А что касается предложения немного перекусить, то я его поддерживая двумя руками, у меня давно уже в брюхе бурчит!
   Они зашли в первое попавшееся кафе, уселись за стол, и заказали официантке еду и напитки. Несмотря на ночь, кафе было заполнено до отказа.
   — Это, конечно, не свиные желудки моей Варвары Владимировны, набитые требухой и гречневой кашей, но есть вполне можно, — довольно говорил Фаддей Петрович, уплетая какое-то жаркое, и запивая его стаканом апельсинового сока. – Нет, что ни говори, а жизнь хороша, особенно если разнообразить ее такими удивительными приключениями!
   — И часто у вас бывают подобные приключения? – спросил у него Пилигрим. – Я имею в виду, часто вы позволяете себе такие вылазки из вашего закрытого города?
   — Из нашего закрытого города, господин писатель, из нашего! – поправил его директор тюрьмы, расправившийся с жаркое, и с аппетитом улетавший мороженое из стеклянной прозрачной вазочки. – Не забывайте, что это не только наш закрытый город, но и ваш тоже. Сколько лет вы уже не покидали его?
   — Двадцать, — ответил ему Пилигрим, — а быть может, и тридцать, и даже сорок. Мне кажется иногда, что я не покидал его вообще сто лет, хоть не живу на свете и половину этого срока!
   — Так всем кажется, кто застрял в нем навсегда, — поучительно заметил Фадей Петрович. – А чтобы так не казалось, надо время о т времени выбираться в это царство свободы, в котором, впрочем, не подают знаменитых свиных желудков моей Варвары Владимировны. К сожалению, покинуть наш город можно только с помощью идеалистов, вроде вас, которых уже практически не осталось. Возможно, вы вообще единственный в своем роде, и нам нужно холить вас и лелеять, а также сдувать с вас любую пушинку!
   — Значит, если я не соглашусь возвращаться назад, вы тоже не вернетесь, и останетесь здесь навсегда?
   — Так точно, господин Пилигрим, — ответил ему прокурор, — но в этом случае вашу Ребекку подвергнут столь жестоким пыткам, что я даже говорить о них не хочу, чтобы не отбить аппетит у сидящих за этим столом!
   — Лично мне вы пытками аппетит не отобьете, — сказала матушка Слезоточивая, засовывая в рот очередной кусок жирного пирога. – Я могу есть сколько угодно, когда угодно, и где угодно, хоть на Лобном Месте во время казни! Могу даже запивать пищу кровью  казненных, особенно свежей, и закусывать еще шевелящимися и трепещущими потрохами грешников. Так что валяйте, рассказывайте про ваши пытки, мне лично от этого только аппетита прибавится!
   — Не надо, не рассказывайте ничего, — попросил Пилигрим, — я, разумеется, пошутил, и обязательно с рассветом провожу вас назад. А также в дальнейшем обязуюсь делать это по первому вашему требованию!
   — Разумеется, господин Пилигрим, мы знаем, что вы пошутили, и что добровольно будете проводить нас через туннели столько, сколько понадобится, — сказал ему прокурор. – Вы ведь разумный человек, и хорошо понимаете, что возможность на время покинуть закрывшийся город дается не каждому, и ей надо дорожить, как собственной жизнью. Вы теперь стали одним из нас, и связаны с нами общей ниточкой, оборвать которую не выгодно никому. Как жаль, что вас в итоге казнят, ведь в этом случае мы останемся без проводника, и золото нашей матушки так и будет лежать мертвым грузом в ее тайной кубышке. Да и мы с Фаддеем Петровичем уже никогда  не вдохнем воздух свободы!
   — А сколько человек вообще знают о том, что из закрытого города можно выйти во внешний мир? – спросил у него Пилигрим.
   — Не больше десяти, — ответил ему прокурор. – Может быть двенадцать, может быть пятнадцать, но это предельная цифра. Все остальные живут в закрывшемся мире, и свято верит, что он существовал всегда.
   — А со смертью этих пятнадцати человек, о которых вы говорите, он закроется окончательно, и о существовании внешнего мира уже никому не будет известно?
   — Истинная правда, — ответил ему прокурор, — вы удивительно четко сформулировали суть проблемы.
   — В таком случае, нам нельзя умирать, ведь с нашей смертью исчезнет надежда.
   — Надежда исчезла уже давно, — глубокомысленно изрекла матрона Слезоточивая, — а что касается смерти, то ее больше нет, и все жители в городе живут вечно. За исключением, разумеется, неисправимых грешников, таких, как вы, господин Пилигрим.
   Во время столь оживленного обмена мнениями Пилигрим уже несколько минут испытывал некое смутное беспокойство, причина которого, однако, лежала извне. Он уже давно заметил, что за ним наблюдает мужчина, сидевший за столом в дальнем конце кафе, который долго, не отрываясь, смотрит в его сторону, и даже пытается делать какие-то знаки. Пилигрим сам уже несколько раз оборачивался к нему, а потом снова переводил взгляд на своих собеседников, и продолжал начатый ранее разговор.
   — По-моему, вас здесь кто-то узнал, — сказал ему прокурор. – Совершенно очевидно, что вон тот человек в дальнем углу кафе наблюдает за вами.
   — Да нет, вам кажется, — ответил ему Пилигрим. – Пустая случайность, и не больше того.
   — Нет, господин писатель, это не случайность, вас здесь помнят, и пытаются установить с вами контакт. Подойдите к нему, разузнайте, в чем дело, но говорите не долго, не больше десяти минут, поскольку рассвет уже близок, и нам пора возвращаться. И помните, что ни при каких обстоятельствах, кого бы вы тут не встретили, вы не должны раскрывать вашего нынешнего положения. На кону, господин Пилигрим, стоит слишком многое, в том числе и ваше личное благополучие, и вы должны постоянно помнить об этом!
   — Разумеется, — ответил ему Пилигрим, встал, и пошел в дальний конец кафе.
   Еще даже не дойдя до нужного места, он уже понял, кто это. Это был его старый друг, один из лучших друзей, которых принято называть закадычными. Который по понятной причине на долгие годы исчез из его жизни, и с которым он сейчас неожиданно встретился.
   — Вот так встреча, — сказал ему друг, вставая, и дружески обнимая Пилигрима, — неужели это ты, дружище, не могу поветь собственным глазам? Ты знаешь, а ведь все мы считали тебя мертвым!
