Добавить

Прянички

Петр Шерешевский.       
 
 
ПРЯНИЧКИ
Повесть.
 
Посвящается Ирине Борисовне Малочевской с любовью и благодарностью.
 
                                   
— Рыба – она тоже мне друг, — сказал он. – Я никогда не видел такой рыбы и не слышал, что такие бывают. Но я должен ее убить. Как хорошо, что нам не приходится убивать звезды!
                                                                         Э.Хемингуэй.
                                                                         «Старик и море».
 
Все это выдумка, вымысел… Полно, к чему притворяться. Не было никогда никакого Константина Анатольевича Обручева. Не было ни города N., ни волшебной вокзальной торговки, ни толстого главврача с кошачьими усами. Зачем же морочу я вам голову, дорогие читатели, делаю вид, будто они были, ходили, радовались, плакали, совершали подлости, но все же куда-то стремились? Стремились не зря прожить, в чем-то разобраться… Зачем? Зачем пусть на короткое время хочу заставить вас любить их, обижаться на них, закусывать губу и восклицать: «Вот кретин! Что же ты творишь? Опомнись!» Ведь так тесно и интимно едва ли позволяем сходиться мы с самыми близкими друзьями. А порой даже детей, родителей, мужей и жен не подпускаем на такое мучительно близкое расстояние.
Я просто хочу что-то сказать вам. А если быть совсем честным, я сам хочу разобраться в чем-то.  И если не ответить, — куда мне, — то хотя бы поставить те единственные вопросы, без которых жизнь наша – бессмысленная жвачка. И мой единственный способ это что-то проговорить – это  создать персонажей. Из стука колес, из звона ложечки в чашке чая, из мимолетных встреч. И поселить его в город. И заставить жить. Жить осмысленно и осознанно, как редко получается у нас на самом деле. А уж если ошибаться – то ошибаться, если грешить – то грешить. И проживая их жизни, что-то уяснить в своей.
А был только мелодичный крик вокзальных торговок: «Прянички, прянички» где-то на пути между Петербургом и Воронежем. Кажется в Туле… Ну да, конечно в Туле! Помните же: «тульские пряники». Но никогда не сходил я с поезда в Туле.
 
1.
Константин Анатольевич Обручев, молодой доктор, ехал из Петербурга в город N, чтобы читать лекции по невропатологии при местной больнице. Поезд шел, колеса стучали, мелькали столбы, и провода, точно воздушные реки, текли за окнами.
Попутчики Обручеву сразу понравились. Мужчина был на вид его ровесник, кучерявый малый с черными живыми и насмешливыми глазами. Женщина, его жена, двигалась тихо, улыбалась и всю дорогу молчала. Она была мила и почти незаметна, будто прозрачна. Мгновенно убирала со стола образовывающийся сор. И подотрет, и крошки смахнет. А когда этого не требуется — подопрет щеку ладошкой и влюбленными глазами глядит на мужа. «Какие они красивые, как любят друг друга!» — думал Обручев с некоторой экзальтацией. Вообще, с того момента, как колеса застучали свою дорожную песню, Константин Анатольевич чувствовал постоянное нервное возбуждение… Как ребенок накануне Нового года или запланированного похода на аттракционы.
И все ему нравилось! И тянувшиеся за окном унылые бесконечные равнины средней полосы. И яйца вкрутую, и курица в газетке, и яблоки, и коробок с солью. И, конечно же, чай в стаканах с подстаканниками — куда ж без него в дороге.
— Подъезжаем уже, — говорил Обручев, потирая руки и поеживаясь от возбуждения, — Через какой-то час выйду и погружусь в новую жизнь. Чужую. Как это все-таки манко — вон домик, а там люди живут. И так же как ты, а вроде бы иначе. Может умнее, лучше, осмысленнее. Может где-то там судьба твоя ждет, а ты живешь, и даже не догадываешься…
Кучерявый мужчина прихлебывал чай, откинувшись на стенку купе. На лицо его падала тень от верхней полки. И из этого укрытия он с любопытством наблюдал за Константином. А того, что называется, «понесло». Так случается с людьми, ведущими уединенный образ жизни и обделенными душевным общением: как начнут разглагольствовать — не остановишь.
— Как-то я за всю жизнь не выезжал никуда, — говорил он, по-детски разводя руками и неловко щурясь, — А книжки в детстве любил про путешествия. «Остров сокровищ», «Всадник без головы», «Вокруг света на воздушном шаре».
— Ну, это вы загнули, — раздалось тягучее, басовитое из сумрака, — В окошко-то гляньте: поля, поля… Скука, тишь да гладь. Муха прожужжит — уже событие. Не видать вам здесь ни пиратов, ни индейцев, ни скачек через прерии. И не ищите.
— Нет уж, вы меня не разочаровывайте, — Обручев возбужденно замахал рукой, — В больнице, когда эта командировка возникла — у меня аж сердечко застучало. Чуть не на коленях вымолил — пустите Христа ради. А потом дни считал крестиками в календарике. — Он нахохлился, по-птичьи повертел головой и продолжал, -  Скучно я живу. Работа — дом. Дома мама с папой, на работе сослуживцы. Не удивляет ничего, а каждый день, как сотни предыдущих. Я, знаете ли, с людьми тяжело схожусь, нигде не бываю. Работаешь — света белого не видишь. Как на дежурство кого подменить — вечно я. Отказывать не умею. Да и ходить-то мне некуда…
— Не современный я какой-то, не своевременный, — продолжал он, — Ни друзей, ни любви человеческой. Сначала учился: ординатура, аспирантура, — так все некогда было. А сейчас — вроде как и поздно. Кто в тридцать лет друзей заводит? Смешно… А женщины — я и не знаю этих подходов. С ними же как-то нужно, смешить, остроумничать.
Обручев замолчал, будто оборвалась заводная пружинка где-то внутри. Насупился и уставился на стол, ища, чем бы заняться, за что бы спрятаться… Машинально взял в пальцы яйцо, постучал им об столик и принялся очищать от скорлупы. И только очистив, понял, что есть его не хочет, — отложил… Он  был неловок в общении, то скован, то излишне порывист. Когда увлекался, его манеры выдавали совершеннейшего ребенка.
— С вами разболтался как-то, да это потому — не в своей тарелке, — пробормотал он, виновато вглядываясь в скрытые тенью глаза кучерявого собеседника, — В поезд сел — будто кожу сбросил, другим человеком сделался. И все жду чего-то. Скажите, это у меня только или вы тоже? Как в поезд садитесь, кажется: жизнь твоя переменится?
— Не знаю… — лениво протянул кучерявый, — Это для нас так, обыденность. Я и родился-то на колесах, в придорожном медпункте. И с тех пор всю жизнь так: Омск — Новосибирск, Воронеж — Самара.
— А гостиниц этих — и не упомнишь… — подала голос с верхней полки женщина.
Стучали колеса, мелькали столбы, и Константин Анатольевич думал, что хотел бы быть и этим стуком, и этими столбами, и проводами, которые текут вдоль дорог, как река.
— Как я вам завидую, — говорил он, — Если бы вы знали, как я вам завидую!
— Ой, не завидуйте… Это все быстро приедается, — говорила женщина, — Цыганщина… Хочется, например, картинку повесить, или занавеску новую, а некуда…
Она свесилась вниз и расслабленной рукой принялась играть с волосами мужа: наматывала жесткие пряди на пальцы, и несильно тянула их наверх. Мужчина закрыл глаза. Казалось, он сейчас заурчит, как довольный кот.
— Нет, я, признаюсь, поезда до сих пор люблю, – проговорил он, — Здесь мне дом родной, здесь мне родина. Это Настюша моя скрипит все. Она у меня не из цирковых, не потомственная.  Я ее, как цыган коня, выкрал.
  Заслышав про потомственных циркачей, Обручев вскинулся, глазки его разгорелись, как у заядлого рыбака в магазине снастей.
— Господи, двое суток едем. А я и не полюбопытствовал… Вы что же, артисты?
— Циркачи мы. Фокусники.
— Что же вы раньше-то не сказали? Жалость-то какая. Покажите что-нибудь.
Фокусник недовольно поморщился, но Константин, завидев реакцию, порывисто схватил его за руку.
— Нет, нет, не хмурьтесь. Я же понимаю, к вам все эдак пристают. Артист — прикинься! Я — не то, совсем не то! Просто я с детства мечтал… Вблизи увидеть, — говорил Обручев не отпуская руки и по-детски умоляюще заглядывая в глаза, — Я однажды в цирке был. Вот там фокусник так фокусник! Он и перчатки в голубей превращал, потом плащ снимет — взмахнет — а в руках у него аквариум, а в нем рыбки золотые. Потом из вазы огромной, воды полной, девушки выходили — сухие, в блестках, улыбаются. Как сейчас помню. А начинал он с совсем простенького фокуса. Яблоко берет в руку — раз — а рука-то пустая. А яблоко уже в другой руке.
    Больше всего меня это яблоко поразило. Я тогда родителей разорил: целую неделю на представление таскался, в первом ряду сидел. Вот сейчас, думаю, замечу, куда он это яблоко прячет… Так и не разгадал. И до сих пор мечтаю. Вблизи бы увидеть. Вот как вас сейчас.
— Ну-с, — проговорил фокусник, закатывая манжеты, — мечты детства должны сбываться.
И с невинным видом в точности повторил описанный трюк с яблоком.  После чего лукаво подмигнул Константину.
— Ну что? Разгадали?
— Ловко, — счастливо засмеялся Обручев, — А можно еще раз?
И фокусник сказал, что конечно, и снова взял яблоко в руку, неясный жест — и оно растворилось в воздухе. И объяснил, что все просто, проще не бывает! Разгадка-то — вот она. Яблоко он вот здесь спрятал, за ладошкой. И пригласил Обручева заглянуть за тыльную сторону руки, но тут же у него самого брови удивленно взлетели вверх.
— Ой, а куда же оно делось? У себя в кармане посмотрите.
Обручев полез в карман и действительно обнаружил там яблоко. И это были просто чудеса! А фокусник сказал, что устал, непростая это работа, заставлять исчезать яблоки! И налил газировки в стакан, чтобы перевести дух и утолить жажду! Но едва поднес ко рту — стакан исчез!
— Что же вы хулиганите?! Попить не даете? – возмутился фокусник. И Костя уже начал оправдываться, что он здесь не при чем, и к стакану не прикасался, но в этот самый момент фокусник выудил стакан все из того же кармана Обручева. Не расплескав ни капли. Выпил. И рассмеялся. А Обручев наблюдал за представлением с таким восторгом, будто ему три года, а никак уж не тридцать.
— Вы смеетесь… — говорил он, захлебываясь, — А я на все это гляжу — и мне радостно. Жить радостно. Надежда какая-то. Ведь это же исконные мечты человеческие: становиться невидимым, создавать из воздуха что хочешь, преодолевать время и пространство.
 Фокусник вместо ответа принялся жонглировать яблоками. А Обручев думал, как это волшебно: взлетающие яблоки и мелькающие руки на фоне пейзажа за окном. И все смотрел и смотрел, и не мог насмотреться. Он теперь на многое не мог насмотреться… Он с некоторых пор пытался жить внимательно. Чтобы не пропускать моменты, а копить их. Потому что их мало. И все они волшебные! И эти взлетающие яблоки – это был приз, подарок ему за эту внимательность! А в уши ему втекал тягучий и ленивый голос фокусника.  И все казалось, что голос этот смеется, хотя как может голос смеяться.
— Это что… Это все фокусы. А вот вы, медики, знаете, отчего человек живет. Отчего умирает — это еще вроде понятно, это еще туда-сюда. Сломалось что-то в механизме. Был цыпленок заводной с ключиком, знает такой — тук-тук-тук. Сначала у него крыло откололось, ножки погнулись, а потом и вовсе пружинка лопнула. А вот от чего живет? Я вроде и слыхал: клетки, белки, сердце опять же кровь гонит. А как это со мною связано уразуметь не могу.
— Ничего-то я не знаю, — грустно сказал Костя, — Укол могу в попу сделать и по коленке молоточком постучать.
 А яблоки взлетали, приземлялись с завидной точностью, и снова взлетали.
 
2.
Поезд сбавил ход. Из окна вагона Константин Анатольевич Обручев видел, как медленно подплывали уличные торговки. Они поспешно занимали места, раскладывали товар на перевернутых картонных коробках. Последние приготовления. Заскрежетали колеса, проводница распахнула дверь… И воздух сразу наполнился звуками, песенной многоголосицей. «Прянички-прянички-пирожки-домашние-свежие», — перекрикивая друг друга тянули торговки, зазывали проезжающих. «Картошечка-горячая-курочка!» У каждой была своя особенная манера, кто-то тянул на одной ноте, кто-то выкрикивал отрывисто и ритмично, кто-то выпевал терциями… И все это, смешиваясь с паровозными гудками, стуком молотков путейных рабочих в оранжевых жилетках по тормозным колодкам, и голосом диктора по станции предстало Константину Анатольевичу Симфонией-В-Честь-Его-Приезда.
Поеживаясь в утреннем тумане, Константин Анатольевич спустился по звенящим ступеням и спрыгнул на перрон. Кудрявый фокусник провожал его.
Они потоптались. Пожали руки, похлопали друг друга по плечам, поулыбались. Обручев даже хотел обняться, но не решился. Проговорили положенное: «Ну, счастливо. Может и свидимся когда-нибудь. Спасибо. Такое удовольствие доставили…. Очень вы красивая пара». Обручев уже начинал стыдиться своей исповеди. «! Рассопливился, идиотина! Так всегда и бывает! Если раскроешься слишком, обнажишься перед кем-нибудь, то потом непременно тяготишься этим человеком. Ведь знаешь же! Так нет же…» – думал Костя.
Вдруг фокусник недоуменно поднял брови и уставился на свою ладонь. Обручев последил за взглядом. Его приятель держал на руке странно знакомые механические часы.
  — Да, доктор, часы не ваши?
  • Мои.



  •  


Фокусник расхохотался, вытер слезы на глазах.
— Эх, мне б карманником работать. Жаль, воспитание не позволяет… Ну, пока, — фокусник легко взобрался в вагон.
— А часы-то?
— Часы? Да они же на руке у вас.
Костя взглянул на руку. И правда! Часы уже красовались на своем законном месте! Чудеса! Взмахнув на прощанье, фокусник удалился в вагон.
Обручев вдохнул полной грудью и зажмурился от удовольствия. Ему хотелось думать, что жизнь еще только начинается… И обещает много-много радости. На нем были новые тупоносые по последней моде ботинки, купленные специально перед поездкой, и коричневый замшевый пиджак. Пиджак этот дед Константина Семен Моисеевич когда-то привез из Болгарии, но носить столь шикарную по тем временам вещь не решался, берег, да так и провисел пиджак в шкафу до самой дедушкиной смерти. Извлеченный же на свободу, оказался чуть устаревшим, но добротно-солидным. И, за неимением лучшего, украсил гардероб Константина. 
Обручев опустил с плеча распухшую дорожную сумку и повертел головой. Кто его будет встречать, он не знал и полагался на интуицию. Но никто не ответил на призывно ищущий взгляд ответным — а, это вы, а, это я… — и Обручев подумал, что жалко вот он не курит, было бы чем занять себя. Придав лицу независимое и слегка недовольное выражение, он рассеянно оглядывался по сторонам. Вдруг…
Время замедлилось, будто замедленная съемка… Женщина с девочкой, по виду мать и дочь… Солнце как-то по особенному освещает их, золотые волосы льются по ветру, голоса их, как музыка… Почему-то подумалось, что картина навсегда отпечатается в памяти… Будет сниться. Или уже снилась…
— Пря-я-янички! Пря-я-янички! – кричала женщина привычно мелодично.
— Пря-я-янички! — старательно вторила девочка.
Женщина, поймав на себе внимательный взгляд Обручева, осеклась на полуслове, склонила голову набок, улыбнулась.
— Что смотрите? Берите. Со сгущенкой — пятнадцать, с вареньем — десять. Берите, вкусные, свеженькие. 
 Обручев, улыбаясь ответно, потер себя пальцем по щеке, показывая незнакомке, что на щеке ее черная полоса, след от сажи.
-  Что? – переспросила, не поняв, торговка, все так же странно улыбаясь.
— У вас щека испачкалась… — объяснил Обручев, и снова коснулся своей щеки, — В саже.
— Спасибо. — Женщина несколько раз провела рукой по щеке, точь-в-точь как он только что. И вот от этого повторения движения Обручеву показалось, что они стали ближе… И говорят о чем-то совсем другом, очень важном, но невыразимом словами. А только вот так, жестом, улыбкой, сажей на щеке.
— Все? – спросила женщина.
— Нет. Еще вот здесь осталось.
Обручеву очень хотелось, чтобы ему было позволено стереть остатки черной отметины… Но женщина опустилась на корточки, достала носовой платок, «послюнила» его и протянула девочке.
— Доча, вытри.
И девочка отерла лицо матери. Старательно, очень старательно, высунув кончик розового языка.
— Это хорошо, что ты приехал, — раздалось в этот момент над самым ухом Константина Анатольевича, — Очень хорошо! У них здесь ужас, что творится. Главврач редкостная дубина, челюсть — во, а лобик узенький. Утка — фамилия. Умный, как утка. Ну, ты увидишь.
Обручев, нехотя оторвавшись от созерцания прекрасной незнакомки, перевел взгляд. Перед ним стоял всклокоченный молодой человек с бегающими глазами. Знакомый, очень знакомый, откуда-то из прошлой жизни. Ба, да это же Петя, Петя Тютин… Обручев не ожидал увидеть здесь бывшего однокурсника, не был подготовлен к атаке. Вот он где, оказывается. Да, Обручев помнил, что вылетев из института, Петя уехал в какой-то городишко… Даже название мелькало на задворках памяти. Всплывало перед глазами, накарябанное в строке обратного адреса. Да, да, Петя писал ему несколько раз, но Обручев как-то все позабывал ответить… И связь прервалась. А теперь… Теперь все время командировки будет отравлено ощущением собственной вины, предательства.
-  Ты?… — смодулировал Обручев фистулой, пытаясь изобразить на лице радость, — Здравствуй, Петя.
— А? А, да, да, — забыв поздороваться, Петя заплевывал товарища словами, — Я говорю, хорошо, что ты приехал, хоть один здравомыслящий человек, не лапоть, как все эти. Дерё-ё-ёвня! Ты представляешь, что они удумали? Читать невропатологию воспидрилам детсадовским! За три дня! Три дня читаешь, на четвертый — экзамен. Ты можешь себе представить? Бред…
— Так я для этого и приехал, — Константин поморщился.
— Ну, я и говорю.
— Что?
— Что — что?
— Что говоришь, Петя?
— Я говорю, хорошо, что ты приехал. Ну, что встал, пойдем…
 Петя вечно все перепутывал, перепрыгивал с пятого на десятое, противоречил сам себе в каждом слове. Говорил он, припадая губами к самому носу собеседника, хватался руками… А руки у него были всегда влажные.
Они двинулись вдоль перрона. В последний момент, заходя в здание вокзала, Обручев еще раз обернулся. И то же видение: мать и дочь в лучах поднимающегося солнца. Порыв ветра, пыль. Почти лето, подумал Константин Анатольевич,  уже с утра — духота…
 
 
3.
Друзья шагали мимо деревянных домишек и купеческих особняков. Желая услужить,  Тютин, не взирая на возражения, взвалил на себя сумку друга, и теперь та беспрестанно била его по коленкам. Петя отставал, перевешивал сумку с плеча на плечо, семенил и снова догонял, норовя заглянуть другу в глаза. И болтал, болтал, болтал, не смолкая ни на секунду.
— Это здорово, что невропатологию читать, — говорил он, — Этим дурам полезно. Дурынды первостатейные, я тебе доложу! Они уже со вчерашнего вечера тебя дожидаются. Со всего района понаехало. Галдят все, щами пахнут. У всех попы, груди — как у Петрова Водкина. Я все думаю, как они с такими формами в дверь проходят? Загадка, брат. Боком наверное… И где их таких как на подбор выискали?
Обручев почти не слушал. Он с давних пор знал, что единственный способ не раздражаться из-за навязчивой трескотни приятеля, это воспринимать ее как привычный равномерный шум: города, воды, трамвая за окном, стука колес в электричке…
-  Я одну потрогал, не удержался, — тараторил Тютин, — С детства, знаешь ли, мечтал об этаком экскаваторе. Визгу было! Но теперь она так на меня смотрит, так смотрит, на все готовая. Но я пока раздумываю. Не ровен час окочуришься под такой гиппопотамшей.
Обручев беспечно, взглядом туриста скользил по прохожим, двухэтажным купеческим особнячкам, брусчатке мостовой. Все было ново, манко… Вот с этого бы балкончика бы выглядывать поутру… Хорошо было бы!
— Жить-то я где буду?
— Это все главврач, — засуетился почему-то пуще прежнего Тютин, и сразу отстал, -  Я-то не знаю. Мы сначала к нему. Но главврач здесь мужик хороший. Простой, знаешь, такой, но правильный.
— Ты же говорил, дубина.
— Да?
— Да.
— Да, ну я и говорю, дубина. И не столько дубина, сколько волчара. Не прост. Ты с ним поосторожней. Проглотит, не подавится, даже косточек не выплюнет. Желудок луженый, все переварит. Мы с ним на днях раков лопали, с душком. Они, понимаешь, у меня в холодильнике лежали, а он потек, воды по колено. Не выбрасывать же. Они так даже аппетитнее, пикантнее. Так я всю ночь пробегал, а ему хоть бы хны. Зверь мужик.
— Так вы что же, приятели?
— Ну да, ну да, — распетушился, надулся вдруг Тютин, — Он у меня знаешь где? Я его вот так держу! Не рыпнется! Он же понимает, с кем дело имеет. Я столичная штучка, как никак, почти дипломант, а он из медбратьев, понимаешь! Повышение квалификации-шмалификации, и, пожалуйте бриться, главврач. Но он чует! Чует! Вот он у меня где! Я ему так и говорю, Гаврилыч, цыц. Знай свое разумение неразумное! И он меня слушает, боится.
— Да?
— Да! — сказал Петя и поднял глаза. Серое, тяжеловесное, похожее на тюрьму здание детской городской больницы нависло над приятелями, — Все, пришли… Сюда нам.
Они миновали проходную и дальше, по коридорам с облупившейся грязно-зеленой краской.
— Да! – размахивал руками Тютин, — Он меня, гад, в такой клоповник поселил, хозяйка вечно студень варит, вонь, я тебе доложу, не забалуешь! Все пропахло! А у меня койка в углу, — Тютин перешел на шипящий шепот, — Он и тебя так поселить грозился. Я знаю! Я все знаю! Мы с ним друганы. Ничего, говорит, пару неделек поживет, не растает, не сахарный.
— Ты же говорил, не знаешь, где меня поселят, — рассеянно говорил Константин Анатольевич, вдыхая больничный запах… Больничный, да, но не так как у нас…
— Как не знаю? Я все знаю! — тараторил Тютин, в припадке хвастовства выбалтывая все, — Я и выбирал! То есть не я, то есть не точно, — вдруг осекся он, нахмурил лоб и почесал переносицу, — Просто я говорю, пересели ты меня, Гаврилыч, Христа ради. А на мое место Костю, к моей хозяйке то есть. Но это так, это не точно. Это все он! Сноха она ему, что ли… Вроде того. Не знаешь, сноха — что такое?
— Не знаю.
— Да и жалко ее! Черт! — Тютин споткнулся, швырнул сумку на пол, так что внутри что-то хрустнуло, и, опустившись на колено принялся перевязывать шнурки, — Женщина хорошая, на одну пенсию, да еще на вокзале вроде торгует… Тоже понимать надо! Входить в положение!
— Так меня туда?
— Да я не знаю, откуда мне знать! Это все он. Но ты, как войдешь, сразу кулаком по столу. Дескать, не согласен я у Грачихи жить. А если что, на меня кивай. Он у меня в кулаке, не распрыгается! Знаешь, ты, как войдем, молчи. Я говорить буду! Он меня боится! Я ему покажу, дубине, сноха! А ты, знаешь, улыбайся эдак презрительно, как ты умеешь. Добро?
— Добро.
— Ну, то-то! Не боись! — повеселел Тютин, — Со мной не пропадешь! А, вот и дверь его. Смелей, смелей, с Петей Тютиным не пропадешь. Улыбайся, давай, и фасон держи, — он выдохнул, прилизал редеющий пух волос и както сразу стал ниже ростом.
— Ну, пошли? — выдохнул он.
— Пошли, — пожал плечами Константин Анатольевич.
— С Богом, где наша не пропадала, — пробормотал Тютин.
Он перекрестился, поплевал через плечо и мышкою поскребся во взгромоздившуюся перед его глазами дверь. Потом деликатно потянул за ручку, просунул кончик носа в образовавшуюся щелочку и срывающимся голосом, с придыханием, прошептал:
— Здравствуйте. Федор Гаврилович. Можно к вам или подождать?
Обручеву показалось, что голос его стал выше на добрых полторы октавы.
— Заходите. М-да… — раздался барственный басок из полумрака.
Тютин и Обручев вошли в кабинет. Мебель здесь была добротная, тяжелая, какого-то темного дерева. Шторы на окнах тоже тяжелые, светонепроницаемые. Сам хозяин кабинета — подстать всей обстановке — человек солидный, рубленный. Но мягкие шикарные усы, похожие на две кисточки для бритья придавали его лицу несколько плутоватый вид.
— Здравствуйте, молодой человек. Вы кто?
— Это Костя Обручев, — затараторил Тютин, не давая товарищу вставить слово, — Однокурсник мой по Питеру. Ну, в смысле молодой специалист. Лекции к нам приехал читать.
— А! — хохотнул хозяин кабинета и живот его затрясся в такт, — Это, значит, вы и есть. Столичная, понимаешь, наука! Можно подумать, у нас своих нет. Невропатологов, прости господи. Эка невидаль, выдумали. Как вас?
— Константин Анатольевич, — выговорил старательно солидно Обручев.
Он протянул руку для приветствия, но Утка, будто не заметив этого, перегнувшись через стол облапил Константина целиком, потом отстранил, разглядел, как давнего знакомого, которого младенцем нянчил, на коленках качал. В довершение сего ритуала еще и по щеке потрепал. 
— Анатольевич, — покровительственно расхохотался он, — Говорили, кандидат наук приедет. Талант. А приехал, понимаешь, Константин Анатольевич.
— Простите, я не понимаю, — задергал ноздрями молодой специалист.
— Да ладно тебе, не обижайся, — басил главврач, — Молод ты просто, как я погляжу, кандидат наук. Вот я с тобой и по-отечески. У нас здесь безо всяких этих самых, по-простому. Глушь, понимаешь, провинция. Нечего и фордыбачить. Народ он простоту любит. Вот я тебе как на духу и говорю — не обидим, а если б моя воля, ни копейки тебе б не заплатил, Костя.
Утка перебрался на кожаный диван, панибратски обнял за плечи — одной рукой Обручева, другой  Тютина, и продолжал.
-  У меня знаешь, сколько медсестра получает? Фиг, да ни фига. А ты тут приехал, здрасьте, и за две недели ему кучу денег отвали.
Обручев попытался деликатно освободиться от руки, но не тут-то было. Хватка у Утки была железная.
— Это как-то оскорбительно даже, — почти взвизгнул Костя, — При чем здесь медсестры?
— Ты, Костя, не говори, — польщенный дружеским объятием, убежденно поддакнул Тютин, — У них, знаешь, какая работа тяжелая, нервная…
— Во-во, правильно, правильно, — хохотал хозяин, — В попу иголками тыкать!
— Абсурд какой-то, — пробормотал Обручев, силой вырвался и зашагал по кабинету.
— Ишь ты, — хохотал Утка, тыча пальцем в цаплей вышагивающего молодого специалиста, — Ершистый какой! Ладно, Константин Анатольевич, поселим мы тебя хорошо, там и покормят, и бельишко чистое постелят. Сегодня обживешься, а завтра с утречка милости просим приступать к своим обязанностям. Петя, проводишь товарища?
— Конечно, Федор Гаврилович, — подхихикивал Тютин.
Обручеву казалось, что он завязает в какой-то липкой мути ночного кошмара.
— Вы извините, Федор Гаврилович, — выговаривал он отчетливо, по слогам, полагая что этим придает своим словам вес, и при этом часто моргал глазами, — но я бы предпочел гостиницу.
— Так это считайте, Константин Анатольевич, — фамильярничал главврач, — и есть гостиница. Домашнего типа. Отдельная комната, все удобства, -  тут он ласково подмигнул и потер руки, -  А пока, коньячку, ребятишки…
И на столе, как по мановению волшебной палочки, появилось все, чего душа пожелает для скрепления, так сказать, приятнейшего знакомства: и сыр и шоколад, и хрустальные рюмки с бутылочкой коньячку, конечно. Обручев почему-то оттаял. При всем хамстве, было что-то в этом пузатом человеке притягательное, обволакивающее и расслабляющее, не позволяющее долго противиться ему. Наверное так чувствует себя муха в паучьем плену: поначалу трепыхается, но едва впрыснутый яд проникнет до кончиков лапок — расслабляется и засыпает в блаженной истоме.
— По рюмахе, за знакомство, — гудел хозяин кабинета, разливая темную жидкость в старинный хрусталь, поеживаясь в радостном предвкушении, — Здесь, Костя, у нас коньяк делают — куда там французам. А это — да будет вам известно — вообще коллекционная бутылочка. Мне сам директор заводишка презентовал на юбилей. Тара-то обычная, а льют из особой бочки.
Он проследил за тем, как Константин прикасается губами к волшебному напитку, даже непроизвольно вместе с ним совершил собственное глотательное движение.
— Ну? — выдохнул Утка, ожидая восторгов.
Жидкость оказалась густой, какой-то маслянистой. Обручев, непривычный к алкоголю,  проглотил с трудом. При этом резко ударил в нос тяжелый навязчивый запах.
— Вкусно, — из вежливости пробормотал Костя, и, чувствуя, что не соответствует, добавил, — Я вообще в коньяках не очень-то разбираюсь.
— Учись, — хозяин глотнул, прикрыл глаза и замер в блаженстве.
— Вот так, — стоя неподвижно, боясь расплескать блаженство, будто сам он стал сосудом со священной влагой, говорил Федор Гаврилович, — По небу пропускай и ноздрями выдыхай. Вот. Так амбр чувствуется. Учись, учись! — Утка открыл глаза и глянул на Костю масляным взором, — И в провинции люди живут — не пальцем деланы. Вкус имеют. К жизни. Эх, Костя, перебирался бы ты к нам. Что там в столицах твоих? Шум, грязь, суета, все локтями пихаются. Отделение тебе дам, невропатологическое. Мне, брат, смену себе готовить надо. Я уж умаялся. На пенсию уйду — на кого я больницу оставлю? На Тютина? Так он недоучка-тютя и есть, правильная фамилия. Давай, давай, сырком закусывай. А в выходные мы на шашлычки ко мне на дачу махнем. У меня рецепт особый. Я жене не доверяю, сам замачиваю. Скажи, Петруша, хороши мои шашлычки?
— Пища богов, — поцеловал Петя кончики пальцев.
— То-то, — радостно расхохотался Федор Гаврилович, — Я им всем здесь благодетель, отец родной. Они понимают, ценят, хамы неблагодарные.
 
