Добавить

Тайна Серой Тетради (фрагменты)

     Я нашла эту серую тетрадь с записями папы, разбирая полки в письменном столе. Когда прочитала первые строки, поняла, что он начал писать еще тогда, когда я жила с ним в одной квартире, мне было около семнадцати лет, но я не помню, чтобы видела, как он делал эти записи. Поэтому эти воспоминания для меня были открытием не только того, что папа делал записи, но и того, о чем он писал…

     НАЧАЛАСЬ ВОЙНА...

     Помнится, это было хмурое утро. Либо моросил дождь, либо он уже прошёл, и проглядывало солнце. Поднялись мы поздновато. Я никаких планов не имел на день. Вечером собирался, как всегда, пойти в городской сад на танцплощадку. Наверно собирался. К нам прибежала немая Васса. Эта женщина жила в деревне Унеча и иногда наведывалась в город. Обычно останавливалась у нас. Иногда мы ее приглашали управиться с огородом, то ли посеять картофель, то ли на прополку, то ли убрать урожай. Отец, я уже говорил, был совершенно нетрудоспособен, мать занята. Тетка, сестра матери, по сути дела, приживалка, так же работала, да и слабовата была. А с меня, лоботряса, толку мало было.
     Так вот, эта самая немая Васса (она могла говорить, хотя и очень невнятно и понимать по движению губ) прибегает к нам. Глаза вытаращенные. Запыхалась…
     – У Киеве война, война у Киеве, – лопотала она.
     Большего я не понял и не помню. Кто из наших, и как воспринял эту весть, рассказывать затрудняюсь. Не стану и о своих чувствах распространяться. Может быть, я даже обрадовался, что вот и на мою долю досталось или достанется побывать на войне, что скоро уеду из дому один куда-то в неизведанное. Во всяком случае, я не испугался.
Попробовали послушать радио, но оно не работало.
     – Владимир, оденься и сходи-ка в город к Дому Советов, там должен работать репродуктор,  – обратился ко мне отец, – послушай хорошенько и расскажешь толком.
     С таким обращением, «Владимир», отец обращался ко мне всегда, когда предстоял серьезный разговор. В другое время он называл меня по-разному: Володя, Вовик, Владок… Владимир – было официальным.
     В отцовском прорезиненном плаще я отправился на «биржу». Так мы, ребята, называли скверик у Дома Советов в самом центре города. Здесь обычно чуть ли не с самого утра и до позднего вечера, каждый божий день (имею в виду выходные дни и каникулы) обязательно кто-нибудь из наших околачивался. Отсюда мы уходили гурьбой на реку купаться, отсюда начинался маршрут наших набегов на сады. Признаться, я не был там завсегдатаем, так как у меня довольно много было дел. Сейчас даже не совсем самому верится, как на все хватало времени. Правда, учился я не очень добросовестно, но, как бы то ни было, а за уроками просиживал два-три, а то и больше часов. Регулярно ходил на занятия по гимнастике, участвовал в ансамбле песни и пляски – играл в оркестре на домре, рисовал, увлекался фотографией, регулярно тренировался зимой на  лыжах, на коньках, летом плавал, писал дневники, записывал анекдоты, пописывал стишки, в общественной жизни школы принимал довольно активное участие. А может быть, и многие из нас так вот находили для всего время. И хотя я назвал себя чуть раньше лоботрясом, но это только в шутку. А так, положа руку на сердце, надо сказать, что парень я рос довольно-таки неплохой. Вот только не был я направлен по наиболее рациональному пути, да и война внесла свои коррективы…
     В скверике у Дома Советов необыкновенно людно…
     Вскоре повторили выступление Молотова. Прослушав его ещё раз, я принёс домой уже достоверные известия…

     НА ВОЙНУ... 