   — Нет, это действительно я, — ответил ему Пилигрим, освобождаясь из не слишком искренних дружеских объятий, и с жадностью глядя в лицо старого друга. – Это действительно я, и, как видишь, живой и здоровый, а вовсе не мертвый!
   — Но как, почему? – продолжал волноваться друг. – Ведь прошло уже двадцать лет с нашей с тобой последней встречи. С того времени, когда мы расстались, обозвав друг друга последним олухом и ослом, а на самом деле испытывая  самые нежные и братские чувства. Ты, надеюсь, не забыл, как нежно любили мы с тобой друг друга?
   — Разумеется, я помню об этом, — ответил ему Пилигрим, — как такое можно забыть?
   — Но куда же ты делся, где скитался все эти годы, почему не послал весточку о себе?
   — У меня были проблемы, — ответил ему Пилигрим.
   — Это все из-за твоего города на побережье, который не то погиб в результате землетрясения, не то ушел под воду после очень сильного урагана?
   — Да, это все связано с моим городом, — сказал ему Пилигрим. – С моим родным городом на побережье, где я жил с женой и ребенком. После того, как город разрушился в результате серии мощных подземных толчков, да еще и был залит водами близкого водохранилища, в нем мало кто спасся. Мне с семьей повезло, мы выжили, но долго скитались, обитали в какой-то рыбацкой хижине на побережье, были отрезаны от всего остального мира, а потом, когда через несколько лет все же пришли в себя, решили навсегда остаться  в глуши, порвав все связи с цивилизацией.
   — Так значит, твоя жена и ребенок живы?
   — Да, — ответил ему Пилигрим, живы, но мы ведем жизнь отшельников, никуда не выезжаем, разве что случайно, как сейчас, и никого не приглашаем к себе. Мы стали простыми тружениками, охотниками, рыбаками и собирателями, живем тем, что Бог пошлет, и что подарят нам море и горы.
   — Фантастика, настоящая фантастика, — воскликнул друг, — рассказать кому-либо, ни за что не поверит! Чтобы гордый Пилигрим, крупный писатель, можно сказать классик отечественной и мировой литературы, вдруг стал отшельником, который живет плодами своих трудов, — в это я отказываюсь поверить! Скажи, а ты по-прежнему что-то  пишешь?
   — Нет, — ответил ему Пилигрим, — я уже давно ничего не пишу, и долгие годы не держал в руках перо и бумагу. Я решил, что написал уже все, что хотел, и что пусть теперь пишут другие. Надеюсь, что ты не пошел по этой кривой дорожке своего старого друга, и хотя бы изредка мараешь бумагу, удивляя человечество нетленными истинами?
   — Куда мне до тебя? – ответил ему с лукавой улыбкой друг. – До твоих высот мне никогда не подняться! Я всего лишь твой душеприказчик, наследник всего твоего обширного творчества, и зарабатываю на твоем имени такие огромные деньги, которые тебе никогда и не снились.
   — Ты мой душеприказчик?
   — Да, мой хороший, да. Ведь ты исчез двадцать лет назад, и никто не знал, что с тобою случилось, то ли ты действительно погиб со своим исчезнувшим городом, то ли решил навсегда удалиться в изгнание. Наследников ты не оставил, родственников тоже, и кому-то необходимо было вести твои дела вместо тебя. Издательства непрерывно хотели печатать твои вещи, и обращались ко мне за разрешением, которое я, разумеется, охотно давал. А потом все просто уверовали в то, что я твой законный наследник, да и я, признаться, уверовал в это. Но, разумеется, сейчас все изменилось, раз ты жив, то теперь я никто, всего лишь твой старый друг, оказавший, между прочим, тебе немало услуг, и все твое литературное наследие принадлежит, конечно же, только тебе. Владей им, распоряжайся, как хочешь, в том числе и теми деньгами, которые я тебе за двадцать лет заработал. Сейчас же немедленно всех ставлю на ноги, и объявляю во всеуслышание, что Пилигрим вовсе не умер, и после двадцати лет разлуки все же вернулся к нам живой и здоровый!
   — А может быть лучше подождать до утра? – спросил у старого друга Пилигрим. – Зачем попросту беспокоить людей, и будить их среди ночи? Давай сделаем все спокойно, без сенсаций, и без излишнего шума.
   — Нет уж, ты как хочешь, а без сенсации в этом деле не обойдешься, — закричал, не обращая внимания на сидевших за соседними столами людей, бывший друг. – Надо же, Пилигрим наконец-то вернулся, а ты не хочешь, чтобы об этом говорили на всех перекрестках! Кстати, дружище, а как твое настоящее имя, прошло столько лет, и я к своему стыду его позорно забыл? Теперь и на книгах твоих ставят всего лишь твой псевдоним, и все тебя знают, как Пилигрима.
   — Вот и зови меня Пилигримом, — ответил он бывшему другу, — ведь если честно, я тоже забыл твое имя, и помню только, что ты мой друг, один из тех, что в жизни раз-два, и обчелся!
   — Быть другом Пилигрима – это великая честь! – вскричал сидящий напротив него человек. – Надеюсь, ты не забыл наши с тобой длительные походы в горы и споры до хрипоты и до рассвета об ответственности писателя за все, что происходит вокруг?
   — Как такое можно забыть? – ответил ему Пилигрим. – Такое, дружище, не забывается никогда. И наши с тобой походы по окрестным горам, и наши споры об ответственности литератора за судьбы окружающего мира. Да и за сам этот мир, который рождается в результате твоего литературно творчества, и которым ты повелеваешь, как демиург, творя с ним все, что тебе хочется. Действуя так же, как Господь на заре сотворения мира!
   — Да, я помню эту твою гипотезу, — сказал ему со странной улыбкой друг, — что писатель должен ежедневно противостоять своим творчеством мировому злу, и если он не делает это, то в результате мировое зло побеждает, и может в итоге пожрать его самого. Ты что, до сих пор веришь в это?
   — Я в этом живу, — ответил ему Пилигрим.
   — Нет, правда? – засмеялся в  ответ бывший друг. – Не знал, что ты до сих пор остался идеалистом.
   — Да, к сожалению, я остался им, и это, очевидно, уже ничем не исправишь. Знаешь что, подожди меня здесь пол часа, я скоро вернусь, а пока мне надо уладить кое-какие вопросы со своими друзьями.
   — Разумеется, я буду ждать тебя столько, сколько понадобится, — ответил ему безымянный друг.
   Пилигрим покинул его, и направился к своим спутникам, которые уже давно с тревогой поглядывали на него. Он знал, что больше никогда не увидит своего безымянного друга.
 
