Добавить

Время Желаний

С Е Р Г Е Й М О Г И Л Е В Ц Е В

В Р Е М Я Ж Е Л А Н И Й

рассказ

В это утро он понял, что у него почти не осталось желаний. Вернее, они остались, но были такие простые, словно желания узника, приговоренного к казни, и перед смертью получающего свою последнюю затяжку сигаретного дыма и последний глоток коньяка. Как странно, подумал он, я, очевидно, тоже приговорен к казни, и эти мои желания, такие простые и незамысловатые, как раз копируют желания обреченного узника. В этом, очевидно, заключен очень большой смысл и очень большой подтекст, но у меня нет охоты докапываться до него, если они действительно приговорили меня, то будут действовать без сожаления, без малейшей жалости и раздумий, и лучше принять эту их игру, и осуществить эти свои последние желания, которых осталось совсем немного, и которые они тебе предлагают. Надо играть по их правилам, от их последнего выстрела, от их последней пули все равно не уйти, они все равно сильнее тебя, и, может быть, на том свете ты будешь как раз сожалеть, что не сделал этой последней затяжки сигаретой и не подержал во рту этот последний глоток коньяку, который они предлагают всем своим жертвам. Пить, так пить, гулять, так гулять, а потом хоть в омут, тем более, что уже все решено, и никакого шанса тебе они не оставили. Впрочем, что значит пить, так пить, и гулять, так гулять? Тебе уже вовсе не хочется надираться, как свинья, что ты делал с завидным упорством долгие годы, и гулять, чему ты тоже посвятил немало славных страниц своего прошлого. Выполни просто их условия, и прими в себя их желания, как девушка принимает в себя такое чужеродное на первый взгляд тело, которому она всячески и любыми способами противится, оказывающееся потом таким сладостным и прекрасным, что жить без него она больше не может. Возможно, эти твои последние желания, такие неприхотливые и незатейливые, окажутся на поверку небесной амброзией, освежившей и утолившей твое уставшее небо, и ты на том свете будешь с благодарностью вспоминать о своих палачах, сделавших тебе такой баснословный подарок. Он внутренне рассмеялся, и решил не противиться ничему, тем более, что ничего изменить было нельзя, и он, очевидно, действительно подошел к последней черте, миновать которую было уже невозможно.
«Интересно, как они меня убьют? – думал он. – Применять ли какой-то отравляющий газ, подсыпят яд в мой утренний чай, или элементарно и банально застрелят, как делают вообще большинство этих подонков, которые на большее попросту не годятся?» Он опять внутренне рассмеялся, чувствуя свое моральное превосходство над ними, и решил немного пройтись по городу, благо, что весна, кажется, уже вступила в свои права, и желания, хоть и крохотные, начинали понемногу проситься наружу. Он не курил уже долгие годы, но сейчас решил, что не стоит себя больше сдерживать, и, купив в киоске пачку сигарет, с жадностью закурил, ощущая полузабытый вкус дыма, и с удивлением оглядываясь на прохожих, которые не обращали на него никакого внимания. Очевидно, подумал он, это слишком банальное дело – курить посреди улицы, – этим занимаются тысячи людей помимо тебя, и еще один человек, держащий во рту сигарету, ничего не убавляет и ничего не прибавляет к их дымящей компании. Он шел по улицам весеннего города, где по бокам тротуаров, придавленная засохшей грязью, еще торчала старая, пожелтевшая за зиму трава, и удивлялся тому, что очень многое забыл здесь. Вероятно, я слишком долго был в заключении, подумал он, они слишком долго держали меня в одиночестве, не давая выйти наружу, моя одиночная камера была слишком крепка и сторожа были слишком бдительные, чтобы я мог вот так запросто выйти наружу. Он шел вперед, докуривая до конца свою первую за долгие годы сигарету, подмечая, что люди, проходящие мимо, одеты бедно, и смотрят в сторону, или себе под ноги, а вовсе не вперед, в лица идущих навстречу. Очевидно, еще раз подумал он, зима в этом году была затяжной, и люди еще не оправились от нее, еще не стряхнули с себя груз всех