4.
 А вечером того же дня подгулявшие Обручев и Тютин пробирались между заборами, в сумерках пытаясь перепрыгивать непросохшие лужи, липкую грязь. Дома в этой части города были сплошь деревянные, покосившиеся развалюхи, жмущиеся друг к дружке. Лишь кое-где, нарушая общий ландшафт «деревеньки», в нее вклинивались каменные особняки за высокими заборами, да на горизонте маячили несколько блочных домов.
— О! Камни! Странно… А вчера их здесь не было.
— Не заблудились мы?
— Не-е-ет, — хихикал Тютин, — Чтобы Петя Тютин заплутал — да быть того не может. Только кто же сюда эти булыжники приволок, а? Не поленился же! А сейчас мы их пнем, чтобы под ногами не болтались.
  Он замахнулся, но вдруг «камень» зарычал и оскалил зубы. Поднялись и другие «камни» и затрусили неспешно во тьму. Тютин, поняв, что спьяну принял за камни стаю бродячих собак, ойкнул и как-то нечаянно оказался на заборе.
— У-у-у! — протянул он оттуда, боязливо поджимая ноги, — Камушки… Сейчас бы обгрызли нас эти булыжники, до косточек.
Потом они еще долго где-то плутали, продрогли и перемазались, и, наконец, оказались перед дверью, обитой коричневым дерматином, из-под которого пробивалась серая пакля. Они стали стучать со всей мочи, и дверь бухала, как басовый барабан. И это было весело. А когда им наконец открыли, они стояли и улыбались как два именинника.
— А, жилец, ноги вытирай, — сказала полная рыхлая женщина в засаленном халате и с большой кичкой.
— Здравствуйте, Софья Степановна, — радостно пискнул Тютин, и попытался проскользнуть внутрь, но не тут-то было. Шлагбаумом преградила путь ему тяжелая рука хозяйки.
-  А ты чего, малохольный, явился? — сказала она, — Что тебе тут, двор постоялый? Съехал, так и не шляйся. Ступай, ступай, ветер в хвост.
— Она не в духе просто, — прошептал Петя на ухо приятелю, — А так — очень даже душевная женщина, приветливая по-своему.
— Что ты там бурчишь? Пшел, тебе говорят.
Тютин топтался в дверях, не желая расставаться с приятелем. А вдруг и сменит гнев на милость милая Софья Степановна Грачева по кличке Грачиха.  Ведь добрая же баба… И с чего на него зло держать? Что-то об этом он и бормотал невнятно себе под нос. Но хозяйка, устав дожидаться, взяла Петю за шиворот и  вытолкнула за порог. И дверь захлопнула. И, по-утиному переваливаясь, зашаркала через сени.
— Заходи, жилец, располагайся, — донеслось до Обручева.
Он прошел следом, пригибаясь и оглядываясь. Потолок был низкий, фанерный. На одной стене ковер с оленями, над кроватью тоже коврик с вытканной лубочной Мадонной с младенцем. Полы из длинных крашеных досок. И пахло… Пахло… Студнем. Обручев сглотнул слюну.
— Вот койка твоя, — говорила хозяйка, — вот полочку в шкафу освободила. Куда прешь, жилец? Руки мой сначала. Я пока на стол соберу.
Обручев послушно стал умываться из висящего тут же деревенского рукомойника.
— Угощает Грачиха, радуйся, — говорила хозяйка, уставляя скатерть закусками, — Сыт будешь. Ты надолго сюда?
— На две недели.
— Ну-ка, руки покажи, чисто вымыл?
— Вы смеетесь надо мной, что ли?
— Покажи, покажи. Нечего грязь об мои полотенца вытирать.
Хозяйка насильно взяла его руку, развернула ладошкой наверх, поднесла к свету. И Обручеву показалось, что что-то не то разглядывала там старуха. Линии: жизни, судьбы, чего там еще… Голеньким почувствовал себя Константин Анатольевич, голеньким и маленьким. И руку забрал, и за спину спрятал. Черт ее знает, эту Грачиху, нечего ей там глядеть.
— На две недели, говоришь? — ухмыльнулась хозяйка.
— На две.
— То-то и видать, — Грачиха крякнув, уселась за стол, — Ты закусывай. Студень бараний. Настойка сливовая.
— Спасибо, я не голоден, — отнекивался Обручев.
— Ври, да не завирайся. Лопай.
— Что?
— Налегай, налегай, — и хозяйка навалила ему на тарелку огромный кусок студня.
Обручев хоть и упирался, но за стол таки уселся. И с видимым удовольствием принялся за еду. Будто и не закусывал в кабинете у Утки. Утка, Грачиха, птичье царство. Смешно.
— Пирожки домашние с яйцом с луком, — потчевала хозяйка, — Небось, и не пробовал таких-то. Тебя как звать? Меня Софьей Степановной, но все Грачихой кличут.
— Константин Анатольевич, — сказал Константин Анатольевич с набитым ртом, так что вышло «Фафнаффин Фанафольфефич».
— А по фамилии?
— Обручев, — сказал, проглотив, — Константин Анатольевич Обручев.
И тут он взглянул в окно и замер. Не донес пирожок до рта Константин Анатольевич Обручев.
На улице стояла южная черная ночь, а в окне напротив горел свет. И картина в этом квадрате, разрезанном крестовиной рамы, видна была ясно во всех подробностях. Там голая девочка лет семи стояла в синем тазу, а молодая женщина, та самая, которая сегодня на вокзале торговала пряниками, поливала ее из ковша. Вода струилась по распущенным волосам дочери, на матери была просторная мужская рубаха. Рукава закатаны выше локтя, на обнаженных руках хлопья пены.
— Что уставился? — сказала Грачиха, — Баба дочку моет — не видал никогда? Дашка, непутеха, занавесок закрыть не соображает, а туда же, нос задрала, слово ей не скажи. Ты жуй, жуй, что застыл, малохольный.
— Я ее сегодня на вокзале видел, — проговорил Костя, наблюдая, как женщина вытирает обнаженную дочь большим синим махровым полотенцем.
— Видел — ну, и видел, кто ее не видел. Хоть каждый день ходи смотри, все зенки высмотри. Мы с ней вместе торгуем. Жалею я ее, к делу пристроила, по-соседски. А то жалко смотреть, как люди жить не умеют. Опять же, ребятенка жалко.
— Кто она?
— Кто-кто… Баба с сиськами, Дашкой звать. Нет, худого не скажу, она добрая… Только недоделанная какая-то, непутеха. Чумная — страсть. Вечно у нее истории. То понос, то золотуха. Хотела бы, нормально бы жила, не мыкалась. Ан нет, все гордость!
Обручев уже не слушал, он просто заворожено глядел в окно. Голос Грачихи доносился до него как бы издалека, как гул поезда, как жужжание комара. В это время Даша подняла дочь на руки, отнесла в постель, укрыла. Взяла книжку, чтобы почитать дочери перед сном. Конечно, с такого расстояния Костя не мог слышать голоса ее, но он слышал…Внятно и отчетливо. Тихий, спокойный, певучий выговор.
     Три девицы под окном
              Пряли поздно вечерком.
              Если б я была царица -
              Молвит первая девица…
— А по мне эта гордость — та же глупость, только слово другое, — гудела Грачиха невнятным фоном, почти не заглушающим Пушкинские строки, — От ума все, образование, черт его задери. Далось оно людям, это образование. Шибко грамотная. Она, видишь ли, на пианинах играет. На пианинах играет, а дите прокормить — кишка тонка. С таким задом да рожей — мужики сплошь облизываются — а ничего лучше, чем глотку на вокзале драть, да от погонов бегать, найти не может. Дура, дура и есть. Зла не хватает.
Обручев так погрузился, настолько оказался там, в окне, где мама и дочь, где Ткачиха с Поворихой, с сватьей бабой Бабарихой, где белка орешки все грызет, где лебедь белая да коршун, что здесь, где было его тело, вилка с наколотым салатом комично застыла на полпути ко рту. И кусочки медленно паря в воздухе, падали мимо тарелки.
— Мне б ее годы, да мордализацию, я б всем показала, — гудела тем временем Грачиха, — Я в молодости так мужиками вертела — будьте нате. Все имела, в свое удовольствие жила. А красоткой такой никогда не была, куда мне. А теперь одна радость — вот наливочку из слив настоишь, да вечерами наклюкаешься. Ты пей, пей, знатная наливка-то.
Хозяйке захорошело, она разулась, рассупонилась. Уютно уложила щеку на широкую подставленную ладонь. Рюмочку нальет, да и опрокинет… Нальет, да и опрокинет.
-  Эх, разнесло меня на старости лет, — она похлопала себя по бокам и порадовалась, каким полнозвучным вышел этот хлопок, сколько в нем обертонов и отзвуков, — А все потому — поесть люблю, — радостно сообщила она, — Да не вот эти все гоголи-моголи, а чтоб борщ — так борщ, чтоб ложка стояла, да на сале топленом. А что ж я, дура, отказываться-то. Какие еще у меня удовольствия в мои-то годы? Пожрать, выпить, да спать завалиться. А что жир на боках нарос — так кому какое дело? Верно говорю? Эй, жилец, я к тебе обращаюсь?
Грачиха внимательно вгляделась в квартиранта. Припадочный какой-то попался жилец! Малохольный! Застыл, как статуй! Перед ним тут распинаются, а ему — трава не расти!
— Эй, жилец, я к тебе обращаюсь?
— Что? — вздрогнул Обручев, очнувшись. Громкий был голос у Грачихи, командирский…
— Да ты не слушаешь никак? Замороженный какой-то.
Хозяйка обиделась и стала сгребать со стола посуду, недоеденные угощения.
— Спать пора, говорю, — гремела она тарелками, — Я ложусь, а ты чтоб не топал, и дверьми не хлопал. И вперед, чтобы этих ночных шатаний не было у меня. В десять часов изволь спать. У меня строго. Я не посмотрю, что тебя Гаврилыч прислал, выставлю за милую душу. Все. Завтра будешь уходить — ключ под ковриком оставишь.
И, громко хлопнув дверью, ушла. Обручев снова глянул в окно, но напротив уже потушили свет.  Костя улыбнулся и прошептал одними губами: «Если б я была царица, третья молвила девица, я б для батюшки царя родила богатыря. Пря-я-янички, пря-я-янички».
 
5.
Неприютно ранним утром в зале ожидания N-ского вокзала. Серым серо. Тусклое холодное мерцание ламп дневного света не освещает будто, а покрывает все сплошным пепельным налетом. Сквозняк гоняет по полу полиэтиленовый пакет. И тот танцует печальную самбу под собственный шорох.
Посреди серого-серого просторного и пустого зала ожидания на серой-серой лавке спала женщина. Рот полуоткрыт, капелька слюны в углу рта, синяки под глазами. Устала, бедная, замоталась… Рядом — сумки с товаром, картонная коробка. А только загудит поезд — опять бежать, опять выпевать привычно мелодично про «пря-а-а-нички»… И серый нечистый вокзальный песок будет скрипеть на зубах, забиваться за шиворот, путаться в волосах, резать глаза … Но пока еще есть минутка, спи, милая. Пусть во сне большой теплый слон обнимет тебя своим серым хоботом и посадит на широкую щетинистую спину. И там-то, на этой широкой щетинистой спине, ты и отдохнешь…
Цок-цок-цок, заметалось эхо по стенам. Ухоженная дама средних лет, одетая с провинциальным шиком и чересчур ярко накрашенная вошла в здание вокзала. Ей-то что здесь понадобилось в такую рань? Что привело ее в эту серую хмурь. Если встречает кого-нибудь, то почему, оглядевшись, деловито уселась она возле спящей? Будто не пустуют почти все лавки кругом? Что понадобилось ей, такой добропорядочной и благополучной от скромной вокзальной торговки? А вот же, понадобилось.
Поерзала дама, откашлялась, наконец решилась и дотронулась до коленки спящей. Та мгновенно открыла глаза. И вместо надежной спины индийского гиганта, оказалась на вокзальном сквозняке.
— Даша, можно вас на два слова? — проговорила дама, заметно нервничая.
Узнав собеседницу, Даша, а это была именно она, выпрямила спину, убрала выбившуюся пядь за ухо. Вся подобралась, окаменела.
— Здравствуйте, Ирина Ивановна.
И помолчали обе.
— Я слушаю, — не своим, каким-то механическим голосом поторопила Даша.
Дама порылась в сумочке, вытащила почтовый конверт, не глядя протянула его Даше:
— Вот, возьмите.
— Что это?
— Деньги.
Даша инстинктивно убрала руки за спину.
— Это не вам, это для дочки вашей. Фрукты, кружки развивающие, я не знаю… Ребенка растить — многое требуется.
Даша вскочила, дама вскочила следом. Обе стояли, прямые, почти касаясь друг друга, и дама все тыкала конвертом, пытаясь вложить его в  Дашину руку, а руки-то за спиной.
— Господи, это он вас прислал? — шептала Даша.
— Нет, он не знает. Я сама, — шептала дама.
Почему-то говорили обе очень быстро и тихо. Даму, кроме всего прочего, волновало, чтобы ее не узнали, не увидели здесь знакомые. Фигура она в городе была заметная, а на них уже начали оглядываться.
— Я вас вчера с дочкой увидела здесь, так у меня вечером приступ сердечный, — шептала она, — Всю ночь не спала. Таблетки кушала. Очень она на него похожа.
— Простите меня, — шептала Даша.
Дама поморщилась, отмахнулась нетерпеливо:
— Нет, нет, нет, я же не об этом. У нас уж дети выросли, а это не годится так. Чтоб девочка на вокзале. Я хлопотать буду, я вам место найду поприличней. Ее в школу устроим хорошую, чтоб с языками.
— Варечка ничем не обделена, — губы кусала Даша.
— Я бы раньше пришла, — горячилась дама, забывая шептать, — Я просто не знала, не догадывалась даже. Недавно все открылось. Напели люди добрые. Я и пришла вчера взглянуть. Очень она на него похожа, не ошибешься. Деньги-то возьмите.
— Нет. Простите. И не ходите ко мне больше.
Дама опустилась на  скамейку.
— Глупости какие-то, — проговорила она странно низким голосом, — Я не вам, я ребенку даю. Это даже безответственно, чтобы девочка…
Даша была готова расплакаться прямо здесь, перед этой женщиной с ее чертовым великодушием. Но сдержалась, сглотнула…
— Это не его дочь. И вас это не касается, — проговорила она, отчеканивая каждое слово.
Дама поискала глазами что-то на полу.
— Ну, как знаете. Я из лучших чувств.
— Оставьте меня в покое.
— Ладно, простите, — процедила дама и запихнула конверт обратно в сумочку.
— Это вы меня простите, — пробормотала Даша.      
Дама неловко поднялась, шаг, другой, обрела уверенность и стремительно, походкой провинциальной львицы — цок-цок-цок — каблучки по мрамору — вышла из здания вокзала.
Даша выдохнула, достала пудреницу с маленьким карманным зеркалом, пару раз провела пуховкой по щекам, под глазами. Переведя взгляд, наткнулась на Обручева, сидящего тут же, напротив. Почему-то по прошлой мимолетной встрече ей запомнился этот неуклюжий человечек. Даша улыбнулась и, чтобы отвлечься от неприятного впечатления, заговорила.
— А, это вы…
Она! заговорила! первой! Он готов был подбежать навстречу. Но остановил себя, и подошел неспешно, чтобы не выдать охватившего вдруг волнения.
— Как торговля?
— Вашими молитвами. Уезжаете уже?
— Нет пока… Выходной у меня… — раскачивался Обручев с ноги на ногу, — Прогуливаюсь, так сказать. Знакомлюсь с городом… Достопримечательности, там, окрестности…
Это так приятно, когда чувствуешь — тобою любуются. Лучшее лекарство. Поэтому Даша даже позволила себе немножко пококетничать.
— А… Ничего достопримечательнее, чем вокзал не нашли пока? — она откинула голову и очень хорошо засмеялась, будто колокольчики зазвенели.
— Да… То есть нет, — заторопился Обручев, — Вот вы смеетесь, а меня буквально поразил вокзал. Не этот, а вообще, путь, люди в рыжих безрукавках по колесам стучат, пирожки на платформах, курочка с картошечкой, мороженое… Я ведь давненько не путешествовал, с детства, когда на юг с мамой… Едешь, смотришь, на любом полустанке бы сойти, там жизнь, люди, покой… Может судьба твоя где-то здесь… Я ведь, знаете, до тридцати лет дожил, а не влюблялся ни разу…Так, глупости были всякие, а чтобы по-настоящему — ни разу.
Константин,  почувствовав, что увлекся, что смешон, — пылкий юноша, черт тебя дери, — как можно беззаботнее уселся на лавку, как можно элегантнее закинул ногу на ногу, засунул руки поглубже в карманы. Спасительно зазвенела мелочь. Так вот же он, повод…
— Дайте пряничек…
— Вам какой? — улыбалась Даша.
— Все равно…
— Со сгущенкой берите, он вкуснее.
— Угу, давайте со сгущенкой…
— Пятнадцать рублей.
Обручев он протянул Даше  деньги, та распаковала большую клетчатую сумку, выложила несколько свертков, нашла со сгущенкой, отдала. Костя повертел в руках пряник и зачем-то ляпнул:
  — Я, вообще-то, сладкого не люблю, — затем надкусил пряник, пожевал…
— Смешной вы… Зачем же купили тогда?
— Так… Может, вы? Угощайтесь…
Не зная, куда девать эту приторную лепешку, Костя протянул ее обратно Даше.
— Нет, увольте, — снова расхохоталась та, — Я этих пряников видеть не могу, наторговалась.
— Что же мне с ним делать? — Обручев стал запихивать пряник в карман, но тот был слишком большой — не помещался. Сладости дети любят, вспомнил Константин Анатольевич.
— А дочка ваша где? — спросил он, — Красивая у вас девочка, на маму очень похожа…
— Это вы отца не видели…
— Возможно, возможно… Но глаза ваши, карие, с поволокой…
К ним подошла вокзальная дворняга с длинными сосульками шерсти и уставилась на пряник. Обручев с облегчением стал скармливать его, по кусочку, с руки, чтобы продлить эту процедуру и иметь повод оставаться подле. Он немного успокоился, и его снова понесло.
— Вылез я тогда утром из поезда, от тумана ежусь, головой кручу, озираюсь… И вдруг, как видение — красавица мать и красавица дочка. « Пря-я-янички, пря-я-янички…» Вот, думаю, твоя могла бы быть жена, дочка. Жил бы в домике деревянном, с коровой…
Даша  разглядывала Константина и улыбалась.
— Влюбились, что ли?
Теперь настала Костина очередь смеяться. А потом уже и обоим вместе. Уж больно заразительно у него это вышло. Так они сидели вдвоем и хохотали, как два дурака. И им было так легко и понятно, над чем они оба смеются, будто сто лет уже знакомы. А когда отсмеялись, Обручев, утирая кончиками пальцев выступившие на глазах слезы, попросил:
— Крикните еще раз также: «Пря-я-янички, пря-я-янички».
-  Вот сейчас поезд подойдет, — крикну, — сказала Даша.
— А вы так, без поезда, для меня…
— Выдумаете… Что же я, артистка какая?
Тогда Константин Анатольевич откинул голову и, пытаясь подражать мелодике,  заголосил на весь вокзал: «Пря-я-янички, пря-я-янички».
И снова они хохотали, да так оглушительно, что какая-то бабка, лежавшая на соседней лавке, приподнялась, недовольная, заспанная, что-то пробормотала, и со стуком уронила голову обратно.
— Извините. Вы в деревянном доме живете? — спрашивал потом Обручев, хитрил, ведь знал же.
— Да… — отвечала Даша.
— Как я угадал!
— Да что тут угадывать? У нас полгорода в развалюхах этих ютится… — Даша взглянула на большие настенные часы, поднялась и стала укладываться, — Вы командировочный?
— Вроде того…
— Вроде того… — говорила Даша, яростно запихивая в сумку разложенные свертки, — Помечтаете, поумиляетесь, и домой, в столицы… «На любом полустанке сойти…» А я, на эти ваши поезда глядючи, каждый раз с собой борюсь. Вскочить бы на подножку, и куда глаза глядят, чтоб ни забот, ни мыслей, а только ложечка да подстаканник чтоб стучали…
— Что ж, в этом тоже своя поэзия, — сказал Костя, — «Охота к перемене мест».
— Какая, к черту, поэзия. Так опостылело все, волком взвоешь…
Обручеву хотелось, чтобы Даша снова хохотала с ним, а не взваливала на плечи тяжеленные сумки. Но тут, как на грех появилась запыхавшаяся Грачиха со своими баулами.
— Дашка, поезд идет. Побежали, — прокричала она на бегу.
— Я сейчас, — заторопилась Даша.
Обручев кинулся было помочь нести сумки, но Даша движением остановила, и Грачиха, узнав его, буркнула: «О! Жилец! Наш пострел везде поспел! Толку-то с него, как с козла молока!», и Костя остался, стушевался.
— Счастливо, — сказала Даша, обернувшись на прощанье.
И два силуэта — молодая женщина и оплывшая баба, согнувшиеся под тяжестью клеенчатых клетчатых сумок  — в распахнутых вокзальных дверях. А на улице — зной и ветер, вихри песка.
— Удачной торговли… — сказал Обручев вслед. Но, наверное, слишком тихо. Вряд ли его слышали.
 