 
 
   23.
  
   Пилигрим не на шутку разволновался, и все никак не мог успокоиться, поскольку встреча со старым другом вновь вернула его во времена молодости. Они вышли из кафе, и направились к месту встречи на старой безлюдной улице, а он вдруг стал вспоминать, как двадцать лет назад, а может быть, даже и вечность назад, друг жил у них в доме на правах члена семьи. Друг взялся практически ниоткуда, он, собственно говоря, не был писателем, а был скорее окололитературным человеком, немного критиком, немного циником, немного другом писателя. Вообще-то друзей у Пилигрима хватало всегда, да и к тому же в качестве друга писателя он скорее предпочитал видеть женщину, чем мужчину. Друг присутствовал во время какой-то экологической конференции, на которой докладчиком выступал Пилигрим, а после ее окончания подошел к нему, и попросил интервью. Они долго разговаривали, а потом гуляли по тому самому большому городу, в котором сейчас, спустя двадцать лет, состоялась их внезапная встреча. Потом, прощаясь, Пилигрим пригласил его приехать в его город на побережье, где было много исторических памятников, которые он защищал в своих многочисленных статьях, и которые хотел показать своему новому знакомому. Да, разумеется, на первых порах друга скорее надо было назвать именно знакомым, ибо дружбы в высоком понимании у них ни тогда, в начале, ни после, как ни странно, не было. Друг скорее всего был просто услужливым человеком, мог помочь то здесь, то там, выполнить некое деликатное поручение, посодействовать публикации в газете критической статьи, сходить в магазин за продуктами, рассказать анекдот с бородой, над которым, тем не мене, все хохотали. Вскоре он, незаметно для Пилигрима, стал настолько незаменим, что постоянно поселился у них в доме, став не то, что членом семье, а скорее некой частью интерьера, к которой постепенно привыкаешь, и перестаешь обращать на нее внимание. Они с женой очень быстро привыкли к присутствию в доме постороннего человека, и уже не задавались вопросом, а что он здесь, собственно, делает? Очень часто бывало так, что Пилигрим писал свой очередной по счету роман, или работал над новой статьей, а друг вместе с женой отправлялся по вечерам на концерт, или на прогулку в приморский парк, откуда оба они возвращались уже за полночь, довольные, и переполненные впечатлениями. Пилигрим никогда не относился к другу серьезно, он просто щедро одаривал его крошками со своего царского стола, и считал, что это в порядке вещей, а друг с благодарностью принимал эти подачки. Он был тщедушен, одинок, хром на левую ногу, с трудом передвигался по квартире и по улице, и они с женой жалели его, всячески опекая и подкармливая, как жалкую уличную собачонку, случайно подобранную на улице. У Пилигрима в то время как раз начались размолвки с женой, и он даже был благодарен своему новому другу за то, что тот стал неким стабилизирующим фактором, сохраняющим их постепенно потухающий семейных очаг. Постепенно друг стал настолько незаменим, что превратился чуть ли не в душеприказчика при живом Пилигриме и его жене, проникнув во все их заветные и страшные тайны, без которого они уже не могли обойтись, и присутствие которого одновременно их необыкновенно тяготило. Поэтому, когда друг неожиданно исчез, оба они испытали огромное облегчение, как будто с плеч их свалилась большая тяжесть. И одновременно они оба чувствовали себя совершенно измотанными, словно бы высосанными до дна неким страшным  и безжалостным монстром, неким пожирателем душ, неким кровососом, вроде гигантского комара, или вампира, прилепившегося к ним, и долго сосавшего их кровь и душу. Бывший друг оказался вампиром, долго высасывавшим из них все, что было ему необходимо, без чего он не мог преуспеть в жизни, и что помогло ему продолжить движение вперед. До Пилигрима время от времени доходили слухи, что его бывший друг необыкновенно преуспел в жизни, став не то культурологом, не то исследователем литературного творчества разных писателей, и даже опубликовал пару монографий, широко известных в узких окололитературных кругах. Он по-прежнему работал на подхвате, хватая то здесь, то там, но вышел на более высокий уровень, получив от Пилигрима и его жены тот заряд энергии, который был необходим ему для взлета. Сами же они с женой, освободившись от неприятной зависимости, долго болели, восстанавливая потраченные на друга силы, а потом город вообще закрылся, и друг просто исчез из его памяти, как исчезло многое, постепенно забывшись и растворившись в череде бесконечно сменяющихся лет. И вот теперь прошлое, которого, казалось бы, никогда не существовало, снова напомнило о себе, и Пилигрим был в его власти, существуя одновременно в двух мирах, которые полностью отрицали один другого.
   — Ну вот мы и пришли, — сказал Фаддей Петрович, остановившись перед входом в подвал, из которого они недавно еще вышли в город. – Надеюсь, господин Пилигрим, встреча с вашим старым другом не очень растревожила вас?
   — Откуда вы знаете, что это мой старый друг?
   — А кого еще вы могли встретить здесь, после двадцати лет разлуки? Разумеется, своего бывшего друга, которому, я надеюсь, вы не сболтнули ничего лишнего?
   — Будьте покойны, — ответил ему Пилигрим, — ничего лишнего я не сболтнул. – Немного воспоминаний, немного дружеских объятий, немного ни к чему не обязывающих прогнозов на будущее, — вот и все, что между нами произошло.
   — Надеюсь, что это правда, — ответил ему директор тюрьмы.
   В этот момент к месту встречи подошла одна из девиц матроны Слезоточивой, а следом за ней подъехала машина, из которой вышла вторая донельзя довольная жрица любви. Слезоточивая моментально отвела их в сторону и тщательно обыскала, забрав все имеющиеся деньги, которые тут же засунула куда-то внутрь своих необъятных одежд.
   — Наша матушка так нагружена золотом и деньгами, что может и не выдержать путешествие через туннели, — шепнул прокурор на ухо Пилигриму. – Интересно, как ей удается совмещать роль сводни и проповедника, на сеансах которого многие искренне плачут, и даже падают в обморок от любви к Господу Всех Обретенных Надежд?
   — Опять шепчетесь за моей спиной? – подозрительно спросила матрона, глядя на прокурора и Пилигрима.
   — Что вы, матушка, мы вовсе не шепчемся, а обсуждаем предстоящий путь под горами, — тотчас же ответил ей прокурор.
   — Так я вам и поверила, — зло ответила ему матрона, управившись с отобранными у девиц деньгами. – Небось, считаете мои кровные денежки, да завидуете расторопности моих прелестных и чистых послушниц? Между прочим, у вас в прокуратуре не меньше смазливых девиц, и вы сами могли бы наладить здесь неплохой бизнес, если бы захотели!
   — Нам, матушка, некогда работать сутенерами, да пользоваться неопытностью наших сотрудниц, — честно и прямо глядя ей в лицо, отвечал прокурор. – Нам надо ловить преступников, да государственные заговоры предотвращать.
   — А, ну тогда предотвращайте, — ответила ему матушка, — а мы будем заниматься сводничеством, и зарабатывать на черный день, как умеем.
   После этого она, кряхтя, залезла бочком в подвал, и вся компания последовала за ней. За железной дверью внутри подвала сразу же начинался туннель, по дну которого была проложена железнодорожная колея, но вскоре она кончилась, и дальше пришлось идти на ощупь, постоянно натыкаясь на камни и старые шпалы. Пилигриму вложили в руки фонарик, и он шел впереди, ведя за собой всю компанию, совершенно не думая о том, правильно ли они идут, или нет. Один туннель сменял другой, иногда оканчиваясь глухим тупиком, и тогда приходилось возвращаться назад, и начинать все сначала. У Пилигрима было огромное желание плюнуть на все, и вернуться назад, тем более, что он даже не был до конца уверен, была ли Ребекка осведомительницей, или действительно, как уверял его прокурор, любила его, и не имела к правоохранительным органам никакого отношения. Но всякий раз, когда желание повернуть назад брало верх, он вдруг представлял себе, как Ребекку пытают подручные находящегося рядом с ним прокурора, и это заставляло его упорно идти вперед, всегда безошибочно выбирая правильный путь. Наконец, через два часа блужданий по туннелям и штольням, они прошли под горами, и оказались в одном из помещений тюрьмы.
   — Ну вот мы и пришли! – радостно хлопнул в ладоши Фаддей Петрович. – Все расходятся по своим углам, а вы, господин Пилигрим, идите в квартиру бывшего следователя, и делайте то, что делали все это время. Я имею в виду, что вы должны написать наш с Варварой Владимировной семейный рассказ, и опубликовать его в одной из местных газет. Ну а потом приступите к истории этой тюрьмы.
   — А нельзя ли мне повидаться с Ребеккой? – спросил у него Пилигрим.
   — К сожалению, нельзя, — ответил ему Фаддей Петрович, — она заключенная, причем особо опасная, пойманная в пещерах на побережье, и встречи с подобными особами строжайше запрещены. Впрочем, после того, как вы напишите свой рассказ, и приступите к истории этой тюрьмы, мы, возможно, сделаем для вас исключение!
   — Спасибо, господин директор, — ответил ему Пилигрим, — вы очень великодушны, я никогда не забуду вашу заботу и доброту!
   — Пустое, — ответил ему директор тюрьмы, — на моем месте каждый поступил бы точно так же. Быть великодушным и добрым – это моя прямая обязанность.
 
 
 
   24.
 