     Не помню точно, какого числа, но где-то во второй половине июля я получил повестку из военкомата и в составе группы таких же ребят-выпускников, среди которых были друзья и из нашей школы, был направлен в Брянск на медицинскую комиссию с целью проверки годности к летно-подъемной службе. Отбирали в летное военное училище. Всех врачей я прошел без задержки, но снова споткнулся у окулиста. Как ни напрягал я зрение при демонстрации мозаики – ничего не вышло.
     Через несколько часов всех нас отпустили домой до особого распоряжения. До станции Унеча мы добрались поездом. Дальше поезда пассажирские не ходили, шли только воинские эшелоны, к которым нас близко не подпускали, а попыток мы сделали не одну. Кто где и кое-как переночевали на станции. Утром еще сделали несколько раз пробраться в какой-нибудь эшелон, но безрезультатно. Немного поспорив, двинулись пешком домой. Наш начальник команды каким-то образом получил на нас сухой паёк: хлеб, сало, сахар, – это было как раз кстати. Подкрепились и потопали. До дому, до Клинцов, было что-то в пределах сорока километров. Многих пугало такое расстояние, да и мне ни разу с такой дальний путь ранее не пускавшемуся, было, малость, не по себе. Сначала берегли силы, делали привалы, но уже пройдя больше половины пути, и не сумев нигде добыть пропитания, ринулись без остановок. Кое-кто, разумеется, отстал. Отстал и начальник команды.
     К вечеру, солнце, правда, стояло еще высоко, я уже был дома. Во дворе, в тени от сарая, сидел отец, моему приходу он, конечно, обрадовался, но подозрительный его взгляд не смягчился, пока я не рассказал ему подробности нашей экскурсии…
     А вот уже 24 июля я получил еще одну, вторую повестку, в соответствии с которой, должен был утром явиться не в военкомат, а на сборный пункт, в текстильный техникум.
     Теперь уже меня снарядили в дальнюю дорогу, соорудили мне из полотна вещевой мешок, положили туда все, что было предписано повесткой и, кроме того, то, что считал нужным отец, руководствуясь своим солдатским опытом.
     Утром 25-го я распрощался с отцом и матерью. Оба они прослезились.  Я же двинулся по своей улице с мешком за плечами, кажется, так ни разу и не оглянувшись. На душе было легко. Впереди ожидало что-то неведомое, никак и ни во что не вырисовывалось.
Только во второй половине дня нас в строю повели на вокзал. До этого времени мама приходила к техникуму дважды. Когда она пришла в первый раз, я ей уже мог сказать, что нас повезут в военное училище, в артиллерийское. Она сходила домой передать эту весть отцу, а во второй раз принесла мне мои часы, карманные вороненые часы «Паул Мозер», которые мне подарил раньше отец. Когда еще мы думали, что меня сразу же отправят на фронт, отец посоветовал часы с собой не брать, дескать, на фронте будут трофейные, да и украсть могут по дороге. А вот в училище часы нужны будут, да и командиру без часов нельзя.
     Мать провожала меня и на вокзале...
     