6.
Так он и прожил в городе N. весь отведенный ему срок. Вечерами гулял по городу. И все тянуло его к вокзалу, поглядеть на торговку пряничками. Но Обручев себя ограничивал, не давал воли. Нечего корчить из себя шута горохового.  И когда замечал, что ноги вновь привели его к железнодорожным путям, сам себе мысленно грозил пальцем и разворачивался. Ведь так много еще чего можно посмотреть. Между прочим, есть в городе музей одного великого писателя. А еще Косте понравилась река. Потому что вдоль нее можно долго идти, так долго, что все мысли куда-то улетучиваются, а остается только журчание.
Днем Константин Анатольевич учил воспитательниц детских садиков невропатологии. Тютин не соврал, женщины, действительно, все, как на подбор оказались румяными да грудастыми. Натура во вкусе Кустодиева и Петрова-Водкина.
 Для лекций на две недели была отведена комната в больнице, которая в обычные времена служила и игровой, и классом для детей, из-за длительного  лечения вынужденных учиться прямо здесь. В углу стоял шкаф с игрушками, посреди — парты, пара рядов. Надо было видеть, как трещали и стонали маленькие детские парты, когда втискивались в них богатые женские тела.
Так и пролетели две недели. Через день Обручеву предстояло вернуться в свою привычную жизнь, а ничего из того, обещанного стуком колес, проводами и Симфонией-В-Его-Честь так и не произошло. Да и могло ли произойти? Детские фантазии…
И вот, настал день экзамена. Румяные воспитательницы листали конспекты, перешептывались. В углу, на куче игрушек возился двухгодовалый ребенок. Когда он забывался и начинал особенно громко стрелять из пушки, одна из женщин, отрываясь от тетрадок, шипела на него.
Напротив восседающего на учительском месте Обручева уже появилась первая жертва. Испугано и предано смотрела она на экзаменатора, всем своим видом демонстрируя: я знаю, я все знаю, вы только чуть-чуть подскажите…                                                         
— Ну-те-с… О чем вы мне поведаете? — Обручев потер руки и благодушно взглянул на «ученицу». Он впервые принимал экзамен, и ощущал себя как минимум профессором.
— Энцефолопатия… — прочла воспитательница, заглянув в билет.
— Замечательно! Что же такое энцефолопатия?
— Я знаю, — часто-часто закивала ученица, — Я записывала, я сейчас отвечу.
 Дверь  в классе была прозрачная, и все две недели больничные дети  от скуки приходили поглазеть на уроки. Ведь так мало чего происходит… Они прижимались носами к стеклу, корчили поросячьи морды. Им грозили, награждали «подчепешниками», они разбегались, визжа от восторга, но через минуту собирались снова. Наверное, в этом и состоял смысл игры: с хохотом бежать по коридору, уворачиваясь от преследователей, — и если бы на них никто не обращал внимания, то детям бы все это наскучило в первый же день.
Вот и сейчас они прыснули в разные стороны, дверь приоткрылась и в образовавшуюся щель протиснулся Петя Тютин.
— Костя, можно я посижу, послушаю? — спросил Петя и, не дожидаясь разрешения, прошмыгнул в класс, уселся подле приятеля и сразу же принялся шептать ему на ухо:
— О! Это же та самая и есть, гиппопотамша, которую я за попу ущипнул. Обрати внимание — меня увидела, заерзала вся, и косится, косится, глазом стреляет.
— Тихо, Петя. Ты мешаешь, — Обручев глянул на однокурсника профессорским взглядом, и тот преданно закивал:
— Все, все, молчу. Тише воды, ниже травы.
— И так, что же такое энцефолопатия? — продолжил допрос.
— Болезнь… — мямлила ученица.
-  Замечательно! — подбадривал великодушный Константин Анатольевич, — Видите, вы же все знаете. Не бойтесь, не бойтесь, я не кусаюсь. И в конспект можно подглядывать.
— Энцефолопатия — это болезнь, встречающаяся у детей до одного года, — прочла воспитательница по тетрадке, шевеля губами, точно первоклассница.
— Блестяще. Вызывает синдромы…Какие?
— Угнетения ЦНС и гипервозбудимости ЦНС, — читала ученица.
— Что же это за зверь такой ЦНС? А?
Женщина преданно смотрела на Обручева и хлопала глазами. «Безнадежна», — думал Константин Анатольевич, но не сдавался, надеясь, что хоть что-то осело в мозгу Кустодиевской красавицы, кроме рецепта щей и игры про гусей-гусей, которые «га-га-га».
— Припомните… — увещевал он, — «Центральная…» — подсказывал.
— Да, да, да… — убежденно кивала «ученица», а глаза были бессмысленные-бессмысленные..
— «Нервная…»
— Точно, точно Ага!
— «Система!»
— Я же помнила, на языке крутилось, просто слово вылетело.
«Чего там, бабы голые?» — «Да нет, экзамены сдают!» — «Интересно?» — «Не-а, не особенно», — «А чего смотрите?» — «А чего делать-то еще?» — «Тихо, не слышно…» — доносились детские голоса из-за дверей.
Федор Гаврилович Утка подкрался к пацанам и, приблизившись вплотную рявкнул: «Значится та-а-ак?!» — «Шухер!» — и мальчишки разбежались в разные стороны. Федор Гаврилович расхохотался, и, крутя ус: «Уважают, боятся», вошел в класс.
— Здорово, наука столичная, — прогремел он, так что задрожали окна, — Как дела?
— Да вот, экзамены принимаю.
— Ты им спуску-то не давай, жарь их по полной. Правильно, девки, говорю? — Утка подошел и по-хозяйски потрепал одну из барышень по щечке.
Та обернулась удивленная, но Федор Гаврилович будто не заметил.
— Драть вас надо, как коз сидоровых. От этого в вас толк выходит и благодарность, — доверительно сообщил он барышне.
Потом уселся на парту, облапив двух других учениц. Брюки его задрались на икрах, так что видны стали яркие полосатые носки.
— Ладно, шучу! — провозгласил он, — Завтра, Константин Анатольевич, милости прошу. На дачку, как обещал, на шашлычки, и баньку справим. Тебя, Тютин, тоже касается. В двенадцать здесь ждем, на машине. С Ириной Ивановной. Ясно?
— Ясно, Федор Гаврилович, — вскочил, вытянулся по стойке смирно польщенный Тютин.
— И чтоб не опаздывать, — Утка погрозил пальцем и вышел.
А Обручев вновь обратился к мученице напротив.
— Итак, к какому же мы пришли выводу? ЦНС это что?
— Что?
— Это я спрашиваю, что?
Женщина снова напряженно заморгала:
— Центральная, нервная… система? — выговорила она и недоверчиво уставилась на педагога.
— Блестяще! — возрадовался Константин Анатольевич.
— А грудь-то, глянь — что твое вымя! — восторженно нашептывал ему тем временем Тютин, — На одну ляжешь, как на подушку, а другой укроешься!
— Итак, милая, синдром угнетения ЦНС как у нас выражается? — пытался не отвлекаться Обручев.
Воспитательница тупо и преданно глядела на Обручева. Зачем ты меня мучаешь, будто хотела сказать она, ты же такой милый и молодой…
— Ну, милая, давайте поразмыслим, — не поддавался Константин Анатольевич, — Это, наверное, значит, что ребенок вялый, да?
— Да…
— Мало кричит, аппетита нет, правильно?
— Да, да. Я это самое и хотела сказать.
— Вот видите! Вы же все знаете! Только соберитесь! А синдром гипервозбудимости как проявляется?
— Я сейчас скажу, я учила…
— Ну же, милая моя, пораскиньте серым веществом. Наверное, все наоборот. Да? Как же это может выглядеть?
Женщина напряглась, в голове ее впервые зашевелилась какая-то мысль. Вдруг она счастливо улыбнулась — осенило — и выпалила:
— Бегает, кричит, дерется, не слушается, да?
Обручев захохотал. Легко, заразительно…
— Доктор, что вы смеетесь? — расслабилась и ученица, женским чутьем отгадав, что пытка для нее завершилась. Перестала изображать усердие, и сразу похорошела, и мысль появилась в глазу, и сердечность.
— Миленькая, первую строчку прочтите. «Энцефолопатия — это… болезнь, встречающаяся у детей до одного года». До года! Понимаете — до одного года! «Бегает, кричит, дерется, не слушается!»
— Ну и что? — сказала «ученица», глядя на Обручева, как на припадочного. Ну и что, что до года? Ей-то довсего до этого какое дело?
А Обручев отсмеялся и спросил со страдальческой ноткой в голосе:
— Хорошая моя, зачем вам все это нужно?
— Так послали же… — как маленькому объяснила воспитательница, — От садика. Зарплату обещали повысить. Я честно стараюсь, записываю, а в голову ничего не лезет. У меня же своих трое и мужик не кормленный. Я каждый день домой мотаюсь, в Рябовку. И обед сготовить, и постирать, и попу подтереть. А то запаршивеют за две недели, а мужик запьет, без присмотра-то.
В это время ребенок, бросив игрушки, стал тянуть сидевшую за задней партой мамашу за юбку. «Чего тебе?» — «Писать хочу!» — сообщил он на весь класс громко и внятно. Мамаша вскочила, извлекла из сумки горшок, стянула малышу колготки. Тот, гордо озираясь, сделал свое дело. Зазвенела струю об эмаль. А мальчик стоял и с гордостью глядел на всех! Что вот он, такой маленький, а уже сам просится!
— А-а-а, — махнул рукой Обручев, — давайте зачетку. И зачем вам, правда, в детском саду невропатология? Чью светлую голову сия идея посетила?
Он расписался в книжечке и обратился к  девушке за первой партой.
-  А у вас какой вопрос?
— У меня?
— Да.
— У меня вот какой вопрос: «Доктор, а вы женаты?»
Обручев, не ожидавший такой наглости, растерянно улыбнулся:
— Нет, а что?
— Тогда давайте пиджак сюда, — сказала девушка.
— Что с моим пиджаком?
— По шву разошелся. Неделю уже любуемся.
Она подошла к Обручеву, деловито стянула с него пиджак и уселась тут же с нитками и иголкой, извлеченными из сумочки.
— Я зашью, у меня нитки всегда с собой.
— Бог с вами, — сказал Костя, — Давайте все сюда зачетки.
Женщины облепили Обручева, он расписался всюду, где было нужно. И оказалось, что можно было всю неделю не корчить из себя профессора. Что так все проще и веселее. Оказалось, что как ни надувал он щеки, ученицы все эти две недели посмеивались над ним, и жалели. Что он такой молодой, а ничейный.
«А еще мы вам пирожков напекли. Домашних. Небось, оглодали здесь совсем», — сказали они. И пирожки были вкусные. И с мясом, и с печенью, и с мозгом, и с сердцем, и с курицей, и с рыбой, и с картошкой, и с капустой, и с луком, и с яйцом, и с какой-то зеленой травкой, и с вишней, и с яблоками, и с клубничным вареньем… На всех хватило, да еще и осталось, с собой в дорогу Обручева снабдили. Хороший получился экзамен, вкусный, веселый и совсем не страшный.
 
7.
Дожевывали пирожки Обручев и Тютин уже расположившись на чьем-то плетне. Из-за соседнего забора на них истошно лаяла маленькая собачонка. Время от времени друзья кидали ей кусок пирожка. Тогда лай сменялся чавканьем. Но через мгновение возобновлялся с прежним неистовством.
— Вот наглая! И лопает, аж за ушами трещит, и тявкает! — говорил Костя, снова бросая кусок пирожка за забор, -  Видал? Эй, Тузик, а спасибо где?
Петя задумался, мечтательно и печально улыбался:
-  Видал, как оно! У нее, оказывается, и муж, и дети. Да-а-а, — руки его машинально чертили в воздухе желанные прелести, — Чтоб такая, с формами, она сначала порожать должна как следует. Где ж взять — чтоб без детей, а объемистую?
— Да! Дилемма, брат! Неразрешимое противоречие. Однако, накормили же нас… Еле жив.
 Невдалеке две девчонки пытались напиться из колонки, баловались, брызгались. Обе уже мокрые насквозь. Из-за другого плетня раздался визгливый женский голос: «Машка, я тебе покажу, извозилась вся!» Девчонки, заслышав голос, бросили свою забаву им с хохотом убежали. «Вот отец придет, я ему все скажу, как ты новую одежу бережешь! Избаловалась, ремня давно не нюхала!» — неслось им вслед.
— Пойду я… — сказал Обручев и спрыгнул с плетня.
— А, помнишь, мама какие пирожки пекла? — сказал Тютин, — Я таких больше никогда не пробовал. А эти ничего, напоминают.
 Он сидел скособочась, по-птичьи склонил голову набок. И похож был на нахохлившегося голубя зимой, на подоконнике.
— Костя, я попросить хотел. Домой приедешь, на кладбище сходи. К маме с Машкой.
— Хорошо.
— Передай им там… Ну, что у меня все хорошо. Что я доктором, как они и хотели.
— Угу.
— Только ты вслух скажи. По-настоящему. И погляди, там: не заросло ли, не покосилось ли.
— Ладно. Обещаю. Ну, пойду я.
— Куда?
— Так, прогуляюсь…
— И я с тобой, можно?
Обручев промолчал, а Петя вдруг схватил его за грудки и с обидой уставился на товарища. Губы его запрыгали…
— Чего ты, Костя, бегаешь от меня?
— Я? Я не бегаю.
Тютин оттолкнул Костю и привалился к забору.
— Ладно! Иди, иди. Прогуливайся! Ветер в хвост.
Трухлявый забор вдруг рухнул и Петя оказался на земле. Но подниматься не стал, так и остался сидеть, снизу вверх глядя на Обручева.
— Я же все понимаю, — говорил он, — Мне самому от себя тошно. Мысли в голове прыгают, в кучу не собрать. У меня же другая жизнь началась после этой аварии чертовой. Друзья были, мама, Машка… и вдруг — все. Как корова языком слизала. Я и сбежал сюда. Чтобы не знал никто. И самому забыть, не помнить. А тут ты являешься, друг лучший, чтоб ты сдох.
Ты почему ко мне тогда в больницу только раз один зайти соблаговолил? А? Молчишь?
Обручев, как всегда, оказавшись в неприятной, тяжелой ситуации, принялся разглядывать что-то вдалеке. Интересно, что это за башенка там? Каланча пожарная что ли?
— Сам не знаю, — проговорил он наконец тоскливо, — Сессия была, практика …ветер в голове. Прости.
— Ветер в голове! — передразнил Тютин, — А знаешь, каково это — когда ждешь — и никого.
Петя опустил голову, всхлипывал и утирал нос рукавом.
— А выписался, в институт являюсь — никто в глаза не смотрит. Наверное потому, глаза у меня тогда были в разные стороны. Все по плечу только эдак, хлоп — хлоп, жалеют. И сбежать норовят, как ты сейчас. Ясно! Кому приятно — с юродивым нянькаться?!
— Петя, Ты чего. Не плачь. Все же прошло уже.
Костя присел к приятелю, положил руку на плечо. Но тот резко отмахнулся. И как стукнет кулаком в землю. И еще, и еще… До крови…
— Прошло! — говорил он, — Ты мне написал хоть раз? Ты на могиле у мамы моей был хоть раз? «Обещаю!» Как обещаешь, если не знаешь толком, где мама с Машкой лежат? Где оградку подправлять будешь-то? — он еще раз всхлипнул, — Мама! Она меня по голове гладила. Мамочка…. А я тогда кошку объезжал. На дорогу выскочила. Рефлекторно, понимаешь, баранку дернул. Давить не хотел. И не задавил! Объехал кошечку.
Петя захохотал, как припадочный, тяжело поднялся и пошел куда-то вдаль, шатаясь, как пьяный, напевая: « Мурка, ты мой Муреночек…»
А Обручев смотрел ему в спину, и растирал, массировал пульсирующие виски. Он не помнил. Разве они были так уж дружны? Да, на дне рожденья дверь с петель снесли… Это да, было. Мама его готовила хорошо, как придешь — вечно за стол перво-наперво. Это помнил. Как ее звали? Не помнил. Он не помнил. А запах у них дома всегда тяжелый был…
Потом будто очнулся, встряхнул головой и побежал догонять приятеля: «Петя! Петя! Постой!»
Он нагнал Петю уже только в центральной части города, там, где горели неоновые огни и носились дорогие машины. На одном из углов наперсточник крутил стаканы: «Я приехал из Америки, на зеленом велике, — выкрикивал, — Кручу-верчу, запутать хочу. Угадываем, под каким стаканом — деньги получаем чистоганом». Рядом толклись подозрительные типы. Мелькали деньги, типы выигрывали. Петя Тютин внимательно наблюдал, морщил лоб, шевелил руками. Обручев заметил его, подбежал, взял за плечо.
— Вот ты где! Еле догнал.
— Если внимательно, всегда можно угадать! — обернулся Петя. И будто все позабыл, будто не плакал, свалившись под забор.
— Я сколько смотрю — все угадываю, — проговорил убежденно. И какую-то новую черточку, идиотическую складку угадывал Костя в лице его. 
— Это все фокусы, Петя, — сказал Обручев осторожно, — Это только кажется, что у них шарик есть, а на самом деле это только так, обман зрения — ловкость рук…
— А я все-таки сыграю, — упрямо твердил Тютин.
И Обручев понял, что никуда не денешься, придется с ним нянчиться, спасать… А ведь надобно еще пойти проститься с прекрасной торговкой Дашей. Обязательно надо. А то как же? Ведь может больше и не увидимся никогда…
— Пойдем, Петя. Погуляем лучше… — увлекал Константин упирающегося товарища за талию, — Мне в поезде попутчик такие фокусы показывал. Я за бесплатно и то ничего не разгадал.
 
8.
Когда Обручев выбежал из здания вокзала на пути, в руках у него был большой букет ярко-красных роз. Розы были похожи на разинутые тигриные пасти. Казалось, вот-вот зарычат. Он вглядывался в фигуры женщин, расположившихся вдоль перрона. Слава богу, вот она, Даша. Застал. Он узнал ее сразу, издалека, со спины, по какой-то необъяснимой грации, и сам удивился легкости этого узнавания.
В это время милиционер Колька обходил вокзальных торговок, собирал мзду. А если кто-то норовил улизнуть, не заплатив, он кричал вслед: «Куда, крашенная, почесала? Эй? Я тебя запомнил».
У Дашиного ящика он приостановился, пересчитал деньги, спрятал в карман. И взял еще и пряник на пробу. Колька любил сладенькое.
— Ну что, красотка, когда дашь-то? — сказал он, усмехаясь, вполголоса.
— Чего? Я исправно плачу, как другие.
— Не-е-е, я не про то, — подмигнул Колька, — Говорю, дашь когда? Тебе б тогда скидка вышла. По-родственному. Заходь сегодня в отделение, часикам к восьми. И работай дальше сколько хочешь, безо мзды всякой.
— Да ты что? Вот обрадовал-то! — расплылась от счастья Дашка, руки раскинула, — Чего ж нам вечера дожидаться? Я прям сейчас подол-то заворочу, по-быстрому. А?
Она хлопнула себя по груди, встряхнула плечами, — сейчас пойдет барыней. И заголосила по-народному, по-бабьи озорно на весь вокзал.
— Девки, весна-то пришла, вы не глядите, что заяц кривой, да косой. Сила- то у него молодецкая! Вот и задумал заяц к лисе пойтить. А лиса-то была такая, что все валялась с волками, да с медведями.
Торговки оживились, глядя на этот бенефис. Развлечение! «Давай, Дарья, уважь родимого!» «Ишь, покраснел… Стесняется!» — подначивали. А Милиционер, хлопая губами, шипел:
— Ты это, того этого, Беспалова, тише. Не то я тебя вмиг определю.
Но Дашка, беспутная, все нипочем, задрав юбку, вытанцовывала к нему навстречу.
— Что ты, любый, я ж со всей душой и другими частями тела. Приголублю, дай, да еще сказочку скажу.
Дашка, она чумная! Ей только повод дай повыступать!
— Сидит куча воробьев, — голосила Дашка, проходясь цыганочкой, — а один и говорит: «В меня, говорит, сивая кобыла влюбилась, часто на меня поглядывает. Хотите, говорит, я ее при все честном собрании отработаю?» А те говорят: « А давай, а мы посмотрим»
— Ты чего, того этого? — Колька, действительно красный как рак, припустил от разбушевавшейся Даши по перрону, — Белены объелась? Чокнутая… — споткнулся, поднялся, погрозил кулаком, вызвав новый взрыв хохота, — Не даром про тебя и все говорят, что чокнутая. Я к ней как человек, а она того-этого… Ладно, ладно, поглядим, как ты у меня после засмеешься.
— Эй, жених, куда побег-то? — летели вслед ему насмешливые слова, — За причиндалом небось…. Дома позабыл? У жены в укромном месте?
— Ой, Дашка, доиграешься… — шепнула Грачиха, — Шла бы ты, подобру-поздорову.
— Кого мне бояться? Этого? Палкой деланного?
Потом Обручев видел, как двое милиционеров подхватили Дашеньку под белы рученьки. «Ой, голуби мои, быстро же вы!» — хохотала она. «Отпустите, идолы!» — кричала Грачиха, а те и ее прихватили, чтобы не совалась куда не надо. Тогда Грачиха заголосила еще громче: «Колькаа, ты что это делаешь-то? Постыдился бы! Все матери расскажу! Я ж тебя вот таким за уши драла!»
Обручев почесал затылок, сунул букет в урну. Потом достал кошелек, пересчитал деньги и двинулся следом.
 

9.



Когда захлопнулась железная решетка «обезьянника», Даша тяжело опустилась на нары, втянула ноздрями воздух и поморщилась: «Чую, человечьим духом пахнет». 
— Ну что, Дашка, доигралась? — плюнула Грачиха с досады.
— А и пусть. Каждый сморчок под юбку залезть норовит, а я что? Терпи, глазки долу?
— Непутеха ты. Сколько мне с тобой нянькаться?
Грачиха маялась, вышагивала своей утиной походкой по клетке, пинала со злости нары и решетку.
— А ты не нянькайся, — сказала Даша.
— Теперь сиди тут из-за тебя. Еще товар попортят, если не отберут совсем. Эх, говорю ж, не твое это дело по вокзалам мыкаться.
 Даша с удовольствием растянулась на нарах: «Эх, вздремнуть что ли? В кои веки выспаться…»
— Сколько к тебе присватывалось? — не унималась Грачиха, — И Алика с рынка я к тебе водила, и этого, усатого… Жила б по-человечьи, горя б не знала… Все ей не то, все нос воротит.
— Грачиха, не начинай, — Даша зевнула и удобно свернулась клубочком, — Я кошка вольная, хоть и драная. Кого хочу — того люблю.
— Кого хочу! — шипела Грачиха, — Все очкарики-шибздики какие-то в портках драных. Толку с них — что с козла молока. Да и где они все? Инженер твой прошлогодний — месяц походил, лютики поносил, — и тю-тю, поминай, как звали.
Даше было скучно, она не любила нотации, и хотела скорее прекратить неприятный разговор.
— Я их сама гоню, — протянула она лениво, — Я же ведьма, Грачиха. У меня глаз черный, опасный. Ежели полюблю кого — так присушу, никуда от меня не денется.
— Ага! Много, гляжу, насушила, штабелями лежат.
— А не хотела до сих пор никого… — улыбнулась Дашенька, — А захочу — ух, берегись. Я ж, понимаешь, все принца жду. Меня мамой принцессой звала в детстве. Я и запомнила.
— Дурная! — все плевалась Грачиха, — Разлеглась! О дите бы подумала! Из школы придет: « Где мама?» А мама по милициям прохлаждается.
— Ничего, она у меня девочка самостоятельная, улыбнулась Даша, — Меня же еще и ужином накормит.
 
***
В это самое время, в нескольких десятках метров от запертых в «обезьяннике» женщин, некий сутулый молодой человек в старомодном замшевом пиджаке подошел к двум милиционерам, что-то спросил. Один из милиционеров указал на находящееся неподалеку  желтое здание. Молодой человек поблагодарил и зашел внутрь. Табличка на двери гласила: «Отделение милиции центрального района».
 
***
Тем временем Грачиха тихо подсела к Даше и взяла ее за руку.
— Вот скажи — чем тебе Гаврилыч не вышел? — сказала она, — И видный мужчина, и любит тебя, и дите ж от него прижила… Ему мигни, он и мадаму свою бросит, и на руках носить будет. Чего еще лучше-то? Сама же, как его видишь, холодеешь вся. Меня не проведешь, глаз наметан.
Даша вдруг потеряла свою вечную улыбку Джоконды, свойственные ей уверенность, грация испарились куда-то.
— Холодею — это ты верно, — проговорила она, — Будто ледяной столб вот здесь поднимается. Аж жуть! Боюсь его. Даже не его — себя боюсь, когда с ним рядом.
Вырвала руку, встала,  нервно прошлась по камере, оперлась лбом о прутья решетки. Очевидно для того, чтобы Грачиха не могла видеть ее глаз в этот момент. Зрачки ее сузились, в глазах плескался страх и что-то еще… Потаенное, женское.
— Я как в больницу устроилась, — говорила она, — сразу после училища, он мне таким забавным показался. Экий, думаю, петух. По попкам хлопает — всех курочек потопчу, все мои. Мы с девчонками все похохатывали. На него глядя. И он в ответ посмеивается масляно, ус крутит.
Даша облизала пересохшие вдруг губы и продолжала.
— А потом мне сон приснился — будто в меня краб заползает и наизнанку выворачивает. На себя смотрю — а это уже не я. Скользкое животное, белое, извивается. И страшно, и противно, а где-то глубоко свербит. Наслаждение. И почему-то знаю, что краб этот — это он и есть.
Даша стояла, прислонившись лбом к решетке. Руки вцепились в прутья, костяшки пальцев побелели. Грачиха смотрела на нее с некоторым испугом. Зачем начала? И сама не рада… Чего только не откроется в человеке, ковырни его поглубже…
— С тех пор я на него уже спокойно не глядела, ежилась, — говорила Даша глухим грудным голосом, -  Каждую ночь сон этот, измучилась вся. А однажды не выдержала и как в омут — как в песнях поется. Наяву в эту скользкую тварь обратилась. Сама к нему и пришла. Он мне тогда признался — эдакая ты чистенькая пришла, любопытно было, эдакую смогу ли растлить? Настоящую ее наружу вынуть.
 
***
В это же самое время, в соседней комнате одна рука: тоненькая с длинными пальцами и глубокими складками кожи на суставах между фаланг, положила на стол несколько купюр,  отпустила, отодвинулась. Другая рука, розовая и мясистая, с противоположной стороны пододвинула деньги к своему краю, «перешерстила», исчезла на секунду вместе с купюрами. И уже пустые ладони снова легли на стол.
— Ладно уж, так и быть, отпустим ваших знакомых.
— Спасибо.
— Вы им кто будете-то?
— Никто… Так. Комнату у одной из них снимаю.
 
***
А Даша по-прежнему стояла, прислонившись лбом к прутьям решетки. Голос не слушался, она прокашлялась, повела рукой по лицу — будто грим стерла.
— А потом будто очнулась, — говорила она, — И гадко сделалось, и страшно. И никакого этого наслаждения, а только будто выпачкалась вся, — Даша зябко поежилась, — Я такая убить могу, унизить ни за что могу. Я себя такую боюсь и ненавижу. И его за то больше всего ненавижу, что он мне меня настоящую показал.
Даша оторвалась от решетки и забралась  на нары с ногами, подтянув коленки к подбородку. Грачиха вдруг заметила, что всю ее приятельницу трясет в лихорадке, будто электрические разряды пробегают по поверхности кожи.
— Ты, Дашка, точно чокнутая, — сказала Грачиха, и для наглядности повертела пальцем у виска, — Правильно Колька-милиционер про тебя говорит.
— Ха! А ты говоришь — очкарики, — говорила Даша, и губы ее прыгали, а зубы мелко стучали, — Лучше уж очкарики, Спокойнее. А то и впрямь спятишь.
И тут, излучая довольство собой, широту взглядов и великодушие, вошел Колька-милиционер, отпер решетку, распахнул дверь камеры.
— Выходи. Обе две, — сказал Колька, — И тюки свои забирайте.
— Что это мы вдруг такие добренькие? – Грачиха двинулась к выходу, бормоча на ходу, — У, паршивец! Все матери расскажу!
Даша, как-то странно подрагивая, тоже слезла с нар. Когда она выходила из камеры, Колька-милиционер хлопнул-таки ее по попе. Чтобы много об себе не понимала! Он даже заготовил жест на прощанье… Он думал, что если строптивая торговка обернется, то можно подмигнуть ей… И послать воздушный поцелуй. Или еще смешнее — несколько раз потыкать свою щеку языком изнутри. Очень забавный жест получается. Великодушие — великодушием, но он же мужик в конце концов! И ноги об себя всяким лохудрам вытирать на позволит!
Но когда та действительно обернулась, желание шутить сразу улетучилось. Очень неприятно поглядела торговка. Колька почувствовал себя маленьким и грязным. Чумная все-таки баба, лучше впредь с ней не связываться! Здоровее будешь!
  — Спасибо скажите, — сказал Колька, глядя в пол, — И чтобы в следующий раз не это… не дебоширить.
 