проблем, и поэтому не хотят делиться этим проблемами с другими, глядя им в глаза. Он посчитал, что такое объяснение правильное, и зашел в универмаг, в котором не был уже долгие годы. Сразу же у входа стояли лотки с книгами, и он подумал, что не пойдет дальше, пока не купит какую-нибудь книгу, потому что у себя, в своей одиночной камере, сидя под присмотром бдительных сторожей, он всегда мечтал о том, что зайдет в какой-нибудь магазин, и купит себе книгу. Все равно, какую, главное, чтобы это была книга, настоящая книга, которую можно было бы держать в руках, ощущая ее тяжесть, а также запах, сводящий с ума запах свежеотпечатанной книги, даже если она и лежат на прилавке очень давно. Он еще в камере у себя решил, что все равно, даже если книга не новая, будет считать, что она отпечатана только что, и он будет вдыхать непередаваемый аромат типографского клея и краски, лучше которого, кажется, нет ничего на свете. Только лишь вдыхать, прижимая книгу к лицу, а вовсе не читать, и даже не листать, – все это будет потом, если он опять вернется в камеру, и ему позволять пожить еще какое-то время, а если не позволят, если убьют сегодня, где-нибудь посреди улицы, или на берегу моря, то с него будет достаточно и одного запаха. После длительного одиночного заключения не следует претендовать слишком на многое. Он сразу же увидел на прилавке томик Набокова, решив купить именно его, и, засунув руку в карман, сначала испугался, что у него нет денег, но потом вытащил довольно приличную сумму, сообразив, что они специально снабдили его деньгами, возможно даже с запасом, понимая, что у него могут быть предсмертные желания. Они предусмотрительны, подумал он, они чертовски, они просто-таки дьявольски предусмотрительны! Интересно, на сколько желаний они оставили мне денег? Думаю, что на десять, это выглядит внешне благородно, как шикарный подарок, тем более, что они слишком долго держали меня в заключении и слишком больно пытали меня, и теперь, по всем законам логики, должны сделать мне царский подарок, положив в карман деньги на десять желаний. Тем более, что они прекрасно осведомлены о том, что у узника, ослабленного десятилетним пленением, не должно быть слишком невероятных желаний. Что-нибудь скромное и непритязательное, вроде затяжки сигаретой, глотка кофе в харчевне, томика Набокова, и тому подобной ерунды, доступной ежедневно каждому человеку. По одному желанию за каждый год тюрьмы. Это не дорого, и они вполне могут позволить это себе, наблюдая, очевидно, со злорадством со стороны, как я вытаскиваю из кармана их грязные деньги, и, тратя их, приближаю тем самым миг своей казни. Пачка сигарет и томик Набокова – это уже два желания, осталось восемь, и если растянуть их подольше, то, возможно, я смогу дотянуть до конца дня. Дотягивать до конца дня, смакуя одно за одним свои последние в жизни желания, – как это, очевидно, романтично выглядит со стороны, как театрально, и даже кинематографически, прямо хоть снимай об этом душераздирающий фильм! Он расплатился за томик Набокова с продавцом, и, прижимая его к себе, словно новорожденное дитя, перешел через площадь, и мимо рынка стал спускаться вниз по направлению к морю. Странно, подумал он, за десять лет заключения я здесь ничего не забыл, да и город почти совершенно не изменился, хотя машин, пожалуй, стало немного больше, и люди перестали смотреть тебе в глаза, скрывая, очевидно, какую-то тайну, или ощущая груз коллективной ответственности, возможно даже вины, которая придавила их вниз, к этой очнувшейся от зимней спячки серой земле, с вдавленными в нее окурками, пробками, обертками от мороженого и конфет, битыми стеклами, и прочим общим человеческим непотребством, которое можно с одинаковым успехом как опоэтизировать, так и ненавидеть. Общий грех, делающий людей вялыми и сонными, и не позволяющий им поднять глаза вверх, – как же это, очевидно, должно быть омерзительно и противно, и лучше, кажется, десять лет просидеть в одиночной камере, чем нести вместе с ними груз общей ответственности.