   Мысль о том, что Ребекка находится здесь же рядом, в тюрьме, и что она, возможно, испытывает всяческие унижения и лишения, не давала Пилигриму покоя. Он сходил с ума, воображая всевозможные ужасы, и несколько раз обращался к Фаддею Петровичу с просьбой увидеть ее, но всякий раз тот отвечал, что еще рано. Пилигрим довольно быстро написал рассказ о знакомстве директора тюрьмы с молоденькой дочерью опасного преступника, которое произошло во время его казни. Он был зол на Фаддея Петровича, и поэтому решил не церемониться, и описать во всех подробностях любовь директора и его новой супруги к различным жестоким казням. Но, странно дело, рассказ этот, вскоре опубликованный в одной из городских газет, произвел на всех совершенно обратное впечатление! Никто не видел в нем иронии Пилигрима, никто не замечал, как он виртуозно поиздевался и над директором тюрьмы, и над его молодой супругой, предавшей своим браком память казненного отца. И Фаддей Петрович, и Варвара Владимировна рассказ очень хвалили, и говорили, что Пилигрим необыкновенно им угодил. А читатели вообще завалили газету потоком писем, в которых благодарили гениального автора за то, что он так тонко и так умно описал нелегкую жизнь директора тюрьмы и благородный поступок молодой девушки, решительно порвавшей с отцом – отщепенцем. Для самого же Пилигрима публикация рассказа имела катастрофические последствия, поскольку напомнила всем о его существовании, и о том, что опасный преступник еще не казнен на Лобном Месте. Сотни читателей слали в газету письма, в которых восхищались литературным даром Пилигрима, и одновременно требовали его немедленной казни. К этим требованиям присоединились другие газеты, а также городское руководство, которое фактически поставило директору тюрьмы ультиматум: или Пилигрим будет казнен, или директор лишится работы.
   — Что же мне с вами, миленький, делать? – сокрушенно говорил ему Фаддей Петрович, с нежностью глядя на стоящего рядом с ним Пилигрима. – Жалко отправлять вас на казнь, ведь мы с супругой так к вам привязались, да и матушка Слезоточивая вместе с городским прокурором тоже испытывают к вам самые нежные чувства. Ведь, как ни крути, а путешествие под горами в иной мир дорого стоит, и кто теперь будет нашим новым проводником, одному Богу известно? Всех хороших людей мы уже казнили, а мерзавцев эти горы ни за что под собой не пропустят!
   — О каком Боге вы говорите? – спросил у него Пилигрим.
   — А Бог его знает, о каком, извините уж за этот вынужденный каламбур, — сокрушенно отвечал Фаддей Петрович. – Чтобы во всем этом разобраться, надо иметь талант матушки Слезоточивой, а мне с моими тюремными заботами до таких тонкостей не додуматься!
   — Что же теперь будет? – спросил у него Пилигрим.
   — Известно что, голубчик, повесят вас на Лобном Месте при большом скоплении народа, причем в самое ближайшее время. По мне, так лучше бы было отрубить вам голову, но закон есть закон, и мы должны все ему подчиняться. Повешение является наиболее позорным видом казни, и именно к нему вы будете приговорены.
   — Спасибо за откровенность, — ответил директору Пилигрим. – А я так надеялся, что, работая над историей вашей тюрьмы, проживу еще годик, или другой, а там, глядишь, обо мне все забудут, и я смогу спастись, навечно оставшись в тюрьме.
   — Я сам на это надеялся, голубчик, — ответил ему Фаддей Петрович, — ведь я успел к вам привязаться, и полюбить, как родного сына. Да и Варвара Владимировна вас тоже любит, и даже иногда мне говорит, что если бы ей еще раз пришлось за кого-нибудь выходить замуж, она бы непременно вышла за вас!
   — Спасибо ей за это, — грустно сказал Пилигрим, — я тоже к ней хорошо отношусь.
   — Обязательно передам ей ваши слова, — ответил ему Фаддей Петрович, — думаю, что бедняжка теперь несколько дней будет плакать, она вообще ревет по всякому пустячному поводу, а уж по такому, как казнь любимого человека, вообще зальет слезами всю нашу тюрьму!
   — Тюрьма слезам не верит, — ответил ему Пилигрим.
   — В том-то и дело, голубчик, в том-то и дело, что не верит совершенно! Она ведь, голубчик, живая, но очень злая, что-то вроде живой и злой женщины, которой любы всякие мучения и всякие казни, которая готова предать и замучить кого угодно, испытывая при этом самые низкие чувства. Я сам, голубчик, если честно, боюсь этой тюрьмы, и постоянно ожидаю от нее каких-нибудь подвохов и провокаций. Да и она меня, если честно, тоже не любит, и в один прекрасный день непременно убьет, как сделала это со всеми моими предшественниками. Никто из них своей смертью не умирал, все погибли неожиданно на рабочем месте, где-нибудь в камере во время дружеского обеда с заключенным, или во время допроса с пристрастием особо опасного преступника. Думаю, что и меня ждет та же участь. Если вы все же спасетесь, и вас не казнят, женитесь, прошу вас, на Варваре Владимировне, она одна ни за что не сможет прожить!
   — Обязательно сделаю это, — ответил ему Пилигрим, думая в это время о Ребекке, и понимая, что он говорит неправду.
   — И заведите уж заодно с ней ребеночка, она об этом страстно мечтает!
   — И ребеночка заведем, — ответил ему Пилигрим, представляя, как делает это с Ребеккой — если, конечно, останемся живы!
   — Дорогой вы мой, хороший, — бросился ему на шею Фаддей Петрович, — в благодарность за эти ваши слова можете сейчас же собрать ваши вещи, и немедленно отправляться домой! И Ребекку вашу тоже следом за вами выпишу из тюрьмы. Не сегодня, правда, а завтра, чтобы было не слишком заметно, и чтобы не начались лишние разговоры. Чего уж там, гуляйте, милуйтесь с ней перед казнью, и считайте это своим последним желанием!
   — Спасибо, — сказал в ответ Пилигрим, — век буду жить, не забуду о вашем великодушии. Так я могу уйти прямо сейчас?
   — Идите, идите, — сказал сквозь слезы Фаддей Петрович, — охрана вас пропустит, а вы, если все же чудом не будете казнены, не забудьте о Варваре Владимировне, и сдержите данное мне обещание!
   Собственно говоря, Пилигриму было особо нечего собирать, никаких вещей у него не было, ибо, в чем его арестовали, в том он и уходил из тюрьмы. Уже находясь у самых ворот, и даже взявшись за их ручку, он увидел бежавшую к нему Варвару Владимировну, держащую в руках какой-то сверток.
   — Вот, испекла вам на дорожку, свой фирменный земляничный пирог, — сказала она, с любовью глядя на Пилигрима, и стараясь перевести дыхание. — Хотела набить вам свиные желудки требухой и гречневой кашей, да не было времени закалывать свинью, вот и испекла, что побыстрее. Вы уж не побрезгуйте, и возьмите на память обо мне и Фаддее Петровиче!
   — Конечно, конечно, — засуетился в ответ Пилигрим, — обязательно возьму, на память о вас и о Фаддее Петровиче.
   — Если бы вы ненадолго остались, — сказала, немного отдышавшись, Варвара Владимировна, — я бы сама заколола свинью, и приготовила для вас свиные желудки. У нас ведь в тюрьме большое хозяйство, есть и куры, и утки, и коровы, и отличная свиноферма, между прочим, самая большая во всем городе. Я никому не позволяю закалывать свиней, и делаю это сама, используя специальный кинжал, который подарил мне на свадьбу Фаддей Петрович. Мы с ним перед свадьбой много беседовали, выясняя, подходим один другому, или нет, и когда я рассказала о своем желании научиться готовить свиные желудки с требухой и гречневой кашей, он сразу же сказал, что мы с ним отличная пара. А потом женился на мне, и подарил этот кинжал.
   — Да, разумеется, вы идеально подходите один другому, — согласился с ней Пилигрим.
   — Это не совсем так, сказала ему Варвара Владимировна, — поскольку у нас нет детей. Директор тюрьмы не может иметь детей, это давно всем известно, хотя никто и не понимает, почему так происходит.
   — Тюрьма ему не дает, — ответил ей Пилигрим, — она ведет себя, как ревнивая женщина, и мешает директору быть полноценным мужчиной.
   — Вот потому мне и нужен настоящий мужчина, — зашептала ему на ухо Варвара Владимировна. – Если бы вы, господин Пилигрим, согласились бежать со мной через горы, в которых, я знаю, есть путь отсюда, я бы стала вашей верной женой, и родила вам ребеночка. Между прочим, я очень богатая, ведь все вещи умерших заключенных, а также многих казненных, включая украшения и зубные коронки, достаются по праву директору тюрьмы, то есть Фаддею Петровичу. У него их целый мешок, и я могла бы незаметно взять этот мешок, чтобы пронести его через горы. Вместе с вами, конечно.
   — Спасибо за ваше предложение и за земляничный пирог, — ответил ей Пилигрим, — но я уже смирился с тем, что меня казнят, и другой судьбы себе не хочу. Бессмысленно начинать все сначала, когда жизнь уже прожита, используя, к тому же, для успеха драгоценности казненных людей. Прощайте, Варвара Владимировна, вы находитесь там, где должны находиться, и вам не надо отсюда бежать. К тому же неизвестно, есть ли по ту сторону гор такая же свиноферма, как здесь, и можно ли там женщинам колоть кинжалом свиней. Надеюсь, вы будете присутствовать во время моей казни на Лобном Месте?
   — Разумеется, как всегда, в первых рядах, я никогда не пропускаю такие зрелища! – холодно ответила она, глядя на Пилигрима своими круглыми, похожими на оловянные плошки, глазами.
 