11.
Петя Тютин любил праздность! Любил проснуться не рано, не по будильнику, а сам собой… А если вот так, как сегодня, если разбудят тебя солнечные лучи через окошко, то чего же еще можно желать! Он потянулся блаженно, не спеша выбираться из постели.
— М-да! Славный денек! – сообщил он самому себе. И вспомнив, что предстоит сегодня еще и пикник у Утки, вовсе развеселился и добавил, — На дачку сегодня прокатимся.
Потом спустил босые ноги на нагревшийся пол, еще раз потянулся, чувствуя, как расправляются все косточки, наполняются силой все мышцы, прошлепал по комнате и распахнул окно.
— И погодка не подкачала, благодать. Эй, солнышко, привет! – прокричал он в окошко.
Петя так любил поговорить, что разговаривал со всем: с солнцем и ветром, с вилками, швабрами, водой из-под крана, с радиоприемниками, телевизорами и компьютерами. И, конечно же, с самим собой! С собой он мог спорить, ругаться и мириться. При этом его воображения хватало на то, чтобы ощутить половину себя кем угодно: шелудивой дворовой собакой, президентом России, покойной мамой или Львом Толстым. Эта привычка появилась у него уже несколько лет назад, вскоре после той страшной аварии, в которой погибли его мать и сестра, а сам он чудом выжил. Провалялся несколько месяцев в больнице, его сложили по кусочкам, подлечили… Но прежним он уже не стал, доучиться в институте не смог. И сбежал сюда, в N. Жизнь он вынужден здесь был вести уединенную, приятелей у него почти не было, — все как-то шарахались от него, — и только этими разговорами с воображаемыми собеседниками и утолял он свою страсть к общению. Сегодня как-то само собой так вышло, что утренним собеседником сделался его непосредственный начальник Федор Гаврилович Утка.
— Нажарим шашлычков и водочкой запьем! – говорил Тютин, и озорно подмигивал в пустоту, — А, Гаврилыч? Хороший ты дядька, Гаврилыч, хотя, честно скажу, хвастун и невежда. Да ты не обижайся, я же любя, по-родственному. Ты же мне как отец родной или брат старший. Так-то.
Потом Петя прошлепал в ванную, для пущего удовольствия громко хлопая босыми ногами. Ему казалось, что из него вышел бы замечательный чечёточник. Или, выше бери, изобретатель нового стиля танца – степ босиком! Он даже проделал несколько па. Потом с удовольствием умылся, отдуваясь и  разбрызгивая воду. Потом чистил зубы, со щеткой за щекой смотрел на себя в зеркало, кривлялся, корчил рожи воображаемому Федору Гавриловичу.
-  А почему это, интересно, старший? – поддевал он начальника, — По возрасту ты конечно старший, а по уму – шалишь, Гаврилыч. По интеллекту ты мне брат меньший. Слыхал, небось, братья наши меньшие? Собаки там, гуси, тараканы. Таракан ты мне. Гаврилыч. И усы у тебя тараканьи, точь-в-точь. Таракан, таракан, тараканище. «Я вас мигом проглочу. Проглочу, проглочу, не помилую.»
Петя веселился, размахивал руками, подмигивал, будто Утка был действительно тут, напротив него.
— Про тебя между прочим, Гаврилыч, писано, — выкрикивал он, — Раскомандовался тут. Знай сверчок свой шесток. «Раз и клюнул таракана, вот и нету великана». Понял?!
Одно неудобство было в этой его привычке: увлекшись, он начинал верить, что все произошедшее в воображаемых беседах, случилось на самом деле. И не мог уже отличить правду от вымысла.
— И что ты мне улыбочку свою? – вдруг озлился он, грозя пальцем пустоте перед собой, — Кто ты и кто я? Соображать должен разницу. Ты и шашлыки, и те зажарить не можешь, а туда же, доктор. Медбратом был, медбратом и останешься.
 Губы его задрожали, смотреть он стал с прищуром, язвительно.
— А что, вру я? То пересушишь мясо, то сырятина, не откусить. А подхалимаж любишь, чтоб нахваливали  стряпню твою безобразную. Ай-да повар, ай-да Федор Гаврилович Утка! А накося выкуси!
Петя сложил дулю и гордо ткнул ею а пустое пространство! Вот ему! Потом вскочил и забегал, лихорадочно выкрикивая:
— Значится так, сегодня я жарить буду! – брызгал слюной Тютин, — Увидишь, Федор Гаврилович Утка, что такое поварское искусство! Чтоб нос не задирал  свой курносый! Я жарить буду, а ты дрова таскай! А то нашел дровоноса! Не позволю больше на себе ездить! Не на того напали! Все! Сиди, Утка, и не крякай. Видеть тебя больше не хочу с твоей Ириночкой Ивановной! Да-с! Сегодня же уезжаю из вашей клоаки, и ноги моей здесь больше  не будет.
 Тут раздался звонок в дверь. Тютин остановился посреди комнаты, не очень соображая, кто он, где он, и что это только что с ним было. Звонок повторился. Петя гневно распахнул дверь, едва не прибив стоящего на пороге Обручева.
— А, это ты, однокурсничек, будь ты не ладен.
— Ну что, Петя, готов? Собрался? – сказал Обручев, переступая порог.
— Нет еще, а ты откуда знаешь? – Петя поглядел подозрительно на приятеля.
— Что?
— Что я уезжаю? -  Тютин облизал пересохшие губы, — Я разве говорил уже?
— Куда уезжаешь?
— Куда-куда…  Домой, в Питер, — взвизгнул Тютин, — Все, приятель, хватит с меня, нахлебался нечистот. Сегодня же ноги моей здесь не будет.
— А как же дача, шашлыки? – удивился Обручев, — Нас Федор Гаврилович ждет.
— Ничего, подождет твоя Утка. А вообще-то он меня и не ждет уже. Я ему так и сказал, — Петя стал тыкать Обручева в грудь пальцем, пытаясь, кажется, проткнуть насквозь, — Не поеду я к тебе, козел старый, нашел дровоноса, мордоворот узколобый. Сам свое тухлое мясо пусть жует.
— Петя, что случилось?
— А ничего! – захлебывался праведным гневом Тютин, -Переполнилась чаша терпения!
— Он тебя обидел?
— Он?! Меня?!!! – орал Петя, — Да кто он такой, чтобы меня обидеть? Мизинца моего не стоит. Просто переполнилась чаша терпения! Все! Чемоданы пакую и тю-тю, поминай как знали. Вспомните потом Петю Тютина.
— Ты ему все это сказал? – Обручев поверил и испугался за приятеля, — Как? Когда?
— А сейчас и сказал. По телефону! – прокричал Тютин и подбежал к окну, вскочил на подоконник. Обручев едва успел обхватить его сзади, того и гляди сорвется, а Петя упирался и  кричал — всему ненавистному миру:
— Пошел ты, Гаврилыч. И руки тебе не подам. Нашел дровоноса, прихлебателя. Шуточкам твоим тупым смеяться. Все! Баста! 
Обручеву наконец удалось стащить разошедшегося приятеля с окна, но тот сразу же повис на Константине и жарко, заговорщицки зашептал в ухо:
— Слушай, и ты к нему не езди. Кто он такой, чтобы тебя оскорблять? И готовить он не умеет, только брешет все, брехун.
— Никто меня не оскорблял, — очень разумно говорил Обручев, — У него просто манера такая, свойская.
— Ты сам-то веришь в то, что говоришь? – прошипел Тютин.
— Конечно. И замечательно он меня принимал, душа человек, доложу я тебе. И я очень ему благодарен.
— Ну и езжай, подхалимничай, лизоблюд.
И Петя силой выставил Обручева на лестницу. И еще и пинка попытался дать, чтобы тот с той лестницы чебурахнулся. Хорошо Константин увернулся.
— Да будет тебе кипятиться. Люди ждут, готовились, неудобно.
— Неудобно, знаешь ли, со спущенными портками ходить. Видеть тебя не желаю! – прокричал Тютин вслед и с треском захлопнул дверь.
Обручев сделал несколько шагов наверх. Лицо его выражало досаду и раздражение. С одной стороны оставлять приятеля одного в таком состоянии вроде бы не годится. А с другой, сколько с ним можно нянчиться. И так все настроение испортил. Костя подумал, остановился, потом развернулся и, махнув рукой, стал спускаться по ступенькам. 
 
12.
Дорогою Константин Анатольевич чувствовал себя прескверно, все вспоминал  неприятный эпизод с Тютиным. Но дача у Федора Гавриловича оказалась образцово-показательная: аккуратные грядки, замечательная лужайка с газоном, добротные, крепкие дом и банька. Зелень, солнышко. И глядя на всю эту красоту, он понемногу развеялся.
А уж когда залез в парную, и Утка поддал парку, не пожалел, то вместе с потом вышли из Константина Анатольевича и все тяжелые мысли. Приятная звенящая пустота образовалась в голове. А Федор Гаврилович еще и ледяной водичкой окатил! Давно Обручев с такой радостью не ощущал каждую клеточку своего организма. Что вот они, есть еще, живут и чувствуют.
Напарившись, он вывалился из предбанника в одном полотенце, закрученном на бедрах, и шерстяной шапочке. Все тело его  дымилось. А на лужайке уже шипел капающим жиром мангал, рядом — столик с закуской.
— С легким паром, — приветствовал его хозяин, — Хороша банька?
— Как заново родился, — говорил Обручев, блаженно улыбаясь.
Утка колдовал над мангалом, махал фанеркой, взбрызгивал вином.
— То-то! – говорил он, переворачивая шампуры, унизанные сочащейся жирной свининой, — А Иришка у меня знаешь, как любит? Выбежит голышом, и на траву падает. Аж поскуливает.
— Да, так энергией земли заряжаешься, — засмеялась Ирина Ивановна, выходя из дома с графином запотевшей водочки и хрустальными рюмками.
— Ну-ка, и я попробую! – и Костя растянулся на траве, раскинув руки по сторонам, -  Ляпота…
Действительно, все тело его будто напитывалось чем-то живым и упругим.
— Она у меня у-у-умная, — обнял супругу хозяин, прихватил за бок, -  На курсы какие-то ходит, как они там называются?
— Эзотерические. По методу Мегре.
— Во, во, — обрадовался Утка, — Это байка такая, будто мужик в лесу с бабой одной то-се. А она зимой и летом в чем мать родила ходит, с белочками там да с медведями разговаривает. Они ее орешками кормят.
— Это что, сказка такая? – спросил Обручев.
— Ну, типа того, — веселился Утка, — Но моя верит, дура наивная.
Здесь, на даче, Федор Гаврилович казался вовсе другим человеком: смешным и милым, — в вытянутой футболке, шортах и дурацкой панамке.
— Это не сказка, абсолютно реальная история, — сердилась Ирина Ивановна.
— Конечно. Я все думаю молодец этот, как его… — Федор Гаврилович щелкал пальцами, делая вид, что не может припомнить фамилии.
-  Мегре, — подсказала Ирина Ивановна.
— Ага, Мегре, — веселился Утка, — Высший класс. Уважаю. Уважаю ловких людей. Мы с тобой тут молоточками по коленкам стучим, а этот прохиндей на телеге про слияние с матушкой природой такую капусту рубит — нам и не снилось. Это ж придумать надо!
Утка уселся на чурбаке, щурясь на солнце, утер пот.
— Этих дурищ каждый четверг полный ДК собирается. Кумушки! Ежемесячно по тысяче рублев на этого Мегре отваливаю, — Федор Гаврилович принялся загибать пальцы, увлеченно считая чужие деньги, -Ты перемножь, перемножь, семьсот мест в зале. А по всей России?
— Это все очень действенно, — возмущалась Ирина Ивановна.
— Конечно, — расхохотался Утка,  облапил проходившую мимо жену, усадил себе на колени, и стал щекотать. Та вырывалась, смеялась.
— Она здесь знаешь что вытворяет? – хохотал Федор Гаврилович, -  Цирк в решете. Босиком по грядкам ходит, и каждое семечко перед тем, как посадить, по пять минут во рту держит. Мы с Кузьмичом, сосед наш, глядели — угорали, животики надорвали.
-  Дурак ты, Гаврилыч, — Ирина Ивановна выскользнула, одернула блузку, поправила растрепавшиеся волосы. Она раскраснелась, тяжело дышала, изображала возмущение, но Обручев видел, что эти грубоватые мужнины шуточки-ласки делают ее счастливой. Что-то девическое в этот момент проглядывало  в ее движениях, взгляде.
— Жена, ты как с главврачом в присутствии подчиненных разговариваешь? А!? — Утка размашисто, со звуком хлопнул жену по попе.
Обручев, развалившись на траве, хохотал, наблюдая нежности утиного семейства.
— Да ладно вам, Федор Гаврилович, — говорил он, — я же уже уезжаю сегодня. Какой я вам подчиненный?
— Все равно непорядок! – гремел главврач, — Должна понимать, что к чему! Субординацию блюсти!
— Пойду, на стол собирать. Шашлыки не проворонь, главврач. Уже подходят, — сказала Ирина Ивановна и скрылась в доме.
— Не учи ученого, — прокричал ей вслед Утка.
Едва дверь за женой закрылась, Федор Гаврилович встрепенулся, намеренно комично, подбежал к столику, разлил водочку: себе — сразу полстакана.
— Ну, давай, кандидат наук, по сто грамм, для аппетиту. – проговорил он театральным шепотом, косясь на дверь, откуда сейчас должна была  вернуться жена, — Моей только не говори. Я вроде как в завязке.
— Могила, — заверил кандидат наук.
— Молодец. Хороший ты пацан, Костя.
Они выпили, Утка смачно крякнул, аппетитно закусил яблочком. Сразу видать — умеет жить человек. Глаза его стали масляными, и он, довольный, развалился на бревне.
— Правда, голубчик, перебирался бы ты ко мне, — говорил он,  будто кот мурлыкал, — Не обижу, как сыр в масле кататься будешь. А что? Какие твои годы? Поработаешь в провинции годков несколько, а там и опять в столицы, но уж тебе и уважение другое. Правой рукой тебя сделаю.
— Надо подумать, — для виду морщил лоб Костя.
— Да что там думать? Полюбился ты мне. С тобой хоть человеком становлюсь. А то среди этих рыл, черт знает во что превращаешься.
 Утка повесил седовласую голову и горестно рубанул кулаком по полену. Ирина Ивановна, вернувшаяся с дополнительным угощением на подносе, с подозрением пригляделась к мужу: «Федечка, ты опять? Мы же договорились про сегодня!», но тот будто не слышал.
— О, а вот и помидорки-огурчики, — снова балагурил он, — Моя, знаешь как солит? Пальчики оближешь. Ну-с шашлычки готовенькие. Снимай, гость, пробу. Ну.
— Вы как моя бабушка, смеялся Обручев, — Еще на тарелку ничего не положить не успеешь, а она уже: « Что? Правда вкусно? Вкусно?»
Праздник плоти продолжался. Словно по волшебству, у каждого в руках оказалось по шампуру с дымящимся, истекающим соком мясом.
— Что-то ты сегодня. Федя, перестарался. Куда нам мяса-то столько? – говорила Ирина Ивановна, глядя на гору мяса, египетской пирамидой вздымавшуюся посреди стола.
— Я же на что рассчитывал? – оправдывался Гаврилыч, — Еще Тютин должен был приехать. Кстати, где приятель твой, Костя?
— Как? Он же вам звонил. Говорил,  что не приедет.
— Он мне звонил?
— Не звонил?
— Нет. Я пока на провалы в памяти не жалуюсь.
— Странно.
Обручеву было хорошо и утренняя история казалась забавной, поводом для анекдота.
-  Эх, хороша же водочка на свежем воздухе, — он еще выпил, закусил, — А Петя кричал мне что-то, слюной брызгал. Я, говорит, ему так и сказал, не на того напал, Гаврилыч, дрова тебе таскать. Он вещи пакует, уезжать собирается.
Костя рассмеялся собственным воспоминаниям, и только тут обратил внимание, какое впечатление произвели его слова на хозяев.
— Опять? – Утка выковырял застрявшее в зубах мясное волокно, зло сплюнул, — Вот клоун. Странный он какой-то, твой товарищ, с закидонами.
— Ой, я дурак! – спохватился Обручев, — Пороть меня некому. Он же, раз вам ни слова не говорил, может быть и не уедет никуда. Сдал я его с потрохами, выходит.
— Конечно, не уедет. Куда он денется, юродивый? – Утка зубами впился в  мясные волокна, сок тек по подбородку, -  И трудовая его у меня дома в кухонном шкафчике болтается. В моем царстве-государстве без моего ведома муха не пролетит. Получит он у меня на орехи от Гаврилыча!
Самое обидное, что Костя догадывался, что так дело и обстоит, и вся ссора с начальником привиделась Тютину в больном мозгу. А он, Обручев, взял и выболтал. Кто ж его, обормота, за язык тянул?
— Федор Гаврилович, миленький, не выдавайте вы меня, — взмолился Костя, — Пожалейте его, он же несчастный человек.
— Путаник он, этот ваш несчастный человек и пакостник мелкий, — вступила Ирина Ивановна, — Правда, Федя, сколько он тебе крови попортил. Пускай теперь в самом деле катится на все четыре стороны.
— Умница, — процедил Утка, — Так мы и поступим. Хватит нянькаться с ним.
Федор Гаврилович машинально скатал кусочек хлеба в шарик и щелбаном отправил в воздух. Снаряд попал Обручеву в щеку, тот утерся, но Утка даже не заметил собственной выходки.
— Милые мои, — уговаривал Костя, — пожалейте вы его, право слово. Ему  деваться-то некуда.  Он же таким не был.
— Интересно, а каким же он был? – спросила  Ирина Ивановна желчно.
— Умница, и суеты этой и в помине не было, отвечал Обручев, — А потом он в автомобильную катастрофу попал на четвертом курсе. Мать и сестра — насмерть, а его сшили по кусочкам, на ноги поставили. Говорят, он тогда за рулем сам сидел.
— Да вы что! Ужасы какие! – у Федора Гавриловича и Ирины Ивановны глаза разгорелись от интереса. Это же настоящая сплетня! Это же можно спасать, нянькаться, играть в благодетелей!
— Доучиться уже не смог, — послушно продолжал Обручев, — К вам приехал, подальше. Чтоб ничего не напоминало.
— Бедный мальчик, — причитала Ирина Ивановна.
— То-то я смотрю, он чокнутый какой-то, — пробормотал Утка, — Ладно, пусть живет, я тоже не изверг какой-нибудь.
Он налил Обручеву еще рюмочку, с сожалением покосился на Ирину Ивановну.
— Интересно, а что это мы загрустили? Или шашлычки мои не по сердцу? А ты, столичная штучка, давай на водочку налегай. Для кого брали? Мы с Ириной не пьем.
— За ваш чудесный дом, за вашу семью! – поднял бокал Обручев, — Хорошо мне у вас, и передать не могу. Никуда бы и не уезжал — моя бы воля. Дайте я вас, голубчики, расцелую.
Он действительно полез целоваться к Федору Гавриловичу, но тот отстранился, замахал руками.
— Меня-то чего, вот с ней целуйся. А, Иришка? — Утка озорно подмигнул жене, -  Да, развезло Константина батьковича.
— Ха, я вам сейчас еще и песни петь стану, — пьяно хихикал Обручев.
 

13.



 А вечером того же дня на одном из перронов над разложенным товаром стояла Даша. Обручев подошел, волоча за собой дорожную сумку.
— Опять на экскурсию? – улыбнулась ему Даша как старому знакомому.
— Нет, теперь все… Домой.
— Счастливо вам.
— Знаете, а я скучать буду, — сказал Костя, — Народ все чудной, обаятельный… Даже хамы здесь какие-то милые… Не злые. Уезжаю и думаю — родился бы я здесь. Счастливее бы был. Без рефлексии этой дурацкой.
Даша с улыбкой разглядывала Обручева. Тот был непривычно всклокочен, весел, обаятелен. Так бывает с некоторыми людьми — подвыпив, они освобождаются, становятся самими собой. Таким она его еще ни разу не видела.
— А вы все улыбаетесь… — говорил Костя, нелепо размахивая руками, — Как-то очень по-настоящему улыбаетесь. У нас так уж не улыбаются. Эх, увезти бы эту улыбку с собой и разгадать. Что там у вас внутри?
— Где? – улыбалась Даша.
— Нет, вы не подумайте. Вот здесь, — он постучал себя по лбу. И рассмеялся, — В черепе, извините, что так не поэтично. Это профессиональное.
— Профессиональное? – прищурилась Даша.
— Я медик, — объяснил Обручев, — Что за нейрофизиологические реакции? Вы знаете, что мысли, желания, любовь в конце концов, — все это нейрофизиологические реакции? Вот опять эта чертова улыбка. О чем вы думаете?
В это время раздался резкий и плоский голос диктора по вокзалу: «Поезд номер такой-то N. — Санкт Петербург подан на третий путь, левая сторона.»
— Я думаю, что вы сейчас на поезд опоздаете, — Даша склонила голову набок, улыбалась и смотрела на Константина, будто ждала чего-то.
— Да черт с ним совсем, успею, — разозлился почему-то Константин, — Даша, а хотите, я у вас сейчас все пряники куплю?
— А вы откуда знаете, что меня Дашей звать? – улыбалась Даша.
— Я все знаю, — отмахнулся Обручев, — Имеющий уши, как говорится.
Вообще, вел себя  Константин Анатольевич неприлично, развязно. А ведь разговаривал с дамою! Не тому учили его в детстве родители.
— Так хотите, куплю пряники все? – выступал купчиком, — Я теперь богатый, гонорарий получил.
— Не хочу…
— Почему?
— Вы их не любите.
— Ну и что? Вам-то какая разница?
— А я гордая.
И снова этот противный голос: «До отхода поезда номер такой-то N. — Санкт Петербург остается десять минут».
— Не улыбайтесь, — прикрикнул на Дашу Обручев.
— Почему это? – улыбалась.
— Я так на поезд опоздаю.
— Тогда бегите. Бегите же…
Обручев двинулся было, но тут же вернулся.
— Крикните на прощание.
— Что?
— А вот это, про прянички.
Даша закинула голову, и не прокричала, а пропела низким грудным голосом: «Пря-я-янички, пря-я-янички», — диковинную, неслыханную мелодию. Во всяком случае Косте показалось, что ничего подобного он никогда в жизни не слыхивал.
— Эх, что вы со мной делаете, — он обреченно махнул рукой, — А водка у вас есть?
— Нам нельзя, – отвечала Даша и все так же, не отрываясь, смотрела Обручеву прямо в глаза, — Штрафуют за нее.
— Жалко.
— Но есть.
— Давайте.
— Сто рублей.
Чем дальше, тем больше Обручев тушевался под этим пристальным взглядом. Суетясь, полез за кошельком в портфель. При этом оттуда вылетел рентгеновский снимок с кругом, нарисованным фломастером. Обручев поспешно поднял его и вновь спрятал в портфель. Достал деньги из кошелька.  Даша, принимая купюру, задержала его руку в своей. Обручев не заметил, как бутылка водки появляется в ее руке. У него осталось такое ощущение, будто за всю эту сцену она не шелохнулась, не мигнула.
— Вот. Эх, напьюсь в поезде, — улыбнулся Костя, — Бедные попутчики… Выпейте со мной, на прощанье.
— Разошелся, медик, — покачала головой Даша, — Из горла?
— А что делать? — Обручев отвинтил крышку, пригубил, сморщился, протянул бутылку Даше. Та, не стесняясь, глотнула. Легко, изящно, как воду. И опять — тот же долгий, неподвижный, разглядывающий, провоцирующий взгляд. И полуулыбка, играющая на губах.
— Меня Костя зовут.
— Хорошо, — спокойно сказала Даша.
— Вы так сказали хорошо, как будто: «а мне то что?» — обиделся Обручев, — Не улыбайтесь же, черт вас побери.
— Слушай, Костя, а ведь ты сегодня пил уже, да? – прищурилась Даша.
— Да, а что? – обезоруживающе рассмеялся Костя, — Отвальная…
— То-то я смотрю: смелый какой.
И опять этот противный диктор: «До отхода поезда номер такой-то N. — Санкт Петербург остается пять минут, просим провожающих освободить вагон». А эта колдунья все смотрит и смотрит…
— Поздно ты, медик, распоясался… — сказала Даша.
— А что?
— Объявление слышал?
— А что?
— Поезд отходит.
— А что?
— Что — что?
— Если бы раньше распоясался?
— Погуляли бы.
— Что?
— Погуляли бы, — улыбнулась Даша, — Две недели. Я женщина свободная. Две недели — это много, это четырнадцать дней.
— Четырнадцать дней? – тупо повторил Обручев.
Даша вдруг потянулась к нему, легко коснулась губами его щеки и прошептала: «И ночей четырнадцать». Потом отстранилась, рассмеялась — колокольчики — и потрепала Костю по волосам. И убрала, погасила волшебный, гипнотизирующий взгляд.
— Ладно, беги, — легонько толкнула она его в лоб, — И в следующий раз поменьше думай, Костя. Нейрофизиологические реакции — это все глупости. Улыбайся просто… Как я.
Обручев постучал себя пальцем по виску:
— У меня шарик здесь один. Мешает… Улыбаться.
— Что за шарик?
— Так, ерунда… И что мне теперь делать? – развел руками Обручев.
— Бежать, бежать, — рассмеялась Даша, — Вон уж, зеленый дали.
Обручев обернулся, покрутился, и побежал, побежал. Даша с улыбкой смотрела ему вслед.
 