     НА ФРОНТ...
     Приближался ноябрь…  В этот год, как-то рано похолодало…
     В один из морозных солнечных дней, помню, всю батарею собрали к дому командира батареи и выдали стрелковое оружие — карабины. Карабины были новенькие, но уже военного производства, т.е. обработанные грубо.      Поговаривали, что это оружие делали прямо в вагонах, по дороге на восток, куда эвакуировалась наша промышленность. Не имевшие ранее обмундирования, были одеты. Вот и наши офицеры приобрели воинский вид. Мне сразу же запомнился лейтенант Тарасенко, помощник командира батареи, как мы между собой называли его, а по-артиллерийски, т.е. по штатному расписанию: старший по батарее. Большого роста, пожалуй, на голову выше всех нас, наверное, лет сорока, неуклюжий, грубый и нахальный. Его скуластая физиономия чем-то сразу же вызвала у меня антипатию.   Облачившись в огромную шинель и поддев под неё какие-то теплые одежки, он стал и пузат, и горбат одновременно. Портупея с двумя плечевыми ремнями была на нем неимоверно перекошена, кирзовая кобура оттопырилась, набитая пачками с махоркой. Эта фигура в шапке с распущенными ушами маячила среди солдат и по всякому поводу, да и без всякого повода зачастую, сыпала отборной матерщиной. Говорили, что он, якобы, до войны был преподавателем в школе. Однако же я никак не мог себе его представить в классе перед школьниками, так разительно он был не похож на тех педагогов, которые учили меня: Владимира Дмитриевича Булашевич, Константина Павловича Пошивайло, Константина Лукича Крещинского и многих других…
     Вскоре состоялись боевые стрельбы из стрелкового оружия. Проходили они на большом ровном поле и организованы были по всем правилам наставления. Убегая вперед, хочется упомянуть о командире нашего дивизиона. Видеть его мне приходилось очень редко, фамилии я его не знал. Капитан. Кадровый командир. И, по-видимому, неплохо знавший свое дело. Позднее, когда мне довелось служить в штабе бригады, уже после гибели командира дивизиона, я неоднократно слышал, как офицеры штаба бригады вспоминали о нем, говорили, что он частенько подсказывал командиру бригады, а иногда и навязывал ему свои решения…
     Хочется еще упомянуть об одной вещи. Рассказывая о тех давно минувших днях, вспоминая пережитое, пытаясь нарисовать портреты людей, с которыми меня сталкивала жизнь и служба, я чувствую сейчас, что, в общем-то, картина получается, на мой взгляд, довольно-таки узкая. Но думается, что этому есть оправдание. Ведь был я тогда всего-навсего солдатом, и, несмотря на то, что имел среднее общее образование, но в делах службы воинской выше солдатского кругозора не поднялся. Став командиром орудия по штату, я не стал командиром в полном смысле этого слова. Меня никто не учил, как надо командовать, а брать пример с лейтенанта Тарасенко и младшего лейтенанта Грязева, моего командира взвода, я не стал, так как был глубоко убежден в порочности их действий и поведения, о чем речь будет ниже.
     Вот память еще подвела, — позабывал многих товарищей, их фамилии, имена, позабывал названия населенных пунктов. Может быть, потому, что надеялся на записки, которые вел в блокнотике, на карту своего, так сказать, боевого пути, которую отработал, ведая топографическими картами в штабе бригады. Но блокнот мой у меня, чуть ли не из-под носа, утянул писарь штаба дивизиона рыжий солдат Бабик и отдал комиссару дивизиона, а карту отобрали у меня патрульные заградотряда, когда я в 1943 году шел с фронта в училище. А потому будущего читателя, если таковой найдется когда-нибудь, прошу заранее извинить меня. Как бы то ни было, мне все же думается, что многое у меня отложилось довольно прочно, и я буду всеми силами стараться не грешить против правды. Мне кажется, что многое станет понятно, если представить себе, что каждодневно, ежечасно и ежеминутно наши головы сверлила одна мысль: где бы, как бы и чем бы наполнить свой желудок, как бы, чем бы и где бы согреться. И у очень многих эта мысль занимала больше места, чем мысль и желание остаться в живых…
     А через некоторое время после стрельб проходили тактические учения. К этому времени у нас в батарее было уже два орудия, две 76-мм полковые пушки образца 1927 года, которые и были переданы первому и второму орудийным расчетам. Это были старенькие, давным-давно отслужившие свой век в какой-то учебной части или в училище. И вот они, как нестроевые запаса, снова были мобилизованы и переданы в боевую часть, которая вот-вот должна была отправиться на фронт. Помню, как два наших батарейных орудийных мастера что-то долгое время колдовавших около них, присели покурить. Один из них, видать, опытный и знающий, поглядывая на эти пушки с сожалением, а, может быть и со злобой, сказал:
     — Из этих пушек осталось только по воробьям стрелять…
     И он не ошибся. Эти пушки действительно сделали на фронте по два-три выстрела и выдохлись...

