Добавить

Солдаты

Мне было двадцать один год, когда я попал в действующую армию, и, почти
сразу, – на передовую. Обстоятельства мои были неказисты: экзаменов на
стипендию во втором курсе в Университете я не выдержал. Близкий знакомый
отца (его должник, к тому же) устроил меня в военное училище. Выбора у
меня не было. За материальной помощью обращаться было не к кому. Мать
моя умерла через час после моего рождения. Тетки были небогаты. А отца я
бы ни за что не попросил. Отец содержал меня в своем поместье до четырех
с половиной лет. Воспитанием моим он не занимался, и, как я помню, все
время как бы изумлялся моему наличию в своем доме. Говорили, что пить он
начал после смерти жены – моей мамы. Пил он тяжко, страшно. Во время
запоев иногда вечером кричал меня к себе в кабинет. Клал мне на плечи
тяжелые руки, всматривался в меня долгим тягучим взглядом, а потом
говорил одно: “Поди прочь.”. Я убегал, няня всегда ждала меня за дверью,
я плакал от страха. Няня успокаивала:

– Не бойся, милый, не суди его. Тяжко ему.

Потом няня, моя милая добрая няня, отводила меня в детскую, укладывала в
постель, отвлекала меня сказкою и вставала перед образами молиться за
меня и за отца моего и еще за какого-то неведомого мне Миколушку,
который был чьим-то рабом. Я засыпал все равно со слезами в глазах. Так
и запомнил няню – сквозь слезы, туманно, расплывчато, хотя потом жил с
нею долго в другой, менее трагичной ситуации.

Говорили, так же, что отец очень любил жену свою, а я, вроде бы как,
своим рождением принес ей смерть. То есть, проще говоря, у отца не было
повода испытывать ко мне симпатию – он-то детей не желал. Восемь лет они
с мамой прожили бездетно, а потом мама настояла на рождении ребенка, то
есть, – меня...

К моим четырем годам он списался со своими родными сестрами-близнецами,
которые жили под Воронежем, и просил их забрать меня на воспитание.
Полгода длились переговоры об обеспечении меня и, собственно, теток,
тоже. Потом тетки приехали за мной. Отец в присутствии стряпчего
подписал какие-то бумаги. Со мною вместе теткам отдали мою няню и сенную
девушку Соню. Отца я больше не видал ни разу, получал от него в более
взрослом возрасте по два письма в год, и, по настоянию теток, отвечал на
них.

Тетки мои были удивительными! Они мне понравились сразу и навсегда.
Более всего они любили друг друга. Они, наверное, и не задумывались
никогда о возможности выйти замуж, нарожать детей. По-детски, бесконечно
смешно радовались они своей абсолютной идентичности. У них не было даже
каких-нибудь родинок на лицах или на руках, чтобы можно было их
различить. Тетки были (и остаются) жизнерадостными, взбалмошными и
непостоянными в своих намерениях. Зовут их Яна и Аня. Они постоянно и во
всем бросались из крайности в крайность, в моем воспитании, особенно: то
начинали меня “выстраивать и организовывать”, то начинали баловать и
всячески развлекать. То же было и в ведении их хозяйства. Дома была
постоянно какая-то неразбериха. Они периодически кидались экономить и
чуть ли не переходили на “здоровую крестьянскую пищу” – после этого
беспременно следовал пир с деликатесами, выписанными из города. Мне
кажется, если бы не ключница Аксинья и управляющий Семен, тетки пошли бы
по миру. С моим отцом они списывались регулярно. Отец велел им нанять
мне гувернантку-француженку и учителя, немца или русского, который
обучал бы меня истории Отечества, немецкому языку, географии и алгебре.
Тетки торжественно зачитали мне письмо об этом решении отца. Тетки
хотели, чтобы я любил отца, и пытались продемонстрировать, как он обо
мне заботится. Выслал отец для этого денег. Учителя и гувернантку
наняли. Но уроки мои были не систематичны. Потом, первый мой учитель
чем-то теткам не угодил. Я не очень его помню. Пожилой какой-то
господин, с бородой. По-моему, он был похож на священника. Его тетки
рассчитали. Пригласили другого. Второй мой учитель был странным молодым
человеком. Он имел болезненную внешность, говорил в нос и все время
кашлял в платок. Обучал меня он римскому праву, евклидовой геометрии,
английскому языку, немного живописи и, почему-то, – поэзии Франции. То
есть, совсем не тому, чего хотел отец. Где его только тетки нашли?! Мне
было с ним интересно. На уроках всегда можно было задать какой-нибудь
вопрос, который надолго уводил занятия в сторону. Отвечал он всегда
вдумчиво и очень серьезно. Наверное, он, несмотря на болезненность, был
симпатичен – тетки с ним кокетничали.