Он прошел мимо рынка, и, не заходя в него, стал спускаться по мощеному булыжником переулку вниз, к одной из улиц, ведущей к морю. Из открытых дверей кафе потянуло давно забытым, непередаваемы ароматом, и он сразу же понял, что это и есть его третье желание – выпить чашечку кофе, которого он не пил уже долгие годы, с тех пор, как бросил курить. Он сидел на открытой террасе кафе, прихлебывая горячий черный напиток, и листая томик Набокова, оказавшимся собранием стихов и рассказов. Можно было бы что-нибудь прочитать, но смысл игры состоял не в этом, а в том, чтобы непрерывно продвигаться вперед, успев сделать все, что ему предлагают, в том числе, очевидно, и последний глоток воздуха, который и будет его последним желанием. Он с сожалением захлопнул книгу, выцедил из чашки последние капли кофе, и отправился дальше, ощущая ноздрями близкое присутствие моря, запах которого нельзя было спутать ни с чем. Как приятно ходить просто так, без охраны, думал он, хотя, конечно, они и наблюдают за мной изо всех подворотен, но все равно, как приятно ходить одному, без охраны, повторяя свои прогулки по этому городу много лет назад, когда он еще был свободен, и это неторопливое и размеренное движение вперед есть, несомненно, еще одно его желание, которое ему позволили осуществить. Четвертое, и он бесконечно благодарен тому тюремщику, который внес его в официальный список, обязательно, конечно же, одобренный начальством, которое расписалось на нем и поставило большую печать с гербом и фиолетовыми буквами по круглому ободку. Интересно представить себе этих тюремных бюрократов, которые утверждали список его желаний, подумал он. Интересно представить их в кругу семьи, эдаких милых и пушистых отцов семейств, которые предпочитают не говорить о том, что происходит в тюрьме, и какие ужасы там творятся. Интересно, спрашивают ли иногда их жены, допустим ночью, в постели, о каких-нибудь тюремных правилах и порядках, просят ли они разрешения присутствовать на допросах и казнях, фотографируются ли они на память на фоне повешенных или четвертованных узников, или, не выдерживая вида крови, предпочитают не вмешиваться в кровавое дело своих мужей, и во времена экзекуций и казней отправляются, к примеру, на овощной рынок, или на рыбный, чтобы поругаться и побазарить с какой-нибудь рыбной торговкой, такой же торгашкой, как и они сами, обсчитавшей их на стертый несчастный пятак? Сожительство палача и базарной торговки, – вот что такое повседневная жизнь тюремщика. Он решил больше не думать об этом, и пошел вниз по улице, которая должна была привести его к морю. Здесь когда-то давно, в детстве, он шагал на демонстрациях внутри стройных колонн под бравурную революционную музыку, держа в руках древко транспаранта или алого флага, – потом, когда демонстрация заканчивалась, эти флаги сваливались в школе в одну огромную кучу, и все с чувством огромного облегчения расходились кто куда, одни на встречу ос своими родственниками, чтобы погулять по праздничному городу, другие, если это был первомай, в компании мальчишек отправлялись на берег моря для того, чтобы первый раз в году искупаться, здесь когда-то давно, когда он еще питал множество смешных иллюзий по поводу своей дальнейшей жизни, он не один раз участвовал в демонстрациях, память о которых сохранили тротуары и растущие вдоль них деревья. Вот эти ступени ведут на гранитную трибуну: здесь стоял директор школы и немногие учителя, которые не участвовали в общем шествии, и в микрофон выкрикивали революционные возгласы, на которые бесконечная колонна людей отвечала единым протяжным гулом, срывающим с вершин высоких тополей стаи черных ворон, долго потом с карканьем кружащих в бездонном прозрачном небе. Тополей этих давно уже нет, их спилили, опасаясь, что они упадут, и кого-нибудь покалечат, или даже убьют, а небо осталось все тем же: голубым, бездонным, и безразличным к тому, что происходит внизу. Небо одинаково безразлично к тому, кто смотрит на него через тюремную решетку, или из рядов сплоченной лозунгами демонстрации, подумал он, и вышел, наконец, к арке, стоящей у самого моря. На этой арке в разные времена, в зависимости от конъюнктуры, были выбиты разные надписи, вроде того, что все граждане имеют право на отдых, все любят вождя, мудрее которого нет никого в мире, все люди равны перед законом и Богом, все имеют право на булку с маслом, на счастливое детство, на труд, процветание и достойную смерть, и где говорилось о независимости отдельного свободного государства, которое, разумеется, самое справедливое и самое гуманное в мире, а также многое другое. За последние десятилетия таких надписей на арке сменилось множество, и сейчас там тоже было написано что-то подобное, но он не стал тратить время, которого у него было не так уж и много, на чтение бессмысленных и тщеславных надписей, и решил постоять у моря, ощутив всей грудью его просторы и мощь, его подлинную свободу, и, зарядившись от него этой свободой, осуществить еще одно свое желание. Пятое. Для которого не нужны их грязные деньги.