     Дорога, по которой двигалась и должна была идти дальше наша батарея, наискосок пересекает залитое солнцем морозное поле. В нескольких десятках метров от леса, по другую сторону дороги, вижу две автомашины ГАЗ-АА с установленными в кузовах счетверенными пулеметами, — зенитные установки. Возможно, я не придал значения, а, может быть, и просто не заметил, что неподалеку от этих зенитно-пулеметных установок крупными елками что-то замаскировано, а у этой груды приваленных к чему-то свежесрубленных елок, установлена буссоль, а у неё хлопочет кто-то в новеньком белом полушубке. Меня занимает другое. Я слышу, как там впереди, непрерывно раздаются то ли выстрелы, то ли разрывы снарядов. Я вижу, как оттуда из-за возвышенности по дороге идут по двое, трое и одиночками перевязанные солдаты, иногда помогающие друг другу. Я представляю себе, как будет их провожать широко раскрытыми глазами бывший курсант Иванов, которого я когда-то отчитал на мосту на выходе со станции Сережа, как будет отворачиваться от них, побывавших в бою и проливших кровь солдат, мой ездовый передних уносов Верещагин, будет отворачиваться и от них, и от своих товарищей, боясь показать свое побелевшее и перепуганное лицо. Я и себя представляю таким маленьким, слабеньким и ничтожным человечком, все живое у которого прикрыто тоненькой нежной кожицей, которую ничего не стоит проткнуть обыкновенной занозой, деревянной щепкой; ничего не стоит вспороть кусочком лезвии безопасной бритвы, ученическим перочинным ножичком. А тут на тебя направлены десятки, а, может быть, и сотни огнедышащих орудийных стволов, сотни, а, может быть, и тысячи винтовок, автоматов и пулеметов, изрыгающих горячий свинцовый ливень. Представляю, как снаряды и мины долбят промерзшую землю, выискивают на ней живых человечков, рвут их на мелкие и мокрые кусочки, смешивая с комками глины и снега. Я понимаю, что там и меня, и любого другого могут тысячу раз убить. Но если убьют даже только один раз, то и этого достаточно, чтобы больше уже не видеть дня, не видеть ночи, ни есть, ни пить, не ходить на танцы, ни в кино, не увидеть, ни друзей, ни знакомых, и вообще, прекратить существование. Но, странное дело, я не чувствую страха, хотя сознаю, что я, как и любой смертный, должен же бояться смерти…
     Я иду вдоль опушки, то углубляясь в лес, то снова выходя из него. Рассматриваю окопчики, блиндажи, видно построенные недавно. Забираюсь в один из таких. Внутри темно. Зажигаю спичку, осматриваюсь, прикидываю, насколько этот блиндаж способен уберечь человека от снаряда или пули…
     И вот в блиндаж врывается сильнейший шум, какой-то грохот что ли, как будто паровоз прямо здесь в лесу в нескольких шагах от блиндажа, где я нахожусь, спускает пары, шум этот прерывистый, перемежаемый краткими паузами. Я выскакиваю на поверхность, выбегаю на опушку леса, оглядываю поле, вижу, как ветерок относит в сторону от машин с зенитно-пулеметными установками большое облако рассеивающегося дыма, а несколько солдат в полушубках прилаживают маскировочные елки к тому, на что я раньше не обратил внимания. Видя, как спокойно ведут себя пулеметчики в кузове машин, как спокойно, хотя с некоторой торопливостью, работают солдаты у того «чего-то», успокаиваюсь и я. А, признаться, в первый момент этот неестественный шум привел меня в некоторое замешательство. Вначале решил понаблюдать некоторое время, но чувствую, что времени прошло уже многовато, как я ушел от батареи, возвращаюсь к своим, стараясь держаться поближе к опушке леса. Однако  же, следующий залп этого невиданного оружия я снова прозевал. И, выскочив из леса, увидел уже частично замаскированную елками автомашину, у которой вместо кузова были наклонно установленные то ли балки, то ли рельсы, — целый ряд. Облако дыма поднималось и уходило в сторону явно от этой машины. Через какой-то промежуток времени я услышал частые разрывы, доносившиеся оттуда, из-за возвышенности, откуда шли раненые солдаты.
     Вот тут-то я и вспомнил рассказы санинструктора, с которым жили в одном доме на формировке, о девяностозарядной пушке. Ждать еще одного, третьего, залпа я не стал, а побыстрее поспешил к своим, — не терпелось скорее поделиться этой новостью с ребятами…     
     Я рассказываю с жаром о том, что видел, а шум они сами слышали. Но мне не верят. Подошедший к нам лейтенант Тарасенко отпустил по моему адресу шуточку, солдаты надо мной смеются. Но в это время раздается еще один залп. Я предлагаю пойти посмотреть. По дороге от нашей батареи не дальше трехсот-трехсот пятидесяти метров до опушки леса, где стоит замаскированной эта диковинная штуковина. И только, было, собралось нас несколько человек отправиться туда, как раздалась команда: «По коням». Батарея здесь же развернулась и двинулась обратно мимо моста, на который некоторое время тому назад был совершен налет. Мертвых солдат уже убрали, а трупы лошадей продолжали лежать у бомбовых воронок.