 
 
   25.
 
   В тюрьме, среди прочих мелочей, находящихся  в его карманах во время ареста, Пилигриму выдали ключи от квартиры, и он смог без труда открыть свою дверь. Он не был здесь уже целую вечность, не меньше, очевидно, года, но все в квартире было таким же, как в тот день, когда они с Ребеккой покинули ее. Разумеется, здесь был проведен тщательный обыск, но Пилигрим знал, что они умеют искать, а потом аккуратно все ставить на свое место. Очень возможно, что в квартире незаметно установили прослушивающие устройства, но ему уже нечего было от них скрывать. Они знали о нем практически все, и то, что он их враг, и то, что ему от них уже не уйти, и то, что он внутренне согласился на казнь. Да, он внутренне согласился на казнь, он уже принял ее в себя, они были мастера и на это, они могли так искусно подвести человека к такому решению, что он принимал казнь спокойно, как неизбежность, понимая, что иного выхода у него нет. Он стал анализировать себя, и пытаться выяснить, была ли причиной такого его решения Ребекка, которую он не мог покинуть, или причиной была вся его предшествующая жизнь, которая просто пошла к концу, оттягивать который уже не имело смысла. Но сколько он не анализировал себя, он так и не смог до конца понять, почему же внутренне согласился на казнь. Возможно, сказал он себе, что я согласился потому, что принял свое собственное решение, а дальше уже ничего не важно, и катитесь вы все к черту! На этой мысли он успокоился, и стал ходить по квартире, рассматривая свои вещи, свои стоящие на полках книги, свои картины и фотографии, висевшие на стенах. Все это было ему дорого, и со всем эти ему надо было проститься, причем проститься одному, потому что завтра, как ему обещали, к нему вернется Ребекка, и проститься с дорогими вещами у него уже не будет времени.
   Потом, когда он внимательно все осмотрел и со всем простился, он включил телевизор, и стал смотреть городские новости. По телевизору, как всегда, говорилось об успехах горожан в строительстве новой жизни, о том, что время в городе уже почти полностью остановилось, и что понадобится еще совсем небольшое усилие, чтобы все окончательно стали бессмертными. Говорилось, как всегда, о больших средствах, отпущенных на дальнейшее расширение тюрьмы, а также на украшение и благоустройство Лобного Места. О том, что в вечности, в которой теперь находится город, горы уже не нужны, и стали ненастоящими, и точно таким ненастоящим стало море, по которому уже никуда не уплыть. Какой-то местный профессор с козлиной бородкой и саркастической улыбкой на тонких ядовитых губах долго доказывал, что некоторые безумцы еще верят, что по морю куда-то можно уплыть, но, поскольку внешнего мира больше не существует, поскольку больше не существует истории, то и уплыть по морю, естественно, некуда. Потом показали пустырь, на котором когда-то стояла городская синагога, и где теперь планировалось построить еще один храм Всех Обретенных Надежд. Показали в конце новостей загородные теплицы, в которых выращивали цветы для Украшения Лобного Места, а в самом конце рассказали о Пилигриме, который через неделю в числе других опасных преступников будет повешен во время казни. Ага, сказал себе Пилигрим, у меня в запасе осталась неделя. В условиях, когда время почти что остановилось, это или слишком много, или слишком мало. Потом он выключил телевизор, лег в кровать, и стал ждать наступления завтрашнего утра.
   Пилигрим проснулся утром, и вспомнил, что сегодня воскресенье, и, значит, ему надо отправляться на набережную. Он всегда делал так до ареста, демонстрируя всем, что он благонадежный гражданин, и не вынашивает внутри никаких тайных планов. Разумеется, сейчас, когда все уже определилось и встало на свои места, когда его признали врагом и приговорили к казни, не было никакой нужды отправляться на набережную. Но, во-первых, он уже привык это делать, и, во-вторых, какой-то внутренний голос заставлял его быстрее одеться, и идти на набережную, где по воскресеньям проходили всеобщие гуляния. Разумеется, эти гуляния были насквозь фальшивые, а знакомство Достойных Мужчин с Прекрасными Дамами вообще походили на откровенную проституцию, и ничем не отличалось от тайной деятельности матроны Слезоточивой. Все это было так, все эти аргументы были правильные, но Пилигрим не мог себя пересилить. Он даже на время забыл о том, что сегодня ему обещали встречу с Ребеккой, быстро плеснул себе в лицо холодной воды, оделся, и вышел на улицу.
   Путь на набережную через весь город, как и всегда, Пилигрим преодолел очень быстро. У храма Всех Обретенных Надежд, как обычно, толпились юродивые, клянча у прихожан мелочь и какую-нибудь еду, которую здесь же, чавкая и давясь, начинали с жадностью есть. На старых деревьях, как и год назад, висели в железных клетках неисправимые грешники, вымазанные в смоле, и вываленные в пуху, глядя на Пилигрима все теми же, выцветшими на солнце, и давно уже выплаканными глазами. Внимательно к ним приглядевшись, Пилигрим увидел, что за тот год, что он провел в тюрьме, грешники в клетках сменились новыми, совершенно ему незнакомыми. Уходит старая гвардия, подумал про себя Пилигрим, всех моих знакомых уже перевешали и пересажали в клетки, и теперь принялись за более молодых. Разумеется, что при таких темпах уничтожения инакомыслящих им необходимо расширять тюрьму и благоустраивать Лобное Место. Да и гуляния на набережной наверняка устроены не случайно, поскольку резко увеличивают рождаемость в городе, и плодят новых потенциальных преступников, как, впрочем, и новых прокуроров и директоров тюрем. Как все занятно у них устроено, неожиданно опять подумал он, как все продумано и просчитано, словно в романе ужасов, написанным каким-то талантливым психопатом! Он на секунду испугался, неожиданно задав себе вопрос, не он ли сам написал когда-то этот роман ужасов, который странным образом материализовался в виде этого кошмарного города на берегу ненастоящего, давно уже погибшего моря. Но, начав перебирать в уме все свои написанные, а также начатые и незаконченные, или просто возникшие в голове в виде идеи романы, он понял, что такой роман ужасов никогда не писал. Не писал, и даже не обдумывал его в голове. Может быть, кто-то другой и написал этот внезапно материализовавшийся роман, сказал сам себе Пилигрим, и несет персональную ответственность за все, что здесь произошло, но только не я. Я не имею ко всему случившемуся никакого отношения, и, значит, отвечать за него не могу. Сказав сам себе это, он немного успокоился, и хотел было войти внутрь храма, где как раз в это время шла воскресная служба, но передумал, решив, что он и так уже достаточно продемонстрировал им свою лояльность. Пойти в воскресенье на набережную, повесив себе на грудь табличку Достойного Мужчины – этого вполне достаточно, чтобы хотя бы внешне быть таким же, как все. Поэтому, оставив храм позади, и слыша за спиной пение хора, прославляющего Господа Всех Обретенных Надежд, он перевалил через холм, и стал спускаться вниз к морю. Сделав еще один поворот, и пройдя несколько сот метров по выложенной булыжником мостовой, он наконец-то оказался на набережной. Здесь уже вовсю прогуливались туда и сюда Достойные Мужчины и Прекрасные Дамы с висящими у них на груди соответствующими табличками. Где-то впереди, возле фонтана, играл духовой оркестр пожарной команды, сбоку сновали одетые в белое мороженщицы, катя перед собой ярко раскрашенные тележки, а на длинных, покрытых накрахмаленными скатертями столах продавали вино и прохладительные напитки. Безвкусно одетые мамаши держали за руки своих детишек, наряженных матросами и принцессами, вовсю работали карманники, нагло вытаскивая кошельки у разомлевших на солнце граждан. Повсюду молча стояла бдительная милиция, не реагируя ни на карманников, ни на прогуливающихся горожан, бессмысленно таращась в небо круглыми оловянными глазами. Пилигрим быстро повесил себе на грудь табличку Достойного Мужчины, и тут же наткнулся на какую-то матрону, чуть не сбив ее с ног. Матрона изрыгнула пару матросских ругательств, а потом неожиданно успокоилась, и хрипло поинтересовалась:
   — Прогуливаетесь перед казнью, господин Пилигрим?
   Пилигрим поднял глаза, и увидел рядом с собой матушку Слезоточивую в компании все тех же двух тощих девиц, которые в поте лица трудились на нее в ином мире.
   — Доброе утро, матушка, — ответил он ей, — вышел по старой памяти на набережную, хочу перед смертью познакомиться с какой-нибудь Прекрасной Дамой!
   — Перед смертью не надышишься, — хрипло сказала ему матрона.
   — Это смотря как дышать, — ответил он ей. – Если экономно, и не хрипеть с перепоя, то можно и надышаться, если очень захочешь!
   — А, ну тогда дышите, господин Пилигрим, тогда дышите, — ядовито ответила ему матрона, — авось, и надышитесь перед повешением!
   Она улыбнулась ему улыбкой старой прожженной ведьмы, и ушла вперед под хихиканье двух смешливых девиц. Он хотел было что-то ответить уплывшей матроне, но в этот момент опять на кого-то наткнулся. Подняв глаза, он увидел перед собой Ребекку. Она была одета Прекрасной Дамой, на груди у нее висела такая же, как у других проходящих мимо женщин, табличка, и она была еще красивее, чем в последний раз, когда он ее видел.
   — Вы свободны? – спросила она у Пилигрима так, как будто встретила его в первый раз.
   — Да, я свободен, — ответил он ей.
   — Тогда возьмите свою даму под руку, — сказала она, и тут же схватилась за него, словно боясь потерять навсегда.
   — Охотно, — ответил он ей, ощущая рядом молодое женское тело.
   — Давно прогуливаемся? – поинтересовалась она.
   — Только что пришел, — ответил он.
   — Только пришел, и сразу нашел свою Прекрасную Даму?
   — Кто ищет, тот всегда найдет, — ответил он ей.
   — Это напоминает девиз из моей пионерской юности, — ответила она.
   — Из той юности, где тебя изнасиловали? – спросил он у нее.
   — Дважды, ответила ему она. – Хотя, возможно, и трижды, и даже больше, я специально не считала и никуда не записывала.
   — А если бы записывала?
   — Записных бы книжек не хватило записывать, — беспечно засмеялась она. – Кстати, не напоишь ли свою даму лимонадом?
   — Конечно, напою, — ответил он ей.
   Они подошли к столику с закусками, прохладительными напитками и вином.
   — Может быть, стаканчик портвейна? – спросила она у него. – Если нет денег, то я могу заплатить.
   — Заработала в тюрьме, разнося спиртные напитки?
   — И не только напитки, — сказала она. – Ну так что, я все же плачу, не думаю, что у тебя после тюрьмы водятся деньги.
   — Плати, — ответил он ей, — денег у меня никогда не водилось, ни до, ни после тюрьмы.
   — Типичная жизнь писателя, — со смехом сказала она, расплачиваясь за лимонад и портвейн.
   — Типичная жизнь шлюхи, — ответил он ей, пробуя на вкус давно забытый напиток.
   — Писатель и шлюха – очень достойная пара, если отбросить некоторые предрассудки. Ты будешь писать романы, а я зарабатывать на набережной проституцией на портвейн и на гусиные перья.
   — Сейчас не семнадцатый век, теперь уже не пишут гусиными перьями.
   — Ничего, я тебя научу!
   — Не успеешь, — ответил он ей, — через неделю меня повесят.
   — Тогда не будем терять времени, — деловито сказала она.
   — Согласен, — ответил он, — пойдем быстрее на горку.
   — На мою горку, или на твою? – спросила она.
   — На мою, — ответил он, — с моей легче спускаться.
   Уже вечером, лежа в постели, и вдыхая поразительный, ни с чем не сравнимый запах женщины, он вдруг подумал, что ради этого предсмертного желания, которое ему было позволено, вообще, возможно, стоило прожить всю его странную жизнь.
 