***
Держа бутылку за горлышко, Обручев подбежал к раскрытой двери вагона. Полез в карман за билетами, и, растяпа, уронил водку, разбилась бутылка. Проводница, потасканная красавица лет сорока, со стрелками до ушей, скептически оглядела нового пассажира и снова подняла опущенную уже ступеньку.
— Ко мне, что ли?
— Десятый вагон?
— Десятый, десятый, — проворчала проводница, — Давай, запрыгивай. А то останешься.
Обручев забрался в темный тамбур, отдышался.
— Вот пассажир пошел! – ворчала проводница, — Еще сесть не успел, а глаза уже налил. У них как поезд, так обязательно чтобы нажраться, иначе они не понимают.
— Извините, — сказал Обручев.
— Извините! – передразнила проводница, — Небось еще песни орать будешь?
— Нет, не буду, — пообещал Обручев.
— А то смотри у меня — высажу, у меня не заржавеет, — ворчала проводница, — И чтоб ночью не колобродил и на пол не пачкал. Напился — так спи тихонечко. Ясно? Чего встал-то, отправляемся уже… — проводница подняла ступеньку, — Паспорт давай.
Обручев протянул паспорт и поезд тронулся. Издалека доносились крики торговок: «Прянички, прянички…» И как только застучали колеса, Обручев вдруг поцеловал проводницу и выпрыгнул из еще не успевшего разогнаться вагона.
— Куда, полоумный? – закричала ему вслед проводница.
— Не поеду я! – прокричал Обручев, поднимаясь и потирая ушибленный локоть, — Никуда! Ясно вам, ясно? Песни орать буду, колобродить буду!
— А паспорт-то, паспорт! – кричала проводница, — Полоумный.
Она выкинула паспорт, и тот, взмахивая страницами, точно крыльями, долго еще трепыхался между вагонами. А Обручев бежал за ним, пытался поймать, неловко размахивал руками.
 
***
Обручев возвратился, когда Даша уже сворачивала торговлю. Бочком, нерешительно, этаким псом пришибленным. Даша заметила его, и с трудом сдержала улыбку.
— О, давно не виделись… — проговорила она так буднично, будто несколько минут назад не целовала, не шептала на ухо, не смотрела, не улыбалась…
-  Опоздали-таки?
— Как будто так…
— И что теперь делать будете?
— А? — пожал плечами Обручев, — Перекантуюсь как-нибудь… Завтра уеду.
— Расстроились?
— Нет.
Даша вдруг передразнила «скучающую» физиономию Обручева и, перестав сдерживаться, расхохоталась.
— Что прошел кураж?
— Нет, — несмело улыбнулся Обручев.
— Незаметно, — хохотала Даша.
— Чего? – Обручев обернулся и посмотрел по сторонам, будто там мог обнаружить это самое, то, чего незаметно.
— Блеска в глазу, — улыбалась Даша.
— Не блестят? – улыбался Обручев.
— Нет.
— Это потому что я боюсь… — признался Обручев.
— Чего?
— Не чего, а кого. Вас, — и Костя виновато развел руками. Дескать, вот он я, и делай со мной что хочешь.
— О, это правда, — расхохоталась Даша, — Я страшная. Жадная, злая и завистливая. И кусаюсь. Ну, что мнешься, как школьник, Костя. Где водка твоя?
Обручев глупо улыбнулся и почесал в затылке:
-  Разбил… Случайно.
— Эх, руки-крюки, — и Даша полезла в сумки, — Ладно, угощаю.
— Я куплю, — заторопился Обручев, и сам понял, что сморозил глупость.
— И не стыдно? — Даша повесила сумку ему на плечо и, подхватив под руку, повисла с другой стороны сама, — Все, торговля на сегодня объявляется закрытой. В загул идем. Идем?
— Идем, — проговорил Обручев, все еще не веря, что все это происходит с ним.
— А закусывать пряничками придется, черт бы их подрал, — шепнула ему на ухо Даша, — Больше нету ничего.
И Костя ощутил, какое горячее, жгучее у нее дыхание.
Даша потянула кавалера, и они пошли вразвалку. Валяя дурака, потешно загребали ногами. Два черных силуэта посреди синей дымки. «Пря-я-янички, пря-я-янички», — то ли кричал, то ли пел гнусавый мужской голос. И вторили ему колокольчики женского смеха.
 
***
И мерцала в лунном свете вода. Она сидела на камне, подтянув колени к подбородку и обхватив их руками, Он  расположился чуть ниже, на корточках,  глядел на нее снизу вверх. Женщина куталась в старомодный замшевый пиджак. У обоих с волос слетали крупные капли воды — они только что выкупались. И звучали приглушенные голоса в полумраке.
— Ты не замерзнешь на камне сидеть?
— Нет, он горячий, потрогай.
Мужчина прикоснулся ладонью к шершавой поверхности камня. 
-  Да, как печка…
— Нагрелся за день, — раздавался женский шепот, — Хорошие деньки стоят, любо дорого…
— А я здесь гулял, — шептал мужчина, — Чудесное место. Вообще городишко — прелесть. Идешь по центральной улице — и тебе огни фонарики, кафе… Цивилизация! Будто и вправду — город. А к речке свернешь, всего-то два шага шагнуть, и, здравствуйте, деревенька. Девчонки с ранцами из колонки пьют. Одна на рычаг давит, другая рот подставила. Струя бьет  — только держись. Мокрые обе, хохочут. Собаки из-за заборов лают, а потом в дырку под воротами выскочат и вслед бегут. Все маленькие, с остренькими носами, черные. И будто в тапочках белых. Удивительно. Избушки, опять же, со ставнями синими. А на ставнях петушки или сердечки.
Женщина провела ладонью по его лицу:
— Ты, Костя, прямо дьячок какой-то благостный.
— Глупо, да?
— Нет, мне нравится, как ты говоришь. У меня, кстати, и собака такая же, и ставенки.
— Я знаю…
— Шпионил?
— Ага.
— Бесстыжий.
 Женщина скинула пиджак, разбежалась и прыгнула в реку. Поплыла, широкими, ловкими движениями разводя воду. Мужчина бросился следом, догнал, отфыркивался. Они плыли рядом, почти касаясь друг друга.
— Что видел? Рассказывай… — спросила женщина.
-  Как ты дочку в тазу моешь, — ответил мужчина, приноравливаясь к ее темпу, — Ее как зовут?
— Варей.
— Варя… Даша…
Женщина подгребла к берегу и пошла вдоль кромки воды. Прибой то скрывал ее ступни, то вновь обнажал.
— Да, здесь хорошо бывает, — она балансировала, как канатоходец, широко раскинув руки, — Особенно весной ранней. Про кромке воды идешь — и звон. Льдинки друг о друга бьются, тоненькие, как клавиши. И звук такой хрустальный, ксилофон.
Мужчина преградил ей дорогу, обнял, взял голову в свои руки, уперся лбом в лоб. Если смотреть слишком близко в глаза другого живого существа, то два глаза наслаиваются друг на друга, почти сливаются в один.
— Откуда ты взялась, такая? Даша… — говорил мужчина.
— Какая? Я жадная, злая и завистливая…– проговорила женщина, и вдруг отстранилась, -   Все. Я хочу танцевать.
Мужчина засуетился, засобирался, натянул на себя штаны, рубашку:
-   Пойдем, пожалуй….  Я сегодня богатый, гонорар получил.
— Куда? – в темноте было не видно, но мужчина по голосу ощутил, как вскинула она брови.
-Я не знаю… — говорил он, и чувствовал, что все не то, не так. А как то и так – не знал, не умел.
— Где здесь танцуют? Дискотека там, танцы…
— Фу, дрянь какая, — расхохоталась женщина, — Да у тебя вкуса нет, доктор.
— Ты же сама сказала…
— Что?
— Что хочешь танцевать.
— Хочу. Я и не отказываюсь. Как напьюсь пьяная, всегда хочу танцевать.
Мужчина попытался обнять ее, но она мягко отстранилась.
— Подожди, у нас вся ночь впереди. Подожди.
— Так я же это… Танцевать.
— Смешной какой. Нет. Я так не люблю, — смеялась женщина, — Я одна люблю и с закрытыми глазами. Ну же!
— Что-то я ничегошеньки не понимаю. Мне-то что делать?
— Петь, — объяснила женщина, — Петь и в ладоши хлопать.
— Что петь? – допытывался мужчина.
— Все равно, миленький, все равно.
— Я не умею.
— И это тоже все равно. Главное — с удовольствием. Пой! И смотри. Знаешь, у восточных всяких баев да шейхов в гареме наложницы всегда танцуют. Я на картинке видела в книжке детской… Или в мультике, не помню. Она танцует — и пупок туда-сюда. А эти, пузатые, с усами, вино пьют, виноградом закусывают и смотрят. Пой. И смотри.
И мужчина запел. Начал он неуверенно, но скоро увлекся. Это была песнь без мелодии, из обрывков знакомых песен, странное восточное завывание. Он был похож на волка, воющего на луну, да и сидел в похожей позе — на коленях, вытянутые руки уперлись кулаками в песок. А женщина танцевала, и глаза ее были закрыты. Сначала она только  неторопливо покачивалась из стороны в сторону, потом постепенно начала… Дикие экстатические движения. Она танцевала, танцевала, ритм нарастал, ширился… Потом она в изнеможении повалилась на песок и протянула мужчине руки.
— Ну, иди сюда.
Мужчина опустился рядом с нею:
— Я…
— Молчи, -  и она коснулась его губ пальцем…
 
14.
Федор Гаврилович и Ирина Ивановна вернулись домой уже глубокой ночью. Когда они вышли из машины, от стены отделилась трясущаяся тень. Ирина Ивановна уже хотела испугаться, но тут узнала Петю Тютина. В руке у него, как букет цветов, был зажат пучок зелени.
— Федор Гаврилович, Ирина Ивановна, наконец-то, — проговорил он, радостно задыхаясь, — А я вас поджидаю. Вот.
И он протянул  зелень.
— Что такое, Тютин? – недовольно поморщился Федор Гаврилович.
— Я, это… — лепетал Петя, — Извиниться…
— За что?
— Ну, что вот я на шашлыки не приехал, — говорил Тютин, нервно взмахивая руками, — Это случайно совсем вышло… Проспал. То есть я даже не то, что не приехал, я даже приехал, только адрес забыл. Из головы вылетело. Дырявая башка.
И великодушная Ирина Ивановна подхватила Тютина под руку, по голове погладила:
  — Вы, Петя, успокойтесь. Пойдемте, мы вас чаем напоим. Давно ждете?
— Да пустяки, — лепетал Петя, — И совсем не долго. Я вот и зелень купил. Хорошая зелень, свежая, я выбирать умею. Тут и лучок, и петрушка, и кинза, и этот, остренький, забыл, как называется…
— Зачем? – проворчал Федор Гаврилович.
— Так к шашлыкам же… — объяснял Петя.
Ему было радостно, что вот, хозяева совсем и не сердятся, будто не помнят, как оскорблял он их сегодня утром. Значит, простили. А может, теплилась где-то в глубине надежда, и не было ничего.
— Шашлыки-то уже тю-тю, — хохотнул Утка, — Перевариваются.
— Так я же, того… — торопился объясниться Петя, и оттого еще больше сбивался, — Я ее, зелень, утром еще купил, а теперь куда девать? Адрес-то позабыл. Я бумажку, где записано было, то ли постирал, то ли просто обронил где…
Утка взял пучок, шутовски пожевал зелень и заблеял. В этот момент он действительно похож был на козлика — еще и свет так падал, что казалось — бородка клинышком.
— Из-за тебя, Тютин, путаника этакого, — благодушествовал он, — у нас с Ириной Ивановной заворот кишок случится может.
— Я, это, — нервничал Тютин, — не хотел.
— Не хотел, — передразнил Утка и протянул Пете часть зелени. «Жуй», дескать. И тот, не очень соображая, что делает, стал жевать. А что делать, если родной начальник велит. Начальник плохого повелеть не может!
— А нам отдувайся за тебя, — хохотал, глядя на него, Федор Гаврилоич, — Я столько мяса отродясь за раз не проглатывал. Друг-то твой тоже не больно едок.
— Ладно тебе, Федя! — Ирина Ивановна незаметно показала мужу кулак и увлекла Тютина в подъезд собственного дома, — Пойдемте, Петя, чайку вскипячу. Вы ночевать у нас оставайтесь.
— Зачем же, я и до дома дойду, — лепетал Тютин.
Но Федор Гаврилович подхватил гостя с другой стороны:
— Нечего, нечего… по ночам шляться, — и все трое исчезли в желтом квадрате подъезда.
 

15.



Всю ночь Обручев поднимался по канату. Все выше и выше. Он становился на крошечную площадку, едва достаточную, чтобы уместить ступни. И теперь ему нужно было пройти по проволоке для канатоходцев. А когда посмотрел вниз, то увидел переполненный цирк, и у него закружилась голова, лица зрителей слились во вращающуюся центрифугу. Он все-таки нашел в себе решимость сделать первый шаг, неловко взмахнул руками и сорвался… И проснулся.
Даша разглядывала его спящего. Внимательно, будто изучала карту далекого континента, где ей теперь предстоит жить. Огромный нос возвышался горой вверх и куда-то вбок, в глубоких впадинах глаз ветер гонял сор, весь континент был изрезан извилистыми дорогами, окруженными лесами щетины. Во сне черты лица его особенно поражали своею неправильностью, заостренностью.
Первое, что увидел Обручев, сорвавшись на опилки сцены, были черные, слившиеся в один, круги. Центрифуги. В которые затягивало его падение. Потом он понял, что это глаза. Дашины глаза. Вчера она танцевала на берегу реки. А он пел и хлопал в ладоши. А теперь они у Даши дома.
Осознав, где он, Костя улыбнулся.
— Что-то снилось такое, черт разберет, — потянулся он, — Будто лезу куда-то, а потом вниз глянул — куда, думаю, дурень, забрался. И проснулся. От страха.
Даша встряхнула головой, встала, и принялась одеваться. Не глядя на Костю,  и сама будто избегает взгляда. А он любовался, глядя как натягивает она через голову свитер, и как россыпь волос взмывает над воротом.
— Тебе пора, — сказала она.
— Куда? – он резко приподнялся над подушками.
— За билетом, — говорила она, завязывая волосы в тяжелый узел, — И Варька скоро проснется.
— Уже уходить? – все еще не мог понять Обручев.
— Да.
Обручев никак не мог понять, откуда взялась эта холодность, и что он сделал такого, и за что его так…
— Я зайду еще перед поездом? Можно?
— А? Попрощаться? Заходи, — говорила Даша нарочито безразличным тоном.
Обручев развернул ее за плечи, и попытался поймать ее взгляд, — тщетно.
— Я не опоздал на поезд, — кричал он, но кричал шепотом, понимая, что за стенкой спит ребенок, — Постоял у вагона, проводнице рукой махнул, и к тебе побрел обратно. Боялся — прогонишь.
— Знаю, видела, — она на секунду взглянула ему в глаза, и снова выскользнула и «спряталась» за бытовыми делами.
Именно сейчас ей понадобилось разобрать полку в шкафу. Но Костя снова развернул ее к себе, целовал, целовал… в глаза, в щеки, в шею, — куда попало. Даша не отстранялась, но была недвижима, как восковая фигура.
  — Ладно, иди, — проговорила она, когда пыл его разбился об ее неподвижность.
Обручев собрался, еще раз оглянулся с порога — но Даша так и застыла, с зажмуренными глазами.
— Только ты меня дождись… — попросил он.
— А? – проговорила она еле слышно, — Да…Не знаю… Как получится.
 

16.



«Сейчас я ее, родимую, от Гаврилыча еще никто не уходил, ну, иди-иди-сюда-миленькая», — крался Утка со свернутой газетой вдоль стены. Федор Гаврилович – прирожденный охотник. И сейчас мухе, присевшей вон в том углу, кердык настанет! Но едва замахнулся он, готовый нанести решающий сокрушительный удар, раздался стук в дверь, и всю охоту испортил.
Вошедший Обручев так и застал его, в этой нелепой позе: задница отклячена, рука с газетой вздернута вверх.
— Батеньки мои… Это что ж такое? Это кто ж такой? — Утка обернулся и захохотал, раскрыв объятия двинулся навстречу Константину Анатольевичу, — На поезд опоздал? Денег на билет пришел просить? Перепил вчера? Не умеешь пить — не берись. Денег не дам, и не рассчитывай. Гонорарий получил — вот и поезжай. Мало ли с кем я шашлык ем? Это, между прочим, не того… Ничего это не значит.
— Федор Гаврилович, будьте милостивы, дайте слово вставить.
Но Утка не слушал, а подхватил Обручева под локоточек и увлек столу.
— Ох уж эти  мне столичные докторишки, — говорил он, расставляя посуду, — Пить не умеют, лечить — не умеют. Что ты за доктор, если пить не умеешь? Свалился на мою голову… Ладно. Похмеляться давай, там подумаем.
Он налил по рюмочке, как всегда потер руки, крякнул.
— Пей, пей, не стесняйся, полегчает. А то одному стакан в горло не лезет.
Они выпили, закусили шоколадкой.
— А я тут газетенку купил, — объявил он, будто великую новость, — Препотешная. С анекдотами. Люблю анекдоты. Вот гляди, — Утка развернул свою «мухобойку», воодрузил на нос очки и принялся зачитывать, — Маленький кролик спрашивает у мамы крольчихи: « Мама, откуда я появился?» — « Из шляпы фокусника!» Ха-ха-ха! Из шляпы фокусника! Это, понимаешь, про то, что мы детишкам говорим — дескать, в капусте нашли, а крольчиха — из шляпы фокусника. Во дают! Кто-то ж их сочиняет! Кролики какие-то…
— Федор Гаврилович, — попытался перейти к делу Константин Анатольевич.
— А?
— Я про то, что вы шутили, когда работу предлагали?
— Я? – очки у Утки сползли на кончик носа а нижняя губа отвисла, — Почему шутил. Я не шутил. И сейчас скажу: перебирайся. Что там эти столицы!?
— Так вот, я надумал, — объявил Обручев.
— Иди ты… — Утка уставился на Обручева, будто в первый раз увидел…
— Правда. Возьмете?
-  На хрена ж тебе это надо? – Федор Гаврилович потер лоб и откашлялся, — Здесь же, брат, болотина…
— Как? Вы же сами говорили, – вскинул брови Обручев.
Он примерно такой реакции и ожидал. Но теперь ему было наплевать. И намеренно прикидывался дураком. Он решил и он останется, и десять Федоров Гавриловичей не помешают ему. Хоть дворником останется, хоть асфальт пойдет укладывать.
— Мало ли, что я говорил, — возмутился Федор Гаврилович, — Я так,  языком молол. Впрочем, если хочешь, пожалуйста. Здесь воздух хороший. Только ты губу не раскатывай особенно-то. Может, думаешь, тут горы золотые. Зарплата — сам понимаешь — по ставке, а ставка с гулькин нос.
— Так я завтра оформляться приду? – торопил Обручев.
— Н-да. Приходи, приходи, — Утка наморщил лоб, — Только то, что я там… это, про отделение плел — так это пока не знаю. Подумать надо. А ты, молодец! Правильно понимаешь. Мы тут с тобой заживем. Образцовая больничка тут у нас с тобой будет. Со мной не пропадешь. На рыбалку съездим.
— Спасибо, — Обручев пожал главврачу руку, — Я пошел. До завтра.
— Иди, иди… Только… — Утка задержал его руку в своей. Он никак не мог понять, что могло заставить вполне нормального вроде бы человека совершать такую глупость. А все непонятное его пугало. Поэтому он намеренно тянул время, пытаясь вытянуть из этого чудака побольше.
— С жильем-то как? – спросил Утка, — Самому снимать придется. Я, того, не могу. Да, впрочем, с Грачихой за дешево договоришься. Она баба хорошая.
— Спасибо, Федор Гаврилович, — Обручев был уже у двери. Ему надо было успеть. Туда, в домик у реки. Чтобы застать.
— Понравилось мне у вас, — говорил он откланиваясь, — Город хороший, больница хорошая, люди душевные, дай, думаю, останусь, поживу…
— Добро. Ты молодец. Соображаешь. Ты мне сразу понравился. Ну, бывай.
— До свидания.
Обручев вышел. Утка озадаченно повертел головой, и еще рюмку  выпил. Но в мозгу не прояснилось. «Чокнутый какой-то, — думал Федор Гаврилович, — Н-да. А сразу и не скажешь. Чего только не бывает на свете. Говорят, где-то и снежный человек бродит. Весь мохнатый. У него, небось, и баба такая же. Мохнатая. Чудеса».
 
17.
И уже через десять минут – ровно столько, сколько потребовалось бы чемпиону мира по бегу с препятствиями для того, чтобы преодолеть расстояние от детской городской больницы до домика у реки, Обручев колотился в дверь. Открыла ему Варя.
— Варя? А где мама? – спросил Обручев. Он стоял, упершись в бока и тяжело дышал. Не каждый же день ставишь мировые рекорды по бегу не средние дистанции. Не привык еще.
— Здрасьте, — Варя с интересом разглядывала незнакомого дядю, — А откуда вы меня знаете?
— Я все знаю, — сказал дядя с «восточным» акцентом, — Я волшебник. Добрый. Давай знакомиться. Абрабалух Мабрабалух  Длиннобородый.
Он церемонно протянул девочке руку и долго тряс, согнувшись в глубоком поклоне.
— А где борода? — хохотала Варя.
— А где борода? — дядя потрогал свой подбородок и испугался, -Где моя борода? О горе мне! Потерял! Потерял, — в панике шарил он по лицу.
— Что потерял? – испугалась и Варя.
— Бороду, волшебную бороду! – выкрикивал Абрабалух Мабрабалух, воздевая руки к небесам, — О горе мне! Я теперь Абрабалух Мабрабалух Безбородый. Представляешь, Варя, горе-то какое.
— Вы не расстраивайтесь, она отрастет.
— Обещаешь?
— Вы только не брейтесь, и она обязательно отрастет.
— Не бриться? – поморщился Абрабалух Мабрабалух.
— Не бриться, — смеялась Варя. Очень потешный был дядька.
— Я боюсь, мама ругаться будет, — пожаловался Абрабалух Мабрабалух.
— Ваша?
— Нет, твоя, — подмигнул дядька.
— А-а… — ничего не поняла Варя.
Тут Обручев увидал Дашу, поднимающуюся с ведром воды по тропинке. Он в два прыжка оказался рядом снею, выхватил у нее ношу и бесцеремонно прошмыгнул на кухню. Варя побежала за ним, мало ли чего еще интересное может выкинуть этот Абрабалух Мабрабалух. Даша же уселась на ступеньки крыльца спиной к двери.
— Во сколько поезд? – прокричала она.
— Не знаю… — донеслось из дома.
— Билетов не было? – прокричала Даша стараясь, чтобы голос ее звучал ровно, не срывался, не выдавал волнения.
— Не знаю… — было ей ответом, — Я туда не ходил. На вокзал.
— Почему?
На крыльце появился Абрабалух Мабрабалух Безбородый с девочкой Варей на плечах.
— Не хотелось. Зачем нам вокзал? Правда, Варя? – сказал Абрабалух Мабрабалух и заговорщицки подмигнул девочке, — Вот тебе нравится вокзал?
— Нет, не очень, — сказала Варя.
— Вот и мне не очень, — признался Абрабалух Мабрабалух.
— Раньше, помнится, нравился… — сказала Даша.
— Так то — раньше… — протянул Абрабалух Мабрабалух.
— Дяденька, я одну вещь хочу спросить, — сказала Варя.
Обручев опустил девочку на землю, сел перед нею на корточки.
— Спрашивай.
-  Вот мы дышим носом, правильно? – сказала Варя, — А комары, они чем дышат?
— Наверное, тоже носом… — подумал и сказал Обручев.
— А когда кусают?
— Не знаю, — сказал Обручев, — Может, они дыхание задерживают.
— А-а-а. Я так и думала, — кивнула девочка.
— Почему? – спросила Даша.
— Что почему? — сказал Обручев.
— Почему ты не купил билет? – спросила Даша.
— Остаться решил. Не прогонишь? — сказал Обручев.
Даша стояла неподвижно, облокотившись об косяк. Само равнодушие, сама незаинтересованность.
— На сколько? – спросила она.
— Не знаю, — сказал Обручев.
— На пару недель еще? – спросила она.
— Нет, — сказал Обручев.
— Меньше? – спросила она.
-  Нет, — сказал Обручев.
— На сколько? – спросила она.
— Пока не прогонишь…- сказал Обручев.
— Да? А если я никогда не прогоню? – спросила она.
-  Значит, денег сэкономлю. На билет, — сказал Обручев. И еще:
— Даша, улыбнись. А то я тебя боюсь.
— Это я тебя боюсь, — сказала Даша и вошла в дом.
 
18.
  Около полугода Константин Анатольевич Обручев прожил в городе N. И все у него было хорошо. Красавица жена, умница дочка. Ему казалось, будто несется он на велосипеде по проселочной дороге, а кругом лошади щиплют траву большими и влажными губами. Варя на багажнике, Даша сзади в звонок звенит, догоняет. Так, ему казалось, прожил он эти полгода. Весело и с ветерком.
А потом прошло еще полгода, или около того. В город приехал цирк, и Константин Анатольевич повел жену и дочку на представление. И на арене он увидел Фокусника, и ему показалось, что фокусник был тот самый. Хотя лицо его было набелено, и разобрать черты было невозможно. Да и стерлись они уже в памяти, эти черты. Только общее ощущение осталось. Но Константин Анатольевич был почти уверен: фокусник – тот самый!
А трюк на этот раз был такой. Ассистентка надевала на фокусника наручники, обматывала его цепью и запирала ее на большой замок. Потом Фокусник заходил в пустой черный высокий ящик. Дверь закрывалась и ящик поднимался под купол. Барабанная дробь — четыре стенки «падали» на петлях вниз. А ящик был пуст, только стая белых голубей выпархивала из него…
И Косте этот трюк почему-то очень понравился.
— Здорово, да?! – сказал он Даше.
А Даша, почему-то поглядела на него с тревогой, и, вместо того чтобы сказать «Да», сказала: «Костя, ты где?»
И он сначала не понял, и сказал «Здесь», и поцеловал ее в живот. Она была уже полгода как беременна, и даже известно, что двойней.
Так вот, сначала-то он не понял, а потом понял и испугался. Потому что понял он, что теперь вдруг ему больше всего на свете хочется фокус этот исполнить. Раз – и исчезнуть, и только стая голубей.