Недавно, в двадцать пятую годовщину этой знаменательной победы, т.е. в прошлом, 1966 году, я готовился к докладу для личного состава нашего военкомата и перечитал много материалов об этой беспримерной битве. В частности, мне очень понравились записки Маршала Жукова Г.К., опубликованные в Военно-историческом журнале. Кстати говоря, в те годы я, да и, наверное, очень многие, такие же, как я, не знали, что нами командует этот генерал, да и вряд ли его фамилия что-либо нам могла говорить. Мы знали Ворошилова, Буденного, Тимошенко, слыхали фамилии Тухачевского, Блюхера, Якира, расстрелянных, как врагов народа. Но ни Жуков, ни Рокоссовский, ни Конев, ни многих других генералов, мы не знали. Мы были уверены, что всеми нами командует и направляет нас великий Сталин. И даже то, что мы вот стоим  у стен Москвы, за многие сотни километров от западной границы, скорее, объясняли предательством и вредительством, но ни в коем случае ни ошибками Сталина.
     Готовясь к лекции о разгроме немцев под Москвой, и разглядывая одну из схем, я заметил название населенного пункта Кучино. Оно мне было очень памятным. Правда, я сейчас не могу с большой уверенностью утверждать, этот тот памятный эпизод произошел именно в Кучино. Но это, пожалуй, и не столь важно. Это было довольно большое село, расположенное на сравнительно небольшой поляне среди бескрайнего леса. Восточная и западная окраины его располагались на холмах, между ними протянулась низина. На юге стояла стена девственного леса. От западной окраины шла дорога вниз по полю и, примерно, в километре от села скрывалась в лесу.
     К вечеру мы после длительного марша свернули с дороги, шедшей мимо села на юг, и втянулись в село. По-видимому, здесь предстояла ночевка. Морозец подгонял нас. Быстро распрягли лошадей, разместили в хозяйских сараях, подбросили им сенца. Орудия с передками поставили под окнами домов. А сами побыстрее по теплым хатам. Кое-кто, по всей вероятности, присматривая дома получше, потянулся в глубину села…
     Немного времени прошло с того момента, когда мы вошли в это село, как со стороны западной окраины донеслась довольно оживленная стрельба. Мы высыпали на улицу, хватая на ходу, карабины. На фоне яркого зарева заходящего солнца, отчетливо видны были перебегающие между домами фигурки вражеских солдат. Намерения их не вызывали сомнения, они приближались к нам, ведя огонь.
     Не знаю, кто первый вспомнил, что у нас, кроме карабинов, есть еще и пушки, и кто догадался подать первую команду. Во всяком случае, в считанные секунды грохнул первый выстрел, и один из домов на западной окраине брызнул щепками и накрылся осевшей крышей. Потом ударило мое орудие еще и еще. Посыпались стекла в окнах соседних домов… 
     Наверное, немцы не ожидали такого разговора, они, наверняка, не видели, как мы вошли в село, и не знали, что мы располагаем столь вескими аргументами в споре, и быстро приняли верное в сложившейся обстановке решение, — убираться подобру-поздорову, и, как можно, скорее и подальше. Наши ребята бросились за ними. Этот, с позволения сказать, бой, проходил на дальней дистанции и потому, как мы выбежали к крайним хатам на западной окраине, то увидели впереди внизу по дороге к лесу группку человек в пятнадцать-двадцать, уходящую от нас в высоком темпе. Гнаться за ними ни у кого из нас желания не было. Посудачив, погоготав и малость постреляв им вслед, мы, было, двинулись назад, когда кто-то неожиданно закричал: «Смотри, смотри!...»

     … Вдоль опушки леса, скрываясь в тени заходящего солнца, мчались всадники. Их было довольно-таки много. Часть их явно отрезала немцам дорогу к лесу, а другая часть, размахивая клинками, охватывала беглецов, сбившихся в беспорядочную группу, на дороге. Застрекотали автоматные очереди, захлопали отдельные винтовочные выстрелы. Все это было очень похоже на рядовой эпизод из кинофильма. Расстояние между немцами и всадниками быстро сокращалось. Немцы заметались, бросились врассыпную по снежной целине, засверкали клинки в лучах заходящего солнца, и через несколько минут все было кончено. Конники собрались на дороге, кое-кто спешился и переходил от трупа к трупу, наверное, собирая какие-то трофеи. И еще через минуту, построившись звеньями, т.е. по три в ряд, двинулись к лесу и, свернув на юг у его опушки, скоро скрылись…
Так впервые в жизни, и единственный раз, я видел наяву боевое применение шашек, настоящую конную атаку. Это, действительно, жуткое зрелище…