«Боже мой,- думал он, смотря на белые гребни волн, уходящие до самого горизонта, и на виднеющиеся вдали силуэты больших кораблей, полуразмытых дымкой тумана. – Боже мой, неужели это желание пятое по счету, и мне осталось всего лишь столько же, а дальше наступит конец, и вновь желать будет кто-то другой, – тот, для кого они вновь утвердят нужный список, скрепленный подписью и большой круглой печатью?! Боже мой, Господи, они ведь берут на себя Твои функции, ведь это только лишь Ты можешь позволять что-либо людям, одаривая их то этим прекрасным миром без войн, насилия и тюрем, то позволяя убивать друг друга в войнах и дышать исподтишка через ржавые тюремные прутья свежим и вольным воздухом! Неужели Тебе не завидно, не обидно и не мерзостно смотреть на это явное воровство Твоих священных прав и обязанностей, и Ты не возмутишься, и не пожжешь их огнем с небес, в божественной ярости своей исправляя допущенную ошибку? Впрочем, я не сомневаюсь, что это именно Ты позволяешь мне сейчас дышать полной грудью, вдыхая запахи прели и йода, чище и слаще которых нет ничего в мире, и слушая непрерывные крики пикирующих вниз чаек. Спасибо Тебе, Господи, за этот маленький предсмертный подарок, и пошли, пожалуйста, к черту всех моих палачей и тюремщиков, которым там будет самое место!" От полноты чувств и свежести лежащего рядом моря у него навернулись на глаза слезы, и он, чтобы не расплакаться, и чтобы не дать повод для злорадства тем, кто за ним наблюдает, пошел дальше по набережной, твердя про себя: "Пять желаний, пять желаний, и спереди и сзади всего лишь пять желаний, словно пять чаек, летящих в разные стороны к одной той же неведомой цели!»
В конце набережной, у почтамта, он остановился, наблюдая за голубями, которых, как всегда, кормили хлебными крошками. Голуби ворковали, и брали крошки прямо из рук детей, и он испугался, что если они будут стрелять здесь, то могут случайно попасть в ребенка, но потом сообразил, что у него в запасе еще пять желаний, и они навряд-ли будут нарушать процедуру. Они будут играть в благородство, и позволят осуществить желания до конца, а уж потом выстрелят, если вообще будут стрелять. Они могут выбрать любой способ казни, у них богатый опыт, и не мне их в этом учить. Впрочем, я и не собираюсь их в чем-то учить, мне на них наплевать, я просто хочу насладиться этим последним весенним днем, потому что, по всем признаками, он будет последним в моей жизни. Хорошо бы еще раз закурить, и выпить еще одну чашку кофе, а лучше всего купить бутылку вина, и посидеть здесь же, на бетонных ступеньках, ведущих к морю, где он сидел не раз то с женщинами, когда они у него были, то с собакой, пока они не отравили ее, – целыми вечерами, зная, что они наблюдают за ним, и что скоро свободу эту у него отберут. Так оно и случилось впоследствии, после ареста, но об этом тоже лучше не думать. Лучше вспомнить, как когда-то давно, в детстве, когда он еще учился в начальных классах, на этом месте вечерами, по случаю праздников, устраивали грандиозные фейерверки. В городе жил отставной полковник-артиллерист, одноногий и глухой на одно ухо, который застрял здесь после войны, и вот он-то и убедил городское начальство устраивать эти самые фейерверки. Размах у него был поистине грандиозный, какой-то космический, невиданный и неслыханный для маленького провинциального городка, и на фейерверки эти даже приезжали посмотреть из области, а бывало, что и из столицы. Целую неделю специальные бригады пиротехников устанавливали деревянные леса, на которых должны были держаться и крутиться ракеты и огромные мельницы, и когда наступал заветный час, все это грандиозное сооружение, размером с поселение колонистов где-нибудь на Западе Америки, начинало