В двенадцать лет я первый раз влюбился. Не совсем верно. Я был влюбчив
по натуре изначально. До полового созревания я влюблялся в своих
полусумасшедших теток (я их различал, но делал вид, что не различаю), в
девушку Соню, и, наверное, в молодую простенькую девушку-крестьянку
Танечку, которая приносила нам молоко и сметану. Но в двенадцать лет я
влюбился “по-настоящему”! Моя возлюбленная была из семьи военного
доктора, который иногда приходил к нам по поводу моих простуд и каких-то
“лихорадок” теток, которыми они заболевали одновременно, тяжело и
страстно. Она, моя избранница, Люсия, была очень толстой и повыше меня
ростом. Но других девочек рядом просто не было, и она казалась мне очень
красивой. У Люсии были огромные ярко-зеленые глаза, обрамленные рыжими
пушистыми ресницами и сверху и снизу. Длинные волосы прямо-таки
оранжевого цвета, вились мелкими кудрями. Она была старше меня на два
года, а в детстве это большая разница. Мы с Люсией проводили много
времени вместе. Родители Люсии очень поощряли нашу дружбу. Я часто бывал
у них в доме, и меня обязательно приглашали к воскресному обеду. Ее мама
просто была от меня в восторге. Люсия была мне отличным другом, лучше
любого мальчишки! Она разделяла все мои интересы. Несмотря на свою
комплекцию, она ловко забиралась на гору к пещерам, переплывала со мной
на другую сторону нашей небольшой речки и отлично гоняла на велосипеде.
Мы дарили друг другу подарки, абсолютно мальчишечьи: мертвых жуков,
высохших лягушек, коробки из-под сигар (мои тетки и ее отец курили
сигары). Я думаю, что Люсия воспринимала наши отношения именно и только
– дружбой, не подозревая о моей влюбленности. Дружба наша продлилась
почти два года, а потом ее отец получил новое назначение куда-то на юг.
Это была первая серьезная трагедия в моей жизни. Я написал Люсии
слезливое прощальное письмо, в котором признавался ей в любви и обещал
приехать и жениться на ней, как только достигну совершеннолетия. Мы дали
друг другу слово писать не реже двух раз в неделю, и, первые несколько
месяцев так оно и было... А потом, постепенно, мне стало как-то лень
писать, да я и не знал, о чем. Удивительно: когда мы были рядом, всегда
находилось, о чем поговорить, мы могли разговаривать часами! А писать
было не о чем. Не рассказывать же, сколько я еще нашел засохших лягушек
или как похоронил на заднем дворе дохлого голубя...

Когда мне исполнилось шестнадцать, тетки мои, искренне переживая
разлуку, отправили меня в Москву к своей (и отцовской) двоюродной
сестре. В столице я должен был за год подготовиться к поступлению в
Университет. Отец выслал дополнительные деньги на приличную одежду и на
репетиторов. Я купил себе длинное черное пальто и две пары серых
костюмов, один темный, а другой очень светлый. Это была первая в моей
жизни взрослая одежда. Поступать я решился на адвоката – сказались,
наверное, занятия по римскому праву.

Московская тетя была строгой, неразговорчивой, и, я всегда чувствовал,
что ей в тягость мое присутствие. Она была бездетной вдовой, и после
смерти мужа жила одна в огромном ветхом, безмолвном и угрюмом доме.
Подруг у нее не было, приживалок она тоже не заводила. Кроме нее в доме
была только прислуга – три тихие незаметные женщины, еще были повар и
глухой садовник. С моим появлением в дом стали приходить репетиторы –
студенты-старшекурсники. Но и они, подчиняясь атмосфере дома, ходили на
цыпочках и говорили почти шепотом. Я старался не попадаться лишний раз
тете на глаза. Мы виделись, как правило, раз в день, за завтраком. Перед
завтраком я подходил поцеловать ей руку и пожелать хорошего дня. Потом
мы молча ели. Тетя ела очень медленно. Я должен был оставаться за
столом, пока она не закончит принимать пищу. После трапезы тетка
вставала, целовала меня в макушку и отрывисто говорила:

– Ступай. Занимайся. Не ленись. Старайся. Отец на тебя таких денег
тратит.

В Университет я поступил, и первый год отлично успевал по всем
предметам. Но учиться мне было как-то неинтересно. Летом на каникулы
поехал к теткам в Воронежскую губернию – будто вернулся в детство! Тетки
после двухлетней почти разлуки радовались несказанно! Баловали меня и
постоянно донимали расспросами о моей “столичной” жизни, ревниво
допытывали о московской тете. Вспоминали и мою влюбленность в Люсию,
подшучивали над тем, что я бросил и обманул свою несчастную невесту.
Было неприятно, но я не подавал вида, поддерживал их грубоватые шутки.
Лето пролетело незаметно и как-то бессмысленно. Я брал с собой какие-то
книги, которые собирался прочитать. Не открыл ни одной. Планировал
каждый день делать гимнастику, плавать и кататься на велосипеде. Вместо
этого спал до полудня, потом мы с тетками обедали роскошно и весело. А
после обеда шли гулять, плавать в купальню или кататься на лодках. В
общем, два месяца я провел абсолютно безалаберно, но иначе было и
невозможно с моими тетками.