     
     На нашем участке фронта активных действий противник не проявлял, и жизнь была у нас, можно сказать, спокойной. Стреляли мы тогда, я уже говорил, редко. Несколько позднее я узнал, что на расход снарядов был установлен жесткий режим. Для того, чтобы пристрелять одну-две цели, на что, обычно, требовалось десяток-полтора снарядов, батарея должна была несколько дней молчать. Иногда на НП появлялся заместитель командира дивизиона. Это был молодой старший лейтенант, очень подвижный, красивый, всегда в отлично сшитой и чистой шинели, туго затянутый снаряжением с двумя плечевыми ремнями, на котором как-то по-особому ладно крепились шашка, полевая сумка и пистолет «ТТ» в желтенькой кобуре. Всегда в надраенных сапогах, с отлично отполированными шпорами и с неизменной плеткой в правой руке. Он всегда ездил только верхом,; никаких санок не признавал. Приезжал он к нам на НП пострелять батареей. Оказывается, командному составу дивизиона (командиру, его заместителю, начальнику штаба и еще, наверное, кому-то) также выделялся лимит снарядов, который они могли расходовать, стреляя любой батареей. Замкомдив стрелял хорошо. Но горе было тому командиру батареи, если веер батареи был построен неточно, или же во время стрельбы были допущены какие-либо ошибки в доворотах. В этом деле он был исключительно требователен и дотошен. Если что-нибудь в стрельбе ему не понравится, то он моментально окажется на батарее, тщательно проверит у всех (от старшего на батарее до командира орудия) запись стрельбы, проверит установки на орудиях, и держись тогда, если найдет ошибку у кого.… Говорили, что плетку он не просто так для форсу таскал… Но и матерился он отменно. Зачастую такие рулады выводил, что чертям на том свете, наверное, тошно становилось.  В конце зимы его от нас из дивизиона отозвали, и я слышал, что оказался аж в Африке. Оказывается, он в совершенстве знал английский язык, и был нашим представителем у англичан, воевавших с Роммелем.