***



 И с тех пор жизнь его как-то переменилась. Нет, внешне все было по-прежнему, только, как в том анекдоте про поддельные елочные игрушки, перестало радовать. Он стал позже возвращаться домой, оставался вечерять с Уткой. Пристрастился к коньячку из особой бутылочки.
И вот однажды Обручев лежал в белом халате, но босой, растянувшись на лежаке для осмотра больных, и смотрел телевизор. Показывали чаплинский «Цирк». Чарли, вытаращив глаза, шел по канату, на голове его резвилась обезьянка, а Обручеву вдруг подумалось, что это он так идет, и вот-вот сорвется… Вместо того, чтобы взять и исчезнуть, воспарить, разорвав оковы и презрев закон тяготения. И припомнился давнишний сон.
 И в этот момент пожилая медсестра ввела маленького оборванного бомжонка лет двенадцати. Тот пытался держать фасон: руки в карманах, что-то жевал и смотрел в пол.
— Вот, Константин Анатольевич, — сказала медсестра, — к нам опять беспризорника привели…
— Так-с, — поднялся Обручев, — Откуда же ты к нам, красавец?
— На чердаке каком-то поймали, — отвечала медсестра вместо шпаненка, — Что за моду завели — чуть что, сразу к нам.
— А куда его девать прикажете? – пожал плечами Обручев, — На улицу опять? Здесь хоть отмоется, отъестся. ОРЗ пишите и идите оформляйте. Я осмотрю пока.
Медсестра, хмыкнув, вышла. Беспризорник начал жевать ожесточеннее.
-   Как тебя зовут-то, Гаврош? – спросил Обручев.
— Ну, Коля Иванов, — отвечал беспризорник сквозь зубы
— Задирай рубаху, Коля Иванов, — скомандовал Обручев и отошел помыть руки и надеть перчатки.
Беспризорник приподнял рубаху, но как-то неуверенно, не выше пупка.
— Что мнешься- то? — сказал Обручев, — Выше, выше задирай.
Обручев своими руками поднял майку, собирался приложить стетоскоп, но вдруг увидел уже начавшие оформляться девичьи груди.
— Вот так-так… — пробормотал он и прокричал в коридор: «Марья Степановна!»
Беспризорник как-то весь сжался.
— Коля Иванов, а ты ничего не путаешь? — сказал Обручев, — Ты точно Коля, а не Оля?
Беспризорник молчал, упрямо жевал и смотрел в пол.  Вошла медсестра с журналом регистрации:
— Что, Константин Анатольевич?
— Вы мазок из попы брали у сего хомо сапиенса? – спросил Константин Анатольевич.
— Да, как положено, — рапортовала Марья Степановна.
— Вам ничего странным не показалось?
— Нет… вроде бы… А что?
— Сделайте милость, осмотрите повнимательнее, — сказал Обручев, нажимая на слово «повнимательнее», — А то есть у меня сомнения, в какую палату колю Иванова определять. К мальчикам или к девочкам.
— Да вы что? – вскинулась медсестра, — Ну-ка, пойдем-ка, голубчик.
И Марья Степановна увела беспризорника.  В дверях она столкнулась с полноватой женщиной, держащей за руку маленькую девочку.
— Константин Анатольевич. Можно к вам? – заглянула женщина, — Мы договаривались. Через Ирину Ивановну. Вы сами назначили.
— А, да, да… припоминаю.
Женщина прошла в кабинет и встала посередине.
— Раздевайтесь, — велел Обручев.
И Женщина послушно принялась расстегивать блузку, очумело глядя на Обручева. Из-под ее пальцев выкатилась наружу обширная грудь обтянутая розовыми кружевами бюстгальтера. Обручев смотрел на это богатство и вытаращенные глаза женщины, в не меньшем замешательстве. И не сразу нашелся, сообразил, как вести себя.
— Что вы делаете? – наконец проговорил он.
— А? – женщина вздрогнула, и пригнулась к нему.
— Ребенка раздевайте, ребенка.
— Ой, господи, — женщина, мотнула головой, — что я действительно делаю-то?
И поспешно застегнула блузку, перепутав при этом несколько пуговиц, и принялась стягивать с девочки платье.
— Так волнуюсь, так волнуюсь, — приговаривала она, — Ничего не соображаю… Настенька у нас поздний ребенок. Мы над ней трясемся. А тут… Мне и говорят: Ты б показала невропатологу. Из столиц. Говорят, большой, говорят, умница. Вы уж помогите, доктор, отнеситесь внимательно.
— На что жалуетесь? – Обручев сидел за столом, постукивал ручкой, в качестве отвлекающего маневра, а сам тем временем пытался незаметно засунуть ноги в ботинки.
— Она говорит мало, — тараторила женщина, — Три года ведь почти, другие в этом возрасте стихи читают.
— А что говорит? – спросил Обручев. Ему удалось наконец обуться, и он с облегчением поднялся.
— Мало…
— А конкретнее?
Женщина припоминая, загибала пальцы:
— Мама… папа… ё-моё.
Обручев прыснул от неожиданности, но тут же опомнился, попытался сдержать смех. В этот момент медсестра втащила за руку беспризорника.
— Действительно же девка! – прокричала она возмущенно, — Вот был бы номер. Над нами бы вся больница смеялась!
И тут почему-то… Как бы это объяснить… В общем, Обручеву было смешно, но он почему-то заплакал. Нет-нет, этого никто не заметил, но он-то знал, что из левого глаза у него вытекла слезинка. Как-то сразу все навалилось, женщина эта, для которой «ё-моё» это нормальное слово: родственник, ближе, чем дедушка, сразу за мамой и папой идет.  А тут еще беспризорница эта несчастная… 
— Как звать-то тебя, Коля Иванов? -  спросил Обручев.
— Маша, — сказал беспризорник.
— Вот видите, Марья Степановна, тезка ваша, — сказал Обручев, — Считайте крестница.
Девочка вдруг, затравленно оглянувшись, подбежала к Обручеву, схватила за руку.
— Дядя, вы только никому не говорите, — говорила она скороговоркой, заглядывая в глаза, — Вы отпустите меня, а? Меня же пацаны засмеют. Я же на улице, как же я? Девкой-то на улице, сами попробуйте…
    Обручев грустно посмотрел на девочку, потом перевел глаза на окно. Там был след в небе от самолета, а самого самолета уже не было видно. «Мама, папа, ё-моё», — проговорил он вполголоса. Потом заметил луковицу, проросшую на окне, в баночке, взял луковицу в руку, подкинул и  поймал.
— Доктор… Вы осматривать-то нас будете? Здесь же сквозняки… — донеслось.
Обручев обернулся. 
— Конечно, конечно.
Надо было продолжать жить.
 

***



 Обручеву хотелось вдохнуть воздуха, хоть глоток, ему казалось, что еще немного, и он задохнется в этой больнице. Задохнется от отсутствия кислорода. А в библиотеке такие высокие окна, а через них свет, воздух. А еще в библиотеке теперь работала его Дашенька. И в обеденный перерыв он рванул в библиотеку.
На четвереньках Константин Анатольевич прополз мимо дремавшей над вязаньем вахтерши, пытаясь остаться незамеченным, а когда та все-таки увидала его, он приложил палец к губам, сделал страшные глаза и прошипел: «Тс-с-с». Пусть думает, что хочет, только молчит. Может, он ей приснился.
Читала Даша книжку про то, как правильно растить деток, как учить их ползать, подставляя руки под пяточки, разглядывала картинки, подняла глаза, а перед ней куколка: рука с надетой на указательный палец луковицей. Зеленые перья — волосы, лицо: глаза, рот и нос сделаны из канцелярских кнопок.
— Ты кто такой? – спросила Даша, не удивилась. Будто только ее и ждала.
А куколка пляшет перед ней и приговаривает голосом Обручева: «Я — мальчик-луковка, мальчик-луковка!»
— Здравствуй, мальчик-луковка, — говорит ему Даша.
А мальчик-луковка отвечает:
— Здравствуйте, тетенька-библиотекарша.
— Чего тебе, мальчик-луковка?
Сейчас вынырнет Обручев из-под конторки, рассмеется, поцелует Дашу. А потом облокотится на прилавок, и голову на руки уложит. И погладит его по этой голове добрая тетя Даша-библиотекарша.
— Тетенька-библиотекарша, — говорит кукольным голосом человечек, с канцелярскими кнопками вместо глаз, — Чего бы мальчику-луковке почитать?
— А чего ты мальчик-луковка любишь читать?
— Сказки.
— А какие сказки?
— Про жили долго и счастливо и умерли в один день.
— Нет, мальчик-луковка. Не знаю я такой сказки… Не припоминаю.
И вынырнул Константин Анатольевич, как хотел. Но улетучилось вдруг куда-то игривое настроение, расхотелось валять дурака. И нежничать не захотелось. Потому что, на секунду встретившись с женой глазами, Обручеву показалось, что видит она его насквозь. Знает уже о предательстве, замышляемом им. Даже не замышляемом – он самому себе еще не признавался в собственном желании сбежать, не проговаривал внутренне. Но где-то в глубине уже знал, что сбежит. И она, Даша его, уже знала, вдруг понял Костя по единому взгляду. И вдруг легко сделалось Константину Анатольевичу, и весело. И захотелось уколоть чем-нибудь.
Стукнул головой о столешницу мальчик-луковка и превратился в обыкновенный овощ.
Даша только несколько мгновений глядела на мужа и тут же оставила чтение, принялась перебирать книги, вкладывать формуляры.
— Случилось что-нибудь? – спросила она, пряча глаза, — Ты почему не в больнице?
— Да вот… Зряплату получил, — Обручев выложил на прилавок деньги, скрученные в трубочку, — Забери. А то опять… Или проиграю или пропью.
Посмотрела Даша на Обручева, а к деньгам не прикоснулась. Вместо этого взяла пачку книг и понесла их расставлять на полки. Тяжело переваливаясь пошла, животом своим беременным вперед.
— Дашка, ну что ты за баба такая? – поплелся за ней Обручев.
Отчего-то хотелось мучить ее, и ныть, и говорить жалкие слова. Будто она во всем виновата с животом своим беременным!
А Даша, чувствуя вдруг ожесточившегося мужа, все ускользнуть пыталась… Дескать, расставляет она книжки по полочкам, и какой с ней разговор. Но не тут-то было. Обручев сквозь полку уставился на Дашу.
— Другие сами у мужиков своих по карманам до последней копейки все выскребут! А ты… — цеплял он ее, все более ожесточаясь.
И Даша перестала расставлять книги. Смотрит она на Обручева сквозь полку. И кажется ему, будто амбразура между ними. Кто первый гранату бросит, тот и победит.
— Смотришь только вот так, – бормочет он, — Я тебя боюсь, Дашка. У тебя взгляд чужой.
— Обыкновенный взгляд.
А в глубине стеллажей, незамеченный, мальчик перебирает журналы про супергероев. Прислушивается он, и голову все ниже к журналу клонит.
— В прошлый раз. Хоть бы слово мне сказала, — опять закипает Обручев, — Месяц крупу жевали, и будто так и надо.
От собственной неправоты он чувствует странный восторг, упивается собственной виной, купается в ней.
— Я же вижу, тебе плохо… Чего же и я еще буду… — говорит Даша мягко.
И эта ее мягкость почему-то еще больше бесит. Ускользает она, думает Обручев, как бы ее за хвост. Все равно ведь вывернется, ящерица!
— Плохо! – возвышает он патетически голос, — А ты спросила, почему мне плохо? Я же наукой занимался! Мне докторскую прочили! Мне профессор из Германии писал, что моя статья его на открытие натолкнула! В области редких возбудителей гнойных менингитов.
Он отходит от полок, обессиленной тушей падает на стул и говорит, глядя в одну точку.
— А здесь я что? «Мама-папа-ё-моё?» Единственный томограф за двести километров и тот не работает! Лаборатория такая, будто на дворе каменный век! А нам все нипочем! Мы всех пенициллином колем — и довольны! Кто не помрет, тот выживет! Что я тут? Чем мне жить? Дышать чем?
Даша ставит книгу. Прислоняется лбом к полке. Молчит. Слушает, не зная, чем она может помочь этому маленькому, слабому и любимому человечку.
— За твою юбку держаться да щи варить? – взвизгивает он вдруг, — Вот я и пью… И играю! На свои, между прочим! Имею право!
Он смотрел на нее с ожесточением и ненавистью. И почему-то казалось, что во всех бедах виновата именно она, а вторая половина сознания понимала, что наоборот. Что если что-то и есть, было, будет в его жизни стоящего – то это вот она, эта спокойная мудрая женщина, его жена, Даша. Но вот протянула Даша руку, погладила Обручева по голове. Кто еще его погладит?
И от этого прикосновения у Кости зачесалось в носу, второй раз за день навернулась немужская предательская. Но теперь он скрывать ее не пожелал.
— Я себе журнал научный выписал. Начал читать — и ничего не понимаю! Будто китайская грамота! А ведь всего год прошел...
— Хочешь, уедем? – сказала Даша. И прижалась к нему щекой.
Да, он понимал, что это выход. И понимал уже, что выходом этим не воспользуется. Что устал от ответственности, и хочет сбежать один. Исчезнуть, и только стая голубей.  Фокус исполнить. «Вдохнуть полной грудью», — почему-то шуршала в мозгу клишированная фразочка.
— Куда? – пробормотал он, — И где у нас деньги? На всю ораву?
И вдруг выпрямился, пощелкал пальцами, руки в карманы засунул: «Ладно, пошел я… Дальше пользу людям приносить. И ты тоже не ленись. Разумное, доброе, вечное сей».
И пошел, сутулясь, по коридору. Но остановился и посмотрел на жену. И та тоже посмотрела ему вслед…
— Даша…
— Что?
— Так, ничего…  — махнул он рукой и крикнет: — Ты не жди меня сегодня. Я поздно буду. «Мама, папа, ё-моё».
И вышел. А Даша еще несколько секунд будет смотреть туда, где скрылась его спина.
 
 
***
А на обратном пути в больницу решил Константин Анатольевич пройтись центральным проспектом. Там где жизнь кипит, неон да машины. И, представьте себе, на прежнем месте тот же наперсточник, что и год назад, крутит стаканы с тем же приговором: «Я приехал из Америки, на зеленом велике. Кручу-верчу, запутать хочу. Угадываем, под каким стаканом — деньги получаем чистоганом». А рядом толкутся те же подозрительные типы, играют. Мелькают деньги, типы выигрывают. Обручев понаблюдал внимательно, на шарики поглядел. Что-то ему эти шарики напомнили… То ли те, что взлетали в руках фокусника, то ли тот что фломастером на снимке рентгеновском.
«Это все фокусы, Костя, — уговаривал он себя, — Это только кажется, что у них шарик есть, а на самом деле — это только так, обман зрения — ловкость рук…
А если внимательно? Если внимательно, всегда можно угадать! Я сколько смотрю — все угадываю.
Ведь даже самого обманщика всегда можно перехитрить. Даже судьбу обыграть можно, если внимательно.
Сыграть, что ли, все-таки?»
 

19. – 20.



 Лунная снежная ночь стояла за окном, а в кабинете главврача  -полумрак. Хоть и здесь был хозяин, а света не зажигал, при свете луны сидел над бутылкой водки. Холодный свет луны, проникая сквозь окно, бликами играл в стаканах, голубым красил мебель, пол, потолок. Будто и не кабинет это, а аквариум.
Через окно видно было как человек, нагруженный свертками, с детской ванночкой подмышкой пробирается между сугробами и входит в больницу.
От скуки Федор Гаврилович провести решил интереснейший эксперимент: с какой высоты способен он попасть в стакан. Забрался на стол, а стакан — на полу. При этом, для пущего веселья, он еще и на одну ногу встал, а другую задрал по-балетному. Длинная струя от горлышка бутылки до стакана стекала.
Замысловато постучали в дверь. Два тук-тука, — пауза, — три тук-тука, и один тук, отдельный. Никак шифр, условный сигнал. Утка подкрался, открыл бесшумно, и Обручев вошел так же бесшумно, на цыпочках. Со свертками. Под мышкой, кроме того, у него зеленая детская ванночка.
— Я, Гаврилыч, вечерять пришел, — сказал, — Домой что-то не хочется… Праздника душа просит.
— Милости просим, милости просим. Всегда рады, всегда пожалуйста, — бросился распаковывть свертки Гаврилыч, — Ой, молодца, сальца притаранил. Я, брат, раньше в Ташкенте жил. Вот, тебе доложу, рай земной. Знал бы ты, какие там арбузы соленые. Лучшей закуси к чаче, это водка там не водкой, а чачей зовется, и не изобрел никто. Как вспомню — слюнки текут. А плов! Жирный такой, коричневый… Руками его… У-у-у.…
— Опять в темноте то заседаешь?
— Слушай, не видал, благоверная моя до дома до хаты не сподобилась еще?
— Черт знает. Ей здесь будто медом намазано.
— Ну, мы с тобой и при луне не плохо закусим.
Ухмыльнулся Обручев.
— Шифруешься опять, Гаврилыч?
— Ага, партизаню. Я же, вроде как, с обеда в районе заседаю. Конференция брат. До послезавтрашнего утра.
— Молодец!
— Да, голь на выдумки хитра. Всем хороша семейная жизнь, а без разгрузочных дней тоже никак, сам понимаешь.
Сели приятели без пиджаков, в расстегнутых до пупа рубашках. Подполье. Чокнулись рюмками-камушками, прикрыв их сверху ладонями. Гаврилыч запел вполголоса «Вихри враждебные веют над нами…», Обручев подтянул…
— Гаврилыч, ты бы сделал божескую милость, хвоста бы ей накрутил, — сказал Обручев, — Чтобы не шастала здесь. Она же работать не дает.
— Кто? – удивился Гаврилыч.
— Да дурища твоя, Ириночка Ивановна.
— Ты полегче, брат. Она жена мне…
— Да ла-адно… — протянул Обручев, — Свои люди.
— Полегче, полегче, — посмеиваясь, шептал Гаврилыч, — Она хоть и дура, а женщина хорошая, боевая подруга. Без нее, знаешь, я бы здесь не сидел. Спился бы давно.
Поежился Обручев.
— Бр-р-р… Видеть ее не могу. Она мне третьего дня девчоночку уморила. Повадилась со своими проповедями. Не традиционная медицина, исконно русский заговор, тыр-дыр-мыр.
— Н-да… — чесал волосатую грудь Гаврилыч, разливал по второй, — Это есть такое дело, новое увлечение…. Самому тошно от дуростей этих. А что поделаешь? Чем бы жена не тешилась, лишь бы не плакала. Ты, Константин, отнесись с юмором, с пониманием. Она тоже хочет пользу приносить.
— Да ты глумишься надо мной что ли? – злился Обручев, — Пользу! Ночью ухожу — у меня девчонка под капельницей, только надежда забрезжила…. Что выживет и при этом человеком останется, а не овощем. И что же!?
Утром — где ребенок? Кто позволил капельницу снять? Так ее, видите ли, родители забрали под расписку. Ваша идиотина напела, ни свет ни заря на машине с папочкой, мамочкой примчались. Увезли девчонку к Грачихе пользовать.
— К Грачихе? – сипло, шепотком захохотал Гаврилыч.
— А то ты не знаешь? – шипел Обручев, — У снохи твоей, которая студнем на вокзале торговала, третий глаз открылся.
Закурили приятели, откинулись в спинки мягких кресел.
— Что у нее открылось? – опять хохотнул Гаврилыч.
— Это не смешно, это страшно, — обреченно взмахивал рукой Обручев, — Я там был. Загубите, говорю, ребенка. Ни в какую. Студнем по-прежнему ото всего разит. В углу: распятие, иконы, какой-то буклет с цветными картинками по астрологии, сама Грачиха в халате засаленном, а на голове — колпак какой-то дурацкий. Девчоночка лежит посреди срама этого, у нее опять рефлексы не вызываются. А им всем — хоть кол на голове теши. Это, говорят, транс, это, говорят, знак хороший. Воздействие мирового разума через астральный канал, твою мать.
Утка уткнулся лбом в стол. Долго сидел так, не шевелясь.
— Ой, успокойся. Голубчик, -  не меняя позы, заговорил очень искренне, покойно. О чем-то очень выстраданном, больном, — Может и вправду подействует, чего на свете не бывает. Говорят, где-то снежный человек ходит мохнатый весь.
— Вы смеетесь? – кипятился Обручев, — Это же форменное убийство!
— Эх, братец ты мой, молод ты еще, вот и кипятишься, пар пускаешь. Если решил Бог прибрать — ты хоть сто капельниц влей — а, помяни мое слово, окочурится. И вообще, не морочь башку. Все работа, работа… Мы с тобой водку пьем — изволь соответствовать.
Обручев махнул рукой, попробовал затянуть песенку — но не пелось уже…
— Глупо… — сказал, — Глупо как-то все выходит, как через голову левой рукой правое ухо чесать. Уйду я от вас. Домой поеду.
Утка поднял голову, посмотрел на приятеля, хоть в глазах и пьяные слезы, а улыбнулся:
-   Вот так-так… А с кем я водку пить стану?
— Ты мне, Гаврилыч, оформи вроде командировки что-нибудь, чтоб шито-крыто, — зашептал Обручев жарко, план-то давно продуман, — Я своим не хочу говорить. Обживусь, тогда и перевезу их всех.
— Добро… — хмыкнул Утка, — А то я смотрю — квелый ты какой-то стал, малохольный. Поезжай, развеешься, может и вернешься.
Утка вдруг приблизил свои глаза к лицу приятеля, уставился с недоброй ухмылочкой и зашептал.
— У тебя, я слыхал, жена красавица. Что не познакомишь никак?
— Мухи отдельно, котлеты отдельно, — отшатнулся Обручев.
-Это кто же я по твоей механике выхожу? – говорил Гаврилыч, Обручеву в глазки заглядывая, — Муха или котлета?
— Ладно, пойду я. Моя, небось, не спит. Как приду пьяный, веришь, ни слова упрека. Будто так и надо. И все улыбается. А глаза чужие. Отдельные глаза. Я ее понять никак не могу, почувствовать. Год живу, а понять не могу.
Но Утка не отпускал. Вроде по-дружески — но не вырвешься, — ухватил за шею. Съежился Обручев под его взглядом.
— Когда ехать-то надумал?
— Да дня через два…
— Ух, скорый… — шептал Гаврилыч, — И хи-и-трый…. «Я вечерять, душа праздника просит». А сам за делом. Ну, тогда сиди. Выходит, отвальная у нас… Прощание.
— Бес с тобой, — сдался Обручев, — наливай, гуляем.
— Добро. Хороший ты, Костя, мужик, — ухмыльнулся Гаврилыч и Костика по щечке потрепал, — Даже жалко.
— Чего жалко?
— Отпускать, — шептал, подсмеивался Гаврилыч, — Я тебе вот что скажу. От тоски, от нее одно лекарство есть. «Медсестрички» -  называется.
— Наслышан я про ваши подвиги, — сморщился Обручев, будто кислого куснул, — Не по мне это…
— Не скажи, — соблазнял Гаврилыч, — Попробуй сначала. Жены — женами, а тут совсем другое, брат. Без претензий. Поблудишь, и вроде как десять лет с плеч сбросил. Впрочем, мы сейчас это дело организуем. Отведаешь, так сказать, напоследок.
Набрал номер Утка, и, дожидаясь ответа, живописал, соблазнял.
— Я тут приметил одну. Розан, пышка, глазками хлопает эдак… Как ромашка. А губки пухленькие. Чувственные. Сразу видать, горяча. И уговаривать долго не придется, сама запрыгнет, только подпои чуть-чуть.
— Не нужно, Гаврилыч, — тосковал Обручев, а даже попытки не делал встать, — пойду я.
— Сиди, — шептал Гаврилыч, а в трубку говорил совсем иным тоном: начальственным, солидным, трезвым. И при этом подмигивал Обручеву, спасибо еще скажешь, дескать.
  — Алло, это третье? Здравствуйте, Федор Гаврилыч беспокоит. Доброй ночи, милая. Как зовут вас? Алла? Аллочка! Вот и чудненько. Зайдите ко мне, Аллочка. Да, у нас здесь с коллегой один вопрос. Все. Ждем.
Повесил трубку Гаврилыч. И, снова, подмигнув, подсел, обнял Костю, и ласково погладил по коленке. Уселся он таким образом, Чтобы иметь возможность наблюдать за каждой реакцией приятеля, а самому оставаться в тени.
  — Тут одна лет десять назад была… Глаза черные, брови вразлет эдак. Шамаханская царица. Неприступная, умненькая. Запала она мне занозою. Полгода обхаживал, и так, и эдак… Отчаялся уже. Вдруг приходит ночью. Сама дверь на ключ, сама легла, сама разделась. На этом самом диванчике. Что тут было! Египетские ночи, я тебе доложу.
— Так вы демон-искуситель? – смеялся Обручев натужно, вырваться хотел, не слушать, да уже не сбежишь, уши не заткнешь.
— Стараемся помаленьку. Два месяца эдак у нас продолжалось. Я аж с лица спал, — вливал свой яд Гаврилыч в приятеля, а сам все посматривал: действует али нет, — Днем хожу как муха сонная, на углы налетаю, синяки под глазами. А вечерами — светопреставление. Да-а-а… Любила она меня сильно, да гордая слишком, с фокусами… Теперь пряниками на вокзале торгует. Да уж и на вокзале я ее с год не видал.
— Пряниками? – вскинулся Обручев, не выдержал, а довольный Гаврилыч еще глубже вжался в темный угол.
— Промашка у нас, брат, произошла тогда, — дальше зашептал, действует яд, действует, — Да не одна, а две сразу. Ночью, в ее дежурство, на отделении девчушка окочурилась. Как раз вроде как ты давеча плакался. А мы в то время этот самый диванчик на прочность экзаменовали. Я говорю — забудь, мало ли их, девчушек. Мол, и так не жилица была. А она трясется, губы кусает. Уволилась. Две недели ее не видел. Искал, язык на плечо. Весь город обегал. Потом сама заявляется — я, говорит, беременна. И в сторону смотрит. А я злой был. После двух недель-то… Что ж, говорю, это дело поправимое. На один этаж поднимись, тебя быстро в статус кво приведут. И номер завотделения набираю. Разрыдалась и выбежала. И опять как сквозь землю. Родила, вроде. Девочку. Пряниками, идиотка, торгует, а от меня нос воротит. Даже денег не берет. А ты говоришь — жена.
— Я говорю «жена»?
— А разве нет?
В дверь постучали. Утка на цыпочках подкрался к двери, прислушался.
— О, а вот и наша кисочка! — накинул пиджак, в зеркало посмотрелся, столик с закусками за диван задвинул – до поры до времени.
  — Заходите… — приглушенным басом приказал.
Юное, наивное существо вошло, с припухлым детским ротиком и глазами пупсика с ресничками на пружинке.
— Здравствуйте, — чуть не в книксен присела, лапушка.
— Тут у нас с коллегой несколько вопросов к вам, — приосанился Гаврилыч, — Вы присаживайтесь. Все ли спокойно этой ночью во вверенном вам отделении?
— Да, все спят, — глазками хлопала куколка.
— А знаете ли, почему во время вашего дежурства все спокойно? — строго спрашивал Гаврилыч, — Не знаете? А, между прочим, мне и больные, и прочий персонал все это очень доходчиво объяснили. Не догадываетесь?
— Нет, — скромно губками пухлыми шевелила Аллочка.
— Все дело в вас, — грозно Гаврилыч шептал, так что дрожала Аллочка, не понимая, где же она провинилась, — Вот взгляните на себя в зеркало. Взгляните, взгляните, не бойтесь. Что вы видите?
— Себя, — скромничала, потупилась.
— А я вижу ангела, — Гаврилыч добродушно расхохотался,  Аллочка с готовностью подхихикнула, и Гаврилыч обнял ее, носом уткнулся в кудряшки, -  Вот именно! Вы ангел, Аллочка, вы слетели к нам с небес. И эти ангельские глазки так благотворно воздействуют на ваших подопечных, что не болей, ни судорог, ни прочих неудовольствий! Но лишь блаженный сон.
— Вы шутите? – ротик бантиком пучила Аллочка, — Я не понимаю.
— Что тут понимать? – над ангельским ушком ворковал Гаврилыч, -Вам не о чем беспокоиться, отдохните же от трудов праведных. Выпейте с нами. Константин, бокал ангелу.
И Утка движением, достойным великого иллюзиониста,  выдвигает столик с водкой.
— Я не пью водку, Федор Гаврилович, — глазками хлопала куколка.
Обручев наблюдал из угла темного.
— Это только так кажется, что не пьете, — зло так, язвительно молвил он, — А вы вылейте в рот и проглотите. Это же очень простая математика. Вы с нами то-се, выпиваете, а мы вас потом целево на докторицу учиться. И вам приятно, и нам с глаз долой.
— Костя, не хами, — осклабился Утка, — За вас, Аллочка.
И Аллочка, хотя и кривлялась, выпила неожиданно умело для своих наивных глазок и пухлого ротика.
— А вы правда поможете в институт поступить? – цепко так спросила, закусив.
— Конечно поможем, милая, — ворковал Гаврилыч, — И стипендию целевую, и комнатка в общежитии отдельная. Такому ангелу и не помочь?
— Угу, — ярился из угла Обручев, — И навещать будем. Все как полагается. Мы добрые.
— Вы же одним своим видом способны врачевать, голосом, прикосновением нежных пальчиков, — Утка бестактности заглаживал, ручку брал ангела, к губам подносил, слюнявил, сюсюкал, — У-у-у, какие у вас пальчики нежные. Вам сам Бог велел в докторицы. Эдак, с такими-то как вы, у нас сразу дела в гору пойдут и смертность понизиться. Ну-с, давайте-ка еще по одной, за вашу будущую клятву Гиппокрита.
— Не Гиппокрита. А Гиппократа, — смеялась умненькая Аллочка.
— Ха-ха, это я специально, — балагурил пузан обаятельно, — Я вас, милая, экзаменовал. Выдержали, выдержали! Образованная,  ученая!
— Ученая…  Мартышка, — злостью шипел из угла бледный Обручев.
— Что-то наш кандидат наук не в духе, — расстраивался добрый начальник.
— И правда, что вы, Константин Анатольевич, дразнитесь? – надувала губки куколка, ребеночек, — Мартышка!
И тут заметила детскую ванночку Аллочка, и в нее запрыгнула, и вся-вся уместилась.
— Ой, какая прелесть! – пищала, — У меня такая же была, в детстве.
А бледный от пьянства Обручев снял ботинки и по одному швырнул их в Аллочку, в ангела! Но ангелица лишь взвизгивала довольная, уворачивалась да хохотала. Добрая попалась ангелица, необидчивая. Другая бы не стерпела.
— Константин, веди себя достойно, — увещевал бунтаря добродушный хозяин, — А вы, Аллочка, проявите таланты своих пальчиков. Сделайте-ка этому бирюку массажик. У него работа нервная, дерганная, он за все душой болеет. Пусть расслабиться.
Аллочка скинула туфельки и в один прыжок оказалась  за спиной, почти верхом на мрачном и бледном строптивце.
— Ай ты, мальчик масенький, — сюсюкала куколка, — иди сюда, я тебе спиночку разомну.
— Не трогайте вы меня, — вздрагивал плечиками глупенький, отмахивался, упирался, — А ты, Гаврилыч, куда смотришь? Не видишь, развезло девчонку, лыко не вяжет.
— Чего же вы, миленький, боитесь? – в ушко ему дышала Аллочка, -Я даже укольчики и те так ласково делаю, что ко мне за добавкой приходят.
И тискала упрямца куколка, пышною грудкой грудью касаючись.
— Вот, А ты боялся, масенький, — губки топыря, пела ангелица, — Сейчас все у тебя пройдет, все мысли глупенькие дурные, — и смеялась, куколка, глазки тараща, — Правда, вчера мальчишка один, у него уж усики пробиваться начали, смотрю, второй раз ко мне заходит, штаны спускает. Я говорю: « Где-то я эту попочку уже видела». Он покраснел вдруг, и так без порток в коридор и выбежал. А сегодня прихожу, у меня в дверь процедурного кабинета розочка воткнута. И где достал, стервец?
— Я же говорю ангел! – восхищался пузан-обаяшка, — Вы бы халатик сняли, на крылышки поглядеть, — подсказывал.
— Выдумаете тоже, крылышки… — хихикала, жеманничала куколка. Но халатик по слову скинула, и оказалась пышкою фигуристой, с формами.
А Утка, довольный, в усы посмеиваясь, крадучись, чтобы не спугнуть, не разрушить интима, к двери пробирался.
— Ну-с, молодежь, — говорил масляно, подбадривал, — оставляю я вас. Меня дела ждут. Научные. А вы, Аллочка, смотрите, не упустите своего счастья.
И скрылся, выскользнул, дверку за собой притворил.
— До свидания, — прошептала вдогонку Аллочка, и перевернулась, голову Обручева к груди привлекла, в ушко выдохнула, — Костя, а вам духи мои нравятся? Вот здесь понюхайте. Да носом, носом же нюхают.
Оттолкнул куколку Обручев резко, так что ушиблась коленкою. Захныкала куколка, губки надула.
— Все. Можете перестать кривляться, — сказал Обручев.
— Как хотите, — Аллочка зевнула, и из ангелицы превратилась вдруг в колючую злючку. И куда подевались губки бантиком? Прошлась по кабинету Аллочка, ноготком постукивая по стеклам серванта, рюмкам, бутылкам.
— Что, еще по одной? – сказала, — Не стесняйтесь. Или так и будем друг на друга глаза пялить. Посуху?
— Ладно, -  Обручев подошел, они выпили, — Будь здорова.
Сели друг напротив друга. Аллочка смотрела с вызовом, а Обручев откровенно разглядывал ее, как зверушку в живом уголке.
— Зачем тебе все это надо? – спросил он.
— Хочешь услышать душераздирающую историю про мать-инвалидку? В одной комнате? – зло прищурилась Аллочка.
— Правда?
— Нет, — она хмыкнула, — Но могу рассказать, если хочешь. С подробностями. Для слезы.
— А правду?
— А правда тебя не касается, — Аллочка выпила еще, — Правда в том, что тоска здесь, аж скулы сводит. И я не сахарная, не растаю. А ты, доктор, если б не хамил, даже симпатичный, даже с удовольствием.
 Она зевнула и растянулась на диване.
— Эх, все настроение испортил. А так весело все начиналось.
— Ты не волнуйся, — противным голосом протянул Обручев, — я тебя Гаврилычу на пятерку аттестую.
Обручев отошел к окну, а на улице снег, луна. Видел, как открылась входная дверь и на улицу вывалился обаятелнейший пузатый хозяин. Без шапки, шаляпинская шуба нараспашку, и прямиком, через сугробы.
— Спасибо, — проговорила Аллочка сквозь зевок, — Да мне все равно. Сами с усами. Ты не думай, я не проститутка какая-нибудь. Я пока посплю. Ты меня разбуди через пару часов, хорошо?
 