К концу лета я вернулся в Москву. После лета, проведенного у
жизнерадостных воронежских теток, московская жизнь показалась мне еще
более унылой, чем раньше. Учился я с еще меньшим энтузиазмом, чем в
первый год. Начал прогуливать лекции – познакомился с какими-то молодыми
людьми и просиживал с ними в дешевых столовых, где они собирались на
“дискурс”. Они бесконечно и с жаром говорили о необходимости серьезных
перемен в России. По-моему, речь шла о свержении, и, даже, убийстве,
царя, но, разумеется, открыто этого никто не заявлял. На эти диспуты
иногда приходили и молодые несимпатичные девушки, – тогда поднимался
“женский вопрос”. Теперь я понимаю, что все это была сплошная болтовня,
без каких-либо последствий. Но тогда все эти разговоры казались мне
весьма значительными. А девицы, как я теперь понимаю, только и делали,
что стреляли глазами в поисках потенциального спутника жизни. Это и был,
наверное, их основной “женский вопрос”.

Для того чтобы материально поменьше зависеть от тетки уже на первом
курсе я давал уроки двум мальчикам-гимназистам по математике и
геометрии. Я бы с удовольствием давал бы уроки по римскому праву, но на
римское право не было спроса. На втором же курсе я начал пропускать не
только лекции в Университете, но и свои уроки. К зиме из обоих мест, где
я репетировал, меня попросили... Я начал пить. С этими же потенциальными
сверженцами царя. Ну, а в Университете я завалил экзамены и ушел сам, не
дожидаясь скандального отчисления.

В военном училище мне сразу не повезло: хотел в кавалерию – не взяли.
Предпочтение отдавали тем, кто уже умел не просто держаться в седле, а
вообще, был “на ты с лошадью”. Попал я на пехотное отделение. Два года я
ходил строем в столовую и в бани, по команде “оправлялся”, ложился спать
в казарме и просыпался тоже по команде, отвечал на риторические вопросы
офицеров бодрым хором, и, вообще, был “коллективом будущих офицеров”, а
не самим собой. На занятиях мы проходили стратегию и тактику ведения
боя, рассматривали наиболее рациональное построение части в различных
ситуациях, изучали варианты наступления и “грамотного” отступления.
Разумеется, изучали все современное вооружение, как наше, так и
немецкое. Мы учились оказывать первую помощь раненным, рассчитывали
необходимо-минимальный рацион питания для солдат. Абсолютно серьезно
учились орать “Ура-а-а!” так, чтобы “сердце дрожало и рвалося в бой”!
Еще у нас было инженерное дело. Какой-то непонятный предмет про мосты,
как их лучше взрывать и как быстрее восстанавливать. Инженерное дело вел
косноязычный немец. Короче, про мосты я ничего не понял.

Учиться я, в общем-то, старался хорошо. Не то, чтобы я мечтал стать
отличным боевым офицером, и не то, чтобы мне было очень интересно.
Просто в нашем подразделении собрались хорошие юноши из весьма приличных
семей, и на занятиях присутствовал здоровый дух соревнования. У меня
появились впервые приятели, почти – друзья.

Как не странно, более всего мне нравились в училище физические
упражнения, а также уроки по Закону Божьему и занятия по Истории
Отечества. Оба последних предмета вел батюшка отец Алексий. Отец Алексий
весьма отличался от преподавателей-офицеров. Он обращался к нам
исключительно на “вы”. Начиная какое-либо повествование, он говорил
либо: “А вот, послушайте-ка, судари мои”, либо, если речь шла о чем-то
патриотическом, говорил возвышенно: “Господа, будущие офицеры России!”
Он был интеллигентен, умен и мягко-ироничен. На его занятиях я не
чувствовал себя коллективом “будущих офицеров”, я имел право задавать
вопросы и имел право получать на них ответы, даже имел право спорить!
Ну, а еще мне, честно говоря, очень нравилась курсантская форма и то,
что, когда я в увольнении шел по городу, на меня оборачивались не только
молодые девицы всех ранжиров, но и дамы постарше. Кроме того,
немаловажно, – форма уравнивала меня и Рязанцева Юрия, юношу из очень
зажиточной семьи, и Савву Лившица – бедного еврея, который, вообще не
понятно как попал в это училище. Странно, но одинаковая одежда избавляла
от таких пакостных ощущений, как ревность, зависть и необоснованное
превосходство.