со страшным грохотом взрываться, вращаться, крутиться, вздымая целые снопы искр, и взмывать в воздух на небывалую высоту, словно стремясь долететь до Луны. Отставному артиллеристу в этот момент, очевидно, казалось, что он вновь участвует в штурме Берлина, он бил в землю своей деревянной ногой, и страшно кричал: «Фойер! Фойер!», а по морщинистым щекам его текли крупные и скупые солдатские слезы. Артиллерийские фейерверки эти были, разумеется, самым запоминающимся событием, случившемся за год в сонном городке, приткнувшемся у берега теплого моря, и перекрывали собой даже радость от первомайских и ноябрьских демонстраций, так что воспоминание о них всколыхнуло в его душе нечто далекое и уже почти забытое, подняв к горлу плотный и теплый комок, от которого ему даже захотелось заплакать, словно тому старому артиллеристу из детства. Спокойно, говорил он себе, смотря на воркующих голубей, подбирающих хлебные крошки, рассыпанные вокруг, спокойно, это всего лишь желание, шестое по счету, которое они позволили тебе осуществить: вспомнить что-то из далекого детства. Спасибо и им, и детству, и давай-ка осуществим еще что-нибудь реальное, а не умозрительное, тем более, что, кажется, по закону ты имеешь право на телефонный звонок. Впрочем, рассмеялся он тут же, такое право имеешь не ты, а герои полицейских боевиков, которые крутят по ящику, и которые к твоей конкретной действительности никакого отношения не имеют. Но, может быть, тебе все же позволят один-единственный звонок, звонок далекой любимой, которая не слышала о тебе уже долгие годы, и навряд-ли даже знает, что ты был арестован. Любимые вообще имеют привычку не знать того, что нас арестовывают, а иногда даже и ставят к стенке, и они порой бывают очень удивлены, когда оказывается, что мы называем их своими любимыми. Хотя это вполне естественно, особенно для человека, находящегося за решеткой, – любить далекую женщину, и считать, что она тоже любит его.
Он подошел к телефонному автомату, понимая, что это безумие – наобум, без знания ее номера, который, разумеется, давно поменялся, – звонить из уличного таксофона женщине практически никуда, в неизвестность, на край света. Но, очевидно, они и это предусмотрели, и вычислили его седьмое желание с такой же точностью, как математики высчитывают приход очередной кометы.
- Алё, – раздалось у него в трубке, – алё, я слушаю, не молчите!
- Это я, – сказал он ей, потому что сразу понял, что это она.
- Я слышу, – сказала она после молчания. – Ты где?
- На том свете, – ответил он ей, – я сейчас на том свете!
- Ты жив, – спросила он после мгновенной паузы, – и ты молчал все эти годы, скрывая, что ты жив?
- Я не мог иначе, – ответил он, – так сложились мои обстоятельства.
- Что значит обстоятельства? – спросила она.
- Обстоятельства, – это то, что сильнее нас, – ответил он ей.
- Но ты жив? – повторила она опять. – Ты действительно жив?
- Нет, – ответил он, – это всего лишь иллюзия. Бывают, понимаешь, такие, иллюзии, когда кажется, что ты жив, а на самом деле давно уже умер.
- Так, значит, тебя нет, – ответила она с облегчением, – а то, знаешь, я просто перепугалась, услышав твой живой голос, и решила, что теперь опять придется все менять, собирать чемодан, и мчаться к тебе, как было уже тысячи раз, когда ты звал меня, и я мчалась к тебе через километры, аэропорты и вокзалы.
- Не надо никуда мчаться, – ответил он ей, – тем боле через километры, аэропорты и вокзалы. Меня нет, это всего лишь иллюзия, всего лишь сон, фата-моргана, явившаяся тебе посреди ясного дня.
- У нас сейчас ночь, – сказала она.
- Тем более, – ответил он ей, – значит, я действительно сон, приснившийся тебе невпопад, словно кошмар, который уходит так же внезапно, как и пришел.