     Пришлось мне понаблюдать несколько раз, как мы проявляли активность в обороне, другими словами, вели активную оборону. Помню, утром, когда уже давно рассвело, к нам на наблюдательный пункт прибыла группа командиров, человека три-четыре, до этого мне незнакомых. Старшим был какой-то пожилой, седоватый, бодрящийся командир в чистеньком бекеше, с каракулевым серым воротником и новеньких бурках (или же белых валенках с галошами). Это был кто-то из командования бригадой, либо заместитель командира бригады, либо начальник артиллерии. Еще до его появления к нам на НП прибыл кто-то из нашего дивизионного начальства. Нам, солдатам, находившимся здесь, кроме одного телефониста и наблюдателя у стереотрубы, пришлось выбраться из блиндажа на свежий воздух. 
     «Сейчас будем наступать», — такая новость распространилась среди нас моментально. Меня охватила нервная дрожь. Я уже рисовал себе картину мощной артиллерийской подготовки. Представлял себе, как во вражеские окопы хлынет лавина пехоты. Пытался представлять свою роль в этом бою, как я буду обнаруживать цели в расположении противника и докладывать о них своему командиру взвода или батареи. Представлял, какие могут быть даны мне поручения, и как я их буду выполнять, ну, и всякое такое прочее…
     Но все мои волнения оказались напрасны. Все произошло совсем иначе. О чем толковало начальство в блиндаже, я не слышал, а как организуется наступление вообще, я тогда и понятия не имел. Правда, вскоре нам, пребывавшим вне блиндажа, стало известно, что для артподготовки дали что-то по 20 или 25 снарядов на орудие. Много это или мало, я тогда тоже не понимал. Во всяком случае, некоторое время спустя, слышно было, как командир взвода управления сам по телефону подал команду на открытие огня. Дружно ударили батареи нашего дивизиона, и в течение каких-то пяти-шести минут, эта, с позволения сказать, «артподготовка», закончилась. Я жадно вглядывался в простирающуюся передо мной местность. Наш наблюдательный пункт располагался на опушке леса, проходящей по высотке, откуда хорошо просматривалась оборона противника. Его первая траншея была проложена по окраине какой-то деревни, в которой осталось два-три дома и несколько сараев. Все там было либо разбито, либо сгорело, либо было раньше разобрано немцами для постройки блиндажей и укрытий. Окопов нашей пехоты, проходивших впереди нашего НП за скатом высотки, нам не было видно. Перед окопами противника пролегала ложбина, покрытая глубоким снегом… Разрывы снарядов поднимали высокие фонтаны снега, и мне отчетливо было видно,  что никакого ощутимого вреда они не наносили ни противнику, ни его оборонительным сооружениям.
     Какое-то время прошло после окончания нашего «артналета». Впереди было тихо.  Несколько солдат и командиров курили в ходе сообщения у нашего НП, поглядывая на простиравшееся впереди пространство, долженствовавшее быть полем боя. Недавнее общее оживление пропало. Я никак не мог сообразить, что же происходит, и что должно произойти. Но вот из блиндажа к нам в ход сообщения выбрался командир в бекеше. Его бравый оживленный вид как-то не гармонировал с общим подавленным настроением.
      — Товарищ лейтенант, — обратился он к одному из командиров, выделявшимся ростом, стройностью, отличной выправкой и очень правильными и тонкими чертами лица. Это был начальник разведки дивизиона, как я позднее узнал. Он встрепенулся и вытянулся в струнку. Его тщательно выбритые щеки заливал яркий румянец, темные пытливые, чуть-чуть навыкате глаза устремились на начальство.
      — Товарищ лейтенант, — продолжал бекеша, — немедленно отправляйтесь в батальон и передайте (он назвал фамилию командира батальона, которой я, естественно, не помню), что, если он через полчаса не выступит, то я буду у него! Так и передайте, что я к нему пожалую в гости! И еще передайте, что больше огня не будет…
      — Есть, передать командиру батальона, что если он через 30 минут не выступит, то вы будете у него, и что огня больше не будет! — громко и четко сочным баритоном повторил лейтенант, вскинул ладонь к головному убору, как на занятиях по строевой подготовке, повернулся через левое плечо, и звякнул шпорами… И вот его гибкая и красивая фигура замелькала между деревьями по узенькой тропке, которую протоптали мы, разведчики, иногда бывая в штабе батальона, куда посылали нас для «уточнения остановки», — телефонной связи с поддерживаемой нами пехотой, мы не имели. Бекеша, покуривая «Казбек», с наигранной, как мне казалось, веселостью, беседовал с солдатами. Расспрашивал о житье-бытье, так сказать, «поддерживал боевой дух». Явился начальник разведки дивизиона, доложил о выполнении приказания. Его фамилия была Харин, звали Михаилом. Спустя год с небольшим, мне довелось познакомиться довольно близко с этим интересным человеком…
     … Но вот кто-то выкрикнул: «Пехота пошла!». Я бросился к облюбованному мной месту для наблюдения. По сути дела, это был первый случай, когда мне пришлось наблюдать, как пехота ходит в атаку, если только это можно было назвать атакой… 
     По ложбине к переднему краю противника двигалась неровная цепь. Подоткнув полы шинелей, солдаты неуклюже пробирались по глубокому снегу. Кое-где сбиваясь в группки по нескольку человек. К нам доносились нечастые хлопки винтовочных выстрелов. Передний край немцев безмолвствовал. Расстояние между цепью и проволочным заграждением противника медленно, но неумолимо сокращалось. И, когда до проволоки оставалось несколько десятков метров, фашисты ударили со всех видов оружия. Захлебывались автоматы и пулеметы, залпами и вперемежку доносился винтовочный огонь, подняли квакатню пулеметы. Наши залегли. Если бы только залегли!.. Сколько там уже распрощались с жизнью! А сколько было раненых! 
     Как долго длился этот губительный огонь, — пять, десять минут, полчаса, сказать не могу. Я только помню, что он также внезапно прекратился, как и начался. Потом видно было, как кое-кто пытался ползти обратно, как можно глубже зарываясь в снег, кое-кто вскакивал, пытаясь рывком уйти подальше. И, наверное, мало кому удалось добраться до спасительного леса, по опушке которого шли наши окопы. Этого уже мне не было видно. Немцы зорко следили за теми, кто проявлял неосторожность, и били наверняка, точными короткими очередями, а то и одиночными выстрелами…