Летних каникул в военном училище не было, а были военно-полевые учения.
К теткам в Воронеж я не попал. Два месяца мы прожили в палатках,
накормили всех комаров в Подмосковье и сбили в кровь ноги. Я даже
загремел в госпиталь с сильным отравлением. В госпитале было здорово.
Сначала промывали желудок, а потом отлично кормили. Симпатичные
медсестры поили микстурами, несколько раз в день приносили травяной чай
и ласково называли меня “солдатиком”. Жалко, пролежал я там всего
неделю.

Второй год учебы пролетел, вообще очень быстро. За два года в училище я
привык к упорядоченному строгому образу жизни. Я чувствовал себя как бы
очищенным от предыдущей смурной жизни. Мне, в целом, было хорошо на
душе, и, как-то, — честно. За два года я ни разу не влюбился. По
вечерам, и, зачастую, во время увольнений, я читал. Прочитал более чем
во всю предыдущую жизнь. Я стал чаще писать отцу. Он отвечал мне, но,
кажется, не понимая происшедших во мне положительных перемен. Да,
впрочем, он и раньше меня не знал. В общем, это было хорошее, легкое,
честное время моей жизни. Хотя, если смотреть правде в глаза: фронта,
настоящей войны, настоящего боя я очень-очень боялся. А ведь этого
нельзя было избежать – война уже началась.

Из училища я вышел подпрапорщиком. Получил назначение. Назначение было
в район боевых действий... После объявления назначений меня вызвал к
себе начальник училища. Начальником училища был генерал N. В свое время
это был очень известный человек. Слава и легенды о его боевых подвигах
передавалась в училище из поколения в поколение. Теперь же он производил
впечатление очень нездорового, старого и совсем не военного человека. Он
заходил иногда на занятия, присаживался на скамью у входа и внимательно
слушал, вглядываясь подслеповато в нас, курсантов. Я даже представить не
мог, что он не только всех нас знает по-фамильно, но и помнит, кто из
какой семьи, у кого какое материальное положение и кто какой образ жизни
вел до поступления в училище. Так вот, начальник вызвал меня после
распределения и сказал, примерно, следующее:

– Вы, Светлов, хорошо, очень хорошо зарекомендовали себя за время
обучения. Но предыдущая ваша история... эта глупенькая, честно говоря,
связь с революционерами... Я не случайно дал вам именно это назначение.
Для вас это серьезное и, наверняка, тяжелое испытание. Но, поверьте мне,
это то, что вам сейчас необходимо. Вы это испытание выдержите
обязательно. И потом вам будет от чего собою гордиться. И не бойтесь вы
так, Светлов! Вы же заметно боитесь! Служите во славу Отечества и
царя-батюшки! И, храни вас Господь!

Генерал пожал мне руку. В глазах у меня защипало от этих немногих, но
искренних и прочувствованных слов. Я почти перестал страшиться настоящей
службы и настоящей войны!

В середине июля я прибыл в свое место назначения... Ситуация совершенно
не соответствовала тому, что я себе нафантазировал... На мое появление,
практически, не обратили внимания. Старший офицер, под чье распоряжение
я подпадал, походя, пожал мне руку, сухо поинтересовался, какое именно я
окончил училище, потом показал мне мою палатку и пообещал к вечеру
“выдать” денщика.

На следующий же день после моего прибытия в часть на нашем участке
началось плановое наступление. Я не могу описать своих впечатлений! Я не
понимал ничего! Все происходящее принципиально отличалось от того, к
чему нас в училище готовили! Сплошной хаос! Был бой, а я даже не понял,
что мы в нем победили. После боя солдатам, почти ночью, раздавали
горячую еду и водку. Возбужденные офицеры обсуждали какие-то детали
событий. А я неприкаянно ходил от одной группы офицеров к другой и
чувствовал себя абсолютно ненужным. Правда, потом в штабе за ужином все
взрослые офицеры искренне поздравляли меня с боевым крещением...

hI

можно ли мне доверить полуроту. Подполковник представил меня солдатам,
сказав, что я – их командир, и, они обязаны меня слушаться. Далее в
течение трех дней я старался запомнить солдат из свой полуроты, пытался
проводить с ними какие-то занятия в плане “поднятия боевого духа”, как
наставляли в училище. Солдаты в моей полуроте были замечательные. Много
было совсем уже взрослых людей, старше меня. Все они старались,
по-моему, скрывать снисходительное отношение к “мальчику-курсанту”. А на
пятый день моего пребывания на боевых позициях опять началось плановое
наступление... Этот бой я тоже плохо помню — было страшно. Было
непонятно и, казалось, – неорганизованно. К вечеру после боя мимо меня
понесли носилки с моим командиром подполковником Петровым, который
знаком руки движение носилок остановил, и, зажимая другой рукой кровящий
живот, сказал:

– Ну, что, мальчик, принимай командование... Пока старшего офицера не
пришлют – ты за них отвечаешь. День-два – опять наступление, не успеют
прислать... И не бойтесь вы так, Светлов! Ну же! Служите во славу
Отечества и царя-батюшки! И, храни вас Господь! Поберегите мальчика
этого, Егорушку с левого фланга. Горяч в бою больно. Страху не чует.