- Но я теперь не смогу заснуть, – плаксиво возразила она, – я теперь буду думать о тебе до утра, и решать, разыгрываешь ли ты меня, говоря, что давно уже умер, или действительно жив, и мне надо что-то предпринимать.
- Не надо ничего предпринимать, – сказал он, – ведь прошло уже десять лет.
- Так много, – спросила она, – и ты уже никогда не вернешься ко мне, и никогда больше не позвонишь?
- Никогда, – ответил он ей, – с того света разрешается звонить всего один раз. Прощай, и постарайся заснуть, ведь до утра еще много времени.
- Хорошо, – сказала она, – я выпью снотворного, и постараюсь заснуть.
- Вот и чудно, – ответил он, – только смотри, не увлекайся снотворным, это не так безопасно, как многим кажется.
- Хорошо, – опять сказал голос в трубке, – я постараюсь не увлекаться.
В этот момент раздались гудки, и он понял, что его седьмое желание, самое заветное, возможно, из всех желаний, о котором он мечтал все эти десять лет, наконец-то осуществилось. Они очень добры, подумал он, и очень милосердны. Не стоит называть их палачами, они просто выполняют свою работу, в том числе когда пытают тебя, а в остальное время вполне симпатичные и приличные люди. Вполне возможно, что жены некоторых из них вместе с детьми кормят сейчас голубей на этом пятачке возле причала, и она навряд-ли будут стрелять в тебя здесь. Живи дальше, у тебя еще три желания, и не отвлекайся по пустякам, потому что в дальнейшем будет только молчание.
Он оглянулся вокруг. Интересно, кто из этих людей, заполняющих сейчас пространство вокруг тебя, окажется тем палачом, которому поручено нажать на курок? Наверняка для этих целей отбирают самых достойных. Самых проверенных, самых сознательных и подкованных, участвовавших уже не в одной экзекуции. Может быть вот этот солидный господин, явно не здешний, напряженно застывший возле воды, и держащий руки в карманах, словно на них вытутаирована какая-то гадость, и он не хочет показывать их людям? Нет, пожалуй, не он, слишком напряжен и хорошо одет, такого легко запомнить. А может быть этот пенсионер, одышливо хрипящий рядом с тобой, и смотрящий сквозь тебя слезящимися бесцветными глазами, в которых отражается столько войн и столько экзекуций, что можно дать форму любому из нынешних палачей? Такой нажмет на курок просто так, без всякой платы, единственно лишь в память о своем славном прошлом. Или эта старушка, Божий одуванчик, оббегавшая уже с утра весь город в поисках какой-нибудь вонючей и крайне дешевой косточки, и которая за горсть грязных монет убьет здесь кого угодно, в том числе и толстых мамаш вместе с их сопливыми сорванцами, кормящими рядом с тобой голубей? Или этот фотограф, приветливо улыбающийся тебе, и даже, кажется, делающий призывные знаки рукой, приглашающий сделать фото на память? Что толку гадать, кто это будет, это может быть каждый, кто сейчас окружает тебя на этом освещенным весенним солнцем клочке земли, заполненном голубями, детьми, мамашами, пенсионерами, стоящими возле своих лимузинов не то бандитами, не то солидными бизнесменами, фотографами, торговцами и бродягами. Как, в сущности, это страшно, когда палачом может быть кто угодно, включая розовощеких румяных детей, которые, повзрослев, станут начальниками тюрем, жандармами, экзекуторами и доносчиками, а если и не станут, то будут искренне голосовать за смертную казнь, и по возможности прилюдную и публичную, как в твоем частном случае. Быть может, они сейчас и собрались здесь, чтобы посмотреть на казнь очередного преступника, то есть тебя, которого им абсолютно не жалко, более того, – посмотреть на казнь, которую они сладострастно ждут, еле-еле сдерживая свое нетерпение, и только лишь для маскировки зевая и стыдливо отводя глаза в сторону? Казнь в присутствии сытых и хорошо одетых обывателей, на свежем воздухе, в погожий весенний денек, у моря, под звуки доносящейся веселой музыки, ввиду восточных торговцев, раздувающих свои мангалы и уже начинающих жарить на них шашлыки, с которых вниз на огонь и угли, уже стекают нетерпеливые капли свежего жира. Казнь, как развлечение, как способ взбодрить ленивые нервы, пресыщенные скучной жизнью в дремучей провинции, и не способные уже реагировать на обычные раздражители, вроде измены жены или мужа, мелкие кражи, крупные мошенничества, пожары, скоропостижные смерти, похороны, крестины и ежедневные поминки. Казнь, как сладкая конфета во рту, прожевав которую, можно идти дальше, переключив внимание на что-то другое. Казнь, как часть окружающего пейзажа.