 
 
   26.
 
   Первые несколько дней Пилигрим не выходил и дома, наслаждаясь покоем и домашним уютом, которого он был лишен в тюрьме. Да, разумеется, последнее время он пользовался в тюрьме почти абсолютной свободой, и жил не в камере, не в сыром каменном мешке, наполненном дождевой водой, крысами и последним отчаянием, а в квартире следователя. Но, во-первых, это был совершенно чуждый ему человек, и по духу, и по образу мыслей, от его жилища, лишенного книг, за исключением, разве что, брошюр по ведению допросов, веяло садизмом и смертью. Следователь и эстетически был ему чужд, достаточно было вспомнить историю с необъятной толщины нянечкой в санатории, которая его погубила, невольно влюбив в себя, и из-за которой он стал преступником. Так что жилище следователя, заслуженно казненного на Лобном Месте, не могло служить Пилигриму домом, дом у него был здесь, дом хоть на время и оставленный им, но все же достаточно обжитой, наполненный книгами, рукописями, картинами и воспоминаниями. И, кроме того, у него теперь в доме была Ребекка.
   — Тебя не мучат воспоминания о прошлой жизни? – спрашивала у него она, лежа рядом в кровати, и глядя на постепенно разгорающийся за окнами рассвет. – О жене, о дочери,  о друзьях, приходивших к тебе в эту квартиру?
   — Я отношусь к этим воспоминаниям, как к другой жизни, в которой я прожил до самого конца, а потом умер, воскреснув здесь, в ином мире, рядом с другой женщиной.
   — В ином мире?
   — Да, в ином мире, в иной жизни, которая пришла на смену жизни старой, изжитой мной до конца.
   — А что будет, когда через неделю тебя казнят на Лобном Месте?
   — Я вновь умру, и вновь воскресну в иной жизни, где опять у меня будет дом, наполненный книгами, картинами и рукописями, а также новая женщина, которая, возможно, будет напоминать тебя.
   — Значит, ты не боишься смерти?
   — Нет, не боюсь. Смерти не существует, а есть лишь бесконечное обновление, бесконечно воскрешение, бесконечная весна, в которой опять расцветают сады, и люди, наполненные весенними надеждами, объясняются друг другу в любви, и клянутся любить вечно, до самой смерти.
   — Как поэтично. Ты сам это придумал?
   — Да, я это придумал, сидя в тюрьме, в сыром каменном мешке, наполненном стонами, шорохами и отчаянием.
   — А почему ты не спрашиваешь, где в это время была я?
   — Ты была на побережье, в одной из пещер, лежа там в лихорадке на подстилке из старых прогнивших листьев.
   — Нет, нас всех арестовали через несколько дней после твоего ухода, и все это время я находилась в тюрьме.
   — Тебя пытали?
   — Нет, ко мне относились хорошо.
   — Что это значит?
   — Это значит, что им был нужен ты, и поэтому они относились ко мне хорошо.
   — Что значит хорошо?
   — Это значит, что они не пытали меня.
   — А что они делали?
   — То, что обычно делают в тюрьме с женщинами.
   — Они домогались тебя?
   — Не будь наивным.
   — Я не наивный, я просто спрашиваю.
   — Ты считаешь меня тюремной шлюхой?
   — Мне все равно, шлюха ты, или нет.
   — И осведомительницей, которую специально подослали к тебе?
   — Мне тоже плевать на это. Для человека, которого через неделю повесят, выгоднее считать тебя идеалом женщины, выше и лучше которого не существует на свете!
   — Несмотря на то, что это не так?
   — Несмотря на то, что это не так.
   — В таком случае, давай не будем задавать друг другу лишних вопросов, и жить так, будто смерти не существует!
   Подобные разговоры, однако, происходили между ними постоянно, они засыпали лишь под утро, успев встретить очередной разгорающийся над городом рассвет, а потом просыпались, искренне веря, что так будет продолжаться вечно.
   — Жизнь на пороге смерти имеет свои преимущества, — говорил Ребекке Пилигрим, лежа в постели, и наблюдая, как она прихорашивается перед зеркалом, берет в руки корзинку, и уходит на рынок. – Как жаль, что остальные люди этого не понимают!
   Ребекка приходила с рынка, нагруженная продуктами, напитками и новостями, главной из которых была предстоящая казнь Пилигрима. Об этом писали все городские газеты, которые Ребекка покупала в киоске у дома, и которые Пилигрим уже приучился небрежно просматривать.
   — Где ты берешь деньги на все эти покупки? – спрашивал он, смакуя принесенное Ребеккой вино.
   — Для тюремной шлюхи и осведомительницы это не составляет большой проблемы, — обычно отвечала она.
   Через несколько дней им нанес неожиданный визит Фаддей Петрович.
   — Вынужден нарушить ваше уединение, — неловко сказал он, глядя на Пилигрима с Ребеккой, которые со стороны, очевидно, напоминали счастливых молодоженов, внезапно застигнутых врасплох надоедливым родственником. – Вынужден прервать ваше уединение, но служба есть служба, и я должен дать вам последние наставления.
   — Последние наставления? – удивленно спросил у него Пилигрим.
   — Да, последние наставления, или, если желаете, напутствия. Обычно по тюремным правилам осужденного  на Лобное Место проводят в цепях во избежание его побега и связанных с ним неприятностей. Но в особо редких случаях, таких, как ваш, осужденный на казнь сам идет через весь город к Лобному Месту, а радостные горожане приветствуют его криками и цветами.
   — Неужели возможно такое?
   — Да, в очень редких случаях, и с особо уважаемыми преступниками, такими, как вы, господин Пилигрим. Которых все одновременно и боготворят, и желают их немедленной казни. Вы, господин Пилигрим, абсолютно уникальная личность, не похожая ни на кого другого, вы, можно сказать, гордость нашего города, и поэтому нет нужды вести вас на казнь в кандалах и цепях, в вашем случае это совершенно не нужно.
   — Спасибо еще раз, господин директор, — сказал ему Пилигрим.
   — Человек, который сам идет к месту своей казни, — продолжил напутствие Фаддей Петрович, — на какое-то время становится хозяином города. Более того, он становится хозяином судеб всех горожан, и волен распоряжаться их жизнью и смертью. По малейшему мановению его мизинца они обязаны умереть на месте, растерзать городское руководство, разрушить Лобное Место, совершить массовое самоубийство, или даже уверовать в какого-то нового бога!