Потом хоронили убитых. Я думал, что ни за что не усну в эту ночь!
Уснул. И проспал даже общий подъем. Я вышел к своему подразделению,
когда солдаты уже позавтракали и занимались какими-то бытовыми своими
делами. Одевался я сам, мне было неудобно принимать помощь пожилого
денщика Никиты. Он не особо и навязывался. Прежде, чем выйти из палатки,
я подготовил целую речь. Я хотел дать понять своим подчиненным, что не
ставлю себя выше них, что надеюсь на то, что мои знания и их умения
дадут положительный результат в предстоящем бою. Итак, я вышел к строю.
И – онемел. Передо мной стояло более сотни человек. Вот – с левого
фланга стоит Митрич. Это солдат уже в возрасте, вольноопределяющийся: в
солдаты пошел добровольно после того, как одним ударом “молоньи” убило у
него жену и дочку. Рядом с Митричем – Егорушка, совсем молодой
мальчонка. Его забрали “по обмену” от купца. Егорушке восемнадцать, а
выглядит лет на пятнадцать, хоть и высок ростом. Ярко-зеленые глаза,
обрамленные светлыми пушистыми ресницами и сверху и снизу. Как у моей
“невесты” Люсии. Только волосы, коротко стриженные, жесткие,
светло-льняные. Дальше, после Егорушки – высоченный солдат Тихонов.
Жесткий, строгий с тяжелым взглядом. А через несколько человек стоит
Человек-Луна. Это как бы кличка. Луна – какой-то восточной нации. Лицо у
него круглое, глаза очень большие, но совсем узкие. Наверное, он
по-восточному красив. По-русски понимает, но почти не говорит. По
вечерам, после захода солнца Человек-Луна достает плетеный из соломы
цветной коврик, встает на него коленями и что-то заунывно подолгу поет.

Многих из этих своих солдат я уже знал. Но!!!

Вчера после боя, после неудавшегося нашего наступления, после того как
мимо меня пронесли на носиках моего командира, мы хоронили павших.
Солдаты ходили по бесконечному изуродованному лугу, на котором
происходило сражение, и собирали убитых. Немцы тоже там ходили и
собирали своих убитых. У обочины дороги выкопали здоровенный ров. Два с
половиной метра в ширину и метров пятнадцать в длину. Убитых сносили и
клали вдоль рва, ждали пока приедут священник и писарь с соседнего
участка. Я запомнил ужасный момент: один солдат притащил три оторванных
ноги и руку, а другой, рыжий, тощий и неприятный стал говорить, что это,
мол, не наши ноги, а с другой, наверное, роты. Положили в конце концов,
в общую могилу. Так вот, среди разложенных вдоль рва убитых лежал Митрич
с развороченным животом, лежал там и Егорушка с аккуратной дыркой в
голове. Солдату Тихонову голову и лицо замотали тряпкой какой-то –
полголовы, говорили, снарядом снесло. И Человек-Луна тоже лежал там
около рва. Еще братья-близнецы Пономаренки лежали там: обоим попало в
сердце, наверное, не мучились. И другие... Священник что-то такое
говорил, что все убиенные прямо с поля брани попадут в царствие Божие, и
что, если кто из них грешен был, то все им уж простилось... Мне аж
завидно стало... Голова у меня кружилась, сильно кровью пахло, и
почему-то, человеческими отправлениями. Писарь штабной какой-то
специальной несмываемой краской все их имена перечислил на металлической
табличке, которую прикопали на деревянном кресте в центре длинного
холма.

Но теперь все они стояли передо мною в строю! И Егорушка, которого
подполковник наказывал беречь, не зная, что мальчик уже убит; и Митрич,
мечтавший после смерти встретиться с женой и дочкой; и Человек-Луна,
уверенный в том, что после смерти он попадет в свой восточный рай; и
молчаливый солдат Тихонов, неизвестно во что веривший и о чем мечтавший;
и еще какие-то солдаты, которых я вчера видел всех – мертвыми вдоль
могильного рва.

Слова подготовленной речи замерзли у меня в горле. Я, стараясь не
выдавать паники своей, сипло сказал, что все могут заниматься своими
делами, и, почти бегом, направился к роще, которая отделяла наш лагерь
от пшеничного поля. Я дошел до рощи, не выдержал, побежал.