***
А в это время пьяный и расхристанный Гаврилыч взбирался на крыльцо Дашиного дома, цеплялся за перила, чуть не падал. Он радовался, что так удачно расправился с дурачком Константином Анатольевичем. И что тот до утра никуда не рыпнется, Аллочка свое дело знает крепко. Уж у него-то, у Гаврилыча, глаз наметан.
Вот он и у цели. Гаврилыч стал ломиться, тяжелые удары сотрясали не только дверь, но, казалось, весь дом ходил ходуном. Дверь наконец отворилась и на пороге он увидел ее. Господи, как же он соскучился… На Даше была длинная, из простой простынной ткани ночная рубашка, а поверх — пуховая шаль. Она стояла, облокотившись о косяк, откинувшись назад – одной рукой придерживала огромный живот, другою упиралась в поясницу, и ежилась спросонья. И столько в этой тяжелой позе было настоящего, женского, что у Федора Гавриловича комок встал в горле и свело дыхание. Он покачнулся и подумал, что это даже хорошо, что Даша беременна, он будет ее беречь. Вот же, он не знал ее, когда она носила его ребенка, и теперь это будет вместо того. Он все вернет назад. Время.
— Ну, здравствуй, голуба моя черноокая, — выдохнул он.
— Здравствуй. Три часа ночи, — сказала Даша.
И в том, как она это сказала, в дрогнувшем низком грудном голосе, Утка услышал, что нет, не все забыла она, что по-прежнему она его Дашка, и что какой он был идиот, что так долго боролся с собой, гордился и не шел к ней.
— Ну и что, — он расстегнул шубу, потому что вдруг стало нестерпимо жарко, — Это только так кажется, что поздно, а на самом деле — в самый раз.
Его качнуло, и, вдруг, рука его легла на Дашину щеку.
— Не трогай меня, — вздрогнула всем телом Даша.
— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты. Может в спаленку пригласишь, не будешь на пороге томить, — кривлялся, скабрезничал Гаврилыч, а сам дрожал.
— Я мужа позову, — сказала Даша.
— Мужа?! – обрадовался Гаврилыч, — Муж твой в настоящий момент медсестричку Аллочку на нашем диванчике экзаменует.
— Подложил? – лицо ее исказила гадливая гримаса.
— Натюрлих, — Гаврилыч разозлился, и норовил уколоть побольнее, -  И заметь, не пожадничал, самую наилучшую. Белокура, синеглаза, с формами! Этакий розанчик.
— Как был подлецом, так и остался.
— Кто?
— Ты.
— Не он? – Гаврилыч шипел от обиды, — Он, правда, поломался для порядку, но…
— Это не твое дело, — она попыталась закрыть дверь, но Утка не пускал, прижал дверь ногой, — Пусти, мне нельзя, мне холодно! Ты и так уже весь дом выстудил. Уходи. Дочь разбудишь.
— Это моя дочь, — сказал Утка.
— Нет, — сказала Даша.
— Интересные шляпки носила буржуазия. Чья же?
— Моя.
— А! Спой мне, голуба, песенку про непорочное зачатие.
— Моя и Костина, — сказала Даша.
— Разлюбезного Константина Анатольевича? – Федор Гаврилович хлопнул себя по груди и чуть не свалился, — Вот так-так, вот так новости. Что же это он от жены да доченьки пятки лыжной мазью смазал?
— Что? – Даша побледнела, пошатнулась.
— Он вас бросает, — приблизился к ней Федор Гаврилович.
— Врешь, — Даша отступила, зажмурилась, будто боль пронзила ее изнутри, второю рукой взялась за живот. Вдруг взвился ветер и плюнул ей в лицо россыпью колючих иголок. Она вся так и сжалась от холода.
— Не далее, как послезавтра кандидат наук отчаливает к мамочке под крылышко, — шептал Федор Гаврилович, — Один, прошу заметить. Я уж и документики ему справил.
— Ты за этим пришел? – Даша разогнулась, закусила губу и в упор поглядела на Утку, — Радостью поделиться.
— Да, — Федор Гаврилович смотрел на нее, в лицо без кровинки, в ненавидящие глаза, и думал, что ей больно, но она сильная. И что он за это за все потом у нее вымолит прощение. На коленях вымолит. За всю эту боль. А пока надо так. Для нее же. «Это просто такое лекарство», — убеждал он себя.
— Какой же ты подлец, Феденька, — сказала Даша, -  Пуленепробиваемый.
— Я, конечно, подлец, — Федор Гаврилович снова сделал попытку приблизиться к ней и зашептал, — но у меня одно оправданьеце имеется. Я без тебя не могу. Ты только верь мне. Я каракатицу свою брошу. Родишь — своим считать буду. Как сыр в масле кататься будете.
— Все сказал?
— Он — его нету, — ударил Утка со всей силы кулаком об косяк от отчаянья, не зная, как же ее сломить, эту чертову бабу, эту стену. И не почувствовал боли. Снежинки падали на его голую грудь, и тут же таяли, но он не чувствовал и холода и кричал, — Константин Анатольевич твой, он тля, дрянь, он тебя бросает. Я никогда тебя не бросал. Если бы ты не сбежала… Я не могу больше. Ты мне снишься каждый день. Девять лет — каждый день.
— Уходи, — сказала Даша и снова попыталась закрыть дверь.
Но Утка опять не дал, налег силой, и впихнул ее внутрь. Чтобы не простудилась, подумал он. Его ожег такой знакомый, такой позабытый запах.  От близости в голове у него помутилось.
— Я тебя поцелую, — выдохнул.
— Как я могла любить такого? Чудеса…
— Скажи еще: « Молодая была, глупая», — осклабился Утка.
— Да…Наверное, в этом все дело.
— Мне бы вот только пальчиком до тебя дотронуться, самым кончиком до места заветного — я бы на тебя посмотрел, гордую голубу мою, — говорил он, наступая, — Не то, что растаешь, синим пламенем запылаешь. Вон и сейчас щечки так и пышут.
— Слюни подбери, — презрительно выговорила Даша.
— Иди ко мне, — тянул к ней руки Федор Гаврилович.
— Нет! Ну, уж нет! – расхохоталась Даша.
И так это было оскорбительно, этот хохот, что Федор Гаврилович заревел и обхватил ее за шею, попытался привлечь к себе. Даша уперлась ему в грудь кулаками, тяжело дышала.
— Я тебя поцелую, — приговаривал Федор Гаврилович, все еще не веря, что его Даша его не любит… И сам чувствовал, что смешон.
 
 
***
Аллочка лежала на просторном кожаном диване с закрытыми глазами.
— Эй, у тебя, может, случилось что-нибудь? Ты расскажи, Я слушать умею, — проговорила она сонным голосом.
 Обручев обернулся от окна и посмотрел на нее долгим взглядом. Потом неспеша подошел, уселся на край дивана.
— Вот такие прянички… — сказал.
— Что? – переспросила Аллочка сквозь дрему.
— Сколько тебе лет? – спросил Обручев.
— А? – Аллочка потянулась, — Семнадцать…
Обручев что-то подсчитал в уме.
— Точно, ей тоже, семнадцать было… Тогда…
Он долго смотрел на лицо дремлющей девушки. Потом, как бы изучая, погладил тыльной стороны ладони от виска до шеи. Алла открыла глаза. Лицо ее было спокойно и ничего не выражало. Никаких эмоций. Лежала она неподвижно.
— Ты чего?
Обручев не ответил. Он медленно расстегивал пуговицы на блузке. Одну за другой. Потом, тоже как бы изучая, прикоснулся сначала к одной груди, потом к другой.
— Надумал, что ли?
Обручев тронул пальцем ее губы.
— Только молчи, — сказал он. 
 
***
 Иногда Утке удавалось коснуться то шеи, то щеки Дашиной, и тогда он терся об желанное тело усами и  пыхтел.
И вдруг он почувствовал, что еще кто-то смотрит на него. И повернулся. И увидел девочку, которая терла босые ступни одну об другую. Девочке было холодно. И страшно. И это была его дочь. 
Федор Гаврилович покрылся потом и отскочил от Даши. И стал зачем-то отряхиваться и заправлять рубашку.
— Мама, кто это? – спросила девочка.
— Варя, господи, большая какая…  — сказал Федор Гаврилович и не узнал собственного голоса, такой он был высокий и жалкий, — Ты меня не помнишь?
— Варя, вернись в постель, — быстро сказала Даша.
— Варечка, я же тебя в парке мороженным кормил, помнишь? – говорил Федор Гаврилович и тянул руки к ребенку, — А ты мне про садик, про дачу рассказывала. Помнишь? Да я и сейчас, у меня есть…
Он стал суетливо выворачивать карманы, оттуда прямо на доски пола посыпался ворох всякого барахла: конфеты, печенье, жвачки в замызганных фантиках… Сколько же месяцев он таскал всю эту дребедень, и все откладывал и откладывал. Боялся. Как же так случилось, что он Александр Гаврилович Утка не знает собственную дочь? Что страшен для нее.
-Вот, вот, Я купил. Я не с пустыми руками, — утка попытался нагнуться, поднять все это, но не смог, свалился. И сидя на полу поднимал и протягивал дочери замусоленные гостинцы.
— Я принес, — говорил он, и протягивал, протягивал, и снова ронял, — Бери. Бери, не бойся. Ты жвачки любишь, не проглатываешь? Ты тогда говорила, что тебе жвачки мама не разрешает, потому что ты их глотаешь. Ты помнишь?
— Нет. Не помню, — как он ни уговаривал, девочка не брала ни конфет, ни жвачек, — Мама, кто это? Он зачем пришел?
— Скажи ей, — взревел Утка.
— Что? – спросила Даша.
— Правду.
— Это, дочка, папин начальник, — сказала Даша, — Он подвыпил немножко, и глупости говорит. Чужой дядя.
— Все? – у Федора Гавриловича чуть слезы из глаз не брызнули от обиды. Но он был сильный. Он сдержался.
— Все, — сказала Даша, — Вся правда.
— Хорошо-с. Так и запишем, — Федор Гаврилович поцеловал  Варю в макушку, коснулся Дашиного плеча, рванулся к выходу, распахнул дверь. Новый шквал метели влетел в дом. Утка обернулся, — Можете считать, что я разрыдался и ушел шатаясь. Вон там, внутри, это все так и есть. Я просто не могу снаружи. Пока, голубы мои. Жуйте жвачки, не глотайте.
И снежинки таяли у него на лице и стекали слезами. И он ушел.
— Мама, полежи со мной, — Варя, прижалась к маме. И была она горячая как печка.
  • Да, моя радость, конечно, — испугалась Даша, и хотела подхватить дочь на руки, но вспомнила, что теперь ей нельзя. И нельзя было так долго стоять на сквозняке.


  • Бегом, бегом, бегом, — приговаривала Даша, укладывая Варю в постель.



  •  


Даша растерла себе и дочери ноги бальзамом от простуды, надела шерстяные носки, напоила горячим чаем с малиной. Потом  они улеглись рядышком, укрылись пуховым одеялом, обнялись крепко-крепко.
— Мама, а ты покормила мамонтов? – спрашивала дочь, засыпая.
— Каких?
— Невидимых. Ты что, не помнишь? – Варя приподняла голову над подушкой, — Они же у крыльца привязаны.
— Покормила, конечно покормила, — успокаивала ее мать, — Спи.
— А чем?
— Травой и пшенной кашей.
— Невидимой?
— Невидимой.
— Это правильно, — говорила Варя уже сонная-сонная, — Они же невидимые, их нужно кормить невидимым.
А Даша отвечала ей «толстым голосом»:
— Спасибо. Варя, нам было очень вкусно.
 
***
А пьяный Константин Анатольевич Обручев бежал по ночным улочкам «частного сектора», с зеленой ванночкой подмышкой. Он чувствовал себя грязным ничтожным человечишкой, и ему нестерпимо, как бывает хочется пить, хотелось скорее прижаться к Даше, потому что тогда станет легче. Потому что Даша умная, ничего не спросит и все простит. И при этом он понимал, как подло этого хотеть, еще подлее, чем то, что он совершил час назад в кабинете у Утки. И все-таки хотел, и злился, и ненавидел из-за этого и себя и весь мир.
Вдруг он увидал расположившуюся на ночлег, занесенную снегом стаю собак. И вспомнил, как в первый его день в этом городе Петя Тютин перепутал такую вот стаю с валунами, и хотел пнуть. И как собаки те на них чуть не напали. «А это выход, — подумал один он, — пусть меня собаки что ли обгрызут», а другой он не чувствовал ничего, кроме злобы и необходимости ее на кого-нибудь выплеснуть. «Разлеглись здесь!» — со злобой прошептал Обручев окоченевшими губами и со всей силы ударил ногой по одному из псов.
 Но он опять обознался. Вместо пса он ударил по настоящему камню! Взвыв от боли, Обручев подпрыгивал на одной ноге. Потом опустился на землю, заскулил по-собачьи и расплакался.
 
21.
Много воды утекло, как говорится, за полтора-то года, а у Грачихи все осталось по-прежнему. Нет, не наврал Обручев, и иконки появились со свечками, и атлас астрологический вместо коврика с оленями, а все то же. Что олени, что сириусы… Даже похожи друг на дружку, если в профиль. И все так же студнем разит, будто на века въелся этот запах. И хозяйка та же. Выпить не дура, языком почесать. А если что не по нраву, может и в глаз дать.
Зашла тем вечерком на огонек к ней Ирина Ивановна, да не одна зашла. Притащила зачем-то с собою путаника этого… Петю-Тютю…Всюду с собой таскает его, и чего нашла в нем. Сидит, таращится… Ни анекдота не расскажет, ни песни не споет… И пить не умеет, — рюмка за шиворот попадет, такую ересь нести начинает, слушать тошно. Не любила Грачиха Петю-Тютю. А что делать, приходилось терпеть.
— Что-то ты, Иванна, сильна сегодня выпивать, — ляпнула ладонью по столу Грачиха и пошла за следующей бутылкой наливки.
— Федор Гаврилыч мой сегодня в районе заседает, — говорила Ирина Ивановна, — а мне без него дома скучно. Ходишь одна по комнатам,  тапками шаркаешь. Я для себя одной даже суп разогреть ленюсь.
— То-то, третья бутыль наливки пошла, — кричала из подпола хозяйка, — Что-то зачастил он у тебя в район-то. Эдак мы мой годовой запас раньше времени приговорим.
  • Я вам компенсирую, — сложив ладошки рупором, прокричала в ответ Ирина Ивановна.



  •  


Грачиха в погребе обиженно засопела. А когда вернулась, грохнула бутылкой об стол так, что закуски вверх подпрыгнули. Уперла руки в боки и вперилась в Ириночку Ивановну. Да вдруг как рявкнет:



— Компенсирую! Чтоб я не слышала этого! Чтоб и не думала! Мне же, небось, тоже радость. А то сидела бы я с тобой? – она развалилась на кресле, непристойно раздвинув ноги. Потом поглядела на Тютина, на коленки ее голые уставившегося, и с неохотой одернула халат.
— Вот только малохольного этого зачем притащила? – заявила она вдруг, — Не мужик, не баба, а так, междометие какое-то.
Тютин вскочил, оскорбленный.
— Чем же это я интересно не мужик? – выкрикнул запальчиво, и принялся выхаживать этаким гусаком, от стенки к стенке.
— А то мужик? – пренебрежительно махнула рукой на него Грачиха, — Штаны-то, конечно, на тебе имеются, а толку с тебя, что с козла молока. Веришь, Ивановна, два годы жил, так ни разу бабы с собой не привел. Одно неудобство от него.
— Какое это от меня неудобство? – задохнулся Петя-Тютя и носом своим завертел, как дятел.
— Без халата при тебе не походишь, -  сказала Грачиха.
— А зачем вам без халата ходить? –не унимался Петя-Тютя тараща глаза.
— Жарко, — объяснила Грачиха, — Я когда пью — всегда потею.
И расхохоталась над собственной шуткой.
— Грачиха, вы его не трогайте, — Ирина Ивановна поймала Петю-Тютю за руку и усадила рядом с собой, поправила воротничок на нем, пуговку застегнула. Еще бы нос ему утерла. Тоже мне, Мать Тереза.
— На что он тебе дался, Иванна, — хохотала над этими цацами Грачиха, — полюбовник что ли?
— Какой любовник… — Ирина Ивановна погладила Петю-Тютю по головке, — Сыновья мои поразъехались, так мне о ком заботиться есть.
— Во-во, тютя. Попу подтирать, — сказала Грачиха, а потом, как всегда, когда пьяная, начала дразниться, как маленькая, — Петя-Тютя, Петя-Тютя, Петя-Тютя, пись-пись-пись…
Петя гордо отвернул нос в угол. Каждый раз здесь одно и то же! Ведь говорил же Ирине Ивановне, не пойду я больше к этой хабалке! Так нет же! Петенька, пожалуйста, Петенька, мне без вас там скучно будет… Да она хорошая, да просто непосредственная, естественная… «Естественная»! Зла не хватает!
— Я на вас не обижаюсь, Софья Степановна, — сказал Тютин, намеренно обращаясь к хабалке по имени-отчеству, чтобы она поняла интеллектуальную пропасть их разделяющую, — Потому что это ниже моего достоинства.
— Ишь ты, ниже! – Грчиха перегнулась через стол и ухватила Петю-Тютю за его длинный нос, — А наливочку мою трескаешь, небось.
— Что вы себе позволяете, — взвизгнул Тютин, вырываясь. Он выбежал из-за стола, потирая накрученную «сливу», и бросился надевать пальто.
Ирина Ивановна побежала за ним, причитая: «Ай, Петенька, останьтесь, ай, не обижайтесь, ай, да она просто пошутила, ай да будьте выше этого». Но Петя был строг и непреклонен. Он застегнулся на все пуговицы, зашнуровал ботинки. Но чтобы последнее слово осталось за ним, чтобы не думала эта… эта… что он трус какой-то! – он вбежал и прокричал в ее наглую рябую физиономию:
— Я потому с женщинами не общаюсь, между прочим, что детей не хочу заводить.
— Петя, что вы такое говорите? – опешила Ирина Ивановна.
— Это-то да, от детей от них грязь одна да крик, — согласилась вдруг Грачиха, — Да разве ж от женщины только и пользы, что щенят плодить? Сразу и видать, ничегошеньки ты в сем предмете не смыслишь. Это ж главное для мужика удовольствие.
Она сидела, пьяная, невозмутимая за столом, ухмылялась победоносно, посасывала наливку. Но Тютин не слушал ее.
— По природе это все для того, чтобы дети рождались, — кричал он, — Больше незачем.
— Малохольный, — кивала Грачиха.
— А я детей не хочу, — кричал Тютин.
— Петенька, почему же? Они миленькие… — под шумок стаскивала с него пальто Ирина Ивановна.
— Жалею я их, — кипятился Петя.
— Себя  бы пожалел лучше, тютя, — подзуживала Грачиха.
— А что мне себя жалеть, — говорил Петя, сам не заметивший ка он снова оказался на своем прежнем месте, — на мой век хватит.
— Чего? – крикнула Ирина Ивановна из сеней, где она снова вешала Петино пальто на вешалку.
— Нефти, — с достоинством сказал Петя.
— Нефти? – удивилась Ирина Ивановна и принялась расшнуровывать на нем ботинки, переодевать в тапочки.
— Я по радио слышал, нефть кончается, — авторитетно заявил Петя, — Энергетический кризис будет лет через пятьдесят.
— И что же? – Ирина Ивановна отнесла Петины ботинки в прихожую, вернулась, и села погладить его по ручке. Чтобы успокоился. Она любила Петю, как любим мы своих домашних питомцев. Ей нравилось, что он такой беззащитный, так нуждается в опеке, и так к ней привязан. Бывает, пожилые одинокие дамы заводят себе болонок, Ирина же Ивановна завела себе Петю Тютина. И заботилась о нем со всей нерастраченной нежностью.
— А то, что война будет, — говорил успокоившийся Тютин, — У американцев теория есть. «Золотой миллиард» называется. Этот миллиард на остатках нефти еще лет двести протянет. А остальным — обратно, в пещеры.
— Зачем? – гладила своего любимца по ручке Ирина Ивановна.
— Наскальной живописью заниматься, — вещал Петя, — А Россия в этот миллиард не входит.
— Какова наглость! – возмущалась Ирина Ивановна, и радовалась, какой умненький у нее Петечка, — Это кто ж считал, кто входит, кто не входит?
— Американцы, — говорил Петя.
— Империалисты проклятые, — плюнула Грачиха, — Ай, ладно, за жизнь.
И они выпили еще по рюмочке.
— Эти ужасы — это ж когда будет еще… — махнула рукой Грачиха.
— А мне детей своих жалко, — гордился Петя таким ответственным собою, — Их же, если в войну не убьет, то что это за жизнь — в пещерах без электричества?
В этот момент одно из окон задрожало под богатырскими ударами и знакомый бас проревел нетерпеливо:
— Эй, Грачиха, открывай. Я пьяный и спать хочу.
— Принесла нелегкая, — хозяйка неожиданно легко вскочила, стрельнула глазом на Ирину Ивановну, подбежала к окну и зашептала, пытаясь тоном выразить то, что вслух при гостях она выговорить не могла, — Шел бы ты…
Все хотела вложить Грачиха в это «шел-бы-ты». И то что жена его, Ирина Ивановна, как на грех именно здесь сейчас заседает, и совсем незачем ей знать, что муж ее вместо командировки шляется неизвестно где… Ну да бог с ним, этого-то уже не скроешь, большего бы не сболтнул, по неразумию… Она-то, Ирина Ивановна, положим, и так обо всем догадывается, не даром так к наливочке последнее время пристрастилась, да с этим малохольным Петей-Тютей связалась. Но зачем же бедную женщину добивать? Потому как одно дело догадываться, а совсем другое – знать доподлинно. Когда уже никаких лазеек не останется, не обманешь себя в прекраснодушную минуту, чтобы спать крепче. Знание, братцы, такая мерзейшая штуковина, когда о чем-нибудь неприятном, чего знать-то совсем и не хочется!
А кроме того выплывало на поверхность, что она, Грачиха, покрывала кобеля этого бешенного, и подруге мозг компостировала. Не очень-то благородно вся эта ситуация Грачиху обрисовывала. Иди, объясни потом, что из лучших чувств…
Но Утка был пьян и вымотан, не досуг ему было вслушиваться во все скрытые смыслы Грачихиных «шел-бы-ты».
— Я бы шел, да некуда, — ревел он, — Дашка прогнала опять, а домой мне нельзя, — я на очень важном заседании в районе заседаю.
— Ну, заходи, идиот, — прошипела Грачиха, впуская конспиратора в дом, — Голос — труба иерихонская! Сам теперь выкручивайся, как умеешь.
Федор Гаврилович вошел, отряхнулся от снега, увидел Ирину Ивановну и  усмехнулся только. Не до Ирины Ивановны как-то было ему, до лампочки как-то, что она об нем подумает…
— А… Здравствуй, моя лучшая половина, — сказал он тягучим голосом.
Потом подошел к столу и повертел в руках наливку. Глотнул из горла и поморщился.
— Покрепче-то нет ничего?
— Здесь тебе не кабак, — огрызнулась Грачиха.
— Ладно, сойдет, — бессильно махнул рукой Утка, — Я на чердак, спать. Утром не будить, выспаться хочу.
Он еще раз хлебнул из бутылки, остатки спрятал в карман. И стал подниматься по ступенькам. На полпути  остановился, послал всем собравшимся воздушный поцелуй, шутовски поклонился и ушел.
 «Так, наверное, кланялись провинциальные трагики веке в девятнадцатом», — подумала Ирина Ивановна. Странно, но она совсем не расстроилась. И не узнала ничего нового.
— Ну, загулял мужик, — проворчала Грачиха, — поблудит и вернется. Да ведь и не дала же! Сама же слышала — не дала! И чего переживать-то?
Почему эта глупая Софья Степановна так распереживалась? Странно… «Разве я похожа на впечатлительную истеричку?»
Ирина Ивановна уложила голову Тютина себе на колени, поглаживала, перебирала его волосы. Хорошо, что у нее есть Петя.
— А еще я читал, будто изобрели, чтобы из людей энергию добывать, — продолжал нести свою околесицу Тютин.
«Что же он, тоже сделал вид, будто ничего не заметил? – думала Ирина Ивановна, — Или и вправду не понял, что за ляпсус случился только что на его глазах? Вот уж действительно, не разберешь. То ли мудрец, то ли глупее ее кота домашнего… И пойди разбери, что делается под этими кучеряшками, что за мысли бродят… Но все равно хорошо, что он есть. Это так успокаивает, когда есть кого погладить по голове».
— Фильм «Матрица» видели? – тараторил Петя, — Так это все правда. Это нам кажется, что мы живем, а на самом деле — все спим. А они нас доят.
— Кто? – спросила Ирина Ивановна.
— Нефтяные магнаты, — отозвался Петя Тютя, странно что Ирина Ивановна впервые его мысленно так назвала. И ей тут же стало стыдно.
— Вот вы не чувствуете, — говорил Тютин, — а я давно ощущаю, что у меня дырка в голове. Вот здесь, и в нее кабель вставлен. Вы пощупайте. Здесь даже выпуклость. Вот она.
Ирина Ивановна потрогала его затылок и заплакала.
-  Бедный ты мой, бедненький, — приговаривала она и гладила Петю по жестким волосам, — Несчастные мы людишки.
— Это только кажется, — сказал Петя, — А на самом деле мы спим. В коканах.
— Вот же нюни распустили, — сказала Грачиха, — Аж тошно. Малохольные.
Зла не хватало смотреть на этих дураков!
 

***



Подходя к дому, Обручев еще издалека увидел, что на кухне горит свет, и затосковал. Даже подумывал развернуться назад и заночевать в больнице. Но только представил, что надо будет тащиться обратно, по морозу, и объясняться с ночными сторожами… А где-то там бродит Аллочка, и не дай бог с ней столкнуться. Да и объяснения с женой все равно не избежать! Чем дольше оттянешь, тем гаже будет на душе… Тоска! Он бы завыл, но сил не осталось даже на вой. После «драки с камнем» он чувствовал себя таким опустошенным, что желание прислониться к Даше пропало. Он хотел теперь только одного – тишины. Как раненый зверь, забиться в нору. И лежать не шевелясь. И Обручев обреченно заковылял дальше.
Он открыл дверь своим ключом и лицом к лицу столкнулся с Дашей. Он глупо улыбнулся, а Даша стояла и молчала. Почему-то последнее время его стало раздражать вот это ее всепонимающее молчание. Мудрость ее чертова. Она будто доказывала своим всепрощением, какой он мелкий и гаденький человечишко. Будто она была огромным синим морем, а он всего лишь противной склизкой медузой. А он не хотел быть медузой. Да, пусть он мелочен и ничтожен, пусть он недостоин ее, но он всего лишь человек. Человек, а не медуза! «Чуть-чуть осталось дотерпеть, самую капельку» — шептал Обручев про себя. Но мысли о том, что вот он, подлец, собирается сбежать, делали его еще несчастнее.
— Даша? А ты что не спишь? – проговорил он. И вот эта собственная попытка вести себя, будто ни в чем не бывало, была ему до того омерзительна, что ломило виски. А как иначе, он не знал.
— Тихо, Варю не разбуди, — проговорила Даша, поцеловала его в щеку и ушла на кухню. Обручев захромал следом, волоча за собой детскую ванночку. Даша уже закуталась в клетчатый плед и пила чай из большой голубой фаянсовой кружки. И наверное она просидела так всю ночь.
А Даша, пока ждала его, пока выпивала одну за одной пять кружек чаю, поняла, что если он признается ей этой ночью в том, что собирается уехать, то все будет хорошо. Он уедет, отдохнет, а потом обязательно вернется. А если нет – то нет. И захочет вернуться, но так стыдно будет ему за свое предательство, что уже не найдет в себе сил. И еще, что он никогда не простит ей, если об его бегстве скажет ему она, а не он сам. И Даша решила сделать все возможное, чтобы помочь Обручеву. Но как – она не знала.
А сейчас была передышка перед… Даше очень не хотелось называть это битвой, но она знала, что это будет тяжело.
— Я ванночку купил. Зелененькую, — сказал Обручев.
— Спасибо, — сказала Даша.
— При чем здесь спасибо? Ты так говоришь, будто мы чужие. Это для наших близнецов ванночка. Для наших! – проговорил Обручев.
И от липкого стыда за это новое вранье, виски заломило еще сильнее. Казалось, голову его зажали в тиски и теперь медленно, но неуклонно поворачивают рычаг. И рано или поздно голова его не выдержит и расколется. И из пустой черепушки выпадет только шарик для игры в наперстки.
И тут Даша встала и взяла его лицо в свои руки. И от этого прикосновения боль сразу же отступила. А она долго, непереносимо долго глядела ему в глаза. И Обручев сначала тоже смотрел, смотрел и врал каждой секундой, каждым мгновением этого смотрения, а потом понял, что еще секунда, и он больше не сможет врать этому огромному синему морю. И во всем сейчас признается. И тогда, чтобы этого не произошло, он зажмурился. Крепко-крепко.  Тогда Даша поняла, что у него не хватит смелости рассказать ей о своем бегстве, решила помочь.
— Костя, ты скажи мне, — сказала она, — Скажи, я пойму, я понятливая…
— Что? – спросил Обручев и открыл глаза.
И Даша поняла, что проиграла. И поцеловала его в макушку. Чтобы он знал, что она готова простить его. И выпустила его голову из своих рук. Она знала, что бессильна повлиять на то, что произойдет после. И почувствовала, как безумно она устала за эту ночь.
— Пойдем спать, — сказала она, — Я устала.
И вышла.
А Обручев отвернулся, хлюпнул носом, споткнулся и упал прямо в зеленую ванночку. И попытался встать, но потом махнул рукой и уткнулся носом себе в колени.
А через день, вернувшись с работы, Даша нашла на кухонном столе записку от Обручева, что он вынужден срочно уехать в командировку в Питер на неопределенное время. И что жаль, что они не смогли попрощаться, но все решилось так скоропалительно, что не было ни секунды свободного времени, чтобы забежать к ней на работу. И что он обязательно ей напишет, и со временем перевезет к себе. И чтобы она берегла Варю и близнецов.
А вещей Обручева она не нашла.
 
 
Эпилог.
 
И снова стучат колеса. В купе одиноко сидит Фокусник, уставившись в стакан. Лицо его покрыто гримом: белая маска, черные несимметричные брови, черная слеза Пьеро под левым глазом. Может быть он забыл снять грим после представления, да так и отправился в дорогу, может, нарисовал уже здесь, в купе, а может у него теперь всегда такое лицо… Кто знает.
Фокусник водит пальцем по кромке стакана и купе заполняется жалобным звуком — одна высокая нота.
И тут… Барабанная дробь! Литавры! С тяжелой дорожной сумкой через плечо в это же купе входит Константин Анатольевич Обручев собственной персоной.
Не бывает таких совпадений, воскликните вы, дорогие читатели… Ну да, я же предупреждал: это все выдумка, вымысел. А с совпадениями – забавно же. Тема – и вариации. Музыкальный принцип. Не станете же вы придираться к какому-нибудь Моцарту за повторение мотивов.
— Здравствуйте, здесь седьмое место? – говорит Константин Анатольевич, не подозревая еще, какой сюрприз мы с вами ему приготовили, — Да, да, точно, вот оно… Ну что ж, давайте знакомиться…
Поднимает взгляд на попутчика и протяжно свистит. Похоже, нам с вами удалось удивить его… Да что удивить, подлинно взволновать.
— Ба-а… Неужто и впрямь такие совпадения случаются, — говорит Обручев.
Вот, слово в слово с вами, дорогие читатели… Случаются, случаются, особенно в книжках, если необходимы для проявления смысла, так сказать...
Дорогой Константин Анатольевич, вы-то, может быть, и не подозреваете, а ведь вы персонаж. И еще открою вам тайну.  Это уже не первое ваше существование. Предыдущее было похожее, но за предательство пришлось расплатиться вам тогда гораздо серьезней. С тех пор и эпиграф остался из Хемингуэя. Но я его убирать не стал. На память вам, уважаемый персонаж, оставил. В первом варианте вашей жизни не суждено было вам выйти уже из этого поезда. Вместо странноватого клоуна встречали вы в этом купе двух террористов-смертников. Взлетали в воздух вагоны, и вы вместе с ними. И знаете, что вас спасло? Читатель. Вернее, читательница. Которой я эту книжку и посвящаю. Прочла она первые ваши похождения, Константин Анатольевич, и говорит: «А за что же ты его, персонажа этого, так жестоко наказываешь? Симпатичный же, вроде бы, человечек, не безнадежный. Дай ему шанс». Я и задумался. Так что советую шансом этим воспользоваться.
Однако, что-то я заигрался в Господа Бога. Проповедую, учу, а сам-то… Да и вы меня, Константин Анатольевич, похоже, совсем не слышите… Что же, продолжайте сами, как чувствуете. Если что, мы с читателями подправим.
— Господин фокусник… — не слыша нас, восторженно взмахивает руками Константин Анатольевич, — Вот уж не ожидал… На том же месте в тот же час…Если бы вы знали, как я рад… Это мне судьба опять посылает.
— А мы встречались? – фокусник, не прекращая извлекать из стакана все ту же тоскливую ноту, недоуменно понимает черные нарисованные брови. 
— Как же, неужто не помните? – волнуется Обручев, — Вы мне еще фокусы показывали?
— Фокусы? – говорит Фокусник, — А я всем фокусы показываю. На то я и Фокусник. Это, знаете ли, самое трогательное братство на земле — братство случайных попутчиков. Одна беда — всех разве упомнишь?
— Я тут на станции пряничков прикупил. Знатные здесь прянички. Угощайтесь. Не хотите? – в возбуждении, дрожащими руками Обручев выкладыет гостинцы, — Я их, признаться, сам-то не очень люблю, но все хвалят. Вот я и купил. Думаю, попутчиков угощу.
«Пря-я-янички, пря-я-янички», — кричит он, припоминая Дашину интонацию и смеется. И снова серьезнеет. Дорога так коротка, а ему так много хочется сказать Фокуснику.
— А я вас вспоминал часто, — говорит он, — Такая красивая пара — сердце радуется. Где же жена ваша?
— Жена? – фокусник склоняет голову, и кажется, что черная, нарисованная слеза катится по щеке, — А ведь, правда, была же жена… И где она? – он скроит гримасу и зовет дурацким голосом: — Настенька!
Никого, кроме этих двоих в купе нет, губы Фокусника плотно сомкнуты, но женский голос отвечает ему: «Я здесь, в стакане…» — наверное это чудеса чревовещания.
  — «Где же?» — удивляется Фокусник. Подносит стакан к глазам, но и тот вдруг исчезает, растворяется в воздухе.
— Вот так, — он протягивает к Обручеву пустую руку, — Ни жены, ни стакана. Фокус-покус. Сбежала, соблазнилась оседлым образом жизни. Я, говорит, дом нормальный хочу, детей нормальных хочу. Чтобы в садик ходили, а не по манежу цирковому ползали…
И Обручев, глядит на стекающие нарисованные слезы, и не по себе ему.
— Я сейчас чайку принесу, — засуетится он, — Знаете, люблю, чтобы ложечка дребезжала в стакане, а стакан в подстаканнике. Дорожный ритуал. Без этого стакана с чаем и путешествие  не путешествие, а так, тряска одна, да маета. С чайком-то и прянички иначе пойдут, в охотку. Я сейчас.
И выходит. И качаясь идет по коридору вагона. И вот он уже возвращается, торжественно вносит в вытянутых руках два стакана чая в блестящих подстаканниках.
— А вот и я,  — радостно провозглашает  он, — И вам взял. Бр-р-р, горяченький, чуть не обварился там  в коридоре, пока нес. Только я не помню, вы  с сахаром пьете или так? Я, например, так. Сладкого не люблю. Свой сахар могу отдать. Угощайтесь.
-  Спасибо, я не хочу, — говорит Фокусник, — Я не просил.
— Да бросьте вы, право слово, — сердится Обручев, — Что за церемонии. Нам же почти двое суток вместе ехать. Вы куда сейчас? Вот так встреча, вот так встреча…Ба, что же я удивляюсь. Я же вас третьего дня в цирке видел. Это же вы были?
— А бес его знает, я ли это был, — говорит фокусник, — Разговаривать что-то не хочется… Как вы насчет помолчать пару суток? Не возражаете?
— Да? – удивляется Обручев, — Странно… Ну, ладно…
Константин Анатольевич ерзает несколько мгновений на полке, честно пытаясь не докучать попутчику. Но не выдерживает.
— Вы не обессудьте, а я просто не могу молчать, — говорит он, — Состояние такое-эдакое. Кажется, если не выскажусь. Так прямо здесь умру. Не хотите же вы, чтобы я перед вами коньки отбросил.
Обручев смеется, делает глоток чаю, обжигается.
— Так что, сделайте божескую милость, выслушайте, — говорит Обручев, — Я, может, для того и в поезд-то сел, чтобы душу облегчить. Случайному попутчику, так сказать. Вы молчите, молчите, только выслушайте. Мне многого-то от вас не надо. Хоть в окошко смотрите, хоть спите в конце концов. Мне все равно будет казаться, что вам интересно. Не могу один.
Обручев на секунду замолкает, соображая, с чего бы начать.
— Я, видите ли, подлость совершаю, — говорит он наконец, как с вышки шагнул, и уже, хочешь – не хочешь, а летит в воду. И долетит, никуда не денется. Некуда просто деваться.
— Но все по порядку, — говорит Обручев, — Приехал я в этот городишко год назад. Ненадолго приехал. В командировку. С вами же вместе и ехали. Вылез я тогда на перрон и — не поверите — влюбился сразу же. Первый раз в жизни. В Дашу мою. Она пряничками этими самыми торговала. « Пря-я-янички, — кричит, — пря-я-янички». А рядом девчушечка, дочка ее, черноглазая, тоже красавица. Варей звать.
— И… Так мне тогда все здесь поэтично показалось, — говорит Обручев, — Здесь… Здесь говорю, а сам — ту-ту, уже не здесь. Бегу. Подлец.  Короче, женился, остался.  Так-то. А теперь она беременна, Даша моя, двойню ждет. А я… а я просто собачий сын. Устал я. Слабый я человечишко. Никчемный. Дрянь человечишко. Суета одна в башке.
— Понимаешь, — говорит Обручев, — такое ощущение у меня потихоньку возникло в этом городишке, будто в болоте завяз, и грязь липкая грудь давит, в рот набивается. И дышать нечем, и страшно. Страшно. Дрянь городишко. Да, долго рассказывать.
— А я ведь люблю ее, Дашу мою, — говорит Обручев, -  А не хватать мне стало моей любви. Не хватает. Мало любить стал, не сильно… Я же молодой совсем еще… Я в Питере жил, мне карьеру прочили… а здесь… Душно, бр-р-р. Можно, я форточку открою?
Не дождавшись ответа, Обручев дергает железную скобу окошка. Безрезультатно.
— Законопатили! — говорит Обручев, — Вечно в наших поездах так. Летом — душегубка, зимой — холодильник. А может и не душно, может мне все это кажется.
— Вот я билет купил и – тягу, — говорит Обручев, — Никому ничего не сказал. Побоялся. Только записку оставил. Дескать, срочно уехал, по делам. По делам…
— Ну, куда я в Питере с женой с тремя детьми? — говорит Обручев, — А? На что жить, спрашивается? Родители — пенсионеры, квартирка — крохотулечка. Мне же зацепиться нужно. Карьеру сначала начинать. А обживусь, я их обязательно перевезу всех. Я же люблю их. Люблю!
— Только близнецы без меня родятся — вот бред, да? — говорит Обручев, — Сколько я их не увижу? А? То-то! Вот и я говорю.
Обручев с тоской смотрит в окошко, а там — поля, поля, поля…
— Несчастный я человек, — говорит Обручев, -  Сдохнуть бы прямо сейчас — вот было бы хорошо.
 Фокусник впервые за все это время смотрит на собеседника, но молчания своего не нарушает.
— А знаете, что я понял? — говорит Обручев, — Болото-то это — оно не снаружи. Оно вот здесь!  — он неуклюже несколько раз тычет себя в грудь, — Вот здесь, внутри. Вонючее, липкое. А я сейчас знаете что? На первой остановке выйду и обратно. К Дашеньке с Варей, мальчик и девочка, говорят, будут! Чудеса!
Обручев счастливо смеется.
— Она же меня, считайте, от смерти спасла, — говорит Обручев, — У меня же — как Дашку мою встретил — голова почему-то болеть перестала.  Помните, я вам в тот раз показывал.
Обручев роется в сумке и извлекает два рентгеновских снимка.
— Видите? — говорит Обручев, — Здесь есть шарик, а здесь — нету. Вот так фокус. Я же помирать собирался. Опухоль мозга, если год проживешь — считай молодец. А она взяла, да и рассосалась… Сама. Первый раз такое во всей моей врачебной практике. Не бывает такого, понимаете? Может, конечно, это и не опухоль была, а так, воспалительный процесс. Бывают ошибки. Но все равно чудеса.
— Я тебе странную одну вещь скажу, — говорит Обручев, — Хорошо жить, когда смерти ждешь. Гадостей не делаешь, не суетишься. Набело живешь. Потому что знаешь — не исправишь уже. Времени не будет исправлять. А как помилование мне вышло — сразу позабыл все. Желания какие-то дурацкие, мечты… «Делай что должно и будь что будет». Господи, почему же это так сложно?
Тем временем поезд останавливается.
— Вот и все, — говорит Обручев, — Вот и выходить. Поговорил я с вами, и все понял, и легче стало. Ну, желаю счастья, счастливого пути.
 Он выходит, неуклюже утаскивая за собой свой баул. Фокусник вытаскивает из кармана стакан полный водки, выпивает, закусывает лежащим на тут же яблоком, берет еще два, жонглирует…
Яблоки взлетают, приземляются с завидной точностью, и снова взлетают.   

***



Даша сидела на скамеечке около своего дома. Обручев подошел и опустился рядом.
— Даша.
— Забыл что-то?
— Даша, я вернулся. Можно?
— Что? Отменилась командировка?
— Дашка, я сбежать хотел. А в поезд сел и понял: куда я без вас? Впустишь?
— Смешно. Как пес приблудный.
Даша обняла его и повела в дом.
— Ты не понимаешь, я бросить вас хотел, — сказал Обручев, — А еще я с другой женщиной спал. Позавчера.
— Да проходи же, — сказала Даша, — Ты, дом выстудишь.
Она втащила Костю в дом и заперла дверь.
Обручев, не раздеваясь, прислонился к двери. Даша, чтобы занять себя чем-то развила бурную деятельность. Разогревает еду, переставляет тарелки, миски, хлопает дверцей холодильника.
— Вот так запросто? — спросил Обручев.
— А что с тобой делать? – сказала Даша, — Выкинуть жалко, невропатологи на дороге не валяются, поди.
— А почему ты меня не ругаешь?  — спросил Обручев, — Не бьешь? Чтобы простить, надо же сначала же хоть что-то. Хоть тарелку об голову разбить.
— Обязательно? – удивилась Даша, — Ну, об голову, это слишком, лечи тебя потом, с йодом носись. А так — пожалуйста.
И она шваркнула первую попавшуюся тарелку об пол: «На счастье!» и запал угас. Она в изнеможении опустилась на пол прямо там, где стояла, сползла по стенке.
— Что смотришь? – сказала, — Веник бери, подметай осколки.
Обручев послушно поплелся за веником. Возится с осколками…
— Это хорошо, что ты сам во всем признался, — сказала Даша, — Я больше всего боялась, врать будешь. А мне делать вид, что все нормально, все хорошо… А так — так легко. Я столько грязи нахлебалась за всю жизнь, что все эти измены ниже пояса — такая ерунда. Ты, Костя, подлости не видел, измен не видел. Попробовал, да не вышло. Чего уж и говорить.
Обручев с веником и совком в руках опустился рядом с женой.
— Дашка, — Обручев потер виски. Просто так потер. Не болели виски. И сказал:
  — Дашка, я вчера мылся, тру себя мочалкой, и вдруг представил — морщины, кожа обвислая. А ведь так будет. Ведь все к тому. Как наверное ужасно быть стариком. Никому ненужный, запах кислый, и смотреть неприятно. И это буду я … Я! Странно, да? Дашка, Я лысеть начал.
— Где? – склонилась к нему Даша
— Вот, — Обручев склонил переднею свою голову и потыкал в затылок, — Сейчас не видно, надо при дневном свете смотреть. Я себя никак не могу взрослым почувствовать. Я же на велике гонял, в девчонок из рогатки стрелял, хотел собаку. И вдруг — жена, дети… И надо, чтобы они сыты были, заботиться о них надо. Нет, ты не думай, я вас люблю, всех, очень. Просто странно… Я же маленький. Вот здесь вот, — он потрогал свою сердцевину, солнечное сплетение.
Даша уложила его голову себе на колени, а он свернулся калачиком.
— Костя, мне с тобой хорошо было весь этот год, — сказала Даша, касаясь пуха его волос, — Я такого года и не знала в моей жизни. Я с тобой самой собой могу быть. Спокойной, домашней. Я же именно такого и ждала. И вдруг выходит из поезда, озирается. У меня тогда же и ёкнуло. Судьба, думаю. Судьба — слово-то какое.
— Ты вот все говоришь — у меня взгляд чужой, — говорила Даша, — А я тебя боялась. Весь год боялась. Что вдруг возьмешь и исчезнешь, растаешь в воздухе. А как записку увидела: « Уехал…» — Так все, думаю. Кончился сон. И даже легко сделалось. Весело. Говорят, у приговоренных так бывает, перед казнью.
Обручев прижался ухом к ее животу.
— Ножками колотят. Близнецы… Я их уже люблю, — говорил Обручев, — Странно. Это же знаешь, что значит? Это значит, им жить, у них все впереди, а нам … Мне мама всегда говорила: «У тебя вся жизнь впереди.»  А я верил. Мама… А оказывается — нет. Оказывается это «впереди» уже кончилось, оно теперь у них, у Вари, а нам с тобой доживать, с ярмарки… Страшно.
— Костя, а ведь это правда, — сказала Даша, касаясь пуха его волос, — Ты же мальчик. Просто маленький мальчик.
— Даша, не бросай меня, — тихо сказал Обручев.
— Куда там, — сказала Даша, касаясь пуха его волос, — Это мужчину можно бросить. А мальчика? Маленького? Куда его?
Даша закрыла глаза Обручева своей рукой. Отнимает руку — он так и лежит с прикрытыми веками.
— Ты поспи, ты устал, — сказала Даша, касаясь пуха его волос.
— Дашка, кто ты такая?
— Я просто люблю тебя. Спи. Все будет, как будет.
 
Конец.

Комментарии