   — Или вернуться к старому Богу?
   — Или вернуться к старому Богу, или вообще вернуться к старой жизни, вернуться к которой, впрочем, уже нельзя. Одним словом, в очень редких случаях осужденный преступник становится всемогущим, и поэтому мы надеемся на ваше, господин Пилигрим, благоразумие!
   — Я буду благоразумным, — ответил ему Пилигрим.
   — И не допустите никаких ненужных эксцессов?
   — И не допущу никаких ненужных эксцессов!
   — И спокойно взойдете на Лобное Место?
   — И спокойно взойду на Лобное Место!
   — И засунете в петлю свою шею?
   — И засуну в петлю свою шею!
   — И умрете, насладившись сполна тем последним желанием, которым мы вас на прощание одарили? – Здесь он с нежностью кивнул на Ребекку.
   — Господин директор, — ответил ему Пилигрим, — это последнее желание вообще самое сладостное и прекрасное событие в моей жизни. Или, во всяком случае, одно из таких событий. Будьте покойны, я рад оказанному мне доверию, и все сделаю так, как велит инструкция и обычай. То есть пройду отсюда, от своего дома, пешком к Лобному Месту, и добровольно суну голову в петлю. Даю вам честное и благородное слово!
   — Ах, господин Пилигрим, как вы меня обрадовали! – бросился к нему Фаддей Петрович, и трижды облобызал в обе щеки. – У меня, можно сказать, у самого камень с шеи свалился! Побегу, расскажу Варваре Владимировне о вашем великодушии, обрадую бедняжку, которая заранее льет слезы по поводу вашей кончины!
   — Варваре Владимировне мой нижайший поклон, — сказал, провожая директора, Пилигрим. – Жаль, что не попробую больше ее земляничного пирога!
   На следующий день к ним пожаловал прокурор.
   — Неплохое гнездышко, — сказал он, внимательно обходя квартиру, небрежно приподнимая кверху прочитанные газеты, касаясь руками корешков книг, и профессионально оглядывая висящие на стенах картины.
   — Это Кафка, это Гессе, это Достоевский, это Малевич, это Шагал?
   — Вы хорошо начитаны, господин прокурор, — ответил ему Пилигрим, — а также превосходно разбираетесь в живописи.
   — За Кафку, Достоевского и Гессе вас могли бы еще раз посадить, поскольку они в нашем городе запрещены, — сказал, приятно улыбаясь, прокурор, — а вот за Шагала с Малевичем в ином мире, о котором вам, к сожалению, известно, вы могли бы элементарно стать миллионером. Жили бы тогда на два мира, и получали удовольствие и от того, и от другого!
   — Я и так скоро буду жить на два мира, — ответил ему Пилигрим.
   — Что вы имеете в виду? – удивленно поднял вверх свои брови прокурор.
   — Только лишь то, что к этому миру, в котором я сейчас существую, скоро добавится мир загробный, в который я попаду с помощью палача, — пояснил свою мысль Пилигрим.
   — Ну и шутник вы, господин Пилигрим, — засмеялся  прокурор, — даром, что писатель, на все находите достойный ответ. Но, впрочем, по поводу этого второго, загробного мира, я к вам и пришел.
   — Вы пришли ко мне по поводу загробного мира?
   — Да, господин Пилигрим, по поводу него, а еще точнее, по поводу пути к нему.
   — Что вы имеете в виду?
   — Только то, что вы, как уже объяснил вам побывавший здесь до меня Фаддей Петрович, должны будете утром в воскресенье отправиться пешком отсюда к Лобному Месту, где вас в итоге повесят.
   — Это я знаю, — ответил ему Пилигрим, — и не собираюсь никуда бежать и нигде скрываться. Будьте уверены, что утром в воскресенье я пройду своим обычным маршрутом через весь город к Лобному Месту под радостные крики и приветствия любящих меня горожан!
   — Я не сомневаюсь в этом, господин Пилигрим, — ответил ему прокурор, — и именно поэтому ходатайствовал перед городским руководством о предоставлении вам свободы. Я не сомневаюсь, что вы так и сделаете, но этого, к сожалению, мало.
   — Этого мало? Значит, я должен буду сделать что-то еще?
   — Да, мой дорогой, вы должны будете во время своего триумфального шествия через город хотя бы время от времени демонстрировать всем, что вы очень боитесь.
   — Но зачем?
   — Затем, что таков обычай, таковы правила, которые нужно в точности соблюсти.
   — Ну что же, если таковы правила, то я готов им следовать, тем более, что мне действительно будет страшно добровольно идти к месту казни.
   — Нет, это правда, вы не разыгрываете меня, господин Пилигрим?
   — Помилуйте, ничуть не разыгрываю, поскольку действительно боюсь умереть, как, впрочем, и любой человек, оказавшийся на моем месте!
   — И вы по-настоящему будете бояться?
   — Разумеется, буду.
   — И продемонстрируете всем, что вам очень страшно?
   — Конечно, продемонстрирую.
   — И я могу в этом вопросе на вас положиться?
   — Как на самих себя, — глядя честными глазами обреченного узника, ответил ему Пилигрим. – Я действительно боюсь смерти, и потому с готовностью продемонстрирую всем свой подлинный страх. Я начинаю бояться уже сейчас, и буду бояться до тех пор, пока палач не оденет мне на шею петлю.
   — Если вы это сделаете, — ответил ему прокурор, — мы повесим на этом доме мемориальную табличку, на которой ваше имя будет выбито золотыми буквами!
   — Я буду каждый день приносить к ней живые цветы, — сказала молчавшая весь разговор Ребекка.
   — Город будет доставлять вам эти цветы бесплатно, — совершенно серьезно сказал прокурор, и, попрощавшись, покинул квартиру.
   Больше до самого воскресенья их никто не тревожил. В субботу вечером они сходили на набережную, и наблюдали, как рабочие украшают цветами Лобное Место, готовясь к завтрашней казни. Цветов было так много, и они издавали такой одуряющий аромат, что Ребекка потянула Пилигрима за собой, и они очутились рядом с морем. Протянув руку, она по  привычке, от которой не могла отвыкнуть, хотела зачерпнуть воды, но вместо этого рука ее погрузилась в пустоту, которая была на месте исчезнувшего моря.
   — Всякий раз забываю, что моря больше не существует, как не существует ни гор, ни времени, ни прежней жизни, которая нам, очевидно, просто приснилась, — печально сказала она. – Пойдем домой, тебе нужно выспаться перед казнью!
   — Высплюсь на том свете, — ответил ей Пилигрим.
 