... Видимо, я споткнулся об какой-то корень и сильно ударился головой.
Когда я пришел в себя, видение на построении показалось мне страшным
сном, я совсем уже не был уверен, что видел там в строю убитых солдат. Я
дошел до поля и сел на земляной вал. Не знаю, сколько я так сидел.
Очнулся я оттого, что мне на плечо положили руку. Реакция у меня была
следующая: я завизжал, как заяц в капкане и отпрыгнул метра на два в
сторону. Около вала стоял подполковник Рамазанский, командир седьмой
роты. Его лагерь был довольно далеко от нашего. Подполковник делал
успокаивающие жесты руками и быстро-быстро говорил:

– Светлов, вы успокойтесь, ничего, вы не волнуйтесь так, это я –
подполковник Рамазанский, командир седьмой роты. Успокойтесь, Светлов! Я
– абсолютно живой! Вы, Светлов, оботрите лицо, возьмите платок, у вас
кровь вон на лбу и на щеке.

Я не сразу смог ответить. Потому, что пытался припомнить, убило в
седьмой роте командира подполковника Рамазанского или нет. Вроде бы –
нет. И ответил-то я как-то нечленораздельно. Что-то, вроде: “Я ничего, я
так просто задумался”. Не мог же я ему сказать, что вижу в строю убитых
вчера солдат и от этого мне жутко страшно и поэтому я бегаю по лесу и
ору, как раненный заяц! Подполковник присел на вал и опустил лицо в
ладони. Некоторое время мы оба молчали. Потом Рамазанский поднял голову,
внимательно посмотрел на меня и спросил:

– Сколько у вас их? Все?

Я, разумеется, сразу понял, о чем он спрашивает и даже не удивился:

– Я не знаю... По списку было тридцать восемь убитых и восемнадцать в
госпиталь отправили раненными. Трое – тяжко, в живот. Я в лицо еще не
всех знаю, недавно я здесь.

– У меня сорок три. Тяжело раненные – тоже здесь. У Шаповаленко –
больше. Светлов, вы Шаповаленко знаете? Наверное, не успели
познакомиться. Ну, да он и не общителен. В штабе его не жалуют. А
солдаты – души не чают. Он никогда солдат не бьет, по крайней мере, по
лицу – точно никогда! – Рамазанский говорил быстро, как говорят с
детьми, когда хотят их отвлечь от чего-то. – Шаповаленко даже старых
солдат на “вы” называет. Это, уж, по-моему, лишнее. Он вчера со своими
последним отступал, вот и потерял больше всех. Двоих раненных сам тащил,
не дожидаясь братьев этих милосердных.

Я успокоился, на меня напало какое-то отупение, а Рамазанский
продолжал:

– Вы, Светлов, знаете, не бойтесь их. Они все же – наши. Вы говорили с
ними, Светлов? Нет? Поговорите. Я тоже еще не говорил. Но сейчас пойду.
Вы, Светлов, успокойтесь, идите в часть, подойдите к кому-нибудь из них,
с кем успели уже до ЭТОГО познакомиться и поговорите, поговорите, право.
Ну, спросите о чем-нибудь. Может, они сами расскажут, как это
произошло... Вы же с кем-то из солдат успели пообщаться?

Нельзя сказать, что подполковник меня абсолютно успокоил, но радовало
уже то, что я явно не сошел с ума. Мы вместе вышли из рощи. Рамазанский
направился к своему расположению, а я медленно пошел к своей части.

В лагере был необычайный покой. Солдаты чинили обмундирование и тихо
хором пели какую-то малороссскую песню. Несколько человек спустились к
речке стираться. Около Митрича собралось в очереди человек семь, Митрич
чинил подметки на сапогах. Я поискал Егорушку. Мальчик лежал на
солнцепеке и листал книгу. Читать он, насколько я помню, не умеет.
Значит, картинки смотрит. Книга какая-то, вроде, церковная, где только
взял. Строгий солдат Тихонов с абсолютно целой головой сидел под
тенистым деревом и вязал на четырех спицах чулок. Мне нужно было подойти
к кому-то из ТЕХ и поговорить. Подспудно я чувствовал, что подойти смогу
только к Митричу. Но вокруг него был народ. И это были те солдаты,
которые вчера Митрича хоронили... Я сел неподалеку и стал ждать, когда
объявят обед. Протрубили обед. Кошевой, который привез кухню, тоже,
между прочим, был вчера убит. И конь его старый и хромой — тоже.
Кошевой, когда помирал, все просил помочь коню подняться...