Фотограф опять призывно машет рукой, приглашая сделать фото на память. Возможно, это ему поручили. Фотография преступника в окружении по-весеннему разряженных зрителей на фоне помоста, палача, и большого, хорошо отточенного топора. А почему бы, в конце-концов, и нет, если это часть ритуала? Часть необходимого протокола, разработанного до мельчайших подробностей?
- Добрый день, какое яркое солнце, вам черно-белую, или цветную?
- Я, знаете, больше привык к черно-белым, в них больше экспрессии, и они не так безразличны, как цветные, которые все похожи одна на другую.
- У вас консервативные вкусы!
- Я вообще консерватор, я, знаете-ли, и пишу исключительно гусиным пером, временами даже на манжетах, а то и на обоях, прямо на стенах, когда заканчивается обычная бумага. У меня все стены в квартире исписаны вдоль и поперек.
- Как интересно. Вы литератор?
- Да, и к тому же графоман, как все люди моей профессии. Я не могу не писать. Черное на белом, черный текст на белой бумаге, я к этому привык, и цветные пятна меня просто бесят!
- И все же я вам рекомендую цветное фото на фоне пристани и детишек в окружении голубей!
- Что, клиенты не соглашаются на черно-белое фото, им всем необходимо только цветное? – делаю я широкий жест в сторону напряженно застывшей толпы, слушающей наш разговор.
Он притворяется, будто не понимает вопрос.
- Простите, я не понимаю, о чем вы говорите?
- Ничего, ничего, это я так, на всякий случай, вы не обращайте на мои слова большого внимания. Но, знаете, в последний миг, после которого вокруг уже ничего не будет, – понимаете: н и ч е г о, ни солнца, ни цветущей земли, ни людей, а одни лишь обожженные и безразличные камни у моря, покрытого ядовитой пеной в ожидании Страшного Суда, – в этот последний миг, психологизм важнее всего. Он глубже передает драматизм ситуации. Как черно-белое кино, которое намного глубже цветного. Я, конечно, понимаю, что всем вокруг хочется именно цветной фотографии на фоне преступника и невинных детей, но все же снизойдите к просьбе приговоренного к казни!
- Понимаете, – наклоняет он ко мне свое лицо с маленькими, тщательно подбритыми усиками, и торопливо шепчет на ухо: – Понимаете, мне запрещено с вами разговаривать, потому что фотографу не положено разговаривать с приговоренным к расстрелу.
- А это будет расстрел?
- Да, – прерывисто шепчет он мне в ухо, – не повешение и не отравление, а также не удар тяжелым предметом по голове, и, между прочим, не утопление, что тоже достаточно неприятно, а именно расстрел, так намного гуманнее!
- Вы считаете?
- О да, вы ничего не почувствуете, уверяю вас, я снимал такие моменты множество раз, я, между прочим, тюремный фотограф, но мы теперь не практикуем казни во внутреннем дворе тюрьмы, и предпочитаем делать все на свежем воздухе, здесь, на набережной, в присутствии зрителей, которым, согласитесь со мной, необходимо взбодриться!
- Так это зрители?
- О да, зрители, и мамаши, и пенсионеры, и даже малые дети! Между прочим, те солидные господа рядом со своими лимузинами, тоже зрители, специально приехавшие издалека посмотреть на экзекуцию, и заплатившие за это немалые деньги. Городской бюджет, знаете-ли, постоянно требует денег, всякая там починка канализации, ремонт бани, подготовка школ к учебному году, и тому подобное, и казни на свежем воздухе оказываются в этом случае весьма кстати!