 
 
   27.
 
   Пилигрим вышел из дома и отправился к Лобному Месту. Он был совершенно спокоен, более того, то спокойствие, которое снизошло на него, было какое-то особенное, такое, какого он не испытывал еще никогда. Страх, который сопровождал его последние годы жизни, куда-то исчез, и он испытывал необыкновенную легкость, которую, возможно, испытывал лишь в детстве, и о которой уже давно успел позабыть. Его уже не волновали вопросы глобального масштаба, ему вдруг стало наплевать и на бессмертие, которое ко всем к ним пришло, и на новую религию, на которую, впрочем, ему было плевать всегда, и на заботы большинства горожан, которые вдруг стали ему смешными и лишенными смысла. Он вдруг стал обращать внимание на мелочи, на которые не обращал внимания никогда. Вот окурок, брошенный в траву возле дома, вот сама осенняя трава, на удивление яркая и зеленая, которая давно уже должна была засохнуть, но благодаря какой-то внутренней стойкости, растущая наперекор всем временам года. Вот переход через дорогу, и рощица странных акаций, которые он помнил еще из детства, необыкновенно хрупких, постоянно кем-то обломанных, упорно пускающих вверх все новые и новые молодые побеги. Я как эта акация, подумал он, меня ломают, а я вновь и вновь устремляю верх свои свежие, выросшие на месте обломанных рук и ног, побеги. Вот кем-то брошенная у дороги старая кукла, вот осколки стекла, лежащие здесь, очевидно, уже несколько лет, вот небольшой ручей, текущий из ниоткуда в никуда, по берегам которого успели вырасти высокие молодые деревья. Там, где вода, там и жизнь, подумал он, держись поближе к воде, и ты будешь жить вечно. Впрочем, сейчас же снова подумал он, согласно официальной версии, все мы и так живем вечно. За исключением тех, кого сажают в железные клетки, или убивают на Лобном Месте. Вот лестница, ведущая к старому православному храму, в который ты когда-то ходил молиться, и в котором крестили твою дочь. Теперь здесь живет совсем иной бог, в которого ты, несмотря на все их усилия, никак не можешь поверить. Ступеньки лестницы старые, потрескавшиеся от времени, местами заплеванные, с лежащими на них какими-то конфетными обертками и все теми же неистребимыми окурками и осколками битых бутылок. Словно осколками вдребезги разбитой жизни. На сам храм, на юродивых, толпящихся возле него, и на висящих в железных клетках грешников лучше всего не смотреть, чтобы не испортить впечатление от осени, и  от того умиротворяющего чувства, которое на него неожиданно снизошло. Умиротворяющее чувство на пороге казни, которая ему сейчас предстоит. Вот крутой спуск вниз, вот поворот в сторону набережной, на котором его уже ждут восторженные горожане, держащие в руках букеты свежих цветов. Как их много, и самих горожан, и этих издающих одуряющий запах букетов цветов! Ему вдруг становится смешно от всей этой их бутафорной и нелепой суеты, смешно до такой степени, что он неожиданно начинает смеяться.
   — Господин Пилигрим, вам нельзя смеяться, вы должны испытывать страх и отчаяние! – говорит неожиданно кто-то сбоку.
   Он поворачивается, и видит Фаддея Петровича в сопровождении испуганной Варвары Владимировны. Он не обращает на них внимания, и продолжает идти вперед через толпу, а смех, и всепроникающее чувство вселенской умиротворенности переполняют его душу до краев, и выплескиваются наружу, заражая стоящих рядом людей.
   — Не дурите, господин Пилигрим, — шепчет ему на ухо непонятно как оказавшийся здесь прокурор, — вы нарушаете заранее условленные договоренности!
   Но ему уже плевать и на прокурора, и на его нелепые договоренности, он чувствует, что давно забытое чувство свободы переполняет его настолько, что становится всеобщим, заражая своим высоким взлетом и пафосом толпу, и заливает собой весь город, который постепенно становится другим. Он еще не успевает пройти по набережной к Лобному Месту, у которого, согласно уговору, его должна ждать Ребекка, а уже видит, как Лобное Место внезапно оседает вниз, чуть не убив стоящего на нем палача и его тщедушных подручных. Над мертвым морем неожиданно начинают вспыхивать зарницы, и становятся видны вдали белые корабли, которые спокойно плывут в дальние и прекрасные страны. Такие же зарницы вспыхивают над горами, и можно предположить, что горы теперь тоже стали живыми. Толпа бросает на землю свои траурные венки, и беспечно расходится в разные стороны. Со стороны моря неожиданно дует втер, которого не было здесь многие годы.
   — Это бриз, — говорит подошедшая к нему Ребекка, — ты родил утренний бриз, который освежил город, и изгнал из него все мерзкое и ненужное.
   — Я не знаю, как у меня это получилось, — отвечает он ей.
   — Тебе и не надо это знать, — говорит она, — пойдем к морю, кажется, оно опять стало живое.
   Они подходят к берегу и видят Волчицу, стоящую по колено в воде, которую сегодня должны были казнить вместе с ним. Ребекка подходит к ней, и обнимает за плечи. По щекам у обоих текут счастливые слезы. Он тоже заходит в море, и мочит в нем свои брюки и башмаки. Ребекка наклоняется, и погружает в море свою руку.
   — Оно мокрое, — говорит она, — и в него опять можно опускать руки.
 
2012
 


 

Комментарии