Солдаты кинулись разбирать миски и ложки, а я кинулся к Митричу. Митрич
за миской не потянулся, как латал сапог, так и не оторвался. Солдаты,
его окружавшие, отбежали к походной кухне, а я подошел и сел рядом.
Пожилой солдат посматривал на меня, он, явно понимал, почему я подошел к
нему. Я собрался с духом и каким-то смешным блеющим голосом обратился к
нему:

– Иван Дмитрич, я вот хочу спросить...

А потом меня, прямо-таки раскрепостило и понесло:

– Иван Дмитрич, тебя же ведь убило! Вчера. Как же это ты, Иван Дмитрич,
теперь здесь? Ведь так же не может быть! Не может такого быть! Я уж
утром перед строем думал, что с ума сошел! А у подполковника
Рамазанского – тоже. И это я со страху в лес убежал...

Митрич оторвался от своего рукоделия:

– А как же, – убило, да. Да так хорошо, быстро так, даже боли не успел
прочувствовать. Да и за Егорушку вы не беспокойтесь, тоже быстро. А что
мы здесь-то? Так ведь наступление, да. Резерв не успеют вам прислать.
Вот мы и порешили пока возвернуться, да.

Сказать, что я опешил – ничего не сказать. Но, почему-то, я стал
абсолютно спокоен. И совершенно спокойно стал расспрашивать Митрича:

– Иван Дмитрич, а как, вообще это? Что же вы ТАМ делали? Где вы все
были?

Митрич отвечал охотно, многословно и складно, как сказку рассказывал.
Смотрел на меня ласково:

– А мы, как в себя пришли, там, на высотке и сидели, да. Ну, что
делали? Как-то сразу мы поняли, что произошло с нами... Сперва чай пили.
У Тихонова чай нашелся. А котелка-то ни у кого не было – в каске воду
скипятили. Братья эти, близнецы Пономаренки, пошли, думали рыбы
наловить, у них и крючки были, а вместо лески с коня убитого, но тож
уже, как бы живого, волосьев надергали, сплели. Да только не поймали они
ничего...

– А кошевой ТАМ с вами был?

– И кошевой был. А что, он тоже служивый человек. И конь его, хромый
был. Кошевой его к речке водил скупывать. У него и щетка была припасена,
и скребок специальный. “Пойду, говорит, скупну коня, а то все не
успевал.” Я с ним ходил глядеть. Он коня по брюхо в воду завел, щеткой
трет, тот покачивается и аж глаза прикрывает от удовольствия. – Митрич и
сам прикрыл глаза от приятного воспоминания.

– А потом, сидим, смотрим, из-за горушки немцы двое идут, тряпицей
светленькой машут, кричат что-то. Ну, они подошли, спрашивают, нет ли у
нас покурить. (А кричали-то они, чтоб мы не стреляли, да мы и не думали
стрелять.) Мы кисеты-то достали, кисеты отдавать жалко, но у Тихонова
платок чистый нашелся, мы в него понемногу все табаку отсыпали. Потом
Тихонов спросил, много ли их там. Они говорят, что столько же, примерно,
как и нас. Тихонов тогда подумал и еще маленько табаку насыпал. И все
тоже помаленьку досыпали, хоть и жалко было. Перед смертью-то никто
покурить не успел. Немцы уж так благодарили! И пообещали еще прийти,
говорят, печенье галетное принесут и молоко в консервах. Пришли потом,
правда, как обещали, все принесли. Другой раз они втроем приходили,
мальчонка с ними был, ну, как наш Егорушка, только тощий больно. А потом
Егорушка и братья Пономаренки к ним ходили вечером из любопытства. Да,
сказали, ничего любопытного, так же сидят, не знают, чем заняться. Тож,
рыбу ловить пробуют. Чаю мы им дали и подсказали, какую травку в чай
можно добавлять. А, что интересно, вечером, после заката этот шайтан
нерусский, достал, как ни в чем не бывало свой коврик и затянул свои
песни! Ну мы тоже помолились…

– Митрич! А ты, что, немецкий язык знаешь?

– Да откуда бы мне немецкий знать... А, я понял, об чем вопрос: как мы
их говор разбирали? Вот, не знаю, как. Видимо, ТАМ все на одном языке
говорят.

– А вот еще скажи, Иван Дмитрич... Неловко, правда, спрашивать...
Другие-то солдаты, ну, которые по-настоящему живые, они-то как относятся
к вашему возвращению?

– А как относятся? Хорошо относятся, да. Им же подмога в битве будет,
плохо ли.

Вот я, опять же, сапоги починяю… Да мы еще меж собой думаем: чай, по
второму разу нас нельзя убить. Тоже расспрашивали, что мы ТАМ и как. Про
немцев спрашивали. А немцы, что?, такие же, как и мы. Воевать тоже не
больно хотят. Дома у них тоже жинки и детки. Домой хотят, да. У тех, что
к нам приходили, фотографические портреты были. Они нам показывали. Один
очень убивался, аж заплакал, про дочек рассказывал, жена у него
красавица. А мне-то уж не по кому убиваться. Наоборот, радуюсь, да...