- Да, это серьезно, если в деле замешен бюджет целого города! Выходит, все эти зрители заранее заплатили, и без цветных фотографий уже обойтись не удастся?
- Ни в коем разе! Причем некоторые заказали по несколько штук, и с непременной подписью внизу, что это экзекуция, и что преступника зовут так то и так то, и он совершил такое-то преступление!
- Я не совершал никакого преступления!
- А это не важно, это совершенно не важно! Они потому вас и казнят, что вы совершенно безвинный, безвинных обычно казнят в первую очередь! Ведь не думаете же вы, что казнят тех, кто в чем-то серьезно замешен, о таком даже смешно и подумать!
- Но ведь это несправедливо!
- Напротив, это чрезвычайно справедливо! – фотограф уже говорит со мной, не понижая голоса и не оглядываясь по сторонам. – Ведь у людей появляется уверенность в себе, они сплачиваются при виде казни, они представляют уже единое целое, единый монолит, который в унисон дышит, в унисон рожает детей, и в унисон голосует на очередных муниципальных выборах. Показательные казни, причем казни таких отщепенцев, как вы, бросающих вызов провинциальным застою и скуке, чрезвычайно важны, они, можно сказать, являются двигателем прогресса, они перекладывают вину с местного общества на вас, который и уносит ее с собой в могилу. Сами, между прочим, виноваты, не надо было так долго здесь оставаться, описывая местные ослепительные красоты и высмеивая наши провинциальные нравы!
- Вот оно, что! Значит, без цветной фотографии обойтись не удастся?
- К сожалению, нет. Станьте, пожалуйста, так, лицом к солнцу, и еще немного повернитесь боком, и голову откиньте немного в сторону. Хорошо, хорошо, и минутку терпения, пока все не займут места рядом с вами! Чем ближе к вам, тем дороже, исключая, разумеется, отцов города, начальника тюрьмы с супругой и двумя малышами, а также прокурора и судьи, которые, собственно, вас и приговорили! А теперь улыбнитесь, и не дышите, пожалуйста, с пол-минуты!
Время стало упругим и сжатым. Последняя в жизни улыбка, как восьмое по счету желание. Последняя в жизни фотография в окружении твоих почитателей. Ты становишься знаменитым, и твое фото через сто лет будут с гордостью показывать, открывая старые семейные альбомы, и вытаскивая из них, словно фокусник из рукава, благообразных предков, снятых на фоне приговоренного к казни. Смотрите, детишки, на то, что было раньше! Так теперь уже не делается, но тогда, сто лет назад, были дикие нравы. Особенно здесь, в провинции, где, в сущности, ничего до сих пор не изменилось. Групповой портрет с почитателями и воркующими голубями. Желание номер девять. А что же десять? – Безусловно, последний глоток воздуха. Вот так, в последний раз, полной грудью, когда фотограф уже щелкнул своей фотокамерой, и одновременно с ним щелкнул курок палача. Как у них все синхронно, впрочем, у профессионалов и не могло быть иначе!
Весенний воздух пьянит и наполняет желанием жить.
Последний глоток разрывает легкие, как вода, хлынувшая в горло пассажиру «Титаника».
Пуля, сгустившись из неподвижного весеннего воздуха, остановилась на месте, раскачиваясь из стороны в сторону, большая и гладкая, похожая на желтую каплю меда, словно в замедленной киносъемке.
Десять желаний, целых десять желаний, которые весят не меньше, чем вся прожитая до этого жизнь!
Странно, почему ничего не кончается, и ты краем глаза видишь пулю, убившую вместо тебя белого неосторожного голубя, рискнувшего пролететь мимо твоей головы, а краем уха слышишь женские и детские крики, а также ропот обманувшейся в надеждах толпы? Толпы, которая заплатила, но не получила обещанного. Теперь они, очевидно, изведут в городе всех голубей, а когда какой-нибудь ребенок по ошибке помешает казни преступника, изведут следом за ним и всех местных детей. Для них наслаждение от казни превыше всего. Превыше морали, законов, и даже их собственной жизни. И не думай, что они оставят тебя в покое. Они подсушат порох, найдут нового палача, проверят прицел, и нажмут на курок еще один раз. Чтобы вновь промахнуться в самый последний момент.

2007

Комментарии