   На этом записки моего отца закончились…
    Теперь я уже не могу сказать, что послужило причиной внезапного прекращения воспоминаний, вернее, записи воспоминаний. Возможно, было много работы, и он не успевал писать. Быть может, воспоминания очень сильно теребили душу, и у него не было сил продолжать. Сейчас уже трудно сказать. И спросить не у кого... 
     А тогда никто из нашей семьи и не предполагал, что он что-то пишет… и, тем более, пишет о войне. 
     Никто из нас не спрашивал, как там было. Вернее, спрашивали поначалу, да он все отнекивался, мол, ничего интересного для вас там не было… Нам, — это его дочерям, жене, маме своей. Что эти женщины могут понимать в военных делах!? 
     Тогда, более сорока лет назад, фронтовики, ушедшие на фронт в восемнадцать лет, как мой отец, и оставшиеся в живых, были еще довольно молоды и здоровы. Они, видимо, думали, что будет еще время повспоминать да порассказывать… Видимо, думали тогда, что времени еще довольно...
     А мы, рожденные после войны, меньше всего думали о ней… У нас была своя жизнь, полная интересных нам событий…
     А наши родители, пережившие голод и разруху, смерть родных и близких, говорили, хоть бы не было войны… Что угодно, только бы не было войны…
     Говорили… Мечтали... 
     А чтобы её не было, мало говорить, или мечтать, нужно что-то делать. А что? 
    Я не знаю...
     И, видимо, никто не знает. Потому что война идет до сих пор… Где-то каждую минуту убивают людей, — гражданских и военных, детей, женщин и стариков...
     И в магазинах детских игрушек продают игрушечные пистолеты, автоматы, танки, ракеты и прочий "арсенал"...      На экранах телевизоров, кинотеатров и компьютеров жгут и горят, убивают и умирают, крушат и разрушают наши и наших… И нет этому ни конца, ни края...
     
     Я случайно обнаружила эту тетрадь. И когда начала читать, вдруг совсем по-другому увидела ту войну… И с каждой строкой я больше и больше удивлялась... 

     Возможно, это покажется невероятно крамольной мыслью накануне приближающейся даты...
     Но эта мысль жжет меня... 
     Нет, наоборот, я перестала удивляться, почему эта война длилась так долго… И почему так дорого заплатили наши люди за Эту Победу...
     И за Победу ли...
     Нет. Именно. Победу. Победу, которой не должно было быть ни по каким правилам. Ни техническим, ни стратегическим, ни физическим, ни военным… Ни-ка-ким… Но Вселенной было угодно, чтобы случилость именно то, что случилось и именно так, как случилось... 
 И тем ценнее эта ПОБЕДА. 
     Еще я поняла, что совсем не знала своего отца, как не знала ни дедов своих, ни бабушек, никого из тех, кто воевал, кто оказался в оккупации, или в эвакуации, или просто в тылу… ближнем или дальнем... 
     Вот я сижу и пишу эти строки… Мне сейчас в полтора раза больше лет, чем моему отцу было, когда он писал эти записки. Моим сыновьям в два раза больше, чем было моему отцу, когда он ушел на фронт… И, когда вернулся с войны... 
     И вот почти двадцать лет его нет среди нас… 
     Я прочитала его тетрадку… Но так и не узнала своего отца... 
     Я его помню каким-то другим...
     Он был кадровым военным. И я помню многих его солдат, когда он был командиром батареи. Несколько раз девчонкой была на стрельбище, видела блиндажи и полигон (учебные, правда). Ну, и, Слава Богу... 
     Папа был хорошим командиром. Я так думаю. Потому что солдаты его любили. Они были его настоящей семьей, мне думается. И Армия для него была всем. И форма военная для него значила очень многое, потому что даже в отпуске он редко её снимал. И даже после демобилизации в 1973 году, с удовольствием одевал и китель, и шинель, и хромовые сапоги... 
     Стройный, подтянутый и аккуратно одетый; таким я его помню...
     А теперь понимаю, что он был очень закрытый… От всех от нас...
     Прости меня, папа...
 

Комментарии