Тут у меня возник еще один вопрос:

– А как вы, Иван Дмитрич, обратно-то, ТУДА попадете?

– А этого нам знать пока не дано. Но, уж точно, здесь не оставят. Хоть,
пожалуй, кроме меня, другие бы и остались. Им пожить еще хочется.
Особенно молодым. Егорушку сильно жаль... Он тоже, я видал, всплакнул.
Мамку ему больно жаль и сестер-братьев, один у него брат калечный...
Егорушка Тихонова просил письмо написать к своим. Тихонов грамотный,
писать умеет, но отказался, строго так говорит: “Не дури, Егор! Что ты
им написать хочешь? Что вот, дескать, меня убили и пишу я с того света.
Только малость пока на этом задержался довоевать! Это ж дикость какая!
Что надо, в похоронке командир напишет. Что, мол, ты – герой и послужил,
как следует во славу Отечества и царя-батюшки. Ну, еще обычно пишут, что
родные твои должны тобою гордиться. У них там текст по штандарту”. Во!
При жизни-то, Тихонов больше пяти слов зараз и не говорил. Вот тогда
Егорушка и заплакал. Пономаренки все ж вдвоем, им не так тоскливо. А я
думаю, не только у мальчонки мысль была последнюю весточку передать.
Только ведь неизвестно – вдруг, не положено, или никак нельзя передать.

Митрич совершенно не удивлялся происшедшему. Да и остальные тоже.
Похоже, это только меня шокировало. А, может, и раньше такое случалось?
Кстати, тяжко раненные, которые – в живот, – не вернулись, и
подполковник Петров, тоже. Митрич сказал, значит, выжили.

Мне с ними завтра в наступление идти. И с живыми и с мертвыми...

Вечером в штабе батальона собрались и старшие и младшие офицеры. Во
всех частях были “возвращенцы”. Сначала полковник Радов объяснял ротным
расположение и задачи, на карте показывал предположительное расположение
и количество немцев по данным разведки. Потом полковник буднично
опросил, у кого сколько “возвращенцев” и стоят ли они на довольствии. В
кавалерии сказали, что и лошади все вернулись, только в руки не больно
даются. В общем, роты получились почти процентов на 80 укомплектованы.
Не хватало, правда, орудий, много повредило в предыдущем бою. Мертвое
оружие не восстанавливалось.

После сбора в штабе, подполковник Рамазанский вызвался меня немного
проводить. Успокоить, поддержать хотел, как старший товарищ. От того,
чтобы он меня провожал, я вежливо отказался – не красна девица.
Предложил поговорить около штабной палатки, а там разойтись. Рамазанский
был как-то возбужден. Достал флягу с водкой и два серебряных стаканчика,
предложил выпить. Я согласился, но было ощущение, что пью я, вроде бы
как со страху. Рамазанский стал расспрашивать меня, как я поговорил со
своими солдатами. Потом про своих рассказал. Его первые к немцам пошли.
Скучно, говорят, стало. Их тоже немцы молоком консервным угощали и
печеньями. У тех немцев фотографический аппарат был – попробовали
фотографироваться, но ничего на пластинах не получилось. Наверное,
потому, что все – мертвые. А еще его солдаты перед закатом солнца ангела
видели, и вроде, как он их крылом погладил. Лошади у них тоже все
вернулись. Рамазанский радовался – говорит, как живые. Особенно
радовался на коня какого-то Орлика. Говорил, что, так же как и при жизни
подходит, за плечо губами трогает и фырчит. А видно было, что
подполковник не в себе. Думаю, ему тоже страшно было. А, может, просто
выпил лишнего. Он уже и в штабе подшофе был.



Утром по всем позициям поехал вестовой, напоминал, кому во сколько
выступать. Выступил я вовремя. Шли стройно, солдаты песню затянули.
Подошли к траншеям, заранее обустроенным, орудия установили. Должны были
дождаться, когда четвертая в атаку пойдет... Из-за холмика небольшого
вышли немцы. Белый флаг у них. Наши поднялись. И у них тоже откуда-то
белый флаг. На том наступление и закончилось. Те, что убиты раньше были,
вместе с немцами и ушли в сторону той высотки, за которую предыдущий бой
был. Видел, Егорушка наш с тем пацанчиком немецким шел. Вообще, на этом
и война моя практически закончилась. На фронтах началось братание. Потом
из частей начались массовые побеги. А к зиме и вовсе все непонятно
стало. Царя свергли, какое-то Временное правительство установилось.
Офицеры, кто постарше званием подались за границу: присягали царю, а
царя больше нет...

  • Автор: Arhelon, опубликовано 14 сентября 2011